3

Июльским днем 1949 года Женя и Володя сидели на берегу Волги. Володя нервно теребил в руках папиросу «Казбек», никак не решался зажечь. Потом сунул обратно в мятую пачку (джигит на фоне горы – очевидно, Казбека), повернулся к Жене и снова заговорил. Женя никак не могла привыкнуть к этому его новому голосу – вялому, тихому, слабому. Раз за разом он повторял, что он устал, что за семестр ни разу нормально не подготовился ни к единой лекции, что в сессию – ты представляешь, Женька? – заснул, слушая ответ на экзамене по органической химии. Было очень стыдно, до сих пор стыдно… на секунду закрыл глаза – и все.

Женя слушала, кивая и не переставая покачивать коляску – вверх-вниз, вверх-вниз, вверх-вниз. Валерик, слава богу, лежал тихо, возможно, даже спал, но Женя знала: стоит остановиться, и он тут же проснется, разрыдается, устроит концерт.

Я ведь не жалуюсь, говорил Володя, я ведь понимаю, что и тебе, и, главное, Оле еще труднее! Но ничего не могу поделать – иногда такое отчаяние… а что мы будем в сентябре делать?

Женя кивала, баюкая Валерика: большая взъерошенная птица машет головой. Ей казалось, она может заснуть прямо здесь – слушая Володю, качая коляску. Последние месяцы ей постоянно хотелось спать… им всем постоянно хотелось спать.

Кроме Валерика.

Он почти не спал днем, а если засыпал ночью, то просыпался с зычным, требовательным воплем, и разбуженная Женя нет-нет да вспоминала тихий беспомощный голосок, донесшийся со второго этажа роддома. Может, думала она, младенца незаметно подменили? Вместо тихого подсунули громкого, вместо спокойного – буйного? А может, он специально тогда так тихонечко мявкнул, чтобы подцепить на крючок ее, Женю? Теперь-то ей уже некуда деться, а ведь тогда она была готова уйти…

Это, конечно, глупости. Просто младенец родился слабым, силенок не было, а теперь вырос и окреп, ну и голос тоже – вырос и окреп. А все эти мысли – «подменили», «он это специально» и все такое прочее… – бред, конечно. Она же не Оля, чтобы повторять чушь? Хотя можно ли Олю винить? Сначала – четыре недели в больнице, потом роды, хоть и на пару недель, но все же преждевременные. А затем первые две недели – ни капли молока! Оля совала сосок в рот рыдающему Валерику, теребила, сжимала и массировала большие груди, выпивала литр молока в день, но все напрасно.

Конечно, было специальное молоко из молочной кухни: его по утрам, еще до ухода на работу, приносил Володя. Медсестра, раз в неделю взвешивавшая Валерика, уверяла, что вес в пределах нормы, динамика у младенца хорошая, так что зря вы, мама, огорчаетесь. Для того и есть молочная кухня, чтобы такие, как вы… Договорить ей не удалось: услышав «такие, как вы», Оля разрыдалась.

После родов Оля вообще стала часто плакать. Однажды, вернувшись с занятий, Женя застала сестру в слезах над маленьким зеркальцем.

– Что случилось?

– Не получается, – всхлипнула Оля.

– Кормить не получается? А зеркало зачем?

– Да нет, какое там кормить. – Оля посмотрела в зеркало и дернула лицом. – Вот это не получается, ну, помнишь, я умела носом вот так делать?

Женя рассмеялась:

– Тоже мне, страшная беда! А я уже испугалась!

– Это тебе не беда, – с обидой сказала Оля, – потому что ты никогда так не умела. А я, между прочим, весь девятый класс на это потратила!

– Ладно, Оля, извини, – сказала Женя и вдруг поняла, что после рождения Валерика они больше не зовут Олю Оленькой, будто Володя, когда вызывал жену к окну роддома, дал ей новое имя, которое лучше подходит женщине, которой та стала теперь, после переезда в Куйбышев, жизни в общаге, беременности и родов.

Молоко появилось только в конце января – да так, словно у Оли внутри включился молочный завод, который весь этот месяц скрыто работал и накопил большой запас продукции. Теперь Оля кормила Валерика каждый час, иначе грудь не удерживала молока, и Женя то и дело замечала на платье сестры темные пятна.

– Я себя чувствую какой-то коровой, – жаловалась Оля. – Меня все время доят.

Медсестра посоветовала кормить младенца по расписанию, но Оля не выдержала больше одного дня.

– Нужно мне их расписание, – объяснила она Жене. – Валерик орет, мне мокро, ну его!

Через две недели такой жизни младенец вошел во вкус и уже сам ежечасно требовал еды, почти не делая перерывов на сон. Оля пыталась класть его с собой в постель, чтобы Валерик ел, не просыпаясь, но тут взбунтовался Володя.

– Пойми, – сказал он Оле, – я отлично могу поспать на полу, но вдруг ты задавишь его ночью? Ну, спросонья?

Оля, кажется, обиделась («Как это мать может задавить младенца, что еще за глупости?»), но брать Валерика в кровать перестала – и тогда перестали спать все трое: каждый час их будил детский крик – громогласный, исполненный мощи и уверенности в своих правах. Оля весь день сомнамбулой ходила по квартире и что-то бормотала себе под нос. Она похудела, кошачья грация исчезла, будто Оле вновь стало пятнадцать, но вместо былой кукольной красоты она обрела какой-то странный декадентский надрыв: лицо осунулось, под глазами лежали черные круги.

Володя предложил спать по очереди, а вместо груди давать Валерику бутылочку с детским питанием или сцеженным Олиным молоком, но Валерик, который совсем недавно легко выдувал по сто пятьдесят грамм молочной смеси, теперь наотрез отказывался брать бутылочку. Оле опять пришлось кормить его самой, а остальным – просыпаться каждый час от истошного детского крика.

Когда студенческие каникулы закончились, Женя стала сразу после занятий бежать домой: ей казалось, пока Оля вдвоем с Валериком, с мальчиком что-нибудь случится: она спросонья его уронит или заснет и не услышит криков. Однажды Женя сказала об этом Володе, но он, приглушив свою привычную тревогу, только посмеялся: думаешь, легко его не услышать? Женя ненадолго успокоилась, но однажды еще в подъезде была встречена требовательным воем. Она влетела в квартиру: Оля с неподвижным лицом сидела у окна, Валерик надрывался в кроватке.

– Что случилось? – спросила Женя.

– Ничего, – ответила Оля, пожав худыми плечами, – мне просто все это надоело. Покормила три месяца – и хватит. Пусть ест что хочет. Хоть из молочной кухни, хоть откуда. А я коровой больше работать не буду.

– Это как? – не поняла Женя.

– Очень просто. Не буду кормить – и все. Говорят, через несколько дней молоко само пропадает.

Вечером Володя попытался Олю уговорить, но она дернула щекой и отвернулась к окну:

– Если хочешь, сам корми. Или вон пусть Женька покормит. У нее сиськи тоже есть, хоть и маленькие. Но, говорят, можно рассосать.

Женя почувствовала, как слезы приливают к глазам.

– Я бы рада… – начала она, но замолчала, чтобы не разрыдаться.

Всю ночь Женя и Володя по очереди укачивали истошно орущего Валерика. Оля лежала лицом к стене – наверное, тоже не спала, но виду не подавала. Утром Женя прибежала к открытию молочной кухни и – о радость! – когда она вернулась, Валерик взял бутылочку.

– Я его переупрямила, – сказала Оля, по-прежнему глядя в стену.

В ее голосе Жене послышалось мрачное удовлетворение, смешанное с каким-то непонятным отчаянием. Со спины Оля напоминала поломанную куклу, брошенную в углу детской.

– Вот и хорошо, – сказал Володя ненатурально бодрым тоном, – теперь сможем дежурить посменно и хоть немного высыпаться.

– На меня не рассчитывайте, – сказала Оля, – я свое отдежурила.

Женя рассмеялась: она хорошо знала Олины интонации и все-таки надеялась, что это шутка.

Но нет, Оля не шутила: она перестала подходить к Валерику и теперь весь день лежала лицом к стене, ковыряя пальцем узор на обоях. Диван стоял как раз напротив листа, испорченного Володей при ремонте. Дырка разрасталась с каждым днем, и, глядя на нее, Женя думала, что надо было купить обоев про запас, чтобы не переклеивать все.

Дни, когда она жила вдвоем с Володей, Женя старалась не вспоминать. Это было давным-давно и казалось вымыслом, почти сказкой. Целый месяц вдвоем с мужчиной, которого любила, почти как муж и жена. Это было чудо. Оно случилось однажды – и больше никогда не повторится.

Как-то раз Женя задремала, кормя лежащего в кроватке Валерика, – совсем ненадолго, возможно, всего на мгновение, но и этого мгновения хватило, чтобы увидеть: они с Володей стоят посреди разложенных обоев, только на этот раз обнажена по пояс Женя, Володя тянется губами к ее соску, а она обхватывает руками его голову, изо всех сил прижимая к груди.

Валерик уронил соску и заплакал, Женя очнулась. Оля с дивана смотрела пристально, подозрительно, и на секунду Женя испугалась, что сестра увидела этот сон вместе с ней.

– Извини, Валерик, я тут вздремнула, – нервно улыбаясь, сказала она и поправила соску.

Оля молча отвернулась – она вообще теперь мало говорила.

Приближалась летняя сессия. В любую свободную минуту – то есть когда не спала и не нянчила Валерика – Женя открывала учебник, но обычно засыпала, не прочитав и полстраницы. Разрываясь между ребенком и институтом, она снова и снова винила себя за лень и слабоволие.

В апреле Женя заметила, что не всегда помнит, где была только что: так она догадалась, что иногда засыпает на ходу. Дни проходили в тревожном сумраке между сном и явью, моменты осознанного бодрствования были редкими и внезапными, во время одного из них она увидела, что уже несколько минут тычет соской в раскрытый учебник анатомии, и тут же разрыдалась так громко, что Валерик из кроватки посмотрел на нее с удивлением и, кажется, даже с уважением.

Но, может, почудилось.

С кухни прибежал Володя, обнял, погладил по взъерошенным волосам, спросил:

– Ты что, боишься не сдать сессию?

Женя кивнула, всхлипывая.

– Ну, так не сдавай, – сказал он, – возьми академ. Зимняя сессия у тебя неплохая, объяснишь ситуацию, все поймут. В крайнем случае – я позвоню.

– А так можно? – спросила Женя, боясь спугнуть растекавшуюся по телу теплую спокойную волну.

– Конечно, – пожал плечами Володя. – Извини, я раньше не догадался сказать. Тоже не высыпаюсь, наверное.

За две недели Женя обо всем договорилась в деканате, и оттого, что больше не надо было думать об экзаменах, весь май ее переполняло счастье – немного неуместное, если учесть, что Володя до позднего вечера принимал зачеты и лабораторные и спали они по-прежнему несколько часов в день.

Потом наступила сессия, за ней – каникулы. Вдвоем справляться с Валериком стало куда легче, но Женя знает: осенью Володя вернется в свой институт, и потому сейчас, когда он говорит «я просто не понимаю, что мы будем делать в сентябре», Женя поднимается и отвечает:

– Пойдем домой. Нам Валерика через полчаса кормить.

Ей кажется: еще одно слово о сентябре – и она разрыдается.

Они идут вдоль берега Волги, левой рукой Володя катит коляску, а правой неожиданно берет Женю под руку.

– Спасибо тебе, – произносит он. – Я думал, если об этом не поговорю, то просто сойду с ума.

Последние недели Оля вела себя так тихо, что, вернувшись, они даже не сразу понимают, что ее нет дома: только старый халат валяется на диване, там, где обычно лежит она.

– Господи, господи, – нелепо, по-стариковски причитает Володя, – куда она ушла, в чем же она ушла?

Женя открывает шкаф: все на месте, кроме самых любимых Олиных туфель и купленного прошлым летом шелкового платья, изумрудно-зеленого, с огромными красными маками.

– Господи, – растерянно повторяет Володя, – что ж она вырядилась, как в театр? Где нам теперь ее искать?

– Может, заявить в милицию, пусть помогут? – предлагает Женя.

– Нет, милиции не надо, – неожиданно спокойно отвечает Володя. – Только милиции нам и не хватало.


Надеть шелковое платье! Самые любимые туфли! Расчесать волосы, чтобы спадали на плечи светлой волной! Взять с собой только ключи, ни коляски, ни сумки… выйти на улицу, просто так, без цели.

Что может быть лучше!

Оля, бывшая Оленька, идет по городу, и ей кажется – она в Москве. Вместо псевдорусских башенок Драмтеатра она видит Исторический музей, вместо цилиндрического клуба имени Дзержинского – клуб завода «Каучук», а скупые конструктивистские плоскости превращают Дом Красной армии в ее дом на Усачевке.

Родная Москва прорастает сквозь Куйбышев, превращая город изгнания в вечный и неизменный город Олиной судьбы, город, где она была счастлива, беспричинно, безответственно счастлива, не зная тогда, что будет изгнана, что будет мыкаться по общежитиям, не зная, что чужое существо, по какой-то нелепой ошибке считающееся ее сыном, заявит права на ее тело и ее жизнь.

Оля вспоминает последние полгода – ей кажется, это был один безбрежный черный день, глухой, как беззвездная ночь, пронизанный отчаянием, прочерченный болью.

Но сегодня светит солнце, ветер развевает светлые волосы, можно забыть прошлое и глазеть по сторонам. И вот шаг за шагом этот город, весь год казавшийся Оле нелепостью, недоразумением, местом добровольной ссылки, предстает перед ней таким, каким его любят местные: полузабытой, почти мифической Самарой, сквозь которую прорывается к будущему новый Куйбышев-град с его конструктивистскими зданиями, научными институтами, промышленными производствами. Не город купцов, а город ученых, рабочих, врачей. Тайная, запасная столица СССР, не случайно принявшая правительство во время войны.

Оля идет по набережной, прохожие улыбаются, она улыбается в ответ. Когда-то, давным-давно, именно так она и познакомилась с Володей. Она была тогда совсем молодой и глупой; сегодня она бы ни за что не позвала незнакомца к себе домой.

Оля смотрит, как лучи заходящего солнца окрашивают багровым низкие облака, и вдруг понимает: уже настал вечер. Пора возвращаться, говорит она себе и идет домой – небрежно и легко, словно юная девушка.


Оля открывает дверь: Женя кормит Валерика, Володя сидит за столом, подперев круглую голову руками, и встает, завидев Олю:

– Боже мой, где ты была?! Я полгорода обегал…

– Я просто гуляла, – улыбается Оля. – Давно никуда не выходила, совсем забыла про время. Прости, не сообразила, что надо было сказать…

Володя подбегает к ней – на мгновение Оля пугается: сейчас ударит! Но нет, он обнимает ее, прижимает к себе, тычется лицом в светлые вьющиеся локоны – и вдруг плачет, горько, навзрыд, почти как голодный Валерик.

– Так вот наш сын в кого! – Оля тоже обнимает Володю. – Не плачь, что ты. Все же хорошо, ничего не случилось.

– Я так испугался, – сквозь всхлипы говорит Володя, – я думал, ты…

Женя, продолжая кормить Валерика, молча выходит на кухню. Володя и Оля опускаются на диван, не размыкая объятий.

– Мне просто хотелось погулять, – говорит она. – Я чувствовала себя такой никчемной последнее время… а теперь все хорошо.

– Оленька, любимая, – отвечает Володя, вытирая лицо, – конечно, я так рад, что все хорошо, это здорово, что ты погуляла. Я просто хотел сказать, ну, что когда ты лежала здесь на диване, это тоже было хорошо, ты же была со мной, ты была с нами.

– Какая польза, что я была с вами? – вздыхает Оля. – Я же видела, вы с Валериком убивались день и ночь, а я…

– При чем тут польза? – говорит Володя. – Разве от красоты должна быть польза? Какая нам польза от пения птиц? От заката? От синего неба?

– Но я же не небо и не закат, – улыбается Оля.

– Для меня ты – и птицы, и закат, и небо, – отвечает Володя. На лице его нет ни тени улыбки, а глаза серьезны и печальны. Он молча смотрит на Олю, потом добавляет: – Ты делаешь мою жизнь счастливей просто тем, что ты со мной.

Женя сидит на шаткой кухонной табуретке, спиной к стене, чтобы не упасть. Одной рукой она держит Валерика, другой сует ему бутылочку. Валерик сосет плохо, вертит головой.

Оказывается, очень неудобно кормить младенца, сидя на табуретке.

Женя старается не слушать, но до нее все равно доносятся всхлипы и Володины слова про любовь, про счастье, про мне никого не нужно, кроме тебя. Что отвечает Оля, Женя не разбирает, да оно, наверное, и к лучшему.

Наступает тишина, младенец, выпустив соску, глубоко и сосредоточенно моргает, как всегда перед сном, и Женя тихонько его укачивает, но тут из-за стены доносится тот давний скрип-крип, скрип-крип, впервые за много месяцев, первый раз после рождения Валерика.

Оказывается, с младенцем на руках очень неудобно затыкать уши, понимает Женя и удивляется внезапному горклому вкусу во рту.

Но она не двигается с места и только укачивает Валерика, невольно все точнее попадая в такт звукам из комнаты.

* * *

Когда ясным вечером 1954 года Женя вышла из массивных дверей мединститута, двое молодых людей ждали ее у подножия высокой лестницы. Один, невысокий кудрявый брюнет в легком парусиновом костюме и светлых сандалиях, ей помахал.

– Привет, мальчики, – помахала в ответ Женя, – как там ваши самолеты?

– Первым делом, первым делом сдать зачеты, – пропел его спутник на мотив из «Небесного тихохода», – ну а самолеты могут подождать.

– Без рифмы не смешно, – сказал брюнет.

– Тут есть рифма, просто она в первых строчках, – ответил второй юноша. – Дай минутку, и я придумаю.

– Похоже, Игорю надо было идти в литературный институт, – сказала Женя.

– Если такой есть, – заметил брюнет.

– Точно есть, в Москве. Я слышала, когда там жила.

Женя легко произносит эти слова, но уже сама не верит, что когда-то жила в Москве. Это было давным-давно, с какой-то другой девушкой. У нее даже не осталось там никаких знакомых, если не считать тети Маши, с которой они исправно поздравляют друг друга с Новым годом и Днем Революции. Странная она: когда Женя написала, что у тети Маши родился внук, та не только не предложила приехать, но даже не попросила прислать фотографию и ни разу за шесть лет не спросила, как у него дела. А могла бы, хотя бы из вежливости.

– Потому что мы с тобою не пилоты, нынче госы мы готовимся сдавать, – пропел Игорь, и его приятель тут же откликнулся:

– Первым делом, первым делом сдать зачеты, ну а самолеты могут подождать!

– Да мы с тобой просто как Лев Миров и Марк Новицкий, – рассмеялся Игорь.

– Как Тарапунька и Штепсель, – сказала Женя.

– Как Миронова и Менакер, – предложил брюнет.

– Вот только зачеты мы уже сдали, – заметил Игорь, – да и госы тоже.

– Значит, Игорю придется сочинить куплеты про распределение, – сказала Женя, потому что не было уже сил обманывать саму себя: заседание комиссии назначено на эту пятницу, и, выходит, все будет решено через два дня.

Она много раз представляла этот день: вот комиссия объявляет распределение, Женя расписывается в приказе, проходит длинным коридором мединститута, пытаясь вспомнить карту: далеко ли? Сколько часов на поезде? А на самолете? Летают ли туда вообще самолеты? – потом приходит домой и говорит: «Ну что, ребята, давайте прощаться? Меня распределили в…» – и называет какой-нибудь город, которого Оля не знает совсем, а Володя, даже если знает, не может вспомнить, где в Советском Союзе он затерялся.

Обычно, дойдя до этого места, Женя начинала жалеть себя так, что слезы щипали в носу, словно пузырьки от шампанского. И сейчас, предлагая сочинить куплеты про распределение, чувствовала себя очень смелой – вдруг скажет и тут же разрыдается?

Но нет, она улыбалась, глядя, как Гриша хмурит лоб, крутит свои черные кудри и глядит вдаль, изображая Пушкина, именно в этой позе растиражированного в миллионах репродукций и тысячах фарфоровых статуэток.

В конце концов Гриша взмахнул рукой и торжественно продекламировал:

– Оставьте распри и деление, нас ждет одно распределение.

– Вот и неточно, – заметила Женя, – у каждого распределение свое.

– Но у каждого – одно, – возразил Гриша. – Как судьба: у каждого своя и у каждого одна.

Так, подшучивая друг над другом, они дошли до набережной.

– Ну, мне пора, – сказал Игорь.

Женя заметила, что Гриша легонько кивнул в ответ, но, улыбнувшись, только помахала Игорю рукой.

– Мои приветы Владимиру Николаевичу, – крикнул тот, удаляясь.

– Передам, – прокричала Женя и, повернувшись к Грише, спросила: – Ну и что ты его отослал?

Игорь и Гриша были Володиными студентами, и Женя познакомилась с ними на новогоднем празднике, куда пришла с Володей и Олей. Она любила вечеринки авиаинститута – хотя бы за то, что именно там три года назад поняла, как любят Володю его студенты. В тот раз, на осеннем празднике в КуАИ, посвященном тридцать четвертой годовщине Октябрьской Революции, Володя стоял в плотном кольце третьекурсников, у которых в последнем семестре вел семинар по органическому синтезу. Затесавшись в их толпу, Женя сначала испугалась, что они будут говорить только о химии, но оказалось, что студенты – они и есть студенты: обсуждали Утесова и Уланову, подшучивали над каким-то Мензуевым – неизвестным Жене – и, конечно, друг над другом.

По дороге домой Женя спросила Володю:

– А почему они весь вечер вокруг тебя вились? У нас так делают, только если очень зачет нужен.

– С зачетами у меня это не помогает, – ответил Володя, – в этих делах я строг. Так что, видимо, им просто со мной интересно.

– Мне тоже с тобой интересно, – сказала Женя, – но не уверена, что я бы это поняла, если бы при первых встречах мы говорили о химии.

– Мы, кстати, говорили, – встряла Оля. – Помнишь, каучук и все такое?

Она обменялась с Володей полувзглядом-полуулыбкой: конечно, у них были общие, отдельные от Жени воспоминания.

– С тобой, может, и да, – сказала Женя, – а со мной точно нет.

– Так я же и с ними не говорю о химии, – ответил Володя. – Я их учу. Это совсем другое дело.

– Но ты их учишь химии?

– Я преподаю химию, а учу я – мыслить, потому что это единственное, чему можно научить. Можно преподавать физику, математику, немецкий язык, да хоть историю древнерусской литературы – тема не важна, важен метод и, как сказали бы немцы, рефлексия о нем. А поскольку для умного человека нет ничего интересней, чем мыслить, умным студентам со мной интересно. Вот и все.

– А меня ты тоже учишь мыслить? – спросила Оля. – Если да, мне кажется, у тебя не очень хорошо получается.

– Я тебя не учу, – сказал Володя, – я с тобой живу, а это разные вещи.

Женя хотела спросить: а меня? – но промолчала, потому что если Володя и учил ее чему-нибудь, то лишь во время их редких полусекретных встреч, о которых, по негласному уговору, они никогда не упоминали при Оле. Не упоминали, но никогда и не скрывали, что проводят время вдвоем.

Это началось, когда Валерка был совсем маленьким: они выходили погулять, забирались в какое-нибудь тихое место, садились в беседку, на скамейку или просто на ступени. Женя качала коляску, а Володя рассказывал про институтские дела или о том, что недавно прочитал: он немного читал по-немецки, а в городском букинистическом магазине время от времени появлялись трофейные книги. Видимо, какой-то библиофил привез из Германии, а теперь распродавал по одной.

Потом Валерка подрос (и незаметно для всех перестал быть Валериком, став именно что Валеркой, озорным и немного хулиганистым пацаном), и теперь Женя с Володей просто шли после работы в одно из своих привычных мест. Женя сама не могла бы объяснить, как они догадывались, что им снова пора встретиться, – интервалы бывали от месяца до трех (и три, конечно, выпадали на зиму, когда все равно не ясно, где можно спокойно поговорить).

Жене нравились эти встречи – еще и потому, что Володя никогда не жаловался на Олю. Конечно, как и любая другая пара, Володя с женой время от времени ссорились, и, живя с ними в одной квартире, Женя об этом знала, но, хотя она часто была на Володиной стороне, ей не хотелось обсуждать Олю у нее за спиной: она ведь и с Олей не обсуждала Володю. Пусть уж, говорила она себе, их ссоры будут только их, а меня не касаются.

Впрочем, одна из этих ссор Жене хорошо запомнилась: Оля хотела сшить себе платье (ей очень хвалили портниху), Володя возражал, что платье слишком дорого для его преподавательской зарплаты. Оля наморщила носик – это умение давно к ней вернулось – и сказала, что вообще-то Володя видел, кого брал в жены. При жизни папы, добавила она, мама ни дня не работала и у нее было буквально все.

– Но и ты же знала, что я не в наркомате работаю, – ответил Володя.

– Да, но ты мог и дальше заниматься своей химией и стать, например, академиком, – сказала Оля. – А ты почему-то решил сделаться преподавателем провинциального института.

Володя промолчал, но через несколько дней спросил Женю, как она думает, не нужен ли в мединституте преподаватель химии? Так Володя дополнительно взял полставки и стал приходить домой еще позже.

Зато Оля могла шить себе любые платья на свой вкус.

Кроме ссор с Олей была еще одна тема, которой Володя никогда не касался, хотя Женя несколько раз пыталась его разговорить. Ни разу за все годы он ни слова не сказал ни о своих родителях, ни о родном городе… да и вообще – не вспоминал о том, что было до его поступления на химфак. Казалось, будто Владимир Дымов появился ниоткуда, соткавшись из летнего московского воздуха 1934 года.

Однажды Женя поняла, что в Куйбышеве он и о своем московском прошлом не говорит: кто-то из его студентов, придя в гости, искренне удивился, когда Женя сказала, что познакомилась с Володей в Москве.

– А как вы там очутились? – спросил молодой человек.

– Мы там жили, – ответила Оля, – все трое.

Глядя на озадаченное лицо собеседника, Женя не могла не рассмеяться – да и вообще, когда Володины студенты приходили в гости, ей часто бывало весело. Так Женя и познакомилась с Игорем и Гришей, и вскоре, незаметно для себя, они подружились: все трое студенты, примерно одного возраста, с воспоминаниями о военном детстве и мечтами о грандиозном будущем. Гриша хотел строить космические ракеты, Игорь – разработать принципиально новый тип топлива, а Женя – всего-навсего стать великим детским врачом.

Они были молоды, им казалось, их ждет волнующая, счастливая жизнь… и с каждым годом воспоминания о войне, голоде и смертях все реже и реже будили их по ночам. Им было легко вместе, они много смеялись – и вот почему светлым вечером 1954 года Женя с удивлением смотрит на Гришу, непривычно сосредоточенного и серьезного.

– Как ты думаешь, – говорит он, – куда тебя распределят?

– Понятия не имею, – отвечает она. – Скорее всего, в какую-нибудь провинцию. Надеюсь, что не в глухую деревню… туда все-таки обычно распределяют мальчиков. А тебя?

– Наверно, я могу выбирать, – отвечает Гриша. – Я отличник и к тому же – комсорг курса.

– И что ты выберешь? Казань, правильно?

Женя горда, что вспомнила, где ведутся самые главные ракетные разработки, но Гриша молчит, задумчиво глядя, как мимо них неспешно течет Волга.

– У тебя же распределение в эту пятницу? – спрашивает он.

– Ну да, – кивает Женя.

– А у меня – в понедельник.

– На два дня больше времени подумать?

Женя улыбается, но Гриша серьезно смотрит вдаль, а потом говорит:

– Я выберу тот город, куда распределят тебя.

«Почему я считала, что люди признаются в любви словами, специально придуманными ради этого признания?» – спрашивает себя Женя. Зачем обязательно говорить эти три затертых слова – «я люблю тебя»? Сегодня Грише было достаточно сказать, что он поедет туда же, куда и я, – и вот я стою перед ним, дура дурой, словно он, например, опустился передо мной на колено, как Онегин перед Татьяной. Мне все равно нечего ему сказать.

Гриша переводит глаза с реки на Женю, и, краснея под его взглядом, она говорит:

– Спасибо.

– Ты знала?.. – спрашивает он.

– Это важно? – отвечает Женя, а сама думает: знает ли Володя, что я люблю его столько лет? И если знает, то когда догадался? Когда нас прижало друг к другу на восьмисотлетии Москвы и сердце чуть не выскочило у меня из груди? Когда я сказала, что поеду с ними? Когда осталась с ними жить, чтобы растить их ребенка?

– Я знаю, что ты любишь другого, – говорит Гриша, – и это тоже неважно. Важно, что я люблю тебя.

А еще важно, что тот, кого я люблю, останется здесь и со мной не поедет, говорит себе Женя. Я давно знаю, что в этом году мы расстанемся, но стараюсь об этом не думать. Я училась здесь семь лет, и да, я знала, что потом должна буду уехать. Думала отработать распределение и вернуться через три года, но, может, уже хватит возвращаться? Может, действительно уехать с Гришей? Валерке шесть, у Оли с ним все нормально, хотя я-то помню, что она выделывала первый год. А когда я говорила себе, что они не справятся без меня… так на самом деле я уверена – Володя справится. И с Олей, и с Валеркой – со всем справится.

А вот я… как я справлюсь без них?

Но тут Гриша обнимает Женю за плечи и мягко прижимается губами к ее губам.

Вот он, Женин первый поцелуй, – прозрачным летним вечером, на берегу великой реки, с человеком, который готов отправиться с ней на край света.

Женя бы предпочла, чтобы это был человек, с которым на край света готова отправиться она. Но Гришины объятия так нежны, а губы так упруги и настойчивы, что Женя обхватывает его руками, закрывает глаза и отвечает на поцелуй.


Да, Женя много раз представляла себе этот день: комиссия, длинный коридор мединститута, сдержанное прощание, слезы шибают в нос прокисшим новогодним шампанским. Она не раз разыгрывала эти сцены в воображении и уверена: реальность не принесет никаких сюрпризов.

И вот он теперь, ее сюрприз, ждет у подножия лестницы, нервничает, жадно затягивается – и отбрасывает папиросу, стоит Жене появиться.

Уже давно Гриша узнает Женю в любой толпе: быстрая подпрыгивающая походка, вечно взлохмаченные волосы, острые коленки, локти торчат в стороны, словно Женя добавляет себе объема, хочет казаться больше. Кошка поднимает дыбом шерсть, воробей топорщит перья, а его любимая лохматит волосы и топорщит худые локти. Она сбегает навстречу, и Гриша спрашивает:

– Ну, куда?

– Грекополь, – отвечает Женя, привыкая к тому, что теперь на целых три года это будет ее адрес.

– Ну, хорошо… тепло, море.

Звучит немного растерянно, нет? Женя смотрит ехидно, улыбается:

Загрузка...