Император Вильгельм так долго стоял непосредственно в центре мировых событий, о нем настолько много писалось, что личность его кажется достаточно ярко очерченной. И все же, по-моему, о нем часто судили неверно.
Всем известно, что красная нить, проходившая через характер и весь образ мышления Вильгельма II, заключалась в его твердом убеждении, что он император «божьей милостью» и что «династические чувства германского народа неискоренимы». Бисмарк также верил в династические чувства немцев. Но мне представляется, что разговоры об общединастическом народном сознании так же необоснованны, как аналогичные суждения о республиканских убеждениях целой нации. В действительности в народах наблюдается лишь чувство большей или меньшей удовлетворенности, в зависимости от которого народ высказывается за или против данной династии или государственной формы правления. Сам Бисмарк доказал своим поведением верность такой аргументации. Он был, как сам заявлял об этом, «насквозь монархистом», но лишь до тех пор, пока жил Вильгельм I. Вильгельм II плохо обращался с Бисмарком, и Бисмарк его не любил и не скрывал своих чувств. Он повесил портрет «молодого человека» в буфетную и написал о нем книгу, которая не могла быть напечатана: так много в ней было нападок.
Монархисты, ставящие себе в заслугу свою прирожденную верность царствующему дому, заблуждаются в своих чувствах – они монархисты лишь постольку, поскольку данная монархия удовлетворяет их интересы лучше всякой другой государственной формы. Также и республиканцы, якобы превозносящие «величие народа», подразумевают при этом в первую очередь самих себя. Но в конечном счете народ считает лучшим такой образ правления, который лучше всего обеспечит ему порядок, работу, материальное довольство и нравственную удовлетворенность. Для девяноста девяти процентов населения патриотизм и восторженное отношение к той или иной форме правления являются лишь вопросом желудка. Добрый король им милее дурной республики и наоборот; форма правления является лишь средством достижения цели, цель же – не что иное, как общее довольство.
Проигранная война стерла ряд монархий, но и республика, в свою очередь, продержится в том только случае, если создаст среди народов убеждение, что она внесла в массы больше удовлетворения, чем монархия; а это, что касается немецко-австрийской республики, по-моему, ей еще требуется доказать.
Германскому народу систематически внушали, что отмеченные мною прописные истины есть не только ложные, но и предосудительные и преступные заблуждения, а что в действительности монарх поставлен на престол Божественным промыслом. Такое убеждение являлось также составным элементом миросозерцания самого императора. Все его речи были обусловлены этим основным мотивом, все они дышали этой мыслью. Между тем ведь каждый человек есть продукт своего рождения, своего воспитания и своего жизненного опыта. Если судить Вильгельма II, надо все время помнить, что он был обманут с молодости и что ему показывали мир, которого нет вовсе. Монархов следовало бы приучать к мысли, что народ их вовсе их не любит, что он в лучшем случае вполне к ним равнодушен и что он бежит за ними и ловит взгляд их не из любви, а из любопытства, приветствует их возгласами не из энтузиазма, а для забавы и по побуждению извне и что он готов столь же охотно и освистать их; что полагаться на «верность подданнических чувств» никоим образом нельзя, подданные даже и не думают быть верными, а желают лишь быть довольными, а что монархов они терпят или пока связывают с ними свое собственное благополучие, или пока у них не хватает сил свергнуть их. Такое учение соответствовало бы истине и охранило бы монархов от ложных выводов, которые иначе неизбежны.
Сам император Вильгельм служит прекрасной иллюстрацией моей мысли. Мне кажется, что не было правителя, одушевленного доброй волей, подобной его. Он жил исключительно ради своего призвания, как он его понимал; все его помыслы и интересы вращались вокруг Германии. Семья, развлечение, удовольствия – все отступало у него на задний план перед мыслью возвеличить и осчастливить германский народ, и если бы для великих дел было бы достаточно одной доброй воли, то император Вильгельм совершил бы их все.
Но его с самого начала не понимали. Он говорил речи, делал заявления и жестикулировал с целью убедить не только своих слушателей, но и весь мир, – и как часто он этим отталкивал от себя! Но он никогда не отдавал себе отчета о впечатлении, которое он в действительности производил, – по той простой причине, что его систематически обманывали, и не только окружающие его в более тесном смысле, но и весь германский народ. Сколько миллионов людей, сегодня посылающих вслед ему одни только проклятия, готовы были преклониться перед ним до земли, когда он являлся во всем блеске своего величия! Как много людей испытывали блаженство, если на них случайно падал взгляд императора, а между тем они, вероятно, и сейчас не понимают, что сами виноваты в том, что показывали императору мир, которого нет, и направляли его по пути, по которому он бы сам не пошел.
Хотя, конечно, нельзя отрицать, что вся натура Вильгельма II была особенно восприимчива к такому отношению к себе германского народа и что монарх, менее талантливый, менее живой, менее красноречивый, а главное – менее преисполненный потребности всюду выступать самому, был бы лучше предохранен от яда популярности.
Я случайно имел возможность наблюдать императора Вильгельма в один из важнейших моментов его жизни. Я встретился с ним у одного друга в те знаменитые ноябрьские дни 1908 года, когда в рейхстаге разразились бурные сцены против императора Вильгельма и когда тогдашний государственный канцлер князь Бюлов публично почти что отказывался от него. Хотя с нами, далекими и чуждыми ему гостями, он обо всем происходящем не говорил, но сильное впечатление, произведенное на него берлинскими событиями, было очевидно. У меня было чувство, что передо мною стоит человек, который с ужасом, с широко раскрытыми глазами в первый раз в жизни смотрит на мир, каким он есть. Он впервые увидел грубую действительность, и она казалась ему уродливой гримасой. Быть может, в первый раз в жизни он почувствовал легкое колебание, пошатнувшее на мгновение его престол.
Он слишком скоро позабыл урок. Если бы громадное впечатление, продержавшееся тогда несколько дней, было бы более устойчивым, оно, может быть, спустило бы его с эмпиреев, где он витал по воле окружающей его среды и народа. Может быть, он попытался бы ступить на землю твердой ногой. И, наоборот, если бы германский народ чаще вступал с императором в аналогичную схватку, он бы смог его излечить.
В тот вечер произошел небольшой инцидент, характерный для отношения к императору некоторых окружающих его лиц. По дороге в Берлин я имел случай наблюдать в одном из больших железнодорожных буфетов, где ждал прибытия следующего поезда, впечатление, произведенное берлинскими событиями; я был свидетелем прилива небольшой волны, носившей почти революционный характер. В переполненном зале буфета слышались разговоры исключительно на одну и ту же тему: император подвергался резкой критике. Внезапно один из присутствующих вскочил на стол и произнес зажигательную речь против главы государства.
Находясь под впечатлением этой сцены, я рассказал о ней присутствующим сановникам, которым она показалась также весьма неприятной, но они меня умоляли ничего об этом императору не рассказывать. Среди них оказался только один, который резко возражал против общего мнения, высказываясь в том смысле, что необходимо сообщить императору об этом случае со всеми подробностями. Насколько мне известно, он действительно выполнил эту неблагодарную задачу.
Инцидент этот симптоматичен. Желание отстранять от императора все неприятное, дабы избавить его от малейшей, даже самой обоснованной критики, всегда только хвалить и превозносить его, скрывая от него действительность, систематическое обожествление его особы, вытекающее отнюдь не из монархических убеждений, а из чисто эгоистических соображений и страха попортить себе карьеру, – эта нездоровая и растлевающая атмосфера должна была в конце концов подействовать отравляюще на весь организм императора.
Я охотно верю, что император Вильгельм до такой степени отвык от критической оценки самого себя, что он едва ли поощрил бы откровенность. Но, несмотря на это, остается несомненным, что одуряющая атмосфера, окружающая его, была первопричиной всего зла, совершенного в его царствование.
В годы своей молодости Вильгельм не всегда строго придерживался конституционных принципов; впоследствии он совершенно избавился от этой ошибки и никогда не выступал, не обсудив данного шага со своими советниками. В эпоху, когда мне лично пришлось столкнуться с ним по долгу службы, он мог сойти за образец конституционности. При таком молодом неопытном государе, как император Карл, было вдвойне необходимо соблюдать принцип министерской ответственности в полном объеме. Так как по нашим законам император стоял «выше закона» и был «безответствен», то было безусловно необходимо, чтобы он не предпринимал ничего, имеющего государственное значение, без ведома и одобрения ответственного министра, и император Франц-Иосиф придерживался этого принципа как заповеди.
Император Карл был преисполнен благих намерений, но политически совершенно неподготовлен и неопытен. Его надо было воспитать и приучить к деятельности в рамках конституционности. К сожалению, это не было всеми обдумано и соблюдено.
После моей отставки в апреле 1918 года депутация комиссии по пересмотру конституции и центра верхней палаты посетила премьер-министра доктора Зейдлера и настаивала на важности соблюдения строго конституционного режима. Доктор Зейдлер заявил тогда, что он возьмет на себя всю ответственность за дело о письме, посланном австрийским императором французскому президенту через принца Сикста Бурбонского. Это было бессмысленно. Доктор Зейдлер никак не мог взять на себя ответственности за событие, имевшее место целый год до того, то есть в то время, когда он и не был еще министром, – уже не говоря о том, что и в бытность свою министром он не знал ничего о предпринятых тогда шагах и познакомился с истинным положением дела лишь после моей отставки. Он мог бы также свободно принять на себя ответственность за Семилетнюю войну или за битву при Садовой.
В 1917 и 1918 годах, когда мне пришлось встретиться по делам службы с императором Вильгельмом, он так боялся неприятных разговоров, что часто бывало чрезвычайно трудно довести до его сведения самое необходимое. Я вспоминаю, что мне пришлось раз пренебречь особой деликатностью, которую монархи вправе ожидать, и попросту вынудить у него прямой ответ. Я находился на Восточном фронте с императором Карлом и вышел в Львове, чтобы там пересесть в поезд императора Вильгельма и проехать с ним два часа; мне надо было ему кое-что донести, но ничего особенно неприятного я не имел сказать.
Не знаю отчего, но император, очевидно, ожидал тяжелых разговоров и решил про себя реагировать на просьбу аудиенции с глазу на глаз, в которой он прямо не мог отказать, пассивным сопротивлением. Он пригласил меня к утреннему чаю в вагон-ресторан, где мы просидели в обществе около десяти лиц, так что у меня не было никакой возможности завести разговор по существу. Чай давно отпили, а император не вставал. Мне пришлось несколько раз просить его выслушать мой доклад наедине и, наконец, повторить свою просьбу довольно решительно, пока он наконец не встал – и то пригласив с собою одного из присутствовавших чиновников министерства иностранных дел, как бы ища у него покровительства против ожидаемых нападок.
С чужими император Вильгельм никогда не был груб, со своими же, говорят, это случалось часто.
С императором Карлом дело было совершенно иное. Император Карл никогда не был неприветлив. Я никогда не видел его сердитым или злым. Сообщить ему неприятности не было ничуть страшно, потому что ожидать резкого ответа или какого-либо неприятного впечатления не приходилось. Но все же у императора Карла было так сильно желание верить одному только хорошему и отгонять от себя все неприятное, что критика или порицание не задерживались в его душе, – во всяком случае, не оставляли длительного следа. Но и императора Карла окружала среда, отнимавшая возможность сказать ему голую правду.
Так мне, например, пришлось однажды по возвращении с фронта иметь с ним крупный разговор. Я сделал ему упрек относительно некоторых пунктов его правительственной тактики и утверждал, что его поступки производят неприятное впечатление не только на меня, но и на все население двуединой монархии. Я просил его вспомнить, какие исключительно большие надежды были возложены на него по вступлении его на престол, и заверил его, что 80 % этого доверия он уже утерял. Разговор закончился мирно, император был, как всегда, приветливым – хотя вполне естественно, что он не мог оставаться равнодушным к моим словам.
Несколько часов спустя мы проезжали через какой-то город, где не только вокзал, но и все вокзальные постройки вплоть до крыш чернели от густой толпы людей, приветствовавших императорский поезд с неподдельным восторгом. Подобные же сцены повторялись и на разных других станциях, где мы проезжали. Император обернулся ко мне с усмешкой, и я понял по его взгляду, что он совершенно убежден в ложности всего сказанного мною относительно его непопулярности, потому что живая картина, которую он сейчас имел перед глазами, доказывала ему обратное.
Когда затем я был в Брест-Литовске, в Вене начались беспорядки, вызванные недостатком снабжения. Ввиду общего положения и неизвестности того, до какой степени они разрастутся, в них чудилось нечто угрожающее. Когда я обсуждал положение с императором, он сказал мне с усмешкой: «Единственный человек, которому нечего бояться, это я. Если беспорядки повторятся, я сам выйду к толпе, и вы увидите, с каким восторгом меня встретят». Не прошло и нескольких месяцев, как этот самый император совершенно бесшумно и безгласно сошел со сцены, и среди всех тысячей людей, приветствовавших его еще столь недавно, энтузиазму которых он так верил, не нашлось ни одного человека, который хоть бы рукой пошевелил в его защиту.
Я был свидетелем такого энтузиазма, который мог бы ввести в заблуждение и более скептического наблюдателя народной психики. Я видел императора и императрицу, окруженных рыдающими женщинами и мужчинами, задыхающихся в цветочных гирляндах; я видел, как люди падали на колени и возносили руки, точно преклоняясь перед божеством, и я не могу упрекнуть объектов такого восторженного поклонения за то, что они принимали эту фальшь за чистое золото, пребывая в убеждении, что народ любил их лично, любил примерно так, как дети любят отца или мать. Вполне понятно, что, насыщенные подобными впечатлениями, император и императрица считали все, что им говорили о критике и недовольстве народа, пустой болтовней; они твердо и непреклонно придерживались убеждения, что насильственные перевороты хотя и случаются в других странах, но у них немыслимы.
Ведь всякий обыкновенный гражданин, занимающий некоторое время более высокое положение, переживает нечто аналогичное, только в меньшем масштабе. Я мог бы назвать имена многих лиц, готовых пресмыкаться передо мной, пока я был у власти, а после моей отставки спешивших при встрече перейти на другую сторону улицы, дабы не навлечь на себя императорской немилости. Но обыкновенный человек имеет возможность изучить свет в течение многих лет, предшествующих его карьере, и если он человек здравомыслящий, то оценит раболепство с одинаковым презрением как во время своего министерства, так и после него. Монархам же недостает этой жизненной школы, и поэтому они обыкновенно оценивают психологию народа совершенно неверно. И в этой трагикомедии обманутыми оказываются именно они.
Но гораздо менее понятно, когда ответственные советники, обязанные отличать правду от комедии, также дают ввести себя в заблуждение и извлекают из подобных сцен совершенно ложные политические выводы. В 1918 году император в сопровождении премьер-министра доктора Зейдлера отправился в югославянские провинции для ознакомления с местными настроениями. Вполне понятно, что ему там был оказан такой же прием, как и всюду: любопытство сгоняло людей на зрелище, затем давление властей, с одной стороны, и надежда на императорские милости, с другой – вызывали такие же овации, как и в других провинциях, «безусловно преданных династии». И не только император, но и Зейдлер вернулись домой триумфаторами и уверенно высказывали свое убеждение, что все парламентские и печатные толки о сепаратистских тенденциях югославян сплошная чепуха и искажение истины и что об отделении от Габсбургского дома никакой речи нет.
Повторяю – если такие картины воодушевления и преданности монархии вводят в заблуждение того, к кому они относятся, то виновными являются в первую очередь не монархи, а те, кто инсценировал эти картины, – те, кто не открывал монарху глаз. Конечно, такое разъяснение, которое направлено против инстинктивных стремлений, против натуры монарха, по его естественной человеческой слабости удастся только тогда, если большинство окружающих подтвердят неприятные истины в аналогичной категорической форме. Потому что, если из десяти лиц только один или двое заявят, что все виденное лживо, а остальные будут им противоречить и разглагольствовать об очевидной «народной любви», то монарх конечно будет склонен верить многим приятным, а не нескольким неприятным советникам. Сознательно или нет, всем монархам претит пробуждаться от гипноза, но это вполне естественно.
Разумеется, в тесном кругу приближенных императора Вильгельма были и такие лица, чья гордость не выносила малейшего принижения: но большинству в целом приходилось страдать, а не наслаждаться от этого византинизма. Мне всегда казалось, что самые раболепные лица были не придворные, а генералы, адмиралы, профессора, чиновники, депутаты и ученые, которые видели императора лишь изредка.
В частности, во второй половине войны самые влиятельные лица в сферах, окружавших императора Вильгельма, отнюдь не были тем, что я называю византийцами, – и во всяком случае, к ним не принадлежал Людендорф. Византинизм был чужд всей природе Людендорфа. Он был энергичен, смел, имел определенную цель и знал себе цену; всякое противоречие раздражало его, и он не задумывался над выбором слов. При этом ему было совершенно безразлично, говорит ли он со своим государем, или с кем-либо другим – он нападал на всякого, кто становился ему на пути.
Но как много бургомистров, членов городской думы, университетских профессоров, депутатов, одним словом – общественных деятелей и людей науки, в течение долгих лет склонялись перед императором до земли; одно слово императора опьяняло их. И как много их среди тех, кто сегодня осуждает старый режим и его вырождение – и в первую очередь самого императора!
Во время войны деловые сношения политических лидеров с императором Вильгельмом были чрезвычайно затруднены тем, что в Берлине его никогда почти не бывало и он все время проводил в Ставке. Отсутствие императора Карла в Вене было также чрезвычайно усложняющим работу обстоятельством. Например, летом 1917 года император Карл находился в Райхенау, куда приходилось ехать два часа на автомобиле. Я бывал у него еженедельно по два или по три раза и таким образом терял на дорогу туда и обратно и на аудиенцию от 5 до 6 часов, которые потом старался восстановить усиленной ночной работой. Несмотря на все уговоры своих советников, он ни за что не хотел ехать в Вену. Из некоторых его слов я вынес убеждение, что причиной этого постоянного отказа является забота о здоровье его детей. Он сам был так скромен, что его личные удобства, конечно, не могли быть причиной его отказа. После отставки Конрада никто из баденских генералов уже не противоречил императору.
Мне пришлось вынести большие неприятности из-за желания императора опять вручить эрцгерцогу Иосифу-Фердинанду какой-либо военный пост. Эрцгерцог считался виновником несчастных боев при Луцке. Я не берусь судить, было ли это мнение несправедливо, как думал император, или же нет, но факт, что он лишился общественного доверия, был твердо установлен.
Совершенно случайно я узнал, что решено принять его обратно на службу. Разумеется, этот чисто военный вопрос меня, в сущности, не касался. Но мне приходилось считаться с общественным настроением, которое не желало выносить дальнейших испытаний, и с фактом, что после отставки Конрада ни у кого из приближенных императора не хватит смелости сказать ему правду. Единственный генерал, о котором мне было известно, что он не перестал быть вполне откровенным с императором, – Алоиз Шенбург – был где-то на итальянском фронте. Поэтому я сам сказал императору, что возвращение эрцгерцога немыслимо, так как он потерял всякое доверие тыла, и что нельзя требовать от матерей, чтобы они вверяли своих сыновей под начальство генерала, которого они считали виновником луцкой катастрофы. Император оставался при своем, уверенный, что такое мнение несправедливо и эрцгерцог не виновен в поражении. Я возразил, что если бы оно даже и было так, эрцгерцог все равно должен подать в отставку, раз уж случилось, что он утратил общее доверие; и что нельзя ожидать крайнего напряжения сил народов, населяющих Австрию, раз командование остается в руках генералов, которым никто не доверяет.