Артем Гаямов. «Никто любит меня»

Осень начинается в понедельник. Всегда, несмотря на календарь. Просыпаешься ни свет ни заря, смотришь на тяжёлые чёрные тучи, медленно ползущие по крышам старых домов, и бредёшь полусонный-полуживой на остановку. Втискиваешься в полный хмурых рож трамвай.

Внутри разит перегаром, по стёклам хлещет дождь. Карман распирает извечный блокнот – всегда наготове, хотя вдохновения нет и не предвидится. А в сумке – бутерброд и банка с мочой, потому что сегодня медосмотр.

Медосмотр означал, что до самого обеда мне придётся томиться в поликлинике, ёрзая то в очередях, то в кабинетах докторов. Таких докторов, которые всё время что-то пишут, пишут, пишут, а глаза от бумаг поднимают один-два раза, да и то лишь для того, чтоб показать, как их всё задолбало. Впрочем, нашлись и исключения.

Уролог, например, принялся выспрашивать о моей личной жизни. А когда узнал о полном её отсутствии, то победоносно покачал головой и сказал, что личную жизнь обязательно надо вести. Видимо, у него с этим был порядок.

Медсестра, больно проколов вену, заметила, что кровь жидкая, как вода. Хорошо это или плохо, я не понял. А старенький очкастый окулист почему-то заподозрил у меня дальтонизм и битый час совал в лицо выцветшие красно-зелёные картинки.

В общем, получив наконец заветное «здоров», я тут же сбежал из поликлиники. Даже Владика, застрявшего у терапевта, дожидаться не стал. Выскочил на улицу, с наслаждением подставил лицо под дождь, будто главный герой «Побега из Шоушенка», а потом накинул капюшон и пошёл на работу пешком.

На полпути промочил ноги, потом меня дважды окатили проносящиеся мимо машины, так что, миновав проходную, я подходил к родной термичке, уже снедаемый желанием скорей раскочегарить печи и хорошенько просушиться в тепле. Покрутил ключом, отпирая замок, и услышал за спиной голос Бори-блаженного.

– Здарова.

Он всегда здоровался именно так и вечно околачивался в коридоре, перед дверью своей полутёмной, захламлённой комнатёнки. Длинные сальные волосы были собраны в хвост, лицо испещрено морщинами, под глазами висели мешки, и только лишь взгляд, наивный и вечно растерянный, выдавал прячущегося внутри ребёнка.

– Привет, – бросил я через плечо, заходя в термичку.

Внутри всё как-то сразу наладилось, стоило лишь дёрнуть пару рубильников и нажать несколько кнопок. Привычно зашумела вентиляция, загудели печи, замерцали, сменяя друг друга, ярко-красные цифры температур, запахло нагревающейся футеровкой, и даже вдохновение – о, чудо! – вернулось.

С надкусанным бутербродом я устроился в углу, воровато покосился на дверь и вытащил блокнот, задумчиво забормотал:

– Кровь как вода. Хм… Вода, вода. Вода – ерунда. Вода – не беда. Города, слобода, череда, езда, пи… Стоп! – одёрнул я сам себя и покачал головой. – Перебор. Кровь как вода. Моя кровь как вода. Моя кровь – не вода. Не была никогда. Вот! Уже что-то! Не была никогда моя кровь как вода.

Роняя крошки на пол, я быстро записал две строчки в блокнот и спрятал его в карман, едва услышал снаружи голоса.

– Здарова.

– Здоровей видали.

Дверь распахнулась, и в термичку ввалился, потряхивая увесистым пузом, Владик. Красный, запыхавшийся, явно не в духе. С куртки и усов стекала вода.

– Чё ты меня не подождал?

– Да ничего. Просто хотелось оттуда свалить побыстрее.

– Ну вот а мне туда вообще больше не надо – сняли вредность.

– Как сняли?

– А вот так. Легко. Чё-то там, мол, с носоглоткой – печи, окиси металлов и всё такое. В общем, у термистов бывает, к вредной работе не годен.

– И что теперь? Пойдёшь на третий, к головастикам? Отчёты писать?

– Ага, – Владик усмехнулся. – И в МГУ поступлю. На физфак. Кому я на хрен нужен, Даня? Я – никто. Так что буду работать, как работал. Делать, что делал. Просто без вредности – на час дольше.

– Шеф так сказал?

– Я так сказал. А шеф промолчал. В знак согласия. Он там какого-то очередного крыса ждёт.

– Какого крыса?

– Ну а я знаю? – Владик пожал плечами. – Какого-нибудь важного.

Он скинул мокрую куртку и ушёл за перегородку, щёлкнул кнопкой чайника, вернулся, застёгивая на ходу спецовку. В этот момент дверь подалась, и сквозь расширяющуюся щель донёсся голос Саныча, начальника цеха.

– Сектор высокотемпературных испытаний. Современные печи, квалифицированные термисты.

Дверь открывалась неспешно – мудрый шеф давал «квалифицированным термистам» пару секунд на то, чтобы спрятать водку или, например, убрать ноги со стола. Невысокий, щуплый, он вошёл в термичку первым. Второй человек – незнакомый, в длинном пальто – тоже был невысоким, но из тех невысоких, что ощущают себя намного выше, чем они есть. И по странному совпадению действительно напоминал крыса.

– Здрасьте, – дисциплинированно поздоровались мы с Вадиком.

Крыс не ответил, даже не кивнул. Обвёл помещение начальственным взглядом и укоризненно заметил:

– Печи-то все иностранные. Нехорошо.

– Есть одна наша, – заверил Владик. – Но она на ремонте. Там термопару надо поменять. И петли.

– И футеровку, – подхватил я. – И нагреватели.

Крыс недоверчиво прищурился, не понимая, издеваемся мы или нет, а Саныч нервно улыбнулся, пригладил залысины и почти что ласково пообещал:

– Печку починим, Рудольф Иваныч. Обязательно. Наша есть наша – сто лет прослужит. Пройдёмте теперь в сектор горячей деформации.

Он церемонно пропустил крыса вперёд, а затем свирепо шепнул нам с Владиком:

– Это из министерства. – Погрозил кулаком уже в дверях и приказал: – Печь чините, подлецы!

– Здарова, – послышалось из коридора.

– Что?

Крыс из министерства явно растерялся, и мы с Владиком прыснули со смеху. Саныч вздрогнул, как ошпаренный, выбежал следом.

– Ох, простите, Рудольф Иваныч! Не обращайте внимания. Это маляр наш. Ещё с Советского Союза здесь работает. В конце восьмидесятых взяли по спецпрограмме. Трудоустройство отсталых или что-то в таком духе. Человеку шестьдесят лет в обед, а мозги десятилетнего. Ну не увольнять же?! Красит хорошо, плюс мать у него престарелая, да и сам…

Голос шефа затихал, затихал, пока совсем не потонул в гуле печей и шуме вентиляции.

– Наш маляр-то – молоток. – Владик, усмехаясь, ушёл за перегородку, вернулся с чашкой дымящегося чая. – Одно «здарова» для всех – хоть для нас, хоть для министерства. А он там рисует, ты в курсе?

– Кто рисует? Этот, из министерства?

– Да нет. Боря-блаженный. Я на днях в его каморку ходил, фехральку искал. Так там вся стена измалёвана.

– Чем измалёвана?

– Да людьми какими-то. Красиво, кстати, но жутковато. Ладно, забей. Может, пойдём покурим?

– Бросаю, забыл?

– Ну тогда давай печку чинить. Пока Саныч нам сюда министра не привёл.

Провозились мы в итоге до вечера, когда все нормальные работники – и с вредностью, и без – уже разбежались по домам. Старая футеровка сыпалась, как сухое печенье, и теперь руки, сколько ни мой, зудели от въевшейся керамической пыли. Яростно почёсываясь, мы с Владиком вышли в полутёмный коридор, и пока напарник запирал дверь, я вдруг заметил Борю, вздрогнул от неожиданности.

– Эй, ты чего тут?

Он стоял в полумраке лицом к своей комнатёнке, будто не решался войти. Дёрнул головой в мою сторону – в глазах горел страх.

– Эй, блаженный. Топай домой, – окликнул Владик и сам, подавая пример, направился к выходу.

– Боря! – мягко позвал я. Услышав имя, он снова крутанул головой, уставился настороженно. – Боря, да ты не бойся. Ну ляпнул ты там этому, из министерства – ничего страшного. Саныч за такое не уволит. Максимум пригрозит.

Боря явно потерял ко мне интерес и снова вытаращился в сторону своей каморки. Дверь была наполовину открыта, свет внутри не горел, в темноте стелился белый сигаретный дым.

– Там у тебя курит кто-то? – удивлённо спросил я и принюхался – куревом вроде не пахло.

– Никто! – вдруг отчаянно, надрывно заорал Боря мне прямо в лицо. На глазах его выступили слёзы. – Никто!

Да уж! Я ведь только пытался его подбодрить, но… Подбадривать женщин и блаженных – дело неблагодарное. Никогда не знаешь, чем обернётся. Я смерил Борю презрительным взглядом и процедил:

– Придурок.

Оглянулся, уже выходя из корпуса на улицу, – он стоял на том же месте и смотрел вслед. Неподвижный, отстранённый, будто статуя.

– Чё там? – поинтересовался Владик, когда я его нагнал.

– Да так. Осень – у психов обострение.

Придя домой, я первым делом приоткрыл окно. Когда бросаешь курить, нужно обязательно проветривать табачный дым, намертво пропитавший всю квартиру. Потому что запах этот манит, соблазняет, подначивает поискать где-нибудь наверняка недобитую пачку сигарет.

Борясь с этим подлым желанием, я устроился в кресле, уставился в галдящий телек и, рассеянно почёсываясь, сам не заметил, как уснул. И не просто уснул, а провалился в сон, будто в бездонную пропасть. Маялся там, метался, не находя себе места, не понимая, то ли я лежу, то ли лечу. А потом лицо вдруг обожгло порывом ледяного ветра.

Холод просочился под одежду, забегал по телу, словно ощупывал, осматривал, обыскивал. Касался то спины, то груди, то живота, то зада, пока не охватил меня всего целиком, с ног до головы, даже руки зудеть перестали. И вот тогда из темноты проступил белый полупрозрачный дым. Неторопливо, вкрадчиво, почти ласково окутал меня, заструился змеями, заскользил по лицу, потянулся в ноздри. И никакого запаха, даже малейшего. Только холод, причём невыносимый, сковывающий всё на своём пути, абсолютный. Минус двести семьдесят, или сколько там по физике?

Проснулся я только под утро. Дрожа всем телом, выбрался из кресла и скорее захлопнул приоткрытое окно.

* * *

Вторник на работе начался с двух новостей – плохой и очень плохой. Во-первых, свежеотремонтированная печь выдавала максимум сто градусов, а потом отключалась – снова чинить. Во-вторых, Боря-блаженный покончил жизнь самоубийством.

– Все ушли, кроме него, а дело к ночи – вахтёр разбираться пошёл, – возбуждённо тараторила Валя, цеховая табельщица. – Заглянул, а Боря мёртвый лежит. И кровищи лужа – вены вскрыл ножовкой.

– Мы когда уходили, у него там курил кто-то, – вспомнил я. – Дым был сигаретный.

– Не мог у него никто курить, – отмахнулась Валя. – Вы двое последние ушли. А ты, Данька, курить бросаешь, вот везде дым и чудится.

Перед обедом всех собрал Саныч и начал нести пургу в том духе, что «упустили, недоглядели, потеряли парня» и прочее, и прочее. Хотел даже слезу выдавить, но не сумел, поэтому резко сменил тон и перешёл к раздаче ценных указаний. Освободившееся помещение велено было расчистить от хлама, полы подмести, окна помыть, стены покрасить. А сделать всё это он доверил мне, Владику и Вале.

Работать начали уже после обеда. Заходить в бывшую Борину каморку никому не хотелось, поэтому первой запустили табельщицу. Однако, пробравшись в глубины комнаты, Валя громко охнула, а потом смачно выругалась, и нам с Владиком ничего не оставалось, кроме как поспешить даме на выручку.

Крови внутри не было. Лишь чистое пятно на грязном полу напоминало теперь о случившемся несчастье. Но табельщица смотрела не на пятно – застыла, уставившись на стену. А там чем-то чёрным были намалёваны десятки человеческих силуэтов. Размытые, все они стояли поодиночке и как будто спиной, утопая в какой-то пелене. Пелена была белой, под каждым силуэтом виднелись буквы. Я подошёл ближе, вгляделся – имена и фамилии. Прочёл несколько – все незнакомые.

– Углём, похоже, рисовал, – неуверенно произнёс Владик. – И мелом.

От рисунка явственно исходило что-то тревожное, больное, рождающее беспричинный страх. Будто здесь, в этой грязной комнатёнке, нашим взорам открылось нечто потаённое, запретное, какая-то другая сторона. Хотя и непонятно, сторона чего.

– Спиной стоят, – зачем-то сказал я.

– С чего ты взял, что спиной?

– Не знаю. Кажется.

«Повернулись спиной, прячут взгляд неживой», – вдруг пронеслось в голове. Я машинально полез в карман за блокнотом, но тут же одёрнул себя – не сейчас.

Валя же, как истинный человек дела, не стала болтать попусту, а ушла и вернулась с мокрой тряпкой. Торопливо, почти яростно заводила по стене, стирая силуэты. Работала она споро, явно желая скорее покончить с этим «тёмным» творчеством. Как вдруг замерла с тряпкой в руке и, уставившись в одну точку на стене, позвала:

– Дань, а ну подойди-ка.

– Чего, Валь?

– Гляди.

Она ткнула пальцем, и под одним из силуэтов, уже наполовину стёртым, я увидел свои имя и фамилию.

* * *

В итоге, сам не зная зачем, я записал все имена и фамилии, ещё не смытые табельщицей, и два дня этот список провалялся у меня в кармане. Потому что в среду с утра пришлось ехать к следователю давать показания. По повестке, конечно, но то, как всё было, я рассказал по личной инициативе. Ну, почти всё.

– Значит, вы последний говорили с погибшим.

– Получается, да.

– И что вы сказали?

– Да так – ничего особенного. Подбодрил немного, сказал, чтоб он не унывал, – промямлил я, а в ушах эхом пронеслось: «Придурок».

– А он, значит, выглядел унылым?

– Ну да, потерянным каким-то.

Следователю этого было вполне достаточно. Владика он продержал в своем кабинете и того меньше, чем меня, после чего мы с напарником отправились на работу красить Борину каморку. Валя тоже участвовала и всё ныла, что краска сильно воняет. Мы с Владиком никакой вони не чувствовали, но всё же пошли женщине навстречу и открыли окна настежь.

Вечером пили водку, прямо в термичке – выгоняли краску из организма. Домой я вернулся совсем пьяный, бродил по квартире и настырно искал сигареты, но, к счастью, не нашёл. Лёг спать, а проснувшись посреди ночи, увидел клубящийся над кроватью белый дым. Испугался до чёртиков, заорал и тогда уже проснулся по-настоящему. Ворочался, ворочался, никак не мог заснуть, а потом накарябал в блокноте две странные, депрессивные строчки:

«Я сольюсь с темнотой,

Так боясь темноты».

В четверг мы с Владиком, мучаясь от похмелья, кое-как пытались выполнять свои обязанности. Даже печку порывались чинить, но безуспешно, конечно.

В пятницу с утра к нам в термичку подогнали сразу несколько партий образцов для испытаний – на девятьсот, тысячу сто и – экстрим! – тысячу двести градусов. При такой температуре слишком легко было получить ожоги, поэтому загрузка и выгрузка выполнялись только вдвоём.

Я надел защитный фартук и две пары рукавиц, закрыл лицо щитком, сжал в руках длинные, тяжёлые клещи. Владик занял положенное ему место сбоку от печи и спросил:

– Готов?

– Готов.

Я подхватил клещами лоток с образцами, и напарник распахнул печь. Меня почти что ослепило ярко-оранжевым светом, волной ударил жар. Каждый раз это напоминало встречу с сатаной. На его территории, естественно, – в аду. Щурясь, я быстро вставил лоток в раскалённое жерло, а Владик торопливо захлопнул печь.

И только теперь, сбрасывая дымящиеся рукавицы и утирая со лба пот, я осознал, что список Бориных силуэтов жжёт карман даже похлеще, чем тыща двести. И жжёт тем сильнее, чем чаще я о нём думаю и чем больше пытаюсь что-нибудь разузнать.

Табельщице все эти имена-фамилии были незнакомы, Владику – тоже. И в заводском справочнике никого подобного не нашлось. Меня, в общем-то, волновали не эти люди, а только то, почему среди них оказался я.

– Да забей, – посоветовал Владик. – Просто рисовал знакомых.

– Ага. Откуда у него столько знакомых? И все не с работы. Даже вон какая-то иностранка есть.

– Мало ли. Может, видел где-то. Тебе-то чего?

А я и сам не понимал «чего мне». Просто мне не нравился белый дым во сне, не нравилась нарисованная мелом пелена, не нравилось, что самоубийца намалевал меня перед смертью. Будто… эстафету передал?

– Валь, скажи мне Борин адрес.

– Зачем тебе?

– Мать его навещу. Он ведь с матерью жил, да?

– Вроде да. Только ты смотри, аккуратно там. Она, говорят, тоже того, – табельщица выразительно покрутила пальцем у виска.

Борина квартира оказалась совсем неподалёку – минут пятнадцать пешком, и в обед я отправился по нужному адресу. Едва вышел из проходной, как вокруг поднялся ветер. Причём ледяной, зимний совсем, предвестник первого снега, а дул он будто сразу со всех сторон – и в лицо, и в спину.

Да по дороге ещё попались двое студентов – шли навстречу и ныли между собой, что Джордж Мартин никак не выпустит свои «Ветра зимы». Тоже мне умники! Дался им этот Мартин?! И почему «ветра»? Дерьмово звучит, лучше уж «ветры».

– Ветры зимы, – бормотал я, пряча шею в воротник. – Ветры зимы. Дуют ветры зимы. И в лицо, и в спины дуют ветры зимы. Нет, не то. В спину мне и в лицо дуют ветры зимы. Вот это годится.

Я остановился, чтобы записать строчки в блокнот, а когда огляделся, понял, что уже пришёл. Ободранная шестиэтажка возвышалась прямо передо мной, домофон в Борином подъезде не работал, горели красные буквы «Err» – повезло.

Обычно в таких домах воняет мочой и мусоропроводом, но здесь не пахло вообще ничем. Ни на первом этаже, ни на последнем перед нужной квартирой. Я позвонил – звук старого советского звонка пронзил пространство и время. За дверью послышалось приближающееся шарканье и бормотание, скрипучий голос требовательно спросил:

– Кто там?

– Здравствуйте. Я насчёт Бори…

– Умер Боря.

– Да, я знаю, извините. Я с ним работал и… В общем, он там рисовал разных людей и… меня нарисовал.

Услышав, как это звучит со стороны, я ощутил себя круглым идиотом, отвернулся от двери и стал спускаться по ступенькам. Неожиданно по лестничной клетке эхом пронёсся щелчок замка, и сухая старуха, завёрнутая в пуховые платки, словно мумия, хмуро велела:

– Заходь.

Через несколько минут я сидел на краешке протёртого кресла и, держа в руке чашку с плесневелым чаем, терпеливо ждал, пока Борина мать заговорит.

– Вчера похоронила, – наконец выдавила она, глядя в сторону. – Самоубийц не отпевают. Батюшкам, поди, виднее, кому наверху рады, а кому – нет.

– Мне бы узнать, кто эти люди, – я протянул список. – Какие-то Борины друзья, знакомые? Зачем он их рисовал?

– Сородичи, – старуха неприятно усмехнулась. – По несчастью. А рисовать – да, умел. Хорошо получалось. Только вот я отговорила. Конец восьмидесятых был, я сказала, какие щас картинки калякать – на завод, мол, иди. А что? – она вдруг взвилась, впилась в меня двумя колючками глаз. – Не права?! Не надо было? Думаешь, я виновата, да?! Я?!

– Да нет, что вы? Почему? С чего вы взяли? Я…

– Я, я, – противно передразнила старуха. Она подошла к окну и отдёрнула штору, демонстрируя сырые почерневшие обои. – Видишь плесень, да? А чуешь? Нет, не чуешь. Вот то-то! Уже ничего ты не чуешь. Ты теперь как они.

Приблизившись, старуха ткнула костлявым пальцем вначале в листок с фамилиями, потом мне в переносицу. От неожиданности я отпрянул, облился чаем и чуть не завалился вместе с креслом, вскочил на ноги.

– Взялись за тебя. Как за сыночка моего. Крепко взялись. Оно только с виду дымок, а хватка-то железная. Всё заберёт, жди! Боречка ждать не стал. Рисовать он хотел. Только этим и жил. Цветов уж не различал, а всё рисовал. И не дал это забрать.

Она наступала и наступала, выставив из-под платков палец и страшно тараща глаза, а я пятился, пятился, пока не оказался на лестничной клетке.

– Ты уж сам решай, – добавила старуха, прежде чем захлопнуть дверь. – Самоубийц не отпевают.

А я так и остался стоять на лестнице – в совершенном смятении и с чашкой плесневелого чая.

* * *

В воскресенье я решил навестить родителей и поехал на кладбище. В воздухе сегодня висел туман. Густой, промозглый, колючий, какой бывает только осенью. В тумане всё выглядит иначе – что-то размывается, что-то, наоборот, подчёркивается. Вот и кладбище казалось каким-то другим, чем обычно. Не просто местом памяти и скорби, а порталом на тот свет – зашёл в туман, постоял немного, присел у могил и сам того не заметил, как очутился по ту сторону.

Людей, несмотря на выходной день, было немного, а те, что встречались, походили скорее на тени или силуэты. Тёмные силуэты в белой пелене. Будто они… Нет, не встали из могил, а скорее уже умерли, но ещё не легли. То ли места пока не нашлось, то ли по чьему-то капризу этим мертвецам ещё позволялось ходить. Вот они и бродили по кладбищу неприкаянные среди своих уже обустроившихся сородичей.

Я долго сидел на корточках, машинально читая на могильной плите две фамилии, два имени, два отчества, два года рождения и один год смерти. Очень долго сидел, даже ноги затекли, потом наконец произнёс:

– Привет, пап. Привет, мам.

Забавно, что больше всего боишься сфальшивить, говоря с теми, кого уже нет. Именно им стыднее всего сказать что-нибудь лицемерное, «не своё» или же просто банальное. Да и никогда точно не знаешь, надо ли вообще что-то говорить. Может, им достаточно и твоих мыслей, а может, и без мыслей они оттуда, из другого мира, всё знают и понимают лучше нашего.

Как бы то ни было, я всё же достал блокнот, раскрыл, полистал, хотел уже начать читать, как вдруг смешался, зашмыгал носом и трусливо произнёс:

– Знаете, а я всё ещё пишу. Ничего конкретного, так – какие-то обрывки, отдельные строчки, куски. Я вам никогда не читал, стеснялся, и вот сейчас я… я…

Я мямлил всё тише, листал блокнот всё быстрее, а потом закрыл и спрятал в карман. Встал, с трудом разогнув затёкшие ноги, и пошёл в сторону выхода. Сделал вид, что ничего не случилось, что я – не слабак, не ничтожество, что всё по плану, только носом продолжал шмыгать. Шмыгал, но никаких запахов не чувствовал, ни единого.

Интересно, а чем здесь пахнет? Чем должно пахнуть кладбище? Чем пахло раньше? Я понял, что не помню. Какое-то время мучал память, пытаясь выдавить хоть что-то – без толку. Понюхал свою ладонь. Как раньше пахла она? А чем пахнут валяющиеся вокруг опавшие листья? А футеровка в термичке? Кофейня у метро? Ну с кофейней просто – она пахнет кофе. Но я не помнил запаха кофе.

Я вообще не помнил никаких запахов, и вот это было странно. Ведь потерять обоняние можно. Из-за ковида или ещё какой-нибудь хрени вроде той, что нашли у Владика, – чего-то там с носоглоткой. Но вот забыть запахи…

Тем временем туман сгустился настолько, что я ничего не различал даже в паре шагов. Шёл почти на ощупь, даже не понимая, на кладбище ли я до сих пор или где-то ещё. Только маленький круг земли оставался виден под ногами, словно перемещался вместе со мной по белой пустоте, не давая провалиться в неё.

Ледяной ветер вдруг ударил сразу и в лицо, и в спину. Туман вокруг меня задымился, опутал струями-щупальцами, и что-то обжигающе холодное со всей дури ткнулось в глаза. Я захлебнулся, оглушённый невероятной болью. Услышал страшный чавкающий звук лопающихся глазниц и слепым беспомощным котёнком полетел куда-то в пустоту.

Очнулся, лёжа в каком-то каменном углублении, будто в рамке. Растерянно заморгал, а когда зрение вернулось, увидел среди тумана нависший надо мной тёмный силуэт.

– Простите, – глухо, без интонаций произнёс мужской голос. – Встаньте, пожалуйста, с моей мамы.

Я неуклюже вылез из чьей-то могилы и заспешил прочь с кладбища, бормоча на ходу извинения.

* * *

Второй осенний понедельник выдался хуже первого. Серое утро за окном, сырой воздух, пропитанный молчаливой злобой умирающей природы. Яичница и кусок хлеба в тарелке, растворимый кофе в чашке. Всё без запаха и тоже какое-то серое.

Серые лица в трамвае, пустые серые взгляды, серая одежда, серые разговоры. Серый асфальт вокруг, серое настроение по дороге к проходной.

Миновав турникеты и уже подходя к своему корпусу, я заметил Валю. Она воодушевлённо фотографировала какую-то серую птичку, сидящую прямо на колючей проволоке заводского забора. Увидев меня, табельщица сама защебетала почти на птичий манер о том, какое хорошее у неё настроение, какая прекрасная сегодня с утра погода, какой чудесный выдался сентябрь и как вообще был прав Александр Сергеевич со своим «очей очарованье».

Я слушал, слушал с нарастающим удивлением, а потом не выдержал и спросил:

– Валя, ты что, больная?

Табельщица оскорблённо взвилась, сверкнула глазами и, уже отворачиваясь, выругалась: «Алкашня чёртова». После этого она отправилась к себе, я пошёл в термичку, и серая птичка тоже улетела куда-то по своим делам.

Новая рабочая неделя началась со старых забот. Печка – позор отечественного машиностроения – по-прежнему не работала, и мы по-прежнему с ней возились. Я погрузился в ремонт по уши во всех смыслах, а Владик время от времени отвлекался на непосредственные обязанности термиста – получал образцы и загружал в печи или же, наоборот, выгружал и отдавал. Всё, в общем-то, шло как обычно, пока не пришла очередь испытаний на тыщу двести – работа для двоих.

Я уже стоял, облачившись во всё необходимое – фартук, щиток, рукавицы, уже держал клещами лоток с образцами, уже сказал Владику «готов», но когда печь распахнулась, застыл от неожиданности, позабыв обо всём. Потому что излучение вместо ярко-оранжевого сегодня тоже оказалось серым. Таким же, как всё вокруг.

– Да ты что?! – Владик торопливо подбежал ко мне, выхватил клещи с лотком, сорвал уже занявшиеся огнём рукавицы. – Сдурел?! Сгореть хотел?! А ну, показывай руки! Нет ожогов, слава Богу!

– Похоже, я пропал.

– Пропал бы без меня.

– Нет, ты не понимаешь. Боря тоже цветов не различал. Мать его сказала.

– Ты сядь, передохни, а то бред какой-то несёшь. – Он усадил меня на стул. – Борина мать? А зачем ты к ней попёрся?

– Хотел чего-нибудь узнать.

– Ну и как? Чё-нить узнал?

– Да сам не понял. Но об этом она говорила. И про запахи, и про цвета.

– А что с ними?

– Я запахов не чувствую. И цветов не различаю.

Владик хмыкнул, задумался, потом с видом диванного вирусолога предположил:

– Может, какой-то ковидный дальтонизм?

– Слушай, я серьёзно вообще-то.

– Ну и я тоже. Разные ведь штаммы. Может, уже и такой есть.

– Да ты не понимаешь! Я не только их не чувствую, я их не помню. Не помню запахи!

– Ну а цвета помнишь?

– Не знаю, – я растерялся, почесал затылок. – Вроде помню.

– Ну и не парься. Осень, хандра. Снег пойдёт – всё пройдёт. А пока вот – на, рюмочку, – он плеснул в стакан водки, протянул мне. – Чтобы вкус не забыть.

Едва я успел осушить стакан, как в термичку проник – именно проник, чуть приоткрыв дверь и просочившись в образовавшуюся щель, – Саныч. Смерил взглядом стакан, потом – меня, затем – Владика.

– Что, подлецы, пьёте? А печь?

– Чиним, – хором откликнулись мы.

– Только там, по ходу, электроника глючит, – добавил Владик. – Регулятор.

– Глючит электроника, значит, топайте к Антонам, – велел шеф. – И смотрите, если до конца недели не почините – сниму надбавки.

Он вышел и плотно прикрыл за собой дверь. Владик указал пальцем шефу вслед и одними губами произнёс: «Подслушивает». Подслушивать Саныч взял привычку после Бориного самоубийства – очень теперь боялся ещё что-нибудь «упустить, недоглядеть».

– Какой хороший у нас начальник, – чётко и громко, будто под запись, произнёс Владик. – Верно, Даниил?

– Несомненно, Владислав, – поддержал я, чувствуя, как сто грамм начинают действовать, а проблемы пусть временно, но отступают.

Мы выкрутили из печки температурный регулятор и принялись по очереди мусолить в руках, будто надеясь починить таким способом. Наконец Владик вздохнул:

– К головастикам надо идти.

Идти никому не хотелось, поэтому скинулись в камень-ножницы-бумагу. Владик радостно чикнул мою бумагу своими ножницами, и я потащился на третий этаж.

Двух молодых инженеров с одинаковым именем Антон в нашем цеху прозвали головастиками и в целом не любили, считая чересчур заносчивыми, высокомерными и вообще противными. Хотя пользы головастики приносили порядочно. Один из Антонов лихо управлялся с оформлением отчётов, актов, форм и вообще любой документации. Другой не менее лихо чинил любую электронику, но и ту, и другую работу они обычно делали вдвоём. По принципу – один работает, другой руководит. Лично я про себя называл того из Антонов, что был немного повыше, Болеком, а второго – Лёлеком.

Вошёл я без стука и застал головастиков врасплох – по уши в каком-то сетевом шутере. В первый момент они испугались и торопливо погасили мониторы, но потом увидели, что это не Саныч, а всего лишь я, и снова погрузились в игру.

– Парни, тут вот, – я помахал регулятором. – Починить надо. Желательно сегодня.

– Желательно ему, – хмыкнул Болек, не отрываясь от экрана.

– Это тебе не образцы в печку класть, – поддержал Лёлек. – Тут тонкие материи, наука.

– С меня бутылка, – пообещал я. – Кока-колы. Двухлитровая. Ну или что вы там, молокососы, пьёте?

– Ладно, оставляй, – Болек указал пальцем на стол. – Гляну, что вы у себя в термичке спьяну натворили.

– Главное, чтоб сами до нас не чинили, – усмехнулся Лёлек. – Молотком с напильником.

После этого оба защёлкали мышками с удвоённым усердием, давая понять, что я могу идти. Но я не ушёл.

– А вот скажите мне кое-что, яйцеголовые, если вы такие умные.

– Да, мы такие, – равнодушно согласился Лёлек. Болек только недовольно покосился – похоже, из-за меня он проигрывал.

– Так вот скажите мне, зачем бы кому-то отбирать у людей запахи и цвета?

– У тебя ковид, что ли?

– Да не ковид. И… и не у меня. Так, вообще. Гипотетически.

– Гипотетически, – ухмыльнулся Болек. – Не думал, что ты такие слова знаешь.

– Гипотетически вопрос, кстати, интересный. – Лёлек закрыл шутер и задумался, подперев подбородок. – Отбирать запахи и цвета… Зачем? Для снижения энтропии? Запахи, цвета – лишний хаос, верно?

– Неверно. – Болек тоже выключил игру. – Если я отличаю красный от зелёного и чувствую, когда кто-то пукнул в электричке, это ещё не значит, что я создаю лишний хаос. – Он повернулся ко мне. – Может, скажешь наконец, гипотетик, у кого отобрали цвета и запахи?

– У Бори-блаженного. И вот у этих, – я достал из кармана помятый список, протянул.

– А кто это такие? – Лёлек пробежал глазами фамилии.

– Да чёрт их знает. Какие-то его знакомые. Но точно не с завода. В общем, без понятия.

– Так погугли. – Болек даже брови поднял от удивления. – Ты что, вчера родился? В соцсетях глянь.

– В соцсетях? – машинально переспросил я и тут же просиял. – Парни, да вы и правда мозговитые?

– Ясен хрен.

Лёлек пожал плечами, снова запуская шутер. Болек брезгливо вертел в руках неисправный регулятор.

В термичке интернет не ловил, а устроившись с телефоном в коридоре у стенки, я почти сразу был изгнан вездесущим Санычем. Поэтому гуглить Бориных «сородичей» начал только в трамвае, по дороге с работы. А продолжил уже дома за компьютером, попутно поедая печенье и попивая чай.

Если изначально я думал, что многих из списка вообще не найду в соцсетях, то по факту вышло наоборот. На каждые имя-фамилию – даже на вроде бы редкие – поиск выдавал по десять-двадцать страниц. Десятки страниц совершенно разных людей разного возраста из разных городов и даже стран. И я понятия не имел, кого конкретно имел в виду Боря.

Повезло лишь с иностранкой – такая страница нашлась всего одна. Вместо фотографии была картинка с тлеющей сигаретой на чёрном фоне, а над ней – написанный по-английски статус. «Nobody loves me».

«Никто любит меня, – машинально перевёл я и тут же сам себя одёрнул: – Бред».

Правильный перевод – «никто меня не любит», ведь в английском нет двойного отрицания, как у нас. И всё же первая версия засела в мозгу, вызывая какое-то гадостное тревожное чувство. А от чёртовой картинки с аппетитно тлеющей сигаретой зверски захотелось курить.

Я снова зарыскал по дому и на этот раз, к сожалению, отыскал заначку – полупустую пачку с предусмотрительно спрятанной внутри зажигалкой. Первую сигарету выкурил сразу, жадно, залпом, что называется. Вторую уже неспешно смаковал, развалившись перед компьютером и продолжая просматривать многочисленные страницы. Настырно выискивал хоть какие-нибудь совпадения, хотя и сам не понимал, какие именно совпадения нужны. Город, возраст, место работы или, может, любимое кино, музыка, книга?

Сигарета – четвёртая или уже пятая по счёту – лежала на краю старого, ещё отцовского пресс-папье. С кончика мирно струился дымок. Стол был накрыт оргстеклом, из-под которого радостно улыбались молодые, чёрно-белые родители. Мерно тикали часы, компьютерные вентиляторы монотонно жужжали на манер цикад, и я сам не заметил, как уронил голову и уснул.

А сигарета всё тлела и тлела, будто бесконечная. Дымок струился и струился, медленно расползаясь по комнате. Клубился, змеился, стелился по полу, поднимался к потолку, где-то сгущался, где-то рассеивался. И как-то незаметно, словно естественным образом, приобрёл размытые очертания человеческого тела.

Мастера-курильщики умеют пускать дым кольцами, но тот, кто сумел бы выдохнуть вот такое, несомненно, должен был править Вселенной. Полупрозрачная дымовая фигура, плавно колыхаясь, повисла в воздухе, повисела так немного и вдруг резко съёжилась – поджала свои дымовые ноги, склонила дымовую голову на скрещённые дымовые руки, будто подражая спящему за столом мне. А затем в таком вот скрюченном виде проплыла по комнате и осторожно, предварительно будто примерившись, слилась с моим телом.

«Никто любит тебя», – прошептало что-то внутри головы, и я проснулся в холодном поту.

* * *

– Чё такой смурной?

Время было послеобеденное. Владик сидел, закинув ноги на стол, с огромным пакетом чипсов в руках.

– Да так. Полночи в соцсетях торчал.

– Полночи в соцсетях? И чё, все мемчики теперь знаешь?

– Я не мемчики читал. Искал там… Ну тех, из списка.

– Никак не уймёшься? Настырный.

Слова перемежались с хрустом чипсов, и раздражало это неимоверно.

– Слушай, давай или говорить, или жрать, – вспылил я.

– Давай, – согласился Владик. Он принялся хрустеть чипсами с удвоенной частотой, потом улыбнулся, отложил пакет в сторону и оправил усы. – Ладно, шучу. Рассказывай.

– Да я… Ну, по большому счёту, мало что нарыл.

– Мало что – уже что-то, – подбодрил напарник. Он потянулся было снова к чипсам, но опомнился и стукнул себя по руке. – Извини. Я весь внимание.

– Ну вот, например, та девчонка-иностранка. У неё статус – «Nobody loves me».

– Никто меня не любит? Стандартное бабье нытьё. Что у нас, что за границей. А кто она вообще?

– Кулинар, кажется. В общем, любительница готовить, выдумывать новые блюда. Но это не главное. Ты лучше подумай – «никто меня не любит» или же «никто меня любит»? – я многозначительно взглянул на Владика, а тот вытаращил глаза и прыснул со смеху.

– Даня, ты чего, чокнулся? Какой ещё «никто меня любит»?

– Ладно, проехали. Слушай дальше. Другой пример – парень играл на гитаре, постил уроки, аккорды показывал, соло всякие там сложные разучивал. А потом что?

– Что?

– Написал: «Продаю гитару».

– Наверное, деньги понадобились, – Владик пожал плечами.

– Хорошо, поднимем ставки. Ещё один случай. Девчонка цветы выращивала. Какие-то там редкие, со сложным уходом. Скрещивала одни с другими, пыталась что-то новое намутить. Хвастала этим, фотки выкладывала. А потом прекратила.

– И?

– Ей под последним постом написали, мол, что там цветы, как поживают. А она ответила: «Я их выкинула». Нормально?

– Задолбало, значит. Или сами завяли. Дурацкое хобби, кстати. И вся эта сырая земля в горшках, только плесень разводить.

– Да хватит плечами пожимать! Достал! Раз ты такой неверующий, то готовься – щас будет самое главное. Я даже в блокнот себе переписал. Там один парень – тоже из списка – стал заметки выкладывать. Типа дневника, в духе «что вижу, то пою». Короче, писатель-любитель. Вот его последние четыре поста. Итак, слушай. Первый.

«Выхожу из дома как всегда. Дворник в ярко-оранжевом жилете метёт улицу. На углу мусорщики вытряхивают новенькие синие баки, отчётливо несёт гнилью. Ускоряю шаг, выхожу со двора, мимо пекарни – пёстрая вывеска всех цветов радуги, аромат свежеиспечённого хлеба. Спускаюсь по дорожке, иду вдоль путей, в сторону станции. Нескончаемые рельсы, отмеренные чёрточки шпал. В нос лезет креозот – запах путешествий, из детства. Навстречу, громыхая колёсами, несётся зелёный поезд – дальнего следования, точно по расписанию. В прямоугольниках окон вижу круги лиц, машу рукой. Иду на работу с улыбкой».

– Так себе, – скривился Владик. – Мне особенно про прямоугольники окон и круги лиц не понравилось.

– Погоди, не торопись. Вот второй пост.

«Выхожу из дома как всегда. Дворник в ярко-оранжевом жилете метёт улицу. На углу мусорщики вытряхивают новенькие синие баки. Выхожу со двора, мимо пекарни – пёстрая вывеска всех цветов радуги. Спускаюсь по дорожке, иду вдоль путей, в сторону станции. Нескончаемые рельсы, отмеренные чёрточки шпал. Навстречу, громыхая колёсами, несётся зелёный поезд – дальнего следования, точно по расписанию. В прямоугольниках окон вижу круги лиц, машу рукой. Иду на работу с улыбкой».

Так, теперь третий.

«Выхожу из дома как всегда. Дворник метёт улицу. На углу мусорщики вытряхивают баки. Выхожу со двора, мимо пекарни. Спускаюсь по дорожке, иду вдоль путей, в сторону станции. Нескончаемые рельсы, отмеренные чёрточки шпал. Навстречу, громыхая колёсами, несётся поезд – дальнего следования, точно по расписанию. В прямоугольниках окон вижу круги лиц, машу рукой. Иду на работу с улыбкой».

– День сурка какой-то, – сонно заметил Владик, роняя голову на грудь.

– Да при чём тут день сурка?! Ты что, ничего не понял?! Сначала исчезли запахи, потом цвета. Всё как у меня. Но самое главное – последний, четвёртый пост.

«Выхожу из дома как всегда. Иду на работу».

– И всё?

– И всё.

– Ну и правильно. Чего там сопли разводить? «Иду бухой, машу рукой».

– Борина мать сказала, что отберут всё. И что Боря не стал этого ждать.

– В смысле всё? Как это?

– А вот так, как там, – я кивнул на блокнот и, отвернувшись, тихо добавил: – Выхожу из дома – иду на работу. Выхожу с работы – иду домой. И всё.

Владик взял блокнот, начал листать, забормотал:

– Ну да, действительно. Вначале креозот с гнилью, потом зелёное-синее-оранжевое и… Слушай, а чё это за стихи? «Не была никогда моя кровь как вода». Твоё? Ты писал?

– Дай сюда, – опомнился я.

Вырвал у него блокнот, спрятал в карман, почувствовал, что краснею. Мысленно отругал себя: «Идиот! Круглый идиот». К счастью, в этот момент прочирикал местный телефон. Трубку снял Владик, а когда повесил, объявил:

– Головастики регулятор починили.

Мы скинулись в камень-ножницы-бумагу, и на этот раз победил я. Владик поплёлся на третий этаж, а я снова достал блокнот. В голове крутилось целое четверостишие.

«Забываем цвета,

Зарываем цветы.

Опускаем глаза,

Убиваем мечты».

Я так увлёкся, что даже пропустил мимо ушей, как вернулся напарник. А когда оторвал глаза от бумаги, увидел, что он сидит напротив, закинув ногу на ногу, и ухмыляется.

– Так, так, так. Значит, ты у нас чё, поэт?

– Отвяжись.

– А про что пишешь?

– Про природу, про любовь, – буркнул я. – Как все.

– Тебя сильно природа волнует?

– Нет, не сильно. Отстань.

– А любовь? Ты влюблён?

– Нет, не влюблён. Чего докопался? – этот разговор нравился мне всё меньше.

– А если не влюблён, то чего мозги пудрить? Поэт должен быть честен. Если не влюблён, то так и пиши: «Моё сердце пусто, я – никто и ничто».

– А ты что, тоже теперь в поэзии шаришь?

– Может, и шарю. Давай-ка, – Владик противно развалился на стуле, как зажравшийся режиссёр на кастинге, – прочти что-нибудь.

– Я свои стихи не читаю, – процедил я сквозь зубы. – Никому. Никогда. Даже родителям не читал.

– Ну тогда из тебя поэт как из говна пуля. Поэт людей вдохновляет. А лохи по углам щемятся, с тетрадкой.

И вот тут я уже вскипел.

– Ну если ты про лохов решил поговорить, то слушай, Владик. Ты настолько лох, что тебя даже как термиста забраковали. Ты настолько серый, что не можешь пережить, что кто-то рядом оказался не такой серый, как ты. Сиди здесь, жри чипсы, тряси брюхом, а я пошёл. Счастливо!

Идти и в самом деле было пора – часы показывали шестнадцать ноль три, а значит, все, кто с вредностью, могли расходиться по домам. Владик молча взял регулятор, отвёртку и, встав спиной, закопался в печке. Я сгрёб в охапку куртку, сумку и вылетел из термички, чуть не сбив Саныча, который, похоже, опять подслушивал под дверью.

* * *

Среда прошла, будто в тумане, в дыму, в растерянности, в полузабытьи. Как во сне, да и началась-то она именно с того, что я проспал. Причём проспал не на десять минут, не на полчаса, а так, что в сталинские времена меня наверняка бы расстреляли. Снилась мне, кстати, работа – там я просил прощения у Владика, а потом в термичку вплывали две роскошные стриптизёрши.

И когда я наконец проснулся и на всех парах помчался на завод, то всю дорогу прикидывал, как лучше извиниться перед напарником. Сказать, что я мудак? Или что мы оба мудаки, но я чуть больше? Или же признать его правоту насчёт стихов и поэтов? Нет уж, вот это вряд ли.

О том, что что-то не так, я начал догадываться ещё на проходной, когда тётка-охранница странно зыркнула на меня через стекло. А дальше странные взгляды посыпались уже горстями. И тем больше, чем ближе я подходил к термичке. Дверь была открыта и выглядела какой-то побитой, покоцанной. В проёме стояли двое – Саныч с каким-то незнакомым мужиком.

– Неосторожное обращение с огнём, – сказал тот как отрезал. – Возражений нет?

– Никак нет, – шеф вытянулся по струнке.

– Вас вызовут. Всего доброго, – мужик коротко кивнул Санычу и ушёл, в мою сторону даже не взглянул.

Бывают такие ситуации, когда себя чувствуешь кретином не в силу какой-то врождённой умственной отсталости, а потому, что сам заставляешь себя отставать от происходящего. Чувствуешь, что не готов идти с ним в ногу. Что нужно ещё хотя бы немного потупить, лишь бы не понимать, не признавать случившееся. Вот и я обвёл взглядом термичку, скользя глазами по почерневшим стенам, по обгоревшим печам, а потом глупо спросил:

– А где Владик?

– Нет Владика, – тихо ответил шеф. – Неосторожное обращение с огнём. – Он чуть помолчал, потом, словно извиняясь, продолжил: – Так всем легче будет. И следствию, и нам с тобой. А то что же это?! Второе самоубийство за десять дней? Эпидемия какая-то!

– Чьё самоубийство?

Я упорно отказывался соображать, рассеянно оглядывая термичку. Такую знакомую и незнакомую, родную и чужую одновременно, теперь, когда она была словно покрыта чёрной чешуёй.

– Ну тише, тише, – Саныч мягко похлопал меня по плечу. – Про самоубийство никто нигде не скажет и в бумагах не напишет. Хотя он же недаром изнутри закрылся. И печку-таки починил. А она до тыща трёхсот жарит, сам знаешь – зверюга. Вот все по домам ушли, а он починил, разогрел и тогда уже… сам… себя… Зачем? Ну скажи мне – зачем?! Чего ему не жилось?!

В этот раз шефу не пришлось выдавливать слезу – сама по щеке потекла. С минуту он молчал, может, правда ждал, что я объясню «зачем», а потом доверительно понизил голос почти до шёпота:

– Про тебя я не сказал. Не думай.

– А что про меня?

– Ну ты же как вчера на Владика орал! Наговорил всякого, а он через два часа с собой покончил? Так себе совпадение, нехорошее. Есть же статья теперь – доведение до самоубийства. Лучше с этим не связываться, помалкивать. А Владика жалко, понимаю, очень жалко. Он ведь, оказывается, поэт был. Вчера, когда ты ушёл, мне бумажку сунул, а там стихи. «Уколовшись едва, мы тупим остриё, изменяем словам и теряем чутьё». Сильно, да?

Я помню, что просто отвернулся и пошёл, ничего не сказав. Ноги еле слушались, едва гнулись, как деревянные. В ушах застыли стихи, последняя строчка. «И теряем чутьё». «И теряем чутьё». «Чутьё». Он написал это обо мне? О Боре и его «сородичах»? Или о… себе? «Что-то там с носоглоткой».

– Правильно, – крикнул в спину Саныч. – Иди домой, отдохни, оклемайся.

Я не обернулся. Вышел на улицу, закурил – зажигалка ходила в руках ходуном – и поднял голову. В кино в подобные моменты обычно льёт дождь – природа будто плачет. Но в данном случае природа, кажется, забила на чужие несчастья. Небо было чистое, светило солнце. Светило оно серым цветом, и хотя я точно знал, что свет должен быть жёлтый, но, копнув память, понял, что не помню, как выглядит жёлтый.

* * *

Время перевалило за полночь. Значит, уже четверг. Не важно.

В приоткрытое окно сочился холодный ночной воздух, доносился приглушённый шум далёкого шоссе. Сгорбленный, с опущенной головой, я неподвижно сидел в темноте. В одной руке держал блокнот, в другой – телефон. Блокнот, потому что там теперь были записаны не только мои стихи, но и Владика. А телефон, потому что весь сегодняшний день пытался связаться с людьми из списка.

Кидал заявки в друзья, строчил сообщения. О том, что я тоже забыл запахи и цвета. О том, что мой друг-поэт покончил с собой. В итоге, совершенно отчаявшись, я решился и признал, что сам тоже пишу стихи. Но Бориным сородичам на всё это было наплевать – большинство из них меня просто заблокировали, несколько человек не отреагировали вообще никак, хотя и заходили буквально сегодня, а один коротко ответил: «Пиши, пока можешь». Это был тот самый писатель-любитель, который раньше всё улыбался поезду.

Я торопливо набрал в ответ: «А что делать? Что можно сделать?» Но потом стёр, не стал отправлять. Знал, что он ответит.

Что делать? Выходить из дома – идти на работу. Выходить с работы – идти домой.

Эти люди из списка, они не были мертвы, но и не были живы. Скорее, полуживы. Или на треть, на четверть. Точный процент их живости, может, установили бы яйцеголовые Болек и Лёлек. А может, и нет.

Я ведь даже пытался понять, что такое энтропия и зачем её снижать. Нагуглил, что это мера хаоса, на этом и закончил. Какие-то побуждения, желания, цели если и рождались во мне, то почти сразу пропадали, раздавленные грузом пустоты. Но, несмотря на это, я ещё, кажется, мог сочинять стихи. Наверное. Так же как Боря тогда ещё мог рисовать – углём и мелом.

В общем, сейчас, к ночи, я уже и не пытался что-либо делать. И почти не удивился, когда повернул голову и разглядел в темноте дымовую фигуру. Зависшую в такой же сгорбленной, усталой позе, в какой сидел я сам. Только блокнота с телефоном в руках у дыма не было, да и сами кисти рук и ступни ног размывались – дым в этих местах то рассеивался, то сгущался.

Я кивнул, и дымовая фигура кивнула в ответ. Потом она помахала рукой, и я тоже помахал. Улыбнулся и готов был поклясться, что дым улыбнулся мне. Фигура проплыла по воздуху и слилась с моим телом. Влилась в меня, впиталась.

«Никто любит тебя, – шепнуло в голове. – Никто возьмёт лишнее и будет любить тебя вечно».

Я засмеялся, внутри стало как-то легко, хорошо, просто. Руки мои вдруг сами собой вцепились в грудь и вырвали кусок. Причём кусок не плоти и крови, а какого-то серого пластилина. Потом ещё один, и ещё. Не было теперь ни костей, ни органов, один лишь пластилин, в котором руки копались с нарастающим нетерпением, явно что-то ища.

«Ты станешь никто, а никто станет тобой».

Ноги окутало белой пеленой, и теперь я увидел других. Людей из списка, силуэты со стены, «сородичей». Словно какой-то второй слой реальности открылся, и всюду они. Стоящие поодиночке, увязающие ногами в белой пелене и почти слившиеся с окружающей темнотой. Гитарист, цветоводша, писатель, кулинар. Кто ещё?

Виднелись и пустые места. Это от тех, кто покончил с собой? Как Боря и Владик? Художник, поэт… Запахи, цвета, хаос… Кто-то может отличить красный от зелёного и чует, как пукнул сосед по трамваю, а кто-то использует запахи и цвета, чтобы сочинять, рисовать, играть, создавать нечто новое, творить.

Только теперь я понял, что объединяет всех потонувших в дыму – творчество! Вот он, их личный, персональный хаос! А куски пластилина всё падали и падали на пол, руки шарили внутри меня, продвигаясь глубже, нащупывая что-то тёплое, сокровенное.

«Никто слепит тебя заново».

Взгляд вдруг упал на чёрно-белые лица родителей под оргстеклом.

«Нет, спасибо. Меня уже слепили».

Это была моя собственная мысль, за которой последовало моё собственное решение. И раз уж никто так рьяно боролся с любым творчеством, я знал, чем его одарить.

– Я – никто, я ничто,

Моё сердце пусто.

Я нигде, никогда,

Моя кровь как вода.

Поначалу он, кажется, не понял происходящего. Может быть, даже принял эти строки за акт смирения. А вот «сородичи», задетые моими словами, зашевелились. И дальше я уже обращался к ним. К каждому.

– Ты – чужой, ты – другой,

Повернулся спиной,

Прикрываясь рукой,

Прячешь взгляд неживой.

Мы похожи с тобой,

Как две капли воды.

Мы слились с темнотой,

Так боясь темноты.

Обрывки, кусочки, сочинённые и мной, и Владиком, сливались воедино, как по маслу, образуя даже не стих, а какую-то вдохновенную речь, почти заклинание.

– Уколовшись едва,

Мы тупим остриё,

Изменяем словам

И теряем чутьё,

Забываем цвета,

Зарываем цветы.

Опускаем глаза,

Убиваем мечты…

Они оборачивались и смотрели на меня. То тут, то там среди темноты проблескивали взгляды, а некоторые из «сородичей» даже дёргали ногами, силясь высвободиться из вязкой пелены. Никто опомнился и впился в меня изнутри десятками раскалённых игл, когтей, зубов или чёрт знает чем ещё.

Тело было уже не из пластилина, а снова из плоти и крови, и от внезапного прилива раздирающей в клочья боли я задохнулся и почти потерял сознание. Но именно этого он и хотел – заставить меня сдаться, заткнуть раз и навсегда. Но я ещё не всё сказал, а потому, намертво сцепив зубы, мученически кривясь и дрожа, как эпилептик, зашептал:

– В спину нам и в лицо

Дуют ветры зимы.

Мы – никто, мы – ничто,

Но у нас есть лишь… мы.

Жгучая боль внутри достигла апогея, последнее слово вырвалось жалобным вздохом, и я отключился. Растворился, рассыпался, утонул в темноте, в неизвестности, в мириадах серых, мечущихся в дыму «сородичей».

А потом вдруг в руке что-то задрожало. Я открыл глаза и понял, что всё ещё сижу в кресле, держа блокнот и отчаянно вибрирующий мобильный. Глянул на экран – пришло несколько заявок в друзья и несколько подтверждений моих заявок. Устало усмехнулся – негусто для поэта-вдохновителя. Хотя лучше, чем ничего. Для начала, для затравки.

Я поднялся, ощупал себя, осмотрел и, удостоверившись, что весь мой «пластилин» на месте, подошёл к окну. Только-только начинало светать, и на востоке вот-вот должно было выглянуть из-за горизонта ленивое утреннее солнце. Телефон снова задрожал – на этот раз сообщение, от девчонки-иностранки. «Nobody’s gone».

И как это понимать? Никто ушёл? Никто не ушёл? Или и то, и другое сразу? Вот же чёртов английский! И что теперь думать? Ведь нет дыма без огня – это каждый знает. И где горит этот огонь, что так жаждет отобрать мой личный хаос? Когда это пламя снова пришлёт своего дымового подручного? Что я успею сделать до того момента?

Я не знал ответа ни на один вопрос. Поэтому просто стоял перед окном и, глядя на разливающийся рассвет, радовался его краскам.

Загрузка...