Евгения Райнеш. «Лунный зверь»

По степи катится удушливый запах жженой полыни. В беззвездной тьме, где клубы дыма затмевают слепое небо, а луна сочится сквозь мглу тощим дрожащим светляком, багровеет вдали приземленными волнами степной пожар.

– Ой, горько, Горислав, горько, – горбится под ногами трава.

Шаг, еще шаг. Боже, какая боль! По босым ногам боль.

«Ой, так горько, Горислав, что уже сладко», – соловеет все еще сомневающийся рассвет.

Горислав кружит в темноте. То едва продвигается на ощупь, то почти летит над горькой травой, окрыленный внезапной уверенностью. Он гнался за зверем с тех пор, как помнит себя. А теперь так близко, что чувствует едкий мускус животного страха. Вдыхает запах до того, как слышит вой. Гориславу грустно. Ему знакома эта сладкая боль в груди. И надрывный крик. И бесполезность жертвы. Он и зверь – одно. Горислав всегда знал это.

Зверь чует, что идет Горислав, оставляя за собой пожарища. Горит сухая полынь. По степи огонь не вспыхивает, а катится. Ветер несет пламя. «Жарко, Горислав, жарко», – жалуется под обожженными ногами степь.

Вскидывает свободную руку к опаленным глазам. Рядом, уже совсем рядом. Горислав слышит хрип. Зверь в капкане. Горислав стискивает двумя руками виски. Слишком сильная боль. Вспыхивают в темноте два приплюснутых желтых блюдца – зверь смотрит на Горислава.

– Ты возьмешь меня с собой к звездам? – шепчет, не двигаясь от боли, человек. Хочется смотреть на загнанную жертву вечность. Но Горислав знает, что при свете дня зверь станет другим. Ему нельзя ждать утра, уже пахнет рассветом. Жертва не опускает глаза.

– Не опускай глаза, – просит Горислав.

В глазах у зверя слезы.

– Ты поплачь, – разрешает Горислав.

В груди пробегает дрожь от сладкой боли. Почти баюкает он зверя. Протягивает руку. Сейчас дотронется до свалявшейся шкуры. Сейчас…

Зверь рвется из капкана, мощным толчком отталкивается от земли. Горислав летит в сторону от удара мощной лапы, хватает руками воздух… Только воздух хватает руками Горислав.

Он открывает глаза, не понимая, почему ему холодно, когда только что от пожарища было невыносимо жарко. Горислав корчится на гладком полу. В окно бьет розовый свет, щедро рассыпая себя по веселенькому кружеву. «Здорово, что Машка повесила эти абсолютно безвкусные занавески в мастерской», – улыбается, еще не проснувшись, Горислав.

И тут же удивляется глупой мысли, садится и обводит глазами заваленную всяким живописным хламом студию, словно впервые рассматривает свои непроданные картины, развешанные по стенам. Потом только спохватывается, что сидит голый на полу мастерской, по всему телу – жирные пятна масляной краски. С удивлением подносит к глазам ладони в ржавой пожарной копоти. От рук скользит взглядом к мольберту. Там только что написанная картина, еще не просохли краски. Горислав зажимает рот рукой, чуть не крича. На холсте, готовый к прыжку, застыл его Лунный зверь. Он еще несовершенен, но, несомненно, в глазах у Лунного зверя то самое непереносимое желание сладкой боли. Он почти поймал его. Но только почти. Зверь прекрасен, но не так, как должен быть. Горислав тихо стонет и опять откидывается на пол, придавленный тяжестью собственного сердца.

1

– Гаррик, старый пес, ты еще живой? – толстый Венька, законодатель мод, бабник и любитель вкусно пожрать на халяву, приближался, пыхтя и сметая все на своем пути внушительным пузом. В голове у Гаррика пронеслась паническая мысль, что если он и остался жить после инфаркта, то сейчас точно задохнется в объятьях Веньки. Ко всему прочему толстяк явно намеревался целоваться.

– Да, слава Богу, обошлось, – уворачиваясь от грядущих приветствий, насколько можно дружелюбней выдавил из себя Горислав.

– А врачи что говорят?

Венька доверял врачам и здоровому образу жизни. Он был преданный и осторожный любитель всего правильного и безопасного. Его натюрморты сочились свежими продуктами, если яблоки – то до глянца крутобедрые и красные, если ветчина – нежно-розовая. Кроме продуктовых натюрмортов, Венька ничего рисовать не пробовал, ему хватало – покупали, как горячие пирожки, которые он тоже, кстати, изображал с неизбывной любовью.

– Да говорят, что излишеств мне нельзя теперь.

– Ну, какие излишества у нас, бедных художников? – скорчил скорбную физиономию Венька. – На выставку идешь?

Вопрос был явно риторический, так как стояли они на крыльце выставочного зала. Гаррик даже сквозь стеклянные двери ощутил напряжение пространства.

– Вот же черт, – бросил в сердцах. – Машка здесь уже?

Венька пожал плечами:

– Судя по всему…

Как-то шестым чувством Гаррик понял, что происходит. Бросив Веньку на полуфразе, устремился внутрь.

Его работ в этой галерее не было, да и не могло быть. «Собиратели чудес» – так называлась экспозиция, призывающая каждой картиной радоваться жизни. Гаррик пытался радоваться, но у него это всегда плохо получалось. Никогда в его работах не светились всепрощающим теплом глаза. Он, Гаррик, был охотник. Не собиратель.

Не его это: умилительные Красные Шапочки на коленях у Серых волков, взлетающие в бездонную высь города, заслужившие небывалую легкость, Венькины же наливные яблочки да пироги из чудо-печки…

Но сейчас благодушие и умиротворение явно были нарушены. В гнетущей тишине между ценителями сказочного искусства проносился пугающий шорох. Это трепетали картины, развешенные на тонких, но крепких бечевках. От напряжения, витающего в воздухе.

Ну, и еще нечто нарушало чопорность и правильность пространства.

– Что, не слышите? Они чувствуют его приближение… Картины эти ваши сопливые чувствуют.

Гаррик не ошибся. Машка была уже на хорошем взводе. Покачивался ее длинный вытянутый профиль, именно она размахивала бокалом, притягивая к себе внимание внезапно притихшего зала. Шампанское небольшими всплесками расцветало на ее белой футболке.

– А, бл…ди, испугались… Теперь-то точно…

– Мария! – выдохнул Гаррик с привычным отчаянием.

Он тут же понял, что для него вечер окончен, так и не начавшись.

– А… – ласково обернулась Машка. – Ты пришел. Один? Никого нет с тобой? Чувствую, что нет.

Посетители, увидев Горислава, отмерли, зашевелились. Они были постоянными любителями, не пропускавшими ни одну выставку в их не столичном и редком для таких событий городе, и знали, что при появлении Горислава скандал откладывается.

Он же, подхватив резко поникшую, сразу вырубившуюся Машку, поволок свое сокровище к выходу. Оставшиеся приняли их странный уход как данность. Привыкли.

Заплатив таксисту сверх счетчика (Машке то и дело было плохо, приходилось останавливаться), Гаррик доволок подругу до мастерской, скинул на продавленный топчан. Разминая руки, походил по комнате. Подошел к завернутой в мохнатую тряпку картине, присел на корточки перед закутанным полотном, потерся щекой о махровую ткань:

«Ну, здравствуй, моя неудача. Здравствуй, мучитель мой лунный».

Показалось? Или нет? Только шевельнулись махры, пошли слабыми волнами, словно что-то вдруг заворочалось внутри. Гаррик успокаивающе похлопал по раме, жесткой и сквозь тряпку. Даже не удивился. Просто порадовался в очередной раз, что не развернул картину. Пусть ее – завернутая. Так лучше. Спокойнее.

Походил еще в сумерках, не включая лампу. Тени ползали слепыми котятами в отсветах надвигающейся луны. Гаррик потрогал одну носком башмака, тень испуганно съежилась, отползла. Присапывала Машка.

«Утром пить захочет», – предусмотрительно подумал Гаррик.

Пошел налить ей воды в большой прозрачный графин, поставил рядом с топчаном на пол. «Завтра оценит». Накрыл подругу потертым шерстяным пледом. Походил еще, попинал тюбики с засохшей краской, разбросанные по полу. Делать было больше нечего. Можно, конечно, поработать, но не хотелось. Гаррик, завернувшись в шерстяной плед номер два, улегся на диван номер два, поворочался и заснул.

Загрузка...