Для русской культурной и общественной жизни характерно существование определенных культурных кодов, сигналов, которыми обмениваются современники для узнавания единомышленников в атмосфере ограничений политического или эстетического дискурса. В разные эпохи такими сигналами служили разные имена и понятия. Известно высказывание Ходасевича о Пушкине, именем которого перекликаются русские в наступающем мраке. Традиция «перекликаться» именем восходит ко времени рождения общественной мысли в России. Люди 1830-х годов – Герцен, Огарев, Грановский, Аксаковы, Хомяков, Станкевич, Шевырев – принадлежали к поколению, для которого паролем было имя Шиллера. Но и сами они превратились в символ для нескольких следующих поколений. В каждом кругу современников одно и то же имя может использоваться с разным смысловым наполнением. Одним из таких имен-сигналов стало имя Владимира Печерина, служившее опознавательным сигналом для тех, кто рассматривал эмиграцию из России как политический и экзистенциальный жест[1].
Печерин (1807–1885) выехал из России в июне 1836 года, уехал на заре великолепной профессиональной будущности. Незадолго до этого он вернулся из-за границы, где провел два года в составе группы молодых ученых, посланных в Германию для подготовки к профессорской деятельности на родине. Вернувшись, получил место профессора Московского университета, где с успехом прослужил одно полугодие. Появление новых молодых преподавателей, имевших светлое влияние на студентов, вызвало значительные перемены в университете, но Печерин их уже не увидел. Он не успел стать посетителем знаменитого салона А. П. Елагиной (1789–1877), переживавшего расцвет в тридцатые годы в известной степени благодаря новым лицам – вернувшимся из-за границы молодым профессорам. В этом доме они встречались с Киреевскими, здесь бывали Гоголь, Герцен, Огарев, Самарин, Аксаковы, Сатин. Ничего этого Печерин уже не знал. В России ничто его не привлекало, ни к чему не лежало сердце. Он уехал за несколько месяцев до появления в «Телескопе» «Философического письма» Чаадаева (1836), выразившего «европейский взгляд» на противопоставление России и Европы, намеченное еще в царском манифесте от 13 июля 1826 года. Письмо Чаадаева послужило сигналом к расколу между прежними единомышленниками, между сторонниками разных путей к достижению общего идеала социальной и культурной гармонии в России. Печерин явил собой крайний пример «западника» до возникновения этого понятия.
В отличие от большинства русских путешественников, в которых соблазны Запада вызывали смесь восхищения и отталкивания, обостряя приверженность к русскому образу жизни, к русскому складу ума, пробуждали уверенность в особом предназначении России и ее блестящем будущем[2], Печерина пленил именно индивидуалистический дух Запада, а не только музейные красоты, активная общественная жизнь, мягкий климат и легкость повседневности. Он был потрясен общепринятым уважением к личному достоинству человека, тем чувством внутренней свободы, которое он наблюдал в поведении любого крестьянина или ремесленника, и вытекающим из него понятием равенства и гражданства. Прежде с трудом выносимое в России – стало нестерпимым. Ни на кого из участников побывавшей за границей группы молодых профессоров европейский опыт не произвел такого сокрушительного воздействия. Печерин не участвовал в страстных спорах сороковых годов между западниками и славянофилами. Он идеологически не «определился» по отношению к России, он бежал за несколько лет до того, как внутрироссийская ситуация, культурные и общественные условия николаевского правления были достаточно осмыслены. Когда одиннадцать лет спустя, в 1847 году, Александр Герцен покидал Россию, он уже пережил гонения правительства, ссылку, был свидетелем ужесточения режима и все равно уезжал не без надежды на возвращение, уезжал с семьей, с известным комфортом. Печерин бежал с ничтожными средствами, гонимый не правительством или угрожающими обстоятельствами, а только внутренним порывом, своим «демоном», имя которого – мысль (РО: 174). Самовольная попытка «сменить судьбу», сознательное избрание эмиграции вне условий непосредственной жизненной опасности спустя сто пятьдесят лет стало участью десятков и сотен тысяч участников эмиграции массовой. Психологический склад личности Печерина, подвижность его воображения, предвосхитившая рефлексию русской интеллигенции конца века, лишают его образ привязанности только к своему времени, он русский эмигрант на все времена. Печерин прожил жизнь не столько того, девятнадцатого, сколько другого века, двадцатого. Его автобиографические заметки и письма могут служить учебником психологии русского эмигранта. Многие переживали такой же поворот сознания, что и Печерин: избрав для себя добровольное бегство, эмигрант начинает ощущать себя не беглецом, а изгнанником. Универсальность судьбы Печерина заключается в том, что его внутренняя, казалось бы столь не похожая ни на какую другую, жизнь оказалась выражением и духа времени, и вневременного национального характера.
В юности он мечтал «о подвигах, о доблести, о славе», к старости эти мечты приняли форму одного желания: «Оставить по себе хоть какую-нибудь память на земле русской! хоть одну печатную страницу, заявляющую о существовании некоего Владимира Сергеева Печерина» (РО: 311). Этой идеальной «страницей» предназначено было стать автобиографическим заметкам, которые Печерин писал в шестидесятые и семидесятые годы, понимая, что читателями его будут сначала только близкие друзья, но адресуя свои записки «прямо на имя потомства; хотя, правду сказать, письма по этому адресу не всегда доходят» (РО: 168). Печерин надеялся на то, что «русское правительство в припадке перемежающегося либерализма разрешит напечатать эти записки через какие-нибудь пятьдесят лет, т. е. в 1922 году» (РО: 168), но достаточно долгий период либерализма наступил только через сто с лишним лет после его смерти, когда в 1989 году автобиографические записки Печерина были опубликованы под заголовком «Замогильные записки» (Apologia pro vita mea)[3].
Имя Печерина не было совершенно забыто. Несмотря на свою маргинальность, Печерин незримо присутствовал в истории русской культуры как объект жгучего интереса – сначала в среде современных ему литературных кругов, а впоследствии со стороны читающей публики. Ввел Печерина в русское общественное сознание Александр Герцен. Среди огромного числа лиц, иногда необычайно подробно, иногда быстрым очерком пера обрисованных им в «Былом и думах», упоминается имя Печерина. Что же узнавал о Печерине читатель мемуаров Герцена? Характеризуя эпоху 30-х годов XIX века, Герцен рисует картину, которая спустя более столетия станет заново привычна русскому читателю:
В тридцатых годах, (…) опьянение власти шло обычным порядком, будничным шагом; кругом глушь, молчание, все было безответно, бесчеловечно, безнадежно и притом чрезвычайно плоско, глупо и мелко. Взор, искавший сочувствия, встречал лакейскую угрозу или испуг, от него отворачивались или оскорбляли его. Печерин задыхался в этом неаполитанском гроте рабства, им овладел ужас, тоска, надобно было бежать, бежать во что бы то ни стало из этой проклятой страны (Герцен XI: 391–392).
Дальнейшая судьба Печерина была таинственна и непонятна. То, что профессор классической филологии Московского университета хотел «бежать из этой проклятой страны», советский человек понять мог. Но почему на Западе он перешел в католичество, да еще стал монахом, иезуитом, как ошибочно, следуя Герцену, думали его читатели, было для них так же непостижимо, как и для друзей, современников Печерина, знавших о его равнодушии к религии. Более того, радикальное отрицание Печериным российского самодержавного мироустройства должно было сближать его взгляды с позицией герценовского кружка, о котором Герцен писал: «Мы дети новой России, вышедшие из университетов и академий, мы, увлеченные тогда блеском Запада, мы, религиозно хранившие свое неверие» (Герцен IX: 236–237. Курсив мой. – Н. П.). Поэтому смена «религии», лишь недавно оставленной, другой воспринималась как отступничество. Дальнейшая судьба Печерина в течение многих лет оставалась в России совершенно неизвестной, знали только о существовании загадочного русского беглеца, мрачного католического монаха, автора кощунственных строк:
Как сладостно отчизну ненавидеть
И жадно ждать ее уничтоженья.
И в разрушении отчизны видеть
Всемирного денницу возрожденья! (РО: 161)
Пафос этого стишка находил отзыв у людей, видевших в нем призыв к уничтожению тирании, пронизывавшей всю государственную систему. Парадокс заключался в том, что системы в каждую эпоху бывали разные, а неприятие системы легко переводилось на любую современную реальность.
Вдумчивый читатель хотел узнать больше. Ходили слухи, что когда-то были опубликованы какие-то «Записки» самого Печерина. История публикации текстов Печерина и материалов о нем, неотделимая от политического климата России, по какой-то роковой причине всегда для него неблагоприятного, представляет особый интерес. Сам характер его записок связан с возникавшими и гаснущими надеждами на их публикацию. Они являлись частью его переписки с несколькими лицами, главным из которых был его университетский друг Федор Васильевич Чижов (1811–1877). Избранные места из их переписки Чижов предложил М. М. Стасюлевичу, редактору толстого журнала «Вестник Европы», после смерти которого в архиве журнала их обнаружил М. К. Лемке. В 1915 году мемуарные отрывки и письма Печерина опубликовал в «Русских пропилеях» М. О. Гершензон[4]. До этого, в 1910 году, он написал беллетризированную биографию Печерина[5], которая до сих пор остается существенным источником наших сведений о Печерине. Основной же корпус печеринских материалов находился в составе архива Чижова, в соответствии с волей его наследников закрытого для использования по роковому совпадению дат до ноября 1917 года. Только в начале 1920 года[6] Гершензон получил к нему доступ. Смерть в 1925 году прервала его работу по изданию заметок Печерина, но в 1932 году под редакцией и со вступительной статьей Л. Б. Каменева вышла небольшая книжечка, составленная на основе переписки Печерина, приведенной в соответствие с хронологией биографии, и озаглавленная редактором по названию одного из отрывков «Замогильные записки». Последовавший в 1936 году арест Каменева и его казнь в 1938 году не способствовали распространению издания, несмотря на то, что по обычаю времени, предисловие с именем редактора было в большинстве экземпляров вырвано. Более полное и корректно составленное издание с комментарием С. Л. Чернова появилось только в 1989 году в составе сборника мемуаров «Русское общество 30-х годов XIX в. Люди и идеи». Произошло это именно в такой период «перемежающегося либерализма», который предсказывал Печерин, понимая, что «тогда это уже будет ужасная старина – нечто вроде екатерининских и петровских времен, времен очаковских и покоренья Крыма» (РО: 168). Так и произошло. Публикация, которая стала бы общественным событием еще за три-четыре года до этого, прошла незаметно, книга долго не раскупалась. Кажется, что какое-то темное облако охватывает всех, кто пытается приблизиться к этой загадочной, трагической фигуре.
Внешние события жизни Печерина известны достаточно хорошо. Он родился 15 (27 н. ст.) июня 1807 года в маленькой украинской деревушке Дымерка, в семье мелкопоместного дворянина, поручика Ярославского пехотного полка, Сергея Пантелеевича Печерина (1781–1866). Отец, так же как и мать, Пелагея Петровна, урожденная Симоновская (?—1858), был польского происхождения, но православного вероисповедания. Прадед Печерина был сначала лакеем при дворе Елизаветы Петровны, но дослужился до звания обермундшенка («старшего виночерпия»), соответствовавшего по Табели о рангах военному чину генерала и гражданскому чину действительного статского советника. Потомки его до таких чинов больше не дослуживались.
Детство Печерина прошло в захолустных гарнизонных городишках юго-запада империи. Воспитание и образование его было типичным для поколения начала 1800-х годов. Реальность крепостнической действительности приходила в столкновение с уроками иностранных гувернеров, разжигавших воображение своих учеников разрозненными идеями французских энциклопедистов, революционной риторикой и пылкими призывами к свободе, почерпнутыми в произведениях Жан-Жака Руссо, Фридриха Шиллера, во французских романах и у немецких драматургов, жадное чтение которых компенсировало их подопечным отсутствие продуманной системы образования. В 1825 году, за несколько месяцев до декабрьских событий, восемнадцати лет от роду, Печерин покидает родной дом, как окажется, навсегда, и приезжает в Санкт-Петербург. Здесь он сначала служит мелким чиновником, а в 1829 году становится студентом филологического факультета университета. Сразу же проявились его незаурядные способности к языкам, позволившие ему добиться заметных успехов в области классической филологии. В 1831 году он заканчивает университет, один из всего выпуска получает степень кандидата и место лектора по кафедре классических языков. Печерин занимается переводами, пишет стихи и научные статьи, посещает собрания студенческого кружка «святая пятница», собиравшегося у А. В. Никитенко (1805–1877). Там студенчество спорило об искусстве, философии, политике в духе либеральном, но не радикальном.
В 1833 году Печерин был зачислен в состав группы молодых профессоров, отправленных в Берлинский университет для подготовки к профессорской должности на родине. Два года Печерин пробыл за границей, слушал лекции немецких профессоров, изучал Гегеля, путешествовал по Германии, Швейцарии, Италии. Дух свободы, красоты античных древностей, сладостный воздух юга, добродушие и веселость итальянцев пленили его сердце. Как ни критически относился Печерин к действительности николаевской России до поездки, возвращение в удушливую атмосферу покорного чиновничества, светских условностей, предписанного лицемерия сделало для него жизнь здесь нестерпимой. Вскоре Печерин испрашивает отпуск в Берлин и сознательно и навсегда покидает Россию.
Впоследствии одной из многочисленных причин, заставивших его «бежать из России, как бегут из зачумленного города», он назовет «страх России или, скорее, страх от Николая» (РО: 261). Его гонит страх рабства и жажда свободы, стремление участвовать в ее приближении. В течение четырех лет он скитается по Европе, знакомится как с теориями, так и с реальной деятельностью европейских революционных кружков. Поступок его друзьями не одобряется, но он им понятен. Затем в 1840 году, в Льеже, следует его необъяснимое обращение в католичество, принятие монашеского сана, вступление в орден редемптористов (орден Искупителя). По окончании искуса в 1841 году Печерин переводится в семинарию в Виттем (Голландия), где преподает историю, греческий и латинский языки. Вскоре ему поручают прочесть проповедь на немецком языке, во время которой обнаруживается его проповеднический дар. В соответствии с уставом ордена, основным призванием редемптористов является миссионерская деятельность среди бедняков. С 1845 по 1854 год Печерин служит в Англии, сначала на юго-западе, в Фальмуте, а затем в Лондоне, в беднейшем городском квартале Клапам. В 1853 году его там посещает Герцен, после чего между ними завязывается краткая, но чрезвычайно интересная переписка, опубликованная Герценом в первом издании «Былого и дум».
В 1854 году Печерина переводят в редемптористскую обитель в Ирландии. Дальнейшие события можно описать в нескольких словах: шесть лет миссионерской деятельности в католической стране, завоеванной протестантской Англией, в стране, едва приходящей в себя после голода, унесшего за четыре года, с 1846 по 1850, миллион жизней и изгнавшего из страны свыше двух миллионов человек. Печерин становится одним из популярнейших проповедников Ирландии, но внезапно он оставляет орден, отказывается от монашеского сана, сохраняя только священнический, и с 1862 до последних месяцев жизни в 1885 году служит капелланом в больнице Богоматери Милосердия (Mater Misericordiae) в Дублине.
Именно в эти годы, лишенные каких-либо примечательных внешних событий, он живет наиболее насыщенной, мятежной и творческой внутренней жизнью, завязывает переписку с оставшимися в России друзьями, легшую в основу будущей автобиографической прозы, переписку, обеспечившую ему «память на земле русской». История жизни и мысли Печерина обрела единство в оставленных им мемуарах, литературные достоинства которых позволяют разглядеть в казалось бы непритязательных автобиографических заметках тщательно продуманный и блистательно выполненный проект создания собственного образа. Это образ заведомо маргинального, узнаваемо «лишнего человека», который, тем не менее, оказался архетипической фигурой русской интеллектуальной истории. Поэтому интерес представляет не только и не столько удивительная на первый взгляд история жизни Печерина, в которой он «разыгрывал всевозможные роли» (РО: 149), сколько те особенности его внутреннего мира, которые вводят его в круг авторов и, одновременно, персонажей русской литературы.
Печерин узнал о своем вступлении на русскую историческую сцену, получив от Герцена главы «Былого и дум», посвященные его персоне, опубликованные в шестой книге «Полярных записок» за 1861 г. Герцен, прежде не знакомый лично с Печериным, в марте 1853 года посетил его в монастыре в Клапаме. Он надеялся получить неизданные прежде стихотворные произведения Печерина, но еще больше он был заинтригован возможностью увидеть воочию таинственного беглеца, сменившего, по его мнению, одну могилу, николаевскую империю, на другую – католический монастырь. В письме М. К. Рейхель он пишет: «На днях я узнал, что известный Печерин здесь в иезуитском монастыре. (…) Меня он страшно интересует, вы слыхали об нем от Грановск(ого)» (Герцен XXV: 30). Встреча состоялась 21/9 марта: «Меня привели в parloir, и явился пожилой поп в сутане и в шапке с гренками сверху и спросил, что мне надо. – Rev(erend) Pather Печ(ерин). – Я Печерин, – сказал он. – Ну, потом длинный разговор, он меня расспрашивал об московских, что-то ему было неловко, как будто стыдно, живет он почти всегда в Ирландии на миссии. – Вы не сердитесь, – сказал я ему, – что я у вас был, я не знаю, хорошо это или худо. Но потребность сердца звала меня увидеть русского эмигранта, в другом стану стоящего (…) И рукопожатия, и мы расстались – мне его жаль, он совсем не так счастлив о Христе и потерян» (Герцен XXV: 31–32). Герцен явился на это свидание, уверенный в крайне реакционном характере католической церкви, которую он в целом не отделял от ордена Иисуса. Иезуиты, члены Иисусова Братства, после сорокалетнего пребывания в России были изгнаны в 1814 году указом императора Александра I, и, как большинство не-католиков, Герцен не подозревал о враждебном отношении внутри католической церкви к иезуитам, не знал сложной истории ордена и использовал понятие «иезуитский» в ставшем нарицательным смысле – «хитрый и лицемерный». Как окажется, Герцен не догадывался о подлинных чувствах Печерина, вызванных этой встречей. Об участи Печерина у него было заранее сложившееся мнение. И сама встреча, и рассказ о ней нужны были Герцену как еще одно доказательство преступлений николаевского режима. Печерин выступал в роли жертвы, особенно трагической из-за того, что приведенные в «Былом и думах» письма свидетельствовали о силе его интеллекта и высоких душевных помыслах. Чтение этой прижизненной эпитафии было для Печерина если не оскорблением, то во всяком случае вызовом, приглашением к диалогу. Писавшиеся им с 1865 по 1870 годы автобиографические заметки в значительной степени стали своеобразным ответом Герцену, его версией собственной судьбы[7]. Он доказал, что, по выражению Ю. М. Лотмана, «имеет право на биографию, а не только на эпитафию» (Лотман 1992: 365).
Мемуары – это всегда попытка поправить реальность, придать своей жизни телеологическое содержание, без которого возникает ощущение утраты жизненного смысла. Созданием литературной биографии мемуарист не только для себя стремится определить свое исключительное жизненное предназначение, найти смысл или хотя бы намекающий на него определенный «пэттерн» своей судьбы, но убедить в его существовании читателя. В зависимости от намерения и таланта мемуарист создает литературное произведение, в котором факты могут быть не искажены, но события и характеры так отобраны, поданы и освещены, что их описание, теряя в исторической ценности, приобретает ценность художественной реальности. Об этом пишет Л. Я. Гинзбург, предостерегая от некритического использования «Былого и дум» в качестве «фактического первоисточника», поскольку, несмотря на авторскую ответственность за фактический материал, «действительность «Былого и дум» – это действительность построенная» (Гинзбург 1997: 38–39). Чисто художественная природа оставленных Печериным записок не получила должного освещения в работах о нем. Но главное, остается без внимания такой важный фактор, как направленность автобиографических заметок Печерина. Если при анализе любой автобиографии необходимо принимать во внимание воображаемую автором аудиторию, то в случае Печерина, так же как и Герцена, это соображение принципиально. Обращаясь ко всему человечеству: к современникам – Герцен, к потомкам – Печерин, каждый из них рассчитывает и на конкретного адресата, на довольно узкий круг знакомых. Без понимания задач и намерений Печерина при написании им своих «заметок», которые он сам называет «апологией жизни», остается совершенно непонятной его высокая репутация в ирландских католических кругах и тот интерес к его судьбе и ее значению, который по-разному, но достаточно интенсивно ощущается и в Дублине и в Москве.
Многое озадачивает в воспоминаниях Печерина. Почему лишь мельком он упоминает восстание 14 декабря 1825 года, непосредственным свидетелем которого был, находясь в это время в Петербурге? Как объяснить странно легкомысленное, как-то залихватски описываемое обращение в католичество? Самое удивительное – это почти полное отсутствие каких-либо сведений об Ирландии, переживавшей в те годы последствия национальной катастрофы, сжигаемой националистическими страстями, поглощенной освободительной борьбой, отсутствие интереса к стране, в которой он не просто прожил свыше двадцати лет, но оставил по себе добрую память среди бедного городского люда, заслужил уважение образованных современников, где его могила стала исторической достопримечательностью. Все эти вопросы заставляют обратиться к литературной природе задуманных и не завершенных Печериным воспоминаний. Какова история их создания, кому и когда они адресовались, какие литературные особенности сделали эту маленькую книжечку образцом русской прозы девятнадцатого века? Почему многие люди, придерживающиеся часто противоположных воззрений, находят в записках Печерина подтверждение своим мыслям о русской истории, об отношениях между Россией и Западом, об опыте эмиграции? Каждый читатель может найти у Печерина то, что хочет увидеть. В этом отношении Печерин странным образом напоминает Герцена, которого напряженная умственная деятельность, интеллектуальная честность и бескомпромиссность заставляли отказываться от многих взглядов и мнений, прежде страстно отстаиваемых.
Как и Герцен, Печерин называет свои автобиографические воспоминания «записками», очевидно предпочитая жанровую свободу. Интересно сравнить текст непосредственно мемуарных заметок и писем, адресованных Чижову после того как, потеряв надежду на публикацию, Печерин перестал прилагать к письмам «художественные отрывки». Письма Печерина так передают устную речь, так насыщены живыми примерами, историями, рассказами о людях, мнениями о текущей политике, состоянии церкви, искусстве, образовании, полны такого чувства и мысли, иронии, скептицизма, восхищения, что их включение в мемуарный корпус почти незаметно.
В этой книге я хочу соединить рассказ о жизни, творчестве и духовном пути Печерина с комментарием к тому времени и к тем обстоятельствам, когда он, после почти тридцатилетнего разрыва связей с Россией, возобновил отношения с русской интеллигенцией в лице ее ярких и талантливых представителей – с А. Герценом, И. Аксаковым, А. Никитенко, Ф. Чижовым. Поэтому хронологическая последовательность изложения сопровождается постоянными ссылками на время, в которое Печерин пишет тот или иной текст, а также на адресата, которого он видит перед собой в момент написания.
Печерин писал мемуары с разными перерывами в течение десяти лет, с 1864 по 1874 год, письма же кончаются более поздней датой, последнее, помеченное январем 1878 года, вернулось к Печерину после смерти его последнего корреспондента, Чижова. Внутрицерковная переписка Печерина опубликована лишь частично, так же как и переписка с русскими эмигрантами, католиками – отцом Иваном Гагариным и Петром Козловским.
Когда знакомишься с этими письмами, кажется, что перед нами две совершенно разные фигуры – Владимир Сергеевич Печерин и Pater Petcherine. «Русский» Печерин кажется старым знакомым. Его устами рассказывает о себе русский интеллигент 30—40-х годов XIX века, умственные интересы, душевные порывы, взрывы восторга и приступы отчаяния, надежды и разочарования которого знакомы по произведениям Карамзина, Лермонтова, Герцена, по романам Тургенева. Особенно большое место занимает печеринско-герценовский тип в романах Достоевского. Если с Герценом Достоевский был знаком лично, то Печерин предстал перед ним в том демоническом обличии, которое передал ему Герцен – как в «Былом и думах», так и при одной из личных встреч в 1862 году, в Лондоне. Если бы Печерина не было, Достоевский должен был бы его выдумать, настолько полно эта личность выражала конфликты своего времени и поколения. Кажется, что это о Печерине пишет Достоевский, когда в примечании вымышленного автора к «Запискам из подполья» он замечает, что такие лица «должны существовать в нашем обществе, взяв в соображение те обстоятельства, при которых вообще складывалось наше общество» (Достоевский V: 99). Но что отличало «русского» Печерина от «ирландского Pater Petcherine», как именно личность, сформировавшаяся в России Николая I, развивалась в иной среде, что сохранилось в его душе от прошлого? Для того, чтобы разобраться во всех этих вопросах, необходимо обратиться к лицам и литературным персонажам, создавшим культурный фон, на котором выступает Печерин, к той почве, или, правильнее сказать, к тому воздуху, который его породил. Самое интригующее в личности Печерина – это сочетание маргинальности и одновременно типичности его в русской культуре. Печерин и сам это понимал и надеялся, что оставленная загадка привлечет любопытство потомков: «Какое необходимое сцепление микроскопических нравственных и физиологических атомов произвело сплошную цепь моей жизни – это достойный предмет для философских исследований» (РО: 235).