– А к твоей уже сколько аббревиатур добавляется? – спросил Энтони. Это был акт вежливости: я только что уточнил, что значат буквы OBE[1] после его фамилии.
– PhD, DIC, BSc(Eng), CITP, CEng, MBCS, ACGI[2], – быстро пробормотал я, неожиданно для себя вернувшись к образу Школьника Питера, который хочет покрасоваться перед давним другом. Взрослый Питер попытался исправить ситуацию: – Но орден Британской империи – достижение гораздо более значительное.
Мы с Энтони старательно подгоняли свой график так, чтобы оказаться проездом в Лондоне в одно и то же время. В его ежедневнике было какое-то невероятное количество визитов в другие страны – вполне естественно для директора театра лирической оперы в Чикаго. Франсис и я большую часть времени проводили, изучая мир и исследуя экзотические страны, которые мечтали посетить, – за этим занятием прошли десять лет, что мы были женаты. Но сегодня мы оба, я и Энтони, смогли выгадать день, который собирались провести вместе, обмениваясь новостями и вспоминая о прошлом.
– Итак, я пропустил историческое событие: ваше партнерство стало браком?
– Да-да! В прошлом году в закон снова внесли изменения, и у нас появилась возможность повысить статус. Причем все это было совершенно неважно: закон имеет обратную силу, так что наше свидетельство о браке датировано 21 декабря 2005 года. Мы были женаты почти девять лет – и даже не знали об этом!
– Здорово, что ваши родители успели это увидеть.
Наши родители умерли, когда им было глубоко за девяносто, с разницей всего в три месяца. Последние два года мы с Франсисом нянчились с ними, как с детьми.
– Теперь расскажи мне, как прошел ваш медовый месяц в Индии? Мы с Колином тоже планируем скоро туда съездить, поэтому мне нужны советы!
Колин – это муж Энтони, они женаты не первый десяток лет.
– У вас же после Индии проснулась неутолимая страсть к путешествиям?
– Ну да. В какой-то момент мы просто подумали: «А почему бы не продолжить?» Копить пришлось очень усердно: знаешь, денег никогда не бывает много, но наступает день, когда их становится достаточно. Чего никогда не достаточно, так это времени друг с другом, пока вы оба еще молоды, – и это как раз таки наш с Франсисом случай. Поэтому я ушел на пенсию, – последние слова я взял в воображаемые кавычки.
– В сорок-то лет…
– Ну и что!
Впрочем, я продолжал свою странную проектную работу консультантом в разных компаниях: этим я искренне наслаждался.
– И «на пенсии» тебе, очевидно, нравится? – Энтони повторил мой трюк с кавычками.
– О да! Идеально. Я написал еще парочку околонаучных книг, конечно, но в основном уделяю время географии, истории и искусству, которые пришлось бросить в школе. Мы оба здоровы и в отличной форме. Любим приключения. Так что в планах еще пара десятков лет путешествий. Наконец-то я чувствую, что все идет как должно…
Была зима. Мы отправились в погоню за северным сиянием и забрались уже очень далеко к северу от полярного круга, где я и отмокал в тот день в горячей ванне. Потом встал – вода была еще теплой – и вытер полотенцем все тело выше колен. Поднял левую ногу, стряхнул капли, как собака, которая наступила во что-то неприятное, и поставил ее на коврик. Потом поднял правую ногу. Тут-то мой мир и содрогнулся, а я сам оказался в той точке пространственно-временного континуума, откуда начал двигаться к своему совершенно новому незнакомому будущему.
Как следует отряхнуть правую ногу я не смог. Она лишь слегка колыхалась. Примерно так отряхивала бы лапу какая-нибудь очень древняя гигантская черепаха на Галапагосских островах. Максимум, чего я смог добиться, – медленное покачивание. Я отметил для себя этот факт с любопытством истинного ученого (оно распространяется абсолютно на все, что выбивается из привычного хода вещей) и все-таки выбрался из ванны.
После того, как это повторилось еще несколько раз, я пришел к выводу: у меня постоянно подгибается одна нога. Наверное, мышцу потянул. Ничего особенного. Подсознание приняло эту гипотезу как рабочую и вполне логичную, и мозг успокоился. Так прошли три месяца – пока однажды я, карабкаясь к прекрасно сохранившемуся древнегреческому храму на острове Родос, не почувствовал дрожь.
Спешу заметить: ничего пугающего в этом не было. Всего лишь периодический тремор в правой ноге – он возникал, если я определенным образом двигался или садился в определенную позу. Иногда. Едва заметно. Спустя пару недель я все же обратился к специалисту по физической реабилитации с жалобой на слабость в ноге. Он потыкал в нее, потянул, сделал множество заметок. Да, вполне возможно сильное растяжение. Даже небольшой надрыв. Другие симптомы? Я упомянул тремор.
– Я не заметил…
– Нет, его нужно спровоцировать, вот, смотрите…
– Ага.
Это было одно из тех «ага», которые тут же заставляют слегка насторожиться и задаться вопросом, хочешь ли ты знать, какая мысль в голове собеседника их породила. Я, конечно, хотел.
– О чем обычно говорит такой симптом? – я интуитивно переключился на более профессиональный тон. Если ситуация тревожит, отстранись от нее. Обсуждай с позиции равного. Используй отвлеченные понятия. Так ты узнаешь гораздо больше и гораздо быстрее.
– Этот симптом называется клонус. Обычно говорит о заболевании.
Я порылся в памяти, но ничего похожего вспомнить не смог. А я ведь помнил, пусть и смутно, тысячи медицинских терминов. Из этого я сделал весьма самонадеянный вывод, что столкнулся с чем-то не слишком распространенным. Особенно не раздумывая, я предположил:
– Повреждение нервов?
– Именно. Клонус – сигнал о поражении верхнего двигательного нейрона. Сейчас я напишу письмо вашему семейному врачу, пусть направит вас к неврологу, а тот – на МРТ.
Я вышел из кабинета, прижимая к груди, как талисман, наскоро составленное направление к семейному врачу и прокручивая в голове более очевидные типы повреждений, которые могли затронуть мой спинной или головной мозг (именно их и имел в виду врач). Травма подошла бы идеально. Но я практически не падал с тех пор, как подростком занимался карате. Вряд ли тогдашняя травма дала о себе знать сейчас.
Конечно, есть еще рак. Подобные симптомы могла дать опухоль в мозгу, но других оснований подозревать ее у меня не было. Локализованная опухоль на позвоночнике? Интересно, насколько операбельная. Микроинсульт? Плохо, особенно если за одним последуют другие. Точно не церебральный паралич, хотя для него характерны неконтролируемые сокращения: это начинается в детстве. Рассеянный склероз? Распространенное заболевание. Может настигнуть взрослого. Неизлечим. Достойный претендент. И в любом случае лучше опухоли головного мозга.
Десять дней спустя я лежал на узкой платформе, которая медленно уносила меня в недра мощного аппарата МРТ, похожего на гигантский пончик. До этого мне ни разу не приходилось делать томографию, и прибор меня заворожил. Магнитно-резонансное сканирование использует охлажденные в жидком гелии сверхпроводящие магниты, мощные настолько, что они могут заставить части вашего тела излучать едва заметные сигналы, которые используются для создания трехмерного изображения. Еще аппараты МРТ очень, очень шумные.
Мне выдали специальные наушники, но даже сквозь них я слышал гул, для описания которого слова «какофония» недостаточно. Во время сканирования мощные магнитные волны прокатываются сквозь ваше тело несколько раз в секунду, заставляя все оборудование вибрировать в такт. Поскольку в этот момент вы находитесь непосредственно внутри этого оборудования, вы вибрируете вместе с ним. Более тихие звуки оставляют ощущение, будто кто-то пытается пробить металлический шлем на вашей голове пневматическим молотком. Более громкие воспринимаются (всем телом) как полноценный артобстрел. Медицинское обследование в стиле «шок и трепет». И меня ожидали два часа этого развлечения.
Мне всегда казалось, что я неплохо считываю других людей, но мой невролог оказался абсолютно непроницаемым. Видимо, это было привычкой врача, которому регулярно приходится сообщать пациентам плохие новости. Он кивнул мне на стул, прошел в угол комнаты, чтобы принести стул Франсису, подождал, пока мы займем свои места, и неожиданно улыбнулся.
– Прежде чем я расскажу вам все о результатах обследования, позвольте заверить: ничего страшного мы не нашли. Можете расслабиться.
Тут я понял, что все это время задерживал дыхание. Я тоже переключился в режим профессионала, а та часть моего эго, которая называет себя Ученым, зафиксировала выброс большой дозы адреналина, из-за которого по телу разливалось онемение. Очевидно, это должно было подготовить меня к принятию Приговора.
– Что ж, это вселяет надежду.
Спокойно. Негромко. Как будто он говорил о своих призовых петуньях, которые в этом году снова достойны награды. Потом на первый план, почувствовав подходящий момент, просочилось мое непобедимое любопытство, вечный мой спутник.
– Так в чем тогда дело?
И мы отправились на экскурсию по моей нервной системе.
– У вас очень симпатичный мозг, – заметил мой невролог с такой гордостью, будто сам приложил к его созданию руку. – Видите… вот, внутри черепа… Ничего тут нет.
Не думаю, что эта цитата хорошо смотрелась бы на обложке любой из моих книг, но он, конечно, имел в виду другое.
И мы двинулись дальше, вниз по моему спинному мозгу: по успокаивающе стандартному темному кругу, обрамленному размытыми очертаниями моих позвонков, напоминавших в таком ракурсе произведения абстрактного искусства. Ничего необычного, кроме не замеченного прежде сколиоза (то есть бокового изгиба позвоночника) средней тяжести. Я наконец узнал, почему у меня одна подвздошная кость всегда была чуть выше, чем другая (этот вопрос меня волновал в подростковом возрасте, но долго оставался без ответа).
Короче говоря, горизонт был чист. Никаких опухолей в мозгу. Никаких опухолей на позвоночнике. Никаких следов рассеянного склероза. Никаких болезней двигательного нейрона. Никаких следов защемления нервов. Все чисто. Исключив всех первоочередных подозреваемых, невролог предположил, что у меня какое-то экзотическое заболевание. Так мы отправились на поиски сокровища, заключавшиеся в проведении все более заумных тестов.
Началось все с рутинного рентгена грудной клетки, но вскоре ему на смену пришел перечень анализов крови, который напоминал меню в дорогом ресторане. Разбираясь с назначениями в анкете, я обнаружил, что на одни только СПИД-ассоциированные инфекции нужно сдать три разные пробы. Вполне логично: аутоиммунные заболевания часто путают с неврологическими.
Когда все результаты оказались отрицательными, мы повысили ставки. Бегло просматривая новый список анализов, медсестра то и дело повторяла: «Ох, надеюсь, у вас ничего из этого нет. Жуткие болезни!» Однако и эти пробы оказались отрицательными, и мы перешли от маловероятного к практически невозможному. И здесь – ничего. Получив результаты генетических тестов (отрицательные), даже невролог растерялся. С трудом скрывая отчаяние, которое я все же разглядел на его лице, он выдал мне финальный список возможных заболеваний. Увидев его, растерялась уже моя новообретенная подруга-медсестра.
– Об этих я даже и не слышала, – пробормотала она, проверяя на компьютере доступность анализов. На два заболевания из моего списка кровь сдать было негде. После нескольких телефонных звонков удалось отыскать какую-то странную лабораторию и заставить ее сотрудников вручную перебирать картотеку в поисках необходимой информации.
– Зато мы, наконец, разберемся, что с вами не так!
Я на это очень надеялся. Все это время я внимательно следил за своим состоянием. Чем бы ни было это «не так», оно с каждой неделей распространялось выше по моей ноге, медленно, но неотвратимо. И, пока диагноз был неясен, способа остановить процесс не было.
Спустя еще две недели пришли результаты анализов.
Каждому человеку от рождения дано право изменить мир.
К этому выводу я пришел к своему шестнадцатому дню рождения, и мне нравилось думать, что добиться перемен можно, только нарушая правила; однако детали этого плана от меня ускользали. Если бы однажды в мае, в торжествующе солнечную среду, в разгар дня я интуитивно не взбунтовался, сегодня меня и на свете бы уже не было.
Поэтому начать стоит с бурного выражения благодарности директору моей школы (забавно, что я никогда не ценил его ни как преподавателя, ни как личность). Он явно видел во мне надругательство над Богом и человечеством. Однако надо отдать ему должное: не вмешайся он тогда, сейчас я был бы полноправным членом Истеблишмента. Мертвым, правда.
Все началось примерно в 12:28, у нас как раз заканчивался урок родного языка. Стоя возле древней парты, я изливал свою точку зрения на одноклассников, которым зачитывал свое эссе «О будущем».
Наш учитель, такой же древний, как парты в его кабинете, улыбался мне и ободряюще кивал. К счастью, он уже поставил мне высший балл, сопроводив его эмоциональным примечанием: «Феноменальное воображение. Слава небесам, ваши прогнозы – только фантазии!» Похоже, он немного упустил из виду, что я писал не фантастическую повесть, а эссе. Честно говоря, мама моя, кажется, допустила ту же ошибку, сохранив из всех моих сочинений именно это: я нашел его после ее смерти.
– …мой мозг будет связан с электронным мозгом, и этот объединенный разум будет сильнее, чем просто сумма его частей. В финале процесса пять моих…
Прозвенел звонок, знаменующий начало обеда. Никто не сдвинулся с места: звонок – для учителя. Легким взмахом руки он велел мне продолжать.
– В финале процесса пять моих чувств будут дополнены мириадами электронных компонентов, и сама моя человеческая сущность эволюционирует. Я не буду более управлять автомобилем или гигантским лайнером – я буду этим автомобилем, я буду этим лайнером. – Я поднял взгляд на учителя в знак того, что закончил.
– Потрясающая фантазия, Скотт. Еще немного, и вы станете пророком научной фантастики! Очень хорошо, – он обвел взглядом замерший в ожидании класс. – Все свободны.
– Ну ты и выпендрежник, – проворчал никогда не любивший меня Симпсон, вставая из-за парты слева. – Все спер из «Доктора Кто».
Симпсону я никогда не нравился. Складывая вещи в ящик парты, я парировал:
– Вообще-то в «Докторе Кто» с момента появления сериала в эфире, в 17:15 23 октября 1963 года, не было ни одной серии, хоть отдаленно напоминающей теорию, которую ты сейчас услышал.
– Честно? – переспросил, догоняя нас на выходе из класса, худенький невысокий Коннор, который каким-то чудом умудрялся дружить с обоими.
Коннор мне нравился. Даже очень.
– Иногда ты ведешь себя как придурок, – продолжал Симпсон.
– Бывает такое, – подтвердил я. – По нескольку раз в день, – и улыбнулся Коннору достаточно самоуверенно, чтобы мне сошла с рук следующая фраза:
– Присоединяйся, если захочешь…
Коннор улыбнулся в ответ: кокетливо, польщенно, но не слишком, будто поддразнивая меня. Потом закатил глаза (зеленые, очень красивые).
– Podex perfectus es! – произнес он таким тоном, каким обычно говорят «я люблю тебя». Увы, сказал он «ну ты и задница!», только на латыни.
– Podex perfectus habes! – тепло ответил я, рассчитывая одновременно исправить ситуацию и похвастаться знанием латыни. «А у тебя – идеальная задница».
– Ну ты педик, – парировал Коннор с улыбкой.
– Да он увечный, – вмешался в разговор Фостер, парень на пять сантиметров выше меня, идеально сложенный для хорошей драки. Именно поэтому я всегда относился к нему уважительнее, чем он заслуживал. Не в последнюю очередь потому, что Фостер предпочитал в качестве аргументов кулаки.
Впереди у нас была вся большая перемена, так что я хотел отделаться от одноклассников и пойти по своим делам. Миновав огромные двустворчатые двери в конце главного коридора, я покинул большой зал из красного кирпича, так похожий на церковный придел, и оказался на залитом солнцем дворе. Прямо передо мной тянулись десятки теннисных кортов, за которыми можно было различить уходившие к горизонту ухоженные газоны. Справа, за рядами лабораторий, такие же газоны упирались в крытый бассейн. Позади, по ту сторону большого зала, – Уимблдон-Коммон, большое открытое пространство. Я принимал как должное, что школа Кингс-Колледж, где я учился, возвышалась во всем своем краснокирпичном великолепии над домами самого дорогого квартала в Уимблдоне, где жили люди с достатком выше среднего.
Другой жизни я не знал. Это был мой мир. С трех лет я посещал детский сад, выпускники которого поступали в Кингс-Колледж. В семь мы с одноклассниками просто перебрались с одной стороны улицы Риджвей на другую и сменили серые пиджаки на красные. Только подростком я начал осознавать, что у меня есть определенные привилегии (особенно способствовало этому лейбористское правительство, при котором отец платил 95 % подоходного налога). Да и возможностью получить качественное образование я был обязан исключительно принадлежностью к Истеблишменту, в который входила и вся моя семья.
Я считал само собой разумеющимся, что мои родные хорошо обеспечены, у них множество связей и высокие должности. Судья в суде первой инстанции, несколько достопочтенных сэров и леди, председатель правления, декан… генеральным директорам и президентам компаний вовсе не было числа. Все они весьма сдержанно сообщали, что любят меня, – и через несколько лет ярко продемонстрировали обратное.
По пути я встретился с Вонючкой – тот, как обычно, попыхивал неизменной трубкой. Именно ей он был обязан этим прозвищем, которое получил, сам того не зная, от учеников младшей школы много десятилетий назад.
– Приветствую, школьный голова!
– Добрый день, сэр! – отозвался я. Вонючка обращался ко мне так, будто я до сих пор был старостой, хотя эта эпоха в моей жизни закончилась три года назад, вместе с учебой в младших классах. Тронутый таким отношением, я только утвердился в намерении в ближайшие полгода снова стать старостой, только уже средней школы. Тогда ему не пришлось бы менять свое приветствие и дальше. Одного и того же мальчика часто выбирали дважды. К тому же через пару дней меня должны были назначить старостой колледжа, а значит, я становился ближе к своей цели.
Через окна Малого зала виднелась широкая сцена. Еще в младшей школе я вместе с учителями стоял на ней на каждом общем собрании, как и полагалось старосте. К тому моменту, как меня выбрали на эту должность, она уже стала в основном церемониальной, однако мы (я и банда старост колледжей) все еще обладали властью выдавать штрафные карточки. За определенное их количество полагалась порка у директора школы, хотя к семилеткам палки, конечно, применяли крайне редко.
Но все изменилось. По словам старших преподавателей, один из моих предшественников отправлял на порку всех подчиненных ему старост; когда же настал мой черед вступить в должность, эта возможность уже не рассматривалась как одно из преимуществ работы.
Обойдя с краю Малый зал (довольно большой для своего названия), я уже направился было к старому монастырскому комплексу, когда прямо передо мной на дорогу вылетел Паричок на своем разваливающемся велосипеде. Вслепую развернувшись на полной скорости, он едва не сбил меня с ног. Я отскочил к обочине и приготовился стать свидетелем крушения.
К счастью, он вильнул в другую сторону, к несчастью – едва не врезавшись при этом в стену. Его передвижения (как и всегда) изрядно затруднялись необходимостью управлять велосипедом одной рукой: второй он вынужден был придерживать на голове парик, который тянулся за ним шлейфом. Впрочем, даже так он выглядел лучше, чем неделю назад, когда после неудачного опыта в химической лаборатории остался без парика совсем.
– Смотри, куда идешь! – крикнул мне Паричок, хотя это замечание было не вполне справедливо.
– Простите, сэр!
Мне все же удалось целым и невредимым добраться до музыкального корпуса. Заметив припаркованный под аркой черный старинный «роллс-ройс», я решил зайти внутрь, чтобы найти его владельца. За дверью меня ждала большая комната, где я часто, каждый день по полчаса, репетировал как певчий церковного хора (всего я пел в четырех).
Мистер Уотерс тепло улыбнулся мне.
– Здравствуйте, Питер. Чему я обязан удовольствием нашей нежданной встречи?
Учителя редко называли нас по именам. Но мистер Уотерс при личных встречах пользовался только ими.
– Хотел узнать, можно ли оставить здесь гобой до завтра.
– Конечно, mon petit.
Мы обменялись еще парой фраз, потом я ушел. Мне нужно было дальше: мимо длинного здания монастыря, мимо корпуса декоративно-прикладного искусства, – к корпусу искусств изящных. Все потому, что ученики шестого класса не просто меняли пиджак на костюм: они еще – и это главное! – получали возможность прогуливать обед. А наверху, в кабинете искусств, на большом столе меня ждала накрытая простыней работа, над которой я последние восемь месяцев корпел каждую большую перемену. На тот момент ничего более ценного для меня не существовало.
Я достал из портфеля бутерброды, подготовил перо и каллиграфическим почерком тщательно вывел несколько слов комментария к крохотной, высотой едва ли в полсантиметра, картинке, которую сразу и не разглядеть было на полотнище плотной бумаги ручной работы, метр на полтора.
– Очень красиво! – сказал кто-то за моей спиной.
Конечно, это был Ларри Фиш, один из учителей искусств: лет сорока, подтянутый, неженатый. Я подозревал, что он гей.
– Побоялся шуметь, пока ты писал. Но мне интересно, что это за «Пламя Аналакса» такое?
Гей или не гей, он умел хранить секреты, поэтому я ответил правду:
– Именно там лорд Авалон влюбился в Рейлана.
– А Рейлан – это ведь ты? Я верно помню?
– Вроде того…
Все оказалось очень сложно. Три года назад я начал создавать мир, сказочную вселенную, основные события в которой разворачивались в королевстве Салании. Я придумал для нее карты, бесчисленные народы и их культуры, языки и алфавиты, письменность и руны. В четырнадцать я почти все летние каникулы провел за разработкой и изготовлением саланийской арфы – она и сейчас занимает почетное место в моем кабинете. Но самое главное – я сочинил мифы, саги и баллады. Я обожал Толкина, но в свои истории о героях и магии всегда вплетал важную любовную линию двух мужчин. В реальном мире не было ролевых моделей страстной, драматичной и романтичной любви между мужчинами – и я решил исправить это, создав их здесь.
Лежащая на столе великолепная карта, выполненная в духе средневекового фантазийного манускрипта, отражала каждое место, каждую историю, приходившую мне в голову. Все названия что-нибудь значили. У каждого персонажа была биография. И все те долгие месяцы, пока я это записывал, мистер Фиш расспрашивал меня обо всех любопытных словах, которые привлекали его внимание. Он уже знал, что я ассоциирую себя со светловолосым учеником чародея по имени Рейлан, выслушивал бесконечные истории о нем и о лорде Авалоне (похожем на кельта), но сегодня я впервые произнес это вслух: они были влюблены. Я рассказал ему о церемонии, на которой герои признались друг другу в своих чувствах перед всем двором, а потом поцеловались на глазах у собравшейся публики – и с того момента в любом уголке королевства их официально считали супругами.
Мистер Фиш выслушал это не моргнув глазом.
– Ты никогда не пойдешь за толпой, – мягко произнес он. – Помню, как сказал тебе это на вручении школьной награды по искусству, тебе тогда было девять. До сих пор жалею, что ты не выбрал искусство профильным выпускным предметом.
Мы уже обсуждали это год назад, когда мне пришлось выбирать три профильные специальности для изучения в шестом классе.
– Даже литература… бог ты мой, – мистер Фишер снова сел на любимого конька. – В мире искусства ты нашел бы истинное счастье. Ты мог бы стать писателем. Или… – он умолк, будто пораженный новой идеей, – актером! Мистер Роджерс до сих пор в восторге от того, как ты справился с ролью Джона де Стогэмбера. Каждый вечер отыгрывать эмоциональный срыв…
– Я просто рыдал на публику. Младенец бы справился.
– Думаю, в следующем году он сделает тебя звездой спектакля, – подытожил мистер Фиш и тут же неожиданно добавил: – А еще ты мог бы стать режиссером в кино, на телевидении, где угодно. – На его лице одновременно читались раздражение, смущение и сострадание. – Тебе так подходит.
Его гримаса призвана скрыть истинное значение этих слов.
Думаю, я понял, что он имеет в виду, но предпочел сделать вид, будто мы продолжаем обсуждать исключительно мой выбор профильных предметов.
– Я знаю. Театр мне нравится. И я с радостью бы выбрал специализацию в английском и искусстве. И в географии. И в истории. Я уже говорил вам: у меня постоянно такое чувство, будто я родился не в свое время. Леонардо да Винчи не приходилось выбирать между наукой и искусством! Мне больно было останавливаться только на математике, физике и химии. Даже биологию не удалось добавить, а ведь без нее можно ставить крест на карьере в медицине.
– Мне просто кажется, в искусстве ты встретил бы больше людей, которые… – мистер Фиш говорил медленно, тщательно выбирая слова, – думают так же, как ты.
– Но я всегда грезил наукой, всегда. К семи годам цитировал уравнение общей теории относительности Эйнштейна, потому что мне нравилось, как оно звучит.
– Прости…
– Это формула из релятивистской физики, описывающая замедление времени пропорционально скорости передвижения, – я заметил, что он все еще не понимает. – Вот смотрите, если бы я улетел с Земли на ракете, чтобы вернуться обратно через год, совершив полный круг, и первые шесть месяцев ускорялся так же, как предметы, падающие на землю, а потом решил вернуться и сбрасывал скорость каждый раз на ту же величину, к моему возвращению все мои друзья уже умерли бы, ведь на Земле за это время проходит сто лет. Это как магия. Только действует в реальном мире. Мне именно это в науке и нравится: ты можешь что-то объяснить, но магия от этого не исчезает.
– Я об этом и говорю, Питер! Ты выбрал науку, но гораздо увереннее чувствуешь себя на территории любви, магии, всего, что противоположно науке!
– Так в том и суть: я не думаю, что противоположно. Просто разные точки зрения на одно и то же.
Молчание. Мистер Фиш, кажется, признал собственное поражение и теперь решил сформулировать свое заботливое предостережение более прямо:
– Ты ведь понимаешь, что мало кто смотрит на мир так же…
Я не смог решить, как ответить на это заявление и чем оно было – наблюдением, одобрением, критикой?
– Ну и ладно. Я все равно придумал простой способ распознать своих, когда их встречу. Он называется «Камелотское тестирование».
Мистер Фиш поднял брови в немом «продолжай, пожалуйста».
– Итак, представьте, что можете стать кем угодно в Камелоте. Кого вы выберете? Артура? Ланселота?
– Полагаю, большинство людей выбирает Артура?
– Возможно. Но правильный ответ – Мерлин.
Мистер Фиш медленно улыбнулся.
– Хорошо, кажется, я понял. Просто хотел окончательно убедиться. И, кстати, – он опустил взгляд на часы, – не должен ли ты сейчас быть на соревнованиях колледжей?
– Вот черт!
– Спокойно, спокойно. Беги давай.
Подхватив портфель, я с энтузиазмом устремился навстречу тому, что и по сей день, почти полвека спустя, остается самым травмирующим эпизодом в моей жизни.
Раз в год между всеми шестью колледжами проводили турнир по фехтованию. Он должен был вот-вот начаться, а я – в нем участвовать. К сожалению, несмотря на это, на мне все еще была форма.
Бегом примчавшись в уже практически пустую раздевалку фехтовального зала, я стащил со стеллажа сумку с амуницией и начал переодеваться.
– Искусно опаздываем, я смотрю, – с приветственной улыбкой заметил Энтони, как всегда, немного желчно.
– Если я хочу вывести Николсона из игры, все средства хороши!
Энтони коренастый, на год меня старше, учится в другом колледже, родители венгры (мама была в Освенциме), равнодушен к науке, собирается стать юристом, не слишком увлечен фехтованием, встречается сразу с двумя девушками. Мой лучший друг. Каким-то чудом мы сошлись. К тому же Энтони – великолепный пародист.
– Скотт! – так он изображал, довольно гротескно, декана нашего колледжа, которого мы оба презирали. – Опять опоздал! Позор, позор, позор колледжа, школы, всего мира!
Мы оба сложились пополам от смеха. Я уже застегивал последние пуговицы на белом костюме для фехтования.
– Все в порядке?
Энтони окинул меня быстрым взглядом.
– Дивное видение в белом, – заключил он. – Удачи!
– Николсона мне не побить, но хотя бы постараюсь не выставить себя идиотом…
Схватив маску и рапиру, я выбежал в зал.
Спустя почти два часа я оказался в финале, напротив меня – Николсон: на год старше, лучший фехтовальщик школы. Рапирой он владеет увереннее меня, но фехтмейстеры разводили нас в предыдущих спаррингах – только поэтому я и забрался так высоко в таблице.
Как выяснилось, я в тот день был на коне, а вот Николсон оказался не в лучшей форме. У обоих было касание шеи, так что первый, кто уколет противника, сразу же выигрывал. Я ждал в конце дорожки, тяжело дыша и сняв маску, чтобы успеть передохнуть между подходами. Еще я пытался думать. Николсон распознавал все трюки в моем арсенале. Он был быстрее, умнее и опытнее. Я не сомневался, что он достанет меня первым.
Глубоко вздохнув, я попытался успокоиться. Думай! Если разобраться, фехтование – это как игра в шахматы, только на большой скорости. Для победы нужно только убрать с пути клинок соперника на время, достаточное для удара. Парирование – выпад. И способов парировать всего два: либо отбить оружие противника в сторону, либо закрутить и увести подальше. Одна проблема: противник, конечно, тоже это знает и всячески препятствует всему, что ты делаешь. Николсон двигался очень быстро. Как же его перехитрить?
И вдруг я осознал паттерн, по которому мой соперник двигается в бою. Когда мы начинали тур, атаки Николсона казались случайными. Но позже, под моим напором, он начал реагировать инстинктивно и, кажется, раз за разом выбирал любимые защитные ходы. Время вышло. Пора надеть маски.
– En garde! Allez![3]
Я тут же бросился в атаку, в безумную серию выпадов и контрударов, в которую вложил всю свою энергию, прекрасно зная, что смогу держать этот бешеный ритм максимум полминуты. Все или ничего.
Сделав агрессивный выпад, я вынудил Николсона на защитный ход. Есть! Он дважды парировал полукругом. Рассчитав, что будет и третий раз, я заранее уклонился от его рапиры, отбил ее в сторону и сделал выпад.
Он отскочил назад – ровно на столько, чтобы кончик рапиры его не коснулся. Но у меня были длинные ноги, а выпад оказался настолько быстрым, что инерция увлекла меня вперед. Качнувшись на правой ноге, я отвоевал еще несколько сантиметров.
– Touché![4]
Кажется, фехтмейстер разделял мой восторг. Мы с Николсоном одновременно сорвали маски и пожали друг другу руки. Он с улыбкой поздравил меня, а я едва осознавал, что все зрители сейчас с радостными воплями несутся прямо к нам.
– Отличный бой, Скотт! Ты стал достойным преемником, – великодушно отметил Николсон.
Я чувствовал воодушевление и гордость. Когда я добрался до четвертьфинала Чемпионата по фехтованию среди частных школ, мне говорили, что я могу занять место Николсона, пока тот сосредоточится на подготовке к экзаменам по специальности (они начинались через месяц). Но только он сам мог неофициально передать мне эстафету.
Декан нашего факультета – крупный, седовласый, устрашающий – протолкнулся сквозь толпу, чтобы, как я думал, поздравить подопечного с победой. Однако вместо этого он, отводя взгляд, дал фехтмейстерам знак отойти в сторону. Они сгрудились поодаль в углу, пока остальные зрители собрались вокруг нас с Николсоном. Я даже не заметил, как декан подошел снова.
– Скотт! Со мной!
Я прошел с ним через зал в раздевалку.
– Оставь здесь, – он взмахом руки указал на рапиру и маску, которые я сунул подмышку, а потом быстрым шагом вышел вон, даже не проверив, следую ли я за ним.
Так, в тишине, мы и шагали дальше, пока возле теннисных кортов он не ответил, наконец, на мой незаданный вопрос:
– Ты идешь со мной к директору.
Это был эвфемизм. Учителя всех степеней, в особенности деканы, ценили свою самостоятельность. У них было достаточно полномочий для применения телесных наказаний, и некоторые, в основном учителя старой школы, до сих пор применяли как орудия тапочки с твердой подошвой или старые кроссовки. Но в мое время только директор школы имел право наказывать тростью. Для большинства моих сверстников его работа состояла только в этом – помимо необходимости каждое утро приходить на школьный сбор, конечно.
Я даже не споткнулся, но почувствовал прилив тошноты и удивленно приоткрыл рот.
– Простите, сэр, могу я узнать почему?
– Дисциплинарный проступок, – рявкнул декан.
Результаты анализов пришли через две недели и оказались в рамках нормы. В этом были свои плюсы: врачи проверили мою кровь практически на все заболевания, которые можно было диагностировать таким образом, и ни одного не обнаружили. Минусы, впрочем, тоже были: направления закончились, а со мной все еще было что-то не так. И это «что-то» уже перешло в гораздо более утомительную стадию, чем просто плохо сгибающиеся пальцы ног. Теперь восхождение по ступенькам на пирамиду майя могло оказаться опасным.
Спустя шесть месяцев после первых симптомов частичный паралич моей правой ноги добрался уже до колена. И превратился в двусторонний: все в точности повторялось теперь и с левой ногой. Однажды, когда мы с Франсисом исследовали какой-то норвежский фьорд, я вдруг осознал, что заметно хромаю.
Но у команды изучавших меня в Англии врачей все еще не было ни малейшего представления о том, откуда взялась эта хромота (хотя, повторюсь, был прекрасный список того, откуда она точно не взялась). Невозможность поставить диагноз подтолкнула их к другому временному решению, казавшемуся на тот момент удачным: они дали букету моих симптомов достаточно впечатляющее название. Теперь я официально страдал от спастического парапареза, то есть онемения мускулов в ноге, провоцирующего частичный паралич.
Это заставило меня снова вспомнить Фостера и его прихвостней. Я отчетливо помню, как он и еще несколько учеников – малая, но очень разговорчивая часть школы – описывали сам факт моего существования словосочетанием «больной педик». В то время я отметал их оскорбления как ребяческие насмешки. Какова была вероятность, что обе части этого утверждения со временем окажутся правдой?.. «Да вы издеваетесь!»
Мы уже достигли той стадии, когда Франсис на совместных прогулках все более настойчиво предлагал мне взять его за руку, как будто я нуждался в опоре. Видимо, это было подсознательное стремление поддержать, присущее всем в парах, которые всю жизнь вместе. Я часто видел маленьких древних старушек, цеплявшихся за руки мужей так же, как я – за Франсиса. Мама и папа тоже так ходили.
Вот только им на тот момент было по девяносто лет. Мне – едва за пятьдесят. За исключением хромоты, я выглядел обескураживающе здоровым и подтянутым. Постепенно – и этому способствовали во многом заботливые или сострадательные взгляды прохожих – я начал понимать, что нас с Франсисом больше не считают одной из милых стареющих парочек, бредущих к лавочке на аллеях Торки. Окружающие даже не воспринимали нас как пару пожилых геев: Франсис выглядел в их глазах моим персональным помощником и сиделкой. В течение еще нескольких месяцев «переквалифицировался» и я сам – во взрослого с задержкой в развитии. Я впервые был принят в новое племя: стал инвалидом.
Месяца четыре, если не ошибаюсь, я провел в стадии отрицания, прежде чем принять, наконец, для себя новую истину: вероятно, это не просто период. Вероятно, я сейчас не просто экспериментирую с новым стилем жизни, подразумевающим ограниченные возможности, чтобы потом вернуться к привычному, как у всех, темпу передвижения. Вероятно, теперь я инвалид. Собрав все мужество, я пришел к своему лучшему другу – к Франсису, разумеется, – и признался ему в этом. Объявил себя инвалидом. Он ответил, что вообще-то давно это понял, – и я вздохнул с облегчением. Момент был очень важный. Помню, как, готовясь встретить любое невежество или предрассудки в свой адрес, мы подбадривали друг друга словами: «Слава небесам, что проблема только в ногах, да?»
Оказалось, впрочем, что сообщать людям о своих ограниченных возможностях гораздо проще, чем о гомосексуальности: в первом случае они обычно реагируют довольно спокойно. А раз так, решил я, грех жаловаться. Самым ярким примером такого сверхъестественно альтруистичного проявления человечности стал случай на острове Ибица.
Мы с Франсисом переходили оживленную дорогу. Медленно. Я вцепился в его руку, наблюдая за светофором, который явно был рассчитан на юных тусовщиков и сейчас яростно пищал нам вслед в тщетной попытке заставить ускорить шаг. Толпы, ступившие на этот путь вместе с нами, давно исчезли из виду, оставив нас позади – а ведь мы едва добрались до середины дороги. Единственной нашей спутницей была теперь сморщенная пожилая женщина в черной вдовьей одежде, сосредоточенная лишь на одной цели: достичь безопасного берега раньше, чем ее снесет волной машин. Она и вела нас.
Потом светофор переключился, и я услышал рев двигателей и комариный визг пары перегруженных мотороллеров, рванувших наперегонки, едва загорелся желтый. Прямо на нас. Великолепно.
Теперь я заранее прощаю вам предположение, что наша напарница на этом тернистом пути, знакомая, несомненно, с кровожадным нравом местных водителей, совершила черепаший рывок вперед, прочь от опасности. В конце концов, чтобы избежать беды, ей всего-то и нужно было оказаться немного быстрее ковылявшей позади парочки, об которую мотороллеры бы и затормозили.
Вместо этого она обернулась под нарастающий шум двигателей, остановилась и взяла меня за вторую руку. Вдвоем с Франсисом они, подобно двум телохранителям, сопровождающим незваного гостя прочь с охраняемой территории (в замедленной съемке), провели меня к безопасному месту. Оказавшись у обочины, бабуля беззубо улыбнулась Франсису, что-то прошамкала по-испански, отвернулась и побрела прочь. Со мной она даже взглядом не встретилась. Меня будто водой окатили. Похоже, я только что, невольно и не успев все обдумать, прошел сразу два обряда посвящения. Во-первых, меня всю жизнь терпели в основном из-за ума, а теперь стали считать идиотом, к которому даже обращаться излишне. Во-вторых, начался этап, на котором бабушки помогают мне переходить дорогу, а не наоборот.
Нужно было что-то срочно менять, и я выбрал технологичное решение проблемы. Пик технологий в производстве опоры для ходьбы был достигнут, по моим расчетам, в викторианскую эпоху, и достижение это имело форму джентльменской трости. До сих пор не придумано ничего, что превосходило бы ее элегантный и вместе с тем изящный облик. Особенно остро я ощутил на себе правоту этого утверждения, когда, вернувшись в Англию, попросил своего физиотерапевта снять с меня мерки и заказать костыль, а тот выдал мне палку, какую выдал бы любому нуждающемуся в ней пациенту Национальной службы здравоохранения.
Она представляла собой регулируемую по высоте алюминиевую трубку довольно большого диаметра, с жесткой и прямой серой пластиковой ручкой сверху. Нижний конец ее украшал огромный кусок резины. Вся конструкция оказалась на удивление тяжелой, а рукоять доставляла массу дискомфорта, если я переносил на нее вес. В целом это сооружение выглядело так, будто его собирал из подручных средств сантехник.
Оно гремело. Щелкало, когда я пытался ходить. И всем своим видом излучало тлен. Мне оставалось только предположить, что дизайнеру этого кошмара, кем бы он ни был, ни разу не пришлось самому пользоваться своим творением на людях. То ли дело идеально сбалансированная, с серебряным набалдашником старинная трость из черного дерева, которую я недавно купил. Ее дизайн был разработан в эпоху Шерлока Холмса и прямо-таки транслировал изысканную утонченность. Даже сто двадцать лет спустя она легко выигрывала у сестры из XXI века, которая, даже если закрыть глаза на жуткий внешний вид, банально не справлялась с поставленной задачей.
Помню первую прогулку с этой новой и одновременно древней помощницей – это был символический для меня момент. По-моему, я смотрелся франтом. Хотя, возможно, дело было в хромоте. Но в любом случае меня больше не принимали за кого-то другого – только отмечали физическую немощь. Более того, прохожие то и дело встречали мой взгляд. И улыбались. Удивительно, насколько легче становится жизнь, если правильно обозначить, из какого ты «клуба»…
Не могу вспомнить, как мы дошли до приемной перед кабинетом директора. Помню только, как декан вихрем влетел в распашную дверь – и с досадой обнаружил внутри крохотной комнаты еще двоих понурившихся мальчишек.
Одного из них я неплохо знал. На скамейке у стены притулился Роулингс, мой одногодок. Одетый в красно-синюю спортивную форму и заляпанные грязью ботинки, он явно попал сюда прямиком с поля. Рядом с ним сидел мой милый друг Коннор, в белом костюме для бега по пересеченной местности. Оба они на секунду подняли глаза, явно удивленные нашим вторжением. Но, обменявшись со мной многозначительными взглядами, снова опустили головы, стараясь сохранить присутствие духа.
Благодаря своему росту и телосложению Роулингс выглядел на пару лет старше, чем был на самом деле. Он держался молодцом. Коннор, невысокий и легкий (он весил даже меньше меня), был, кажется, готов расплакаться. У меня сжалось сердце. Декан же так и продолжал стоять, будто в комнате никого больше не было. Из кабинета директора сквозь обитую ватой дверь до нас доносились приглушенные обрывки монолога.
Неожиданно дверь распахнулась, и перед нами предстал Беллчамбер. Ростом и статью он напоминал Роулингса и тоже был одет в спортивный костюм, но ноги у него были покрыты волосами, а в глазах стояли слезы. За ним виднелся силуэт директора: старый, худой, высокий, редеющая седая шевелюра, узкие глаза, загорелая, покрытая морщинами кожа, напоминающая чешую рептилии.
– Следующий!
Роулингс встал, глядя прямо перед собой, а директор подтолкнул Беллчамбера, чтобы заставить его уйти. Тот неуверенно шагнул вперед, спотыкаясь на нетвердых ногах, будто у него подгибались колени. Встретив взгляд Роулингса, он едва заметно потряс головой. Похоже, плотную ткань красно-синих спортивных шорт директор счел смягчающим обстоятельством и потребовал спустить их перед поркой.
Дверь за Роулингсом закрылась. Снова глухой гул слов. Тишина. Сердце у меня бешено колотилось в груди. От лица отлила кровь.
Вжжжжжть!
Тишина.
Вжжжжжть!
Тишина. Меня бросило в жар. И начало сильно тошнить.
Вжжжжжть! – и одновременно – возглас боли.
Тишина. Рядом со мной кто-то всхлипнул. Я обернулся. Милый, милый Коннор. Он выглядел напуганным до смерти. Мне хотелось обнять его. Все инстинкты требовали встать на его защиту, таким он казался слабым и уязвимым. Я был влюблен в него весь последний год, но сейчас чувствовал только жалость, потому что и сам боялся не меньше.
Меня никогда раньше не били тростью, но по рассказам пострадавших мы прекрасно представляли процесс. Сначала тебе говорили перегнуться через стул и смотреть в окно. Потом ты ждал. Все говорили, что ожидание – хуже всего. Потом – первый удар. Сначала просто больно, через пару секунд – уже нестерпимо больно. Потом – второй удар. Именно после него даже самые сильные начинали плакать. Потом – третий, обычно – после долгой паузы. После него почти все кричали. А потом ты должен был встать, пожать руку директору и сказать: «Спасибо, сэр!»
Дверь распахнулась.
– Следующий!
Коннор поднялся на ноги – тонкие, бледные. И не сделал ни шагу. Он был в ужасе. Роулингс приближался к нам деревянной походкой. Лицо у него было ярко-красным, но вокруг носа расползались странные белые бескровные пятна. Шипы его бутсов выстукивали по полу дробное стаккато, пока он по-птичьи ковылял из приемной. Коннор продолжал стоять.
– Да шевелись уже, парень! – рявкнул мой декан еще сердитее, чем обычно. Директор хмуро смотрел на Коннора.
Тут-то все и изменилось.
Я по-прежнему боялся, но впервые в жизни почувствовал, как поверх страха формируются новые, более сильные эмоции.
Бунт против реальности. Возмущение несправедливостью. Ненависть к жестокой системе.
Чужеродное спокойствие притушило мой ужас. Несмотря на бессилие – а я ничего не мог сделать для спасения маленького Коннора или самого себя от неизбежной расправы – меня все больше переполняли решительность, ответственность, готовность пожертвовать собой. Я чувствовал силу.
Смесь этих переживаний была мне незнакома, я не знал, что с ними делать. Но, спасибо им, теперь меня терзал не только страх. Когда Коннор прошел в кабинет и дверь за ним захлопнулась, я понял: будь такой обмен возможен, я с радостью занял бы его место. Я беспокоился о нем. Я был сильнее. И просыпающаяся часть моей психики кричала: вместе с силой приходит ответственность.
Правда, все остальные части кричали: «Ты ничего не можешь сделать».
Я услышал приглушенный разговор и стиснул зубы.
Наступила тишина, и я замер.
Вжжжжжть! Крик.
Негодование.
Вжжжжжть!
Снова крик, громче. Мой декан буднично взглянул на часы.
Гнев.
Гнев.
Гнев.
Вжжжжжть! Короткий вскрик.
Ненависть.
Внутри меня все бурлило. Негодование. Гнев. Ненависть. По крайней мере, теперь все кон…
Вжжжжжть! Отчаянный крик.
О боже. Нет! Да как он мог!
Ненавижу тебя!
Рыдания.
Ненавижу тебя всеми фибрами души.
Вжжжжжть! Визгливый вопль, а затем – не менее странные звуки, какие может издавать только истерично рыдающий шестнадцатилетний мальчик, скатываясь из тенора в дискант, когда его голосовые связки сокращаются случайным образом, пытаясь сделать то, что делали только в детстве.