«1. IV.1916.
Рубят мои мысли одна другую.
Что за несчастие.
Другие спорят с другими, я – вечно с собой.
И как не сочиться крови.
Алексей Федорович Лосев (1893 – 1988), последний русский философ «серебряного века», в своей последней – и во многом итоговой книге, – посвященной если не первому, то праотцу этой философии, Вл. Соловьеву, характеризовал Розанова так:
• «беспринципный декадент»[1];
• «мистический анархист», от которого «вообще можно было ожидать чего угодно»[2];
• «разврат мысли»[3];
• «декадентские сочинения»[4] и, наконец, главное и итоговое –
• «проповедник сатанизма»[5], наряду с Ницше и Леонтьевым, поскольку если бы они «додумали свое отрицание всяких абсолютов до конца, то это было бы равносильно только абсолютизации самого обыкновенного человеческого Я»[6].
В «анархизме» и «разврате» мысли Розанова обвиняли многократно – причем, что придает особенный привкус цитированным оценкам Лосева, и те самые авторы, которые определяли свою позицию, как «мистический анархизм». При этом сам Розанов не опровергал этих суждений – поскольку не соглашался видеть в этом свой «порок» или, если угодно, этот «порок» и был его «природой».
Русских авторов принято прежде всего оценивать с политических позиций – в этом отношении Розанов внешне вполне подтверждает оценку, данную ему Лосевым (точнее: повторенную, вслед за множеством других голосов). Он стал впервые довольно известен как автор консервативного «Русского вестника», печатался у С.Ф. Шарапова, пытавшегося продолжать славянофильское направление, в «Русском обозрении» – чтобы затем стать автором «Нового времени», самой читаемой на тот момент русской газеты, издатель которой, А.С. Суворин, едва ли не гордился, когда за своеобразную беспринципность ее называли «парламентом мнений». В газете, деятельно поддерживающей официальный антисемитизм, Розанов публиковался в то время, когда писал свои самые выразительные юдофильские тексты – чтобы затем, во время дела Бейлиса, опубликовать свою самую скандальную книгу: «Осязательное и обонятельное отношение евреев к крови». Имея (особенно в наши дни) репутацию «консервативного» автора, он пишет радостные статьи о революции 1905 г. и переиздает их книгой в 1910 г. Человек «правых» взглядов, он на протяжении полутора десятков лет был едва ли не самым сильным – и по крайней мере самым заметным – обличителем церковных нравов. Он под своим именем печатается в «Новом времени» и одновременно, под прозрачным для друзей и знакомых псевдонимом «Варварин» (от имени второй жены, «друга» в «Уединенном» и «Опавших листьях», Варвары Дмитриевны Бутягиной), пишет для либерально-народнического «Русского слова».
Он не только при жизни, но и по сей день вызывает неприятие со стороны людей совершенно противоположных взглядов – почти в то время, как из-за дела Бейлиса, когда суждения Розанова квалифицируются (совершенно справедливо) как защита «кровавого навета», его исключают из Религиозно-философского общества, когда с ним перестают общаться многие из тех, с кем он был связан на протяжении предшествующих десяти-пятнадцати лет, его книги арестовывает цензура, а в Св. Синоде ставится вопрос об отлучении его от Церкви.
Лосев писал: «От этого мистического анархиста, В.В. Розанова, вообще можно было ожидать чего угодно»[7], в том числе и хорошего, и верного, и глубокого – и Лосев же отмечал:
«Розанов глубочайше понимал все религии, но ни в одну из них не верил; а христианство он хулил так, как не придет и в голову какому-нибудь атеисту»[8].
Собственно, уже в одном этом – его особое, оригинальное место в истории русской мысли: Розанов «хулил» христианство, но его «хула» была религиозной. В предисловии к оставшемуся не осуществленным 2-му тому «Литературных изгнанников» Розанов в июле 1915 г. писал:
«Успокаиваться и отходить от Л[еонтье]ва я начал только около 1897-го года, 1898 года, когда… terribile dictu начал отходить (дело прошлое и можно рассказывать) от христианства, от церкви, от всего «скорбного, плачущего и стенающего»… в мир улыбок, смеха, зелени и молодости, в юный и утренний мир язычества. Могу сказать о себе: рожден был в ночь, рос в сумерках, стал стариться – стал молодеть. С седыми волосами – совсем ребенок. Пока опять – ночь, скорбь и христианство. «Так мы, русские, ростом – ни на что не похожие»[9].
Розановское понимание христианства во многом вырастает и определяется частным вопросом – не в смысле «субъективности» (толкуемой как «произвол»), а от того, что из этого «частного» становится видно то, что иначе незаметно, можно принять за «частность». Так сложилась его жизнь, что первый, «законный», венчанный брак его был совершенно несчастным – он, еще студентом Московского университета, 24 лет, женился на 41-летней Аполлинарии Сусловой, бывшей любовнице Достоевского. Брак этот стал истинным кошмаром его жизни. После смерти Розанова С.Н. Дурылин передал семье оставленный ему летом 1918 г. Василием Васильевичем «маленький тючок», в котором были «две, помнится, небольшие записные книжки в клеенке, два-три листочка, – и старое, пожелтелое письмо…»:
«Это был рассказ о первой женитьбе В[асилия] В[асильевича] ‹…›. Рассказ был написан, надо думать, в самом начале 90-х годов – и в определенное время: тогда, когда Вас[илий] Вас[ильевич] был уже женат на Варваре Дмитриевне. Рассказ весь строился по контрасту: что было тогда, при Сусловой, и что стало теперь, когда при нем В[арвара] Д[митриевна]. О «теперь» он, впрочем, ничего в письме, сколько помню, не говорил: «теперь» – это было глубокое, полное счастье. Это было счастье в онтологии, если можно так сказать, счастье от корня бытия, счастье от «лона Авраамова», полученное от «Бога Аврааама, Исаака и Иакова». […]
Письмо было потрясающее. Любовь и ненависть, благословения и проклятия сплелись в нем. В нем был крик спасшегося от гибели, крик с берега, – волне, которая только била, хлестала его, чуть-чуть не разбила о камень, и вот он все-таки выбрался на берег, жмется к тихому и теплому лону, а волне шлет проклятия.
Когда чтение было окончено, Варвара Дмитриевна – земля с тихим и теплым лоном – приняла у меня письмо, – заплакала – тихо и кротко.
Все молчали.
Мы поняли все смысл этого загробного чтения: В[асилий] В[асильевич] хотел, чтобы и дочери его знали, что был бьющей о камень волной и кто был прекрасно-творящей землей в его жизни»[10].
И даже в этом аду – не Розанов бросил Аполлинарию, она оставила его – попутно, удовольствия своего странного ради, донеся от его имени на его сокурсника. Он просил развода – она не давала, он пытался вынудить ее, угрожая в противном случае принудить ее вернуться – она знала, что он не в силах этого сделать (как затем объяснял ему жандармский офицер): он мог только пытаться в ответ чем-то пригрозить ей – она могла мучить его безнаказанно. Он нашел себя (когда был уверен, что ничего подобного с ним быть не может) свое счастье и спасение, Варвару:
«[…] дочь-вдова 26 лет, – вся невинная и белая, с чистым звонким голосом, изящная и оживленная и как-то «вдалеке от всех» (подруг)… с нею дочка 6 лет, беленькая и востренькая (Шура).
Она мне рассказывала жизнь, а я ей не рассказывал: она – знала, как и все в городе»[11].
Их обвенчал тайно деверь, брат ее мужа («Я вас повенчаю. Записей не будет. Только сверх 1.000 условие: немедленно переводитесь в другой город (служба) и уезжайте. Уедете – и забудут. Без этого – толки. Что, как? И может раскрыться»[12]). «Пошли дети» – в глазах закона: никто, ублюдки. Сам он – двоеженец, подлежащий, раскройся это, «не только церковным, но и гражданским карам – разлучению с женой, с детьми и ссылке на поселение»[13]. Но дети его – они ведь, вроде бы, по всем словам звучащим, «о любви» – они за что оказывались столь караемы? Флоренскому Розанов писал – потрясенный, настигнутый болезнью Варвары Дмитриевны, «друга» – в то же время, когда невольно возникали «Уединенное» и «Смертное»:
««Мою историю», оказывается, все знали: Рачинский (учитель) – от меня. Победоносцев (с Рачинским на «ты»), митр. Антоний и, кажется, «весь святейший Синод» (оказывается, по письму летом ко мне – Никон Вологодский знает, коего в жизни я ни разу не видал). Все ко мне лично необыкновенно хорошо относились, чувствовал, что любят меня (м. Антоний, и – почти уверен – Победоносцев; Рачинский – сухарь – нет). И…
Выслушал же внимательно, с сочувствием только жандармский офицер в Ельце, который, вздохнув, сказал (о 1-й жене):
– Ничего не поделаете. Оставьте. Она вечно будет брать удостоверение от доктора, что больна, и к Вам всеконечно не поедет. Вообще это безнадежно.
Только он один. Не получив ни 1 руб. Молодец, спасибо. До могилы.
Вообще я «благодарная скотина». Но и «мстительная»… Младенцем кричал еще (когда, бывало, отклотит брат): «Я за плявду»… И бегу с кулаком на взрослого. […]
Но почему же «молчат»? не «как жандарм»?!
Почему? Почему?
Много лет думал.
– Да Христом испуганы. Он сказал: «Суть скопцы… Царства ради Небесного». И еще: «Рожденное от плоти есть плоть, а рожденное от духа есть дух».
И – все Евангелие.
«Его» боятся… И молчат. И трепещут.
«Действительно – беззаконие»…
В «Сибирь» бы…
А уж дети во всяком случае «не Розанова, а чьи-то»… (Теперь, с новым законом, усыновленные мною, через чиновников Комиссии прошений).
И поднялся «весь Розанов», на «всю Церковь».
Но все сообразив:
«Однако – все от Источника» – и «т. д.», «т. д.», «т. д.»»[14].
«Много лет думал» – не пустые слова: Розанов все дальше, идя от себя – стремился понять, что же именно, отчего так? Тот закон, о котором он упоминает, позволивший ему усыновить своих детей – был принят благодаря его многолетней проповеди, статьям, собранным в 1903 г. в два больших тома: «Семейный вопрос в России». И в этих томах, и в двух следующих, вышедших в 1905 – 1906 гг., «Около церковных стен», он занимается тем, что сам в предисловии к последним назвал «арифметикой»[15]: противопоставляя слова о «любви» жесткости, столь спокойно отправляемой в отношении живых людей – ломаемым жизням, презираемым, убиваемым детям. Церковь, благословляющая брак, настаивает Розанов, «благословением» как будто пытается очистить то, что само по себе является скверным – и призывает, увещевает церковь вспомнить, что это Божья же заповедь – плодиться и размножаться, что брак – не форма, благословляется сам союз, плотский, телесный, мечтает о христианском браке, где юные повенчанные будут проводить первую ночь, первую неделю в храме – творя божье дело.
Но это все «арифметика» – чем дальше продвигается Розанов, чем дальше он принужден вдумываться, тем глубже он уходит от «арифметики» к «алгебре» и «высшей математике» христианства. Розанов и в череде «антихристианских» текстов (причем в гораздо большей степени, чем в «христианских») соглашается со славянофильским и почвенническим утверждением, что «православие», «русская вера» вполне поняло Христа, точнее и глубже, чем католичество или протестантизм. Причем русские секты – не рациональные, не штундисты и им подобные, а хлысты и скопцы – и русские старообрядцы – точнее выразили содержание христианства, чем «православие», господствующая церковь: то, что в последней скрыто, вяло, то в них – с горением, с последовательностью, охваченностью целиком. И вслед за Леонтьевым Розанов утверждает:
«Нет, Достоевский тут ничего не понял: «бе в языческой тьме». У него только фразеология, только «причитания» христианские…»[16]
Когда М.М. Тареев, профессор Московской духовной академии, рассуждениями которого интересовался Розанов в 1908-1910 гг., начинает рецензию на «Людей лунного света» с утверждения: «христианство есть религия любви» и далее изрекает банальность за банальностью[17], то он предпочитает не замечать, что Розанов ведь с этим и не спорит, но просит лишь уточнить, о какой именно «любви» речь идет, к чему «любовь» – то и как именно? Тареев умный и не желает ничего не понимать, а Розанов свободен от «ума» и «учености», ему нужно понять, а не сказать правильные слова, позволяющие не думать. То, что о. Павел Флоренский – «аноним», чьи дополнения войдут во 2-е издание «Людей лунного света» – будет пытаться напомнить Розанову в их переписке 1908 – 1910 гг., писал ранее и сам Розанов. Так, например, в «Итальянских впечатлениях», вышедших книгой в 1909 г., но опубликованных статьями в «Новом Времени» еще в 1901, он рассуждал:
«Я взглянул на крест, сверху поставленный над храмом Януса.
– Все умерло, кроме христианства. […] Как связаны все вещи в мире. И все-таки: «все умерло – кроме христианства»… И если некоторые метафизические идеи древности так необходимы, напр. о крови, о священстве мира и тайном чуде мира, то они восстановимы не иначе как из единственной живой теперь вещи – христианства. Так что нужно начинать круг мысли: «ничто не умерло, потому что – Христос воскрес!»[18]
Но Новый Завет никак не совмещается с Ветхим – Христос, который возвещает исполнение Ветхого, если и «исполняет» его, то каким-то недоступным разумению способом – ведь то, что благословлялось в нем, теперь в лучшем случае терпится по нисхождению к человеческой слабости, то, в чем виделось проявление Божественного, теперь – уступка, недостаток, умаление – и, напротив, то, что ранее было слабостью, неспособностью – теперь сила. «Вместить» оба Завета, оба благословения не получается – «христиане» из тех, что ближе к миру, ближе к жизни, живому, стараются не замечать, не дочитывать, не вдумываться в слова Христа, повторять их – и жить дальше. Те же, кто дочитывает, вдумывается – оказываются дальше от мира, чем больше они христиане, тем в большей вражде с ним, по слову самого Христа. Бытовое православие, крепкие семьи священников, русское левитство, столь обильное жизнью, быть может, потому столь живо и жизненно, «животно», что в храме, «кормится от алтаря», привыкло, притерпелось, не обращает внимания; тот же, кто входит, слышит это, различая слова – тот не может более жить. В тех же «Итальянских впечатлениях», пока еще осторожно, не договаривая до конца, Розанов пишет:
«Мне кажется, в христианстве как мало обдумано и возлелеяно и вообще культивировано вхождение человека в мир, так найдена абсолютная и, так сказать, не нуждающаяся в коррективах и дополнениях красота выхода из бытия. Смерть и похороны, со всеми подробностями, до ниточки – постигнуты в нем человеческою душою в такой мере, музыкально, обрядно, певчески, словесно, символично и прямо, что работать здесь далее мыслью уже невозможно. Христианство есть культура похорон; ведь и монашество, столь яркою чертою входящее в христианство, разве не есть уже предварение похорон, некий идеальный образ смерти; а мощи и их идея, тоже столь универсальная в христианском мире, не есть ли внесение духа в смерть, одухотворение смерти, ее апофеоз, ее таинственное „осанна“!»[19].
Здесь пока еще – «мало обдуманно», чуть позже Розанов скажет иное – именно вполне обдуманно, так именно подумано – и чем более человек христианин, тем менее он живет «к жизни», тем более он живет «к смерти». Комментируя Вл. Соловьева, учащего о христианстве как «избавлении от страдания и смерти», Розанов соглашается с тем, что избавление это добывается «ценою избавления и от «зачатий и рождений», ибо что рождается – умирает, а что умирает – то раньше родилось»[20].
В итоге «В темных религиозных лучах», в той части этой книги, что позднее вышла под заглавием «Люди лунного света», Розанов развивает мысль о двух временах Адама:
• Адам Ветхого Завета – в бесконечной череде рождений (и смертей), в нем нет личности (и следовательно – нет катастрофы смерти): «Смерть есть не смерть окончательная, а только способ обновления: ведь в детях в точности я живу, в них живет моя кровь и тело, и, следовательно, буквально я не умираю вовсе, а умирает только мое сегодняшнее имя. Тело же и кровь продолжают жить; и – «я никогда не умру». Точно «снимаются сапоги»: «одни сапоги», «другие сапоги»… а «ходит в них – один». Этот «один некто» и есть «Адам» – «я» – «бесконечный потомок наш», меняющий паспорт, меняющий лица, ремесла и обитаемые страны, учащийся или хлебопашествующий, несчастный или счастливый, но – «один»»[21],
• и Адам Нового Завета – «третий человек около Адама и Евы; в сущности – это тот «Адам», из которого еще не вышла Ева; первый полный Адам. Он древнее того «первого человека, который начал размножаться». Он смотрит на мир более древним глазом; несет в натуре своей более древние залоги, помнит более древние сказки мира и более древние песни земли. В космологическом и религиозном порядке он предшествует размножению; размножение пришло потом, пришло позднее, и покрыло его, как теперешние пласты земли покрыли девонскую или юрскую формацию»[22].
Тем самым Адам Ветхого Завета – это Адам конца творения, последнего мгновения, субботы; Адам Нового Завета – Адам до сотворения Евы и вместе с тем (как Христос является «вторым Адамом»), – лицо, единственный – «более древний» не в смысле «предшествования», а как условное выражение противопоставления «времени» и «вечности»: Адам ветхий в бесконечной длительности являет себя – в каждый момент времени он целиком дан, во всем множестве людей, и в то же время он существует в той мере, в какой постоянно «родит», Адам новый – вне длительности, вне времени, и потому он способен у Розанова оказаться одновременно и «новым», и «третьим», и «древним».
Так что вопрос, на который Розанов требует ответа – это вопрос о совместимости христианства с жизнью. А о том, что с нею совместимо православие и что без своего, без русского православия он сам жить не может – это ему известно, ведь, как писал другой частный мыслитель в те же годы: «люди на то и люди, чтобы ничего до конца не доводить»[23]. Вспоминая о последнем годе жизни отца Татьяна Васильевна рассказывала:
«Как-то я его спросила: «Папа, ты отказался бы от своих книг «Темный лик» и «Люди лунного света»? Но он ответил, что что-то в этих книгах есть верное, несмотря на то что он был настроен в последнее время по-христиански и казался верным сыном Православной русской церкви»[24].