– Фрось, а Фрось, а что за праздник нынче? – поинтересовался начальник волостной милиции Зотин, подъезжая к распахнутому окну. – Вроде, – прикинул он, – до Троицы неделя еще.
– Иван Николаев с войны пришел, – отмахнулась вдовая солдатка, высунув голову наружу.
– Вона… Иван Николаев… – задумчиво изрек Зотин, слезая с седла. С наслаждением потянулся, потер затекшую поясницу. – А кто таков? Я и не слышал.
Начволмил был прислан в волость из Череповца на «укрепление низовых звеньев сельской милиции». Но город не дальний свет и все знали, что турнули его из горотдела из-за бабы. Жена комиссару донесла, что шляется муженек по бабам, от дома отбился. Теперь уже и сама небось не раз пожалела. Мужики смеялись – новый начальник волость укрепит, как жеребец-производитель кобылу! Но смеялись беззлобно – вдовых бабенок и молодух после войн и революций хватало с избытком. Но с Ефросиньей Зотину не везло. Ну, никак не хотела уступать. Все бы ей хиханьки да хаханьки, но чтобы всерьез – ни-ни! Фроську в деревне уважали. И самогонка у нее самая лучшая в округе, хотя и гнала Ефросинья как все – из гнилой картошки, но у нее получалась ядреная, а башка поутру не болела.
– А чё про него слышать-то? Мой-то, царствие ему небесное, тока в четырнадцатом на войну ушел, а Иван уже на службе был. По нему два раза панихиду справляли, а он живехонек! Фото отцу с матерью прислал – крест с медалью на груди, как есть герой! Когда царя скинули да землю делили – на побывку приезжал, а потом в Череповце в чеках служил.
– В Чека? – неприятно удивился начволмил, снимая фуражку с мгновенно вспотевшей лысины. Только чекистов ему тут не хватало. Это ж, будут следить за каждым его шагом, а там, того и гляди… Куда глядеть, начволмил не додумал, но знал, что от чекистов ничего хорошего ждать не след.
– Ну, из чеков-то его на фронт отправили, – успокоила Фроська, смотрясь в оконное стекло, словно в зеркало.
Ефросинья была занята – мазала щеки покупными румянами.
– А… – облегченно протянул Зотин и спохватился: – А ты-то куда навострилась?
– Как куда? – удивилась Фроська. – Сбегаю погляжу. Чай, Иван-то, мне нечужой. Он Павлухе моему, покойничку, троюродным братом приходится. Да там и другая родня придет – давно не виделись. А ты не стой, как столб, в избу заходи. Налью уж.
– Так ладно, – хмыкнул начмил, снова забираясь в седло. – Я съезжу пока, погляжу. Коли праздник, так самогонки – море.
Начальнику волостной милиции отчего-то расхотелось самогонки.
– Куда это ты? Аппарат, что ли, у кого забрать хочешь? – насторожилась Фроська. – Так ты смотри – мне и так житья не дают – мол, связалась с милицейским, будешь ему докладать!
– А то я не знаю, у кого аппараты стоят. Про всех ваших самогонщиков знаю, – усмехнулся начмил. – У тебя-то, прямо на повети – искать не надо!
– А самогонку-то мою кто лопает?! – возмутилась Фроська. – Не ты ли с дружками своими?
– Да ладно, Фрось, не серчай, – примирительно сказал Зотин. – Знаешь же, что загодя тебя предупрежу, коли кампанию объявят.
Фроська, нарумянив щеки, задумалась – не накрасить ли губки? Решив, что и так хороша, сменила гнев на милость:
– Так ты в избу-то зайдешь, нет? Али так подать, как в трактире?
Начволмил огляделся – вроде никто не видит, подъехал вплотную.
– Налей рюмочку, – попросил Зотин, но тут, как на грех, вдоль улицы появился какой-то мужик. Начмил, делая вид, что он тут случайно, тронул кобылу: – В общем, поеду я.
Начальник волостной милиции был калач тертый. Здраво размыслив, припустил кобыленку обратно в Абаканово – волостную столицу. Ну, гуляет деревня Демьянка, так и нехай гуляет. Можно, конечно, как велит на совещаниях начальник уездной милиции товарищ Михайлов, получив информацию о пьянке-гулянке, ехать в деревню всем личным составом, вооружаться да подымать сельских активистов, предупреждать всяческие правонарушения в зародыше! Ага, держи карман! Ежели вывести весь личный состав волостной милиции – старшего милиционера Степанова с младшим милиционером Соловьевым, так они первыми и упьются! А потом им ли морды набьют, они ли кого пристрелят, а отвечать ему, начволмилу! Один выговор по партийной линии есть, а тут могут и партбилет отобрать! А без партбилета и с должности турнут, а то и вообще из милиции. А где нынче работу сыщешь? Нет уж, лучше уехать, от греха подальше. В Демьянку можно вернуться завтра, когда там убьют или искалечат кого. Вот тут он злодея арестует и заодно протокол по изъятию аппарата составит.
У Николаевых дым коромыслом! Мать и жена с утра с ног сбились, пытаясь приготовить угощение. Угораздило Ивану прийти в июне, когда старые запасы подошли к концу, а на огороде, кроме зеленого лука, ничего нет!
Худо-бедно наварили картошки (проросшая, но сойдет!), собрали остатки свеклы и квашеной капусты да наготовили ушат винегрета. На заправку вылили полбутылки масла – сердце кровью обливалось – самим бы хватило до Ильина дня. Отец прошелся с бреднем по речке, наловил пескарей – в былые времена кошка бы отвернулись, а нынче и для гостей сойдет! Нажарили четыре сковородки! Хорошо, но мало и от соседей стыдно. Как же без мяса-то? Спасибо, кум дал в долг баранью голову и ножки – холодца наварили.
Чего было много – так это самогонки! Картошка зимой подмерзла – не выбрасывать же? Хотя Советская власть не отменила сухой закон, но гнал каждый второй, не считая первого, выпившего бражку, не дождавшись первача. Милиция время от времени отбирала самогонные аппараты и составляла прытоколы (или, как там правильно-то: протоколы – не выговоришь), но гнали. Как в деревне без самогонки? Туда-сюда, свадьба-похороны, дело какое отметить али работу спроворить, лошаденку нанять. Нельзя без нее, родимой!
Народу собралось столько, что пришлось занимать у соседей столы и лавки. И то еле уместились! Братья Василий и Яков, с женами и детьми, двоюродные братаны из Панфилки, дальние и ближние соседи. Со всей округи собрались родичи, сваты-кумовья. Приперлись и те, кто всегда готов выпить – закусить на дармовщинку, а выгнать неудобно – этот, давний друг, с которым Ванька собак гонял, с этим вместе в школу ходил, у того – гулял на свадьбе, а другой – непонятно кто, но тоже кем-то кому-то приходится.
Ивану Николаеву повезло! Одногодки – кто в германскую полег, кто в Гражданскую. Оставались в деревне мужики, что успели повоевать. Но таких, чтобы две войны от «звонка до звонка» прошли, больше не было! Ранен, конечно, Иван не один раз. В Галиции австрийским штыком зацепило (в мякоть, кость не задета), потом немецкой пулей (ничего, навылет), а еще контузия. Газом их полк травили, но мимо прошло! Ну, был еще след от ножа (это уже в восемнадцатом, когда в Чека работал), а потом шрапнелью под Каховкой «приголубило». Главное, что башка на месте, руки-ноги тоже.
Гости ели и пили весь вечер. Вначале, как и положено, поднимали стаканы за Ивана, за его подвиги на германской. Про Гражданскую говорили скупо. Но после третьей-четвертой рюмки разговор зашел о том, что волновало всех сельчан. Новая экономическая политика была объявлена еще в прошлом году, но толком еще не поняли, в чем тут соль.
– Ты, Афиногеныч, про новую политику расскажи. Ты-то, сам-то, как думаешь? – спросил кто-то из мужиков.
Иван Николаев, крепкий и ладный мужик (чай, в гвардию кого ни попадя не берут!), почесав затылок, принялся вспоминать передовицу из газеты, попавшейся в поезде. Газету он на раскурку пустил, но почитать успел. Пока думал, в разговор вступил Спиридон Кочетов, местный богатей, владелец двух коней и трех коров.
– С десятины в налог только двадцать пудов зерна берут – чё не отдать-то? А я с нее, с десятины-то, все сто пудов возьму, мне и на еду, и на семена хватит, и на продажу останется. Раньше-то, пока продразверстка была – все подчистую выгребали, а нонче – знай не ленись! Худо живут пьяницы да лодыри!
– Это я-то лодырь? – возмутился безлошадный Андрон Даньшенков. – Ты-то продналог отдал, не поморщился, а мне каково? Мне продналогу этого за двадцать десятин насчитали, а где у меня двадцать? Половина земли бурьяном заросло. А теперь получается, должен я Советской власти.
– Ну, ты-то не лодырь, – снисходительно посмотрел на него Спиридон. – Только на хрена было бабе твоей столько детей рожать? Десять душ! Было бы у тебя спиногрызов поменьше, давно бы лошадь справил!
– А я чё? – смутился Андрон. – Баба-дура, кажный год рожает.
– Рожает-то от духа святого али сосед помогает?! – заржал Спиридон, а Даньшенков окончательно скис. Кочетов, просмеявшись, захрустел огурцом и сказал, ни к кому не обращаясь: – Вот раньше-то приезжали продотрядовцы, из кого они зерно вышибали? Из меня! А чего я должен за всю деревню отдуваться?
– Ты, Спиридон, ври, да не завирайся! – строго сказал Яков Николаев, старший брат Ивана. – У всех выгребали, не у тебя одного.
– Ладно, мужики! – примирительно сказал Иван, не желавший ссоры в первый же день. – Война закончилась, теперь легче будет. Дали мы отпор белогвардейской своре, теперь заживем! Давайте-ка еще по чарочке.
Выпили, потянулись к остаткам расплывшегося холодца.
Кто-то из мужиков, кого Иван не помнил, сообщил:
– В Абаканово торгованы приехали. Не из Череповца, а, как бы не соврать, не из самого ли Питера? За сто яиц коробку спичек дают, шкуры на соль меняют. У меня кожа лошадиная была, невыделанная. Хотел скорняку отдать, запамятовал, думал, выбросить придется, так за нее два с лишним пуда отвалили!
– Ух ты, два с лишним пуда! – заволновались мужики. – А чё еще-то берут?
– Вроде на восемь белок нечищеных – три фунта соли, малину сушеную, да грибы сушеные хорошо берут. В городе-то откуда грибам взяться?
– Так чё ты раньше-то молчал?! – вскипел Спиридон Кочетов. – У меня энтой малины да грибов с прошлого года осталось – хошь жопой ешь!
– Ну, завтра и съездишь, – невозмутимо отвечал мужик. – Они там целую неделю меняться собирались. Соль, спички, мануфактура[1]. Седни-то уж всяко торговлю свернули, ночь скоро.
– Ах ты, мать твою за ногу, еще и мануфактура?! – длинно выругался Кочетов, вскакивая из-за стола. – Ладно, Иван, побегу я. С утра дел много, а тут еще это. Надобно же все подготовить да увязать.
Гости сожрали холодец, смолотили пескарей (кошка облизывалась, но ей и косточек не оставили), слопали капусту с огурцами. Ближе к полуночи, поняв, что закуски больше не будет, а пить в горло не лезет, начали расходиться.
– Ты, Ив-ван, млдец! Увжаю! – пьяно икнул Герасим Уханов – косолапый мужик, ростом на голову выше остальных. Кем он ему приходится, Иван не помнил – не то свояком, не то братом четвероюродным.
– Спасибо на добром слове! – отозвался Иван, выпивший не меньше других, но оставшийся почти трезвым.
– Дай я тя пцлую! – облапил его Герасим, норовя поцеловать слюнявыми губами прямо в губы.
– Иди с бабой своей целуйся! – увернулся солдат. Освобождаясь от объятий, брезгливо обтер липкую щеку.
– Ты чё, не увжаешь? – пьяно обиделся Герасим. Набычившись, сел рядом.
Иван отвечать не стал, принявшись скручивать папироску.
– Табачком угостишь? – спросил Герасим и, не дожидаясь ответа, нахально потянулся к кисету.
Николаев, перехватил загребущую руку, оторвал от газеты клочок, насыпал табачка, подал Уханову. Тот попытался скрутить «козью ножку», но все рассыпал.
– Раззява, – хмыкнул Иван.
Пожалев мужика, отдал тому свой окурок.
– Хорош, табачок-то. Турецкий? – затянулся Герасим, обсасывая самокрутку, как леденец – со чмоканьем и чавканьем.
– С Кубани.
Уханов хотел вернуть окурок хозяину, но Иван, глянув на обслюнявленную газету, брезгливо отмахнулся и свернул новую.
– Ну, чё в деревне-то нового? – поинтересовался Иван.
Герасим скривился, почесал давно не мытую башку:
– А чё у нас нового? Все по-старому. Выпить, да в морду кому дать. Я вон в девятнадцатом годе, на Рожество, Оську Пшеницына прибил, – похвастался Герасим. – Помнишь Оську-то?
Оську Иван помнил. В конце семнадцатого вместе с войны пришли. Пшеницын говорил, что досыта вшей в окопах покормил и крови накушался, добровольцем в армию не пойдет. Многие так говорили. Думали, все, навоевались! Ан нет, Советская власть стала забирать в РККА не только добровольцев, а всех подряд. Слышал, что убили Оську, но думал, что на фронте.
– Мы с ним выпили, слово за слово, он мне в морду, я ему в рыло! Он меня топором к-как вдарит! Во, след остался, – разворошив волосы, показал Уханов шрам вполголовы. – Добро, что обухом, а не острием! А я его к-как поленом наверну, так у него и череп вдребезги! Утром просыпаюсь – мать твою в душу, не помню ни хрена, башка в крови! Как это я кровью-то не истек? Генаха – сынок мой, в Абаканово съездил, фершала привез. А следом милиционеры катят. Фершал башку зашил, милиционер в тюрьму отвез! Шесть лет дали, год отсидел.
– А чего так мало?
– Так анмистия вышла, в честь второй годовщины революции. Год отсидел, зато на фронт не взяли. Так ладно, что не взяли. Хрен ли там делать?
Слушая пьяные откровения Уханова, Иван начал потихонечку закипать.
– Сынки-то твои, были на фронте? По возрасту должны.
– На фронте-то? – хохотнул Герасим, докуривая. – Чё они там забыли? Вшей кормить да кровушкой умываться? Чужой крови не жалко, а коли своей? Не хрен было кровь-то лить, лучше было водку пить! – заржал мужик, довольный, что сочинил складуху. – Раза три брали, а они сбегали. Ну и чё? Дали по пять годков за дезертирство, а по полгода не отсидели! Анмистия им вышла… Хе-хе. Чё за Советску власть воевать, коли нам и тут хорошо?
– Тебе Советская власть землю дала?! А кто эту власть от контры защищать должен?
– Гы-гы-гы! На войне-то и без нас есть кому воевать. Дураки вроде тебя всю жисть воюют, а жизни не видят.
– Ах ты, сучий потрох! – вскинулся с места Иван, будто подброшенный пружиной.
Герасим, получив по морде, отлетел сажени на две, но на ногах устоял.
– Да я тебя, вошь окопная!
Бабы заголосили для порядка, мужики и парни радостно вытаращились, предвкушая потеху. Уже начали раскалываться на партии – кто за Ивана, кто за Уханова. Что за гулянка, если никому в морду не дали и скулы не своротили?
Герасим попытался ударить Ивана в ухо. Бил с размаха, от всей дури, но тот лишь отодвинулся, тяжелый кулак пролетел мимо, а мужик, не удержавшись на ногах, упал, пропахав землю не раз ломаным носом. Подниматься не стал, так и пополз. Дополз до поленницы, ухватил из нее чурку, вскочил. Пьяный Герасим с поленом в руках был страшен. И, окажись на месте Ивана кто-нибудь из деревенских мужиков, начальнику милиции была бы завтра работа. Но отставной солдат присел, а когда полено просвистело над головой, ухватил забияку за ворот рубахи да за рукав и перекинул тяжелую тушу через себя.
Уханов, встретившись с землей, ухнул и притих, а на Ивана бросились его сыновья – Тимоха и Генаха, здоровые, как бычки-трехлетки, и такие же дурные. Что сделал Иван, народ не разглядел, но Тимоха, подскочивший первым, уже катался по траве, держась за сокровенное место, а Генаха верещал, баюкая руку, не иначе все пальцы поломаны!
– Уби-и-или! – тоненько заголосила беззубая Люська Уханова – вечно битая жена Герасима.
– Пасть закрой, дура! – рявкнул на нее Иван, обернулся к оторопевшим односельчанам: – Чего рты раззявили? Воду несите!
Герасим очухался после второго ведра, а после четвертого почти протрезвел. Сидя в луже, тоненько икал и таращил глаза.
– Эй, как там тебя? Сюда иди! – позвал Иван Генаху, а когда тот выматерился сквозь слезы, сграбастал парня за загривок, уронил на землю и уселся к нему на грудь. Для острастки замахнулся растопыренной пятерней, пригрозив: «Убью!», схватил ушибленную руку в собственную ладонь, ощупал пальцы и слегка дернул. Парень закричал благим матом, но быстро затих.
– А ить не больно! – сообщил счастливый Генаха, взмахнув ладошкой. – А я ить думал – все пальцы поломаны! Дядь Вань, а как это ты?
– Были бы поломаны, ты бы сейчас Лазаря пел, – усмехнулся Иван, поворачиваясь к другому «инвалиду», посоветовал: – До ветру сходи, легче станет!
Углядев у того мокрое пятно, расплывшееся спереди порток, крякнул. Добро, если девки не видели.
– Насобачился Иван драться-то…
– Ну, повоюй-ка с евонное – так и ты так сможешь!
– Надо им было всем сразу наваливаться…
Переговаривался разочарованный народ. Ждали настоящую драку, с кровью, а тут…
Не обращая внимания на односельчан, Иван присел на крылечко. Вытащил кисет и остаток газеты, снова свернул «козью ножку». С наслаждением закурив, горько усмехнулся.
Много раз Иван представлял, каким будет возвращение. Думал – вот, после радостных бабьих причитаний батя истопит баньку, мать подаст пару свежего белья. Брат Яков, как в детстве, напарит до звона в ушах, окатит холодной водой. После бани хлопотунья-мать уставит стол пирогами, присядет на краешек скамьи, подперев рукой щеку. Мужики будут неспешно выпивать, слушая рассказы о войне с германцами, о революции и о том, как воевали с белыми гадами. Вытащит он из мешка гостинцы – платок для матери, туфли для жены и бритву для отца, и все будут радоваться! Помнится, в конце семнадцатого, когда вернулся с германской, всех и подарков было – прожженная шинель да винтовка с двумя обоймами. Но три года назад деревня была другая. А подарок был – всем подаркам подарок – земля!
Втайне он, конечно, предполагал, что все будет не совсем так, как мечталось. Но все обстояло хуже. Давила земляная крыша (солому в голодную зиму скормили скоту, а новой не нашлось) – сидишь, словно в блиндаже, присыпанном землей от разорвавшегося снаряда. Мыться пришлось у соседей, потому что отцовскую баню сожгли дезертиры (не братья ли Ухановы?), а вместо свежего белья обошелся застиранными подштанниками и рваной рубахой. Про пироги он и не заикался.
С подарками тоже вышло худо: мать, пощупав платок, убрала в сундук – мол, похороните в нем! Марфа, супруга, глянув на туфли, буркнула, что ходить в них некуда – церква заколочена, поп заарестован, а за коровами убирать так и в лаптях сподручно. Батя, пытаясь побриться, едва не перерезал горло.
Когда уходил, помнил своих родителей, конечно же, немолодыми, но полными сил. Теперь же отец превратился в беззубого подслеповатого старика, а мать – в сухонькую старушку, боявшуюся всего на свете. А жена…
Затоптав окурок, Иван пошел в избу. В потемках наткнулся на скамью, стоящую посередке избы, больно ушиб ногу. Торопливо раздевшись, Иван юркнул под бок к жене и положил ей руку на грудь.
– Отстань, дай поспать, – сонно зашевелилась супруга, стряхнув руку.
– Да ты чё? – обиделся Иван.
Марфа, поняв, что он не отстанет, легла на спину, подтянула повыше подол.
– Токмо давай быстрее, устала я, – зевнула жена так, что скулы свело и все желание у мужа пропало. Укладываясь рядом, не выдержал, выматерился.
– Отвыкла я, – равнодушно сообщила супруга. – Ты в следующий раз, как захочешь, так по этому делу к девкам ступай. Или к Фроське. Видела, как она тебе глазки строила.
– К какой Фроське? – оторопел Иван. Даже злость прошла – законная жена посылает мужа к какой-то девке. А кто ему строил глазки, он не заметил.
– К Пашкиной Фроське, братана твоего жена. Ну, вдова уже, – поправилась Марфа, немного проснувшись. – Пашка-то в германскую сгинул. Токмо ты гляди – ежели за домом кобыла чалая стоит, не ходи. На кобыле к ней начальник из волости ездит, за самогонкой. Но было ли у них чё, врать не стану, свечку не держала. Сходи, в окошко постучи. Может, тебе и даст. А я чё? Тридцать два скоро, старуха совсем, – сказала жена, со странным прихлебывающим звуком – не то снова зевнула, не то всхлипнула.
– Брось причитать. Тридцать два! Ха! В городе-то в твои годы бабы такие расфуфыренные ходят – ого-го!
– Так то в городе. Пущай эти крали соху на себе потаскают, тогда поглядим. Без мужика-то каково ломаться…
Иван попробовал вспомнить – сколько лет его не было? Как ушел на срочную, так дома и не был. Служба у него истекала в четырнадцатом году. Понятное дело, что вместо увольнения в запас – ать-два, на войну с австрияками, с немцами. В пятнадцатом, а может, в шестнадцатом, когда в госпитале лежал, обещали, что в отпуск пойдет, но вместо отпуска наградили крестом, в запасной полк определили. В запасном было хорошо, а он, старослужащий, старший унтер-офицер и кавалер, о доме не вспоминал. Потом снова передовая. Окопы, вши… В семнадцатом, в декабре, как с фронта пришел, тоже можно не считать, не до того было. И жену толком обнять-приласкать времени не было. Спал ли тогда с женой? Вроде даже дома не ночевал – мотался то в волость, то в Череповец, в Питер наезжать пришлось раза два. Все какие-то дела – землю помещика Судакова делили по едокам, заводы Кругликова национализировали, потом волисполком создавали. И не пил тогда, а как пьяный ходил! В апреле восемнадцатого в Череповец вызвали, в трансчека определили служить. Там тоже – Череповец – Петроград – Вологда. Ну а потом Гражданская. Пожалуй, десять годков с лишком не был. Нет, все четырнадцать!
Почувствовав, что жена не спит, попытался пошутить:
– Дед мой двадцать пять лет отслужил, на молодухе женился и отца моего в пятьдесят лет сделал.
– Так это когда было-то – при царе-батюшке! – повернувшись на спину и, словно бы расхотев спать, отозвалась жена: – Тогда порядок был! И хлеба досыта ели, самогонку не жрали, в церкву ходили. Барин бы семье с голоду помереть не дал.
– Ты чё мелешь, дура? Какой барин? Бар мы в семнадцатом году вывели! Я за что воевал? Вот земля есть, лошадь как-нибудь справим.
– Да на что ее справлять-то? – горестно вымолвила жена. – Нам ить теперь продналог не с чего платить, а ты – лошадь справим! На какие шиши? Много ты в Красной Армии-то денег заработал?
– Да вы чё, сговорились, что ли? – возмутился солдат. – Если б не я, кто бы землю-то вашу отстоял, а?
– А на кой нам земля, коли пахать не на чем? Правильно, пока ты в чеках служил, нас трогать боялись. А потом, как на фронт ушел, знаешь, что было? Понаедут продотрядовцы из города, все вытрясут – и зерно и сено. Сволота окаянная, прости господи! А наша голытьба не лучше, что в комбедах была.
– Ну, какая же голытьба. Бедняки. Наши с тобой братья, – вяло возразил Иван.
– Ага, братья, – хмыкнула Марфа. – Таких братьев – за ноги да об угол. Пока ты кровь за них проливал, они тут пьянствовали, девкам подолы задирали да баб сильничали. Кого комбедовцами-то сделали?! Добро бы тех, кто безлошадный да бескоровный от беды какой, так нет же, самая пьянь в начальники вылезла. Гришка Тимофеев, помнишь такого?
– Н-ну, помню, – припоминая, отозвался муж. – У него еще батька от вина сгорел.
– Во-во, сгорел, – поддакнула Марфа. – И он в батьку пошел. А еще Гришка-то, хоть и пьянь подзаборная, а умнее, чем ты али Пашка, братан твой. Когда на германскую брали, в дезертиры подался, два года от стражников прятался. А потом, когда продразверстку объявили, первым комбедовцем стал. Самый бедный на деревне да пострадавший от царской власти. Это когда ему стражник по зубам дал, чтобы пьяным с жердью не бегал. А почему бедный – так потому, что пьяница да лодырь. А помощник его, Колька Лямаев? Ты вон, за новую власть воевал, а он по бабам ходил. А которая солдатка откажет – так вмиг до последнего зернышка выгребет. А мужики ничего и сказать не могли. Левка Тихомиров с фронта без руки пришел, сказал было, так мигом в Череповец увезли, в тюрьму. А оттуда не вернулся – не то сам помер, не то расстреляли.
Иван, осмысливая сказанное женой, напрягся. Сам не понимая – зачем он это спрашивает и, что он хотел услышать в ответ, обмирая в душе, все-таки спросил:
– Лямаев … он и к тебе приставал? А ты?
– А я что – рыжая? – огрызнулась Марфа. – Я как все.
Иван соскочил с постели, замахнулся. Хотел ударить, но удержался. Не жалость остановила, а что-то другое. Может, от того, что супруга не испугалась, а спокойно, словно с насмешкой, ждала удара.
– Была б не курвой, так с голоду бы сдохла! И не одна, а вместе с батькой да с маткой твоими, – злобно огрызнулась Марфа. – Не задирала бы подол, так все бы зерно, идол проклятущий, выгреб. Все подставляли! И не только Лямаю, а всем, кто из города приезжал. Продотрядовцы, солдаты разные. А ты-то где был в это время?! Почитай, как ушел на службу, так у меня больше и жизни не было. Ни дома своего, ничего. Думаешь, легко мне было с твоими родителями столько лет жить? Кто я им? Не дочь, не сноха. Батька твой, пень старый – а туда же, все норовил ручищу под подол засунуть да завалить где-нить! А ты… Ладно, на службу ушел, шесть лет ждала. Потом германская эта, тоже ждала. Потом пришел, так я тебя и не видела. Ушел опять. Думала, война закончится, вернешься. А ты еще год где-то болтался, а тут эта, как ее? Новая политика…. Чем мы налог-то платить станем? Вот, удавилась бы, да грех. Да будь ты проклят, со своей властью!
– Да я… – возмутился Иван, но сник, осознав, что баба как есть права.
Марфа рыдала беззвучно, словно глотала горькие колючие комки. У Ивана тоже что-то подступило к горлу. Отошел к столу, сел. Не зажигая лампы, нашарил по столам бутылки с остатками самогона, набулькал в стакан все, что осталось, выпил залпом. Сразу же обожгло рот, дыхание перехватило, но горький комок удалось перебить и сглотнуть. Переведя дух, поискал глазами – чем бы закусить, но тщетно, одни огрызки и объедки. Чуть-чуть подождав, пока скверный самогон не ударит в голову, свернул козью ножку и закурил.
– Прости. Это я так, сдуру, – нехотя повинился перед женой. И, будто оправдываясь, сказал: – Лучше б смолчала. Кто тебя за язык-то тянул? Что было – то сплыло.
Марфа вроде удивилась словам. Отсморкав сопли, вскочила и метнулась к столу:
– Что ж ты без закуски-то? У меня там огурчики оставались… Вроде, не всё гости-то сожрали.
Зашлепав босыми ногами, ушла в сени. Иван Николаев, бывший боец Красной Армии, сидел и думал. Хмель не спешил выгнать из головы тяжкие думы, а долгожданной легкости не приходило. Он ведь и сам, когда был на белогвардейском фронте, выезжал в деревни, чтобы собрать зерно и фураж для роты. Ну, чего там греха таить, деревенские бабы старались ублажить солдатиков как могли – и самогончиком поили, себя не жалели. Он с сослуживцами только похохатывал, но не отказывался. Только никак не думал, что в губернии, не затронутой войной, его супружница тоже кого-то ублажает. Ревности не было. Может, когда-то он и любил Марфу, но когда это было? Да и женился не от большой любви, а потому что у девки пузо на глаза лезло. Ждали сына, но, поднимая мешок с мукой, Марфа надорвалась и скинула. А сейчас это была не жена, чужой человек. «А что бы было, если бы робетенок родился? И на службу бы царскую не пошел? – в который раз спросил себя Иван и сам же ответил: – А было бы все то же самое, только хуже!»
Службы в армии Иван Николаев не боялся, ждал с нетерпением. Как лось, здоровый, грамоте обучен – не пропаду! Сосед, дядька Кондрат, отслужив семь лет за Веру, Царя и Отечество, пришел из японского плена с огромным сундуком всякого добра, парой медалей, определился на службу в полицию – работать не надо, а жалованье, хлебные и обмундирование идет как фельдфебелю. Сейчас дядька был бы в отставке, посиживал бы на печи за казенный счет, если бы не расстреляли его в семнадцатом году. Помнится, перед отправкой, успокаивая ревущую Марфу, небрежно цедил сквозь зубы: «Ну, дура, послужу, денег скоплю. Что там семь лет? Зато, как вернусь, коня купим, избу новую поставим. А тебя к лучшим дохтурам отвезу! Будешь рожать, как корова справная! Вон, давай на косяке зарубку сделаем. Смотри – щас девятьсот седьмой год. Семь зарубок – будет четырнадцатый. Вот к сентябрю и приду!» Но вместо сентября случился август, а там… Иван, сам того не осознавая, стал бубнить под нос:
– Брала русская бригада
Галицийские поля,
И достались мне в награду
Два железных костыля….
«Ну, вроде бы проняло!» – с удовлетворением подумал он, почувствовав, что самогонка, хоть и с запозданием, но вдарила-таки по мозгам. Песню эту можно петь лишь после хорошей выпивки. В Галиции от их полка остался батальон. Их с Лешкой Курмановым, другом и земляком, к наградам представили. Лешка, стервец, хоть и моложе годами и службу начал только в двенадцатом, но получил крест и лычки младшего унтер-офицера, а ему досталась георгиевская медаль. Ну, с другой-то стороны, Алексей заслужил – когда убило взводного командира, Лешка повел их в атаку. Свой крест Иван получил позже.
– Из села мы трое вышли,
Трое первых на селе.
И остались в Перемышле
Двое гнить в сырой земле.
А гнить в чужой земле осталось не двое-трое, а поболе. А сколько в своей земле сгноили, лучше не думать. Иван, проливая мимо, все-таки налил себе еще один стакан. Еле-еле сумел удержать его обеими руками, подумав: «Ну, наступила мирная жизнь, едрит ее в дышло!» – выпил и, уронив голову на стол, обеспамятствовал.
1. Для обеспечения правильного и спокойного ведения хозяйства на основе более свободного распоряжения земледельца продуктами своего труда и своими хозяйственными средствами, для укрепления крестьянского хозяйства и поднятия его производительности, а также в целях точного установления падающих на земледельцев государственных обязательств, разверстка, как способ государственных заготовок продовольствия, сырья и фуража, заменяется натуральным налогом.
2. Этот налог должен быть меньше налагавшегося до сих пор путем разверстки обложения. Сумма налога должна быть исчислена так, чтобы покрыть самые необходимые потребности армии, городских рабочих и неземледельческого населения…
3. Налог взимается в виде процентного или долевого отчисления от произведенных в хозяйстве продуктов, исходя из учета урожая, числа едоков в хозяйстве и наличия скота в нем.
4. Налог должен быть прогрессивным; процент отчисления для хозяйств середняков, маломощных хозяев и для хозяйств городских рабочих должен быть пониженным. Хозяйства беднейших крестьян могут быть освобождаемы от некоторых, а в исключительных случаях и от всех видов натурального налога…
7. Ответственность за выполнение налога возлагается на каждого отдельного хозяина, и органам Советской власти поручается налагать взыскания на каждого, кто не выполнил налога. Круговая ответственность отменяется.
8. Все запасы продовольствия, сырья и фуража, остающиеся у земледельцев после выполнения ими налога, находятся в полном их распоряжении и могут быть используемы ими для улучшения и укрепления своего хозяйства, для повышения личного потребления и для обмена на продукты фабрично-заводской и кустарной промышленности.
В Череповецкой губернии до сего времени существует дикий некультурный обычай – кулачные бои, которые особенно развиты в Череповецком уезде, те граждане в праздничные дни сходятся целыми деревнями и устраивают побоища, приводящие к членовредительству и убийствам.
Приказываю: начальникам милиции уездов искоренять таковые ненормальности, для чего иметь подробные списки местных престольных праздников и посылать в деревни вооруженных милиционеров для несения постовой службы…
Все железные трости от деревенской молодежи должны быть изъяты, а также огнестрельное оружие коим нет разрешения. Уличенных организаторов кулачных боев привлекать к уголовной ответственности по ст. ст. 219 и 220 УК РСФСР.
Начгубмил Цинцарь.