У меня был когда-то зарок, что я никогда не буду посещать никаких пенат, никаких памятных мест – ничего. И поэтому никакого Михайловского, никакого Болдино, никакой Ясной Поляны в моей жизни быть не могло. Но, как известно, на то он и зарок, чтобы он когда-то пал. Так что сначала у меня пало Михайловское, потом – Ясная Поляна, а Болдино до сих пор не пало.
И я думал, надо успеть в этой жизни туда попасть, ибо оно ко мне подбиралось много раз. Оно ко мне подбиралось даже больше, чем я к нему.
Первое «Болдино» я написал в 1982 или 1983 году. Глава из моей первой книжки по Пушкину «Предположение жить. 1836» называлась «Болдинская 1836-го», что является абсурдом, потому что такой Болдинской в 36-м году не было.
Тогда уж надо сказать, с каких пор вообще Пушкин для меня начался, потому что когда я оказался в 1999 году в Лос-Анджелесе на праздновании 200-летия Пушкина (там какая-то была тусовка для многоязыких пушкиноведов или пушкинистов, а меня туда пригласили), то, придавленный этими высокоумными мужами и дамами, я чувствовал себя несколько не в своей тарелке, потому что никогда не был ни филологом, ни пушкиноведом, ни пушкинистом, и этот важный академический тон мне претил. Но я вдруг вспомнил, что в каком-то смысле у меня 50-летний стаж пушкиниста, потому что в первый раз мне поручили доклад по Пушкину еще в школе к 150-летию со дня его рождения. Тогда праздновались два юбилея – 70-летие Сталина и 150-летие Пушкина. Внаглую я объявил себя полувековым пушкинистом среди пушкинистов.
В 49-м году я, наверное, не мог отличить Болдино от «Сказки о попе и работнике его Балде» – там Балда, тут Болдино, мне это было более-менее одинаково. Но я добросовестно читал всего Пушкина, пропуская его всего, то есть что мне было не надо, то я и пропустил. Но все-таки прочитал много чего, в том числе, кстати, и какие-то сочинения романного типа в духе Тынянова, который мне тогда нравился, кроме, кстати, начатого им романа «Пушкин», а вот «Кюхля» и «Смерть Вазир-Мухтара» мне тогда понравились.
49-й год был полон событий. Тогда я впервые оказался на Кавказе, и впервые увидел горы, и смотрел на них из той же точки, из которой их видел Пушкин, который, кстати, «Кавказского пленника» тоже написал, не видя Кавказа, а тоже глядя на кое-какие туманные вершины из Минвод, из которых ничего, кроме грязи и пыли, не видно.
Но совершенно не собирался я заниматься Пушкиным. Я увидел горы и заболел ими. И мне стало все ясно про мое будущее, что я буду альпинистом. Я действительно посвятил себя в какой-то мере этому занятию и даже стал еще при жизни Сталина самым молодым альпинистом СССР, но дальше эту карьеру не продолжил. Потом я ее по окончании школы забросил, увлекшись уже нормальными человеческими вещами: дружбой, девушками, пьянством и попыткой поступить в вуз, который я выбрал тоже Горный, из-за слова «горы», потому что я болел горами.
Так что я был молодой человек совсем других интересов. И Пушкин отдалился от меня надолго.
Все случилось из-за того, что я стал писать этот роман, от названия которого не мог отказаться, «Пушкинский Дом». Герой мой был литературоведом, который якобы занимался Пушкиным. В какой-то момент я понял, что он такой же бездельник, как и я, и это как-то некрасиво, надо ему дать какое-то дело. А тут как раз Академия вдруг издала Тютчева, которого я до того никогда не читал. Его издали, и я его впервые прочитал. А все это еще совпало со странной борьбой у новозарожденных русофилов – по-видимому, Тютчев привлекал их своей государственностью и тем, что он был чиновник, тем, что он служил. И они пытались, был такой момент, сбросить Пушкина «с корабля современности»: «Хватит, надоел». Возникла идея, какая-то слабая попытка, и я ее уловил краем уха, – назначить первым Тютчева вместо Пушкина. Так я и напоролся на тему для своего героя. Там-то и возникла первая моя пушкиниана, за моей бессовестностью целиком отданная на совесть героя. Появилось сравнение – Тютчев и Пушкин. В результате получилось что-то странное, но это, опять же, отвечал он, а не я.
Но по-настоящему я попал в Пушкина еще позже.
Уже я расплатился за «Пушкинский Дом», за его выход за границей, оказался в полном запрете по профессии, по выездам – окончательно. Хоть я и не был слишком «выездным», но тем не менее. Всё совпало – без работы, без семьи, без дома – в общем, без ничего. И как-то вдруг мне досталась превосходная компиляция, сделанная врачом Вересаевым, «Пушкин в жизни». И, читая этот том, я вдруг понял наконец, как ему-то было тяжело! Мне сразу стало, как и положено всякому человеку, а тем более советскому, легче. Потому что если уж Пушкину было так плохо, так чего же мне-то жаловаться? Не ему все-таки чета.
Я увлекся и стал перечитывать все пушкинские тексты один за другим – как они и напечатаны в замечательном «золотом томе Томашевского».
И тут приближение к «Болдинской 1836-го» у меня и произошло.