Не получилось. Ничего у них не получилось. Не надо было приходить. Она как утром проснулась, сразу и поняла – не надо. Это когда из крана вода со ржавчиной потекла, а еще паста, выскользнув из рук, завалилась под ванну, и Тяпа в коридоре написала, а Мишка увидел. Орал. И на Тяпу, и на нее. Он всегда орет, страшно становится, прямо хочется уши руками заткнуть и завизжать громко-прегромко, чтобы перебить его голос.
Но тогда он бить будет.
Он уже пощечину дал, когда Топочка сказала, что не хочет сюда ехать. Не сильно и почти не больно, но следующая была бы хуже.
Миша ждет дома. Миша рассердится, что Топочка не звонит и не держит его в курсе дела. И что ничего-то ей не достанется, потому что пять процентов – это мало. Нет, для Топочки это много, а для Миши мало, он станет требовать остальные девяносто пять, сравнивать с десятью Аллы Сергеевны, и с тринадцатью Лизхен, и с тем, что двухкомнатная квартира – ерунда по сравнению с домом, который получат Ильве и Рома. А если еще про условие узнает, про то, что, вполне возможно, и несчастные – он почему-то очень часто использовал это слово – пять процентов могут не достаться… и что Дуся знает про Секрет-о-котором-нельзя-говорить, – убьет. Дуся точно знает… а и не страшно совсем. Это как долго-долго готовиться идти к зубному, привыкать-привыкать к мысли, а потом просто взять и пойти.
Но Миша про зубного слушать не станет, зато начнет кричать и драться. И никто их с Тяпой не защитит, потому что их никто никогда не защищал, а когда защищал, было хуже. Миша сильный. Миша злой. Нужно что-то сделать. Топочка в который раз повторила про себя последнюю фразу. Она уже почти привыкла к ней. Она почти смирилась и почти перестала бояться.
Главное, все продумать. Именно так. Продумать и не волноваться. Тяпа ведь не волнуется, и Топа не будет… вдохнет поглубже и не будет.
Раскатали боги полотно степей, а поверху другое – небесное. Разукрасили – что золотом да зеленью трав высоких, что синевой да чернотой. Пустили боги понизу табуны конские, а поверху – ветры да облака. И появился мир новый, чудный, такой, что, раз увидевши, обо всех прежних забудешь.
И тянутся степи от моря до моря, от неба до неба, и гуляет вольно ветер, дымы костров косами сплетая, туманы разрывая, колыбели баюкая да нашептывая о делах, которые прежде были, давно да недавно. Ведь нету для богов времени, только людям оно отведено. И памятью о днях минувших стоят курганы, тревожить которые невозможно.
– Да глупости все это! – Сереженька боком сбежал с земляной насыпи, в одной руке держа винтовку, в другой – череп. Тот был небольшой, округлый, с пустыми черными провалами глазниц и длинными патлами волос, присохших к кости. Женщина, машинально отметил Иван Алексеевич и заодно постановил вечером поговорить с Сергеем: не дело с ценными находками так обращаться. Да и местных ни к чему злить, суеверия будоражить.
– Ну Иван Алексеевич! Неужели вы и вправду в это верите?
– В то, что мы потревожили покой мертвецов и накликали на себя проклятье? Естественно, нет. Это такой же миф, как стремление нынешних властей к строительству утопии. – Иван Алексеевич спускался осторожно, опираясь на трость и тщательно выбирая, куда поставить ногу. Боли в колене, мучившие его третий день подряд, не унимал даже морфий, и хромота с каждым днем становилась все более заметной.
– Иван Алексеевич! – Сонечка, как всегда, оказалась рядом, подхватила под локоть и сердито глянула на мужа – почему не помогает. Сергей тотчас нахмурился – ревнует. Видится ему в Сонечкиной заботливости неприличное. Ох, не следовало ее брать, не место женщинам в экспедициях, но как не взять, когда по нынешним временам хорошие работники наперечет?
С Сергеем надо бы объясниться. И с Сонечкой тоже, все ж таки видится порой в ее взгляде нечто такое, мечтательно-женское. Этого разговора Иван Алексеевич побаивался, а потому и отодвигал сколь возможно.
– Так, значит, вы не верите? – Сонечка глядела снизу вверх, восторженно и радостно. Хороша, однако: карие, чуть навыкате глаза, нос длинноват, губы узковаты да кожа смугла, но есть в этой цыганской смуглявости особая привлекательность.
Нет, не вправе он даже думать о подобной подлости. Иван Алексеевич, мысленно вздохнув, ответил:
– Нет, не верю. Вот скажите мне, каким образом тот предмет, который ваш супруг изволит держать в руке, способен оказать влияние на наше с вами существование? Увы, Соня, я слишком рационалистичен, чтобы позволить себе тратить время на подобные… ненаучные рассуждения.
– Ненаучные, – эхом отозвался Сергей и подбросил череп на ладони. Определенно, прелюбопытная находка… весьма вероятно, что дама сия была личностью значимой, раз удостоилась подобного погребения.
– Сергей, не будете ли вы так любезны заняться работой? Сонечка, буду вам благодарен, если вы поможете, ваш почерк гораздо более читабелен, чем его каракули.
Теплая заботливая ладошка исчезла с предплечья, и эта крохотная потеря внезапно показалась просто невыносимой.
Нет, нет и нет. Он, наконец, вдвое старше и женат, а она – замужем.
Но, глядя вслед уходящей паре, Иван Алексеевич думал вовсе не о разрытом кургане, не о найденных сокровищах, не о грядущей славе или признании. В тот момент он готов был отдать все золото за один ласковый Сонечкин взгляд и даже не стыдился собственных желаний. Более того, они начали казаться естественными.
– Ни за что, – повторил он вслух, отгоняя наваждение. И, наклонившись, потер разболевшееся колено. – Ни за что…
Желтый огонек лампы под стеклянным колпаком, горьковатый дым, тени за стеной палатки, белый лист бумаги, на котором выведено лишь два слова: «Дорогая Оленька». Надобно продолжить дальше. Но о чем? О том, что экспедиция началась несколько неудачно? Так ведь писано в подробностях: и о возражениях местных, не желавших слышать о научной важности раскопок, и о легендах, которыми их пугали, и о том, что пришлось даже прибегнуть к помощи военных, а теперь – вот дикость – приходится повсюду ходить с оружием.
Или о том, что результат стоил усилий? О разрытом кургане, внутри которого сотни лет хранились удивительные сокровища? Об ожерельях, браслетах, кольцах, чашах, зеркалах из полированного серебра, о золотом шитье, что тонкой паутиной цепляется за остатки ткани, о драгоценном бисере… о деревянном, обтянутом иссохшей кожей седле и оружии. О найденных скелетах. Кем были эти люди? И когда они были?
Нет, пожалуй, писать о сокровищах не стоит, не было доверия у Ивана Алексеевича к калмыку-красноармейцу, что дважды в неделю наведывался в лагерь и бродил, выглядывая, выспрашивая и через раз повторяя, что надо бы охрану организовать. Не хотел Иван Алексеевич охраны, тем паче такой, от которой за версту несет конторой и контролем.
Степь свободу любит.
И, окунув стальное перо в чернильницу, Иван Алексеевич вывел:
«Особый интерес представляют останки женщины. Смею предполагать, что она была знатна и богата и, судя по состоянию зубов, умерла молодой, что подтверждается и отсутствием следов хронических заболеваний, которые свойственны людям старшего возраста. Конечно, это лишь самый первый, зачастую ошибочный взгляд…»
Иван Алексеевич остановился. Нет, не то он пишет, не о том. Разве ж интересно Оленьке читать про скелеты? Да она с ее тонкой душевной организацией кошмарами после этого письма мучиться начнет.
Скомкав бумагу, Иван Алексеевич начал наново и, переступив через инстинктивный страх, вывел:
«Пожалуй, один из самых интересных предметов, найденных в кургане, – статуэтка то ли бога, то ли духа-покровителя погребенных в кургане. Небольшая, где-то с твою ладошку высотою, она удивительно тонкой работы. Представь себе, Оленька, очень тучного человека, такого, как станционный смотритель в твоей слободе, надень на него халат и обрей наголо…»
Ну, с Петром Ильичом у толстого человека сходство было весьма и весьма отдаленным. Сомнительно, чтоб грузный станционный смотритель сумел усесться вот так, по-турецки, и чтобы улыбался столь благодушно, как этот древний божок, всем своим обликом излучавший мир и покой.
Глянешь на такого, и дышится легче, и строки сами на бумагу ложатся…
«Соня дала ему имя – Пта, не знаю почему, говорит, он ей сам сказал. Она вообще девица крайне впечатлительная и суевериям подверженная».
Рука замерла. Не стоит писать о Соне, не стоит и думать о ней, однако – поздно, полог палатки откинулся в сторону, и внутрь проник тонкий ландышевый аромат духов и тихий женский голос:
– Иван Алексеевич? Вы еще не спите? Можно я с вами посижу? Мне страшно…
В этот вечер письмо осталось незаконченным.
Следующие несколько дней остались в восприятии Ивана Алексеевича тупой ноющей болью в колене, которая проявлялась поутру, а к вечеру исчезала, чувством вины перед Сергеем и чувством отвращения к себе и Соне, хотя оно, как и боль, возникало лишь с рассветом. Позже добавилось напряженное ожидание: экспедиция близка к завершению, а с ней закончится и эта пытка совести и борьба с собственными желаниями, столь же естественными, сколь и отвратительными.
Недолго уже: все измерено, записано, вычерчено вчерновую, осталось лишь подписать да описать объекты перед тем, как отправить их в Москву. Иван Алексеевич ждал этого последнего дня, пока еще отделенного чередой иных дней, с болезненным нетерпением утомленного человека.
«Дорогая Оленька, я очень тебя люблю…»
Слова ненаписанного письма приносили некоторое облегчение, как будто он и вправду признался, как будто просил прощения и был прощен.
«…эта связь случайна, она не будет иметь продолжения, ее и не случилось бы никогда, если б я так не тосковал по тебе».
Сонечка обернулась, узенькое личико ее озарилось радостной улыбкой.
Неужто она и вправду думает, что их отношения можно назвать любовными? Соединить в одном слове эту грязь и истинно светлое чувство? Нет, нет и нет. Она сама придумала все, его вины тут нет. И нынче вечером он поговорит с Соней. Давно пора бы.
И снова отблески огня летят по смуглой коже, по позвоночнику вверх, до цепочки с крестиком, который Сонечка никогда не снимает, до тонкой шейки, до черных, лаково-блестящих волос… по рукам до остреньких локтей и узких запястий, а оттуда – на широкие кисти с короткими сильными пальчиками профессиональной машинистки.
– Я не такая красивая, как она, – шепчет Сонечка. – Но я тебя люблю сильнее. Я хочу быть с тобой всегда.
Разве важна эта ее любовь? И ее желание?
– Я подам на развод, вернемся, и подам.
– Я – нет.
– Понимаю, – она касается его ладони губами. – У тебя дочь, ты должен…
– Нет, не понимаешь. Мы вернемся, и все закончится. Сергей очень хороший человек, талантливый ученый, он любит тебя…
– А я люблю тебя.
– Это не имеет значения.
– Почему? Ты и я… мы ведь созданы… я готова ждать столько, сколько понадобится. Я буду рядом, там, здесь – неважно…
Важно. Как она не может понять, что все важно: и совершенное ими предательство, и морфий, который Сонечка подсыпает мужу на ночь, и утреннее ее вранье, и обреченный, понимающий взгляд Сергея, в котором с каждым днем все больше отчаяния.
Разве это любовь?
– Другой у тебя не будет, – Сонечка сказала это тихо и спокойно. Встала, взяла в руки статуэтку толстяка и, коснувшись губами золотого уха, прошептала. – Боже, если ты есть… не дай ему другой любви. Пожалуйста. Оставь его для меня…
Этой ее выходке, отчаянно-глупой и нелепой, Иван Алексеевич не придал значения, а на другой день и вовсе позабыл и о любви, и о Сонечке, и о боли в колене – появилась проблема посерьезнее: за день в лагере от неизвестной болезни слегло пятеро рабочих.