2

За всеми предотъездными хлопотами Оленька не забывала главное. Пакуя туфли и перешитые мамины платья в довоенный чемодан, купленный еще отцом, уговаривая Женьку не брать с собой так много книг, всплакнув над детскими куклами, последний раз засыпая в своей детской кровати, тайком целуя фотографию в маминой комнате и прощаясь с мамой в прихожей, Оленька помнила: она уезжает из Москвы, чтобы стать еще счастливей. Ведь она теперь жена, она вышла замуж за самого лучшего на свете мужчину, за человека, который любит ее и которого любит она! Во всех фильмах именно в этом и заключался счастливый конец: любимые соединялись, сюжет прекращался, впереди их ждало только безоблачное счастье, бесконечное, как вечность после финального титра. Зачарованная принцесса дождалась своего принца, еще немного – и он посадит ее на коня и увезет в свое далекое королевство.

Оленька ехала навстречу счастью – но когда они сели в плацкартный вагон, впервые заподозрила, что сбилась с пути: в мечтах она представляла, что они будут путешествовать в таком же купе, в каком она когда-то ехала с родителями в Крым. Оленька давно уже забыла дорогу в эвакуацию – она всегда старалась забывать то, что мешало быть счастливой, – и железнодорожная поездка так и осталась для нее детским ожиданием каникул, предчувствием лета, моря и солнца: и вот плацкартный вагон, пахнущий застарелым потом, грязной одеждой и немытой чужой плотью, заставил померкнуть те картины безоблачной жизни, которые Оленька рисовала себе последние недели.

Тогда она еще не знала, что в Куйбышеве ей предстоят полтора месяца унизительных скитаний по общежитиям с их запахами забившейся канализации, сырости, плесени и неуюта; ей, никогда не жившей в коммуналках, придется слушать ночные крики пьяных соседей, узнать, как выглядит утренняя очередь в душ и туалет, и открыть для себя общую кухню, пахнущую прокисшей едой и медленно тлеющей сварой.

В этом мире Оленька не могла быть счастлива – ее зарок не выдержал встречи с тем, что было повседневной реальностью для миллионов ее сограждан: ей показалось, что она спустилась в ад, где ее тоска и отчаяние только обострялись, потому что все это происходило именно сейчас, во время ее медового месяца, хотя она должна была быть счастлива как никогда.

Оказалось, что все Олино счастье осталось в Москве: для него не нужны были туфли и платья, для него не нужна была даже любовь – оно возникало просто от того, что утром можно было, толком не проснувшись, побрести в одной ночнушке в ванную, плеснуть в лицо теплой водой, зевнуть и потом, никого не стесняясь, пойти на кухню… на свою собственную кухню! на кухню в отдельной квартире, где у Оленьки есть своя собственная комната, где есть своя ванная и свой туалет, куда не ходят чужие! Только это и было настоящим счастьем, настоящей жизнью, которой ей, Оле, и было предназначено жить.

Когда-то, давным-давно, она обещала погибшему папе, что будет такой, какой он хотел ее видеть, умной и красивой, а главное – счастливой. Шесть лет она держала слово, но теперь, в самый неожиданный момент, ей было стыдно сознаться, что силы оставили ее. Но я ведь не виновата, шептала она, затыкая пальцами уши, чтобы не слышать ругань и скрип кровати за стеной, я не виновата, я по-прежнему хочу быть счастливой, но я не могу, я никогда не смогу быть счастлива здесь.

«Как же так получилось?» – спрашивала себя Оленька и снова и снова вспоминала Новый год, когда в своей комнате она так же затыкала уши, чтобы не слышать маминых пьяных криков и этих страшных слов – хоть на край света, лишь бы от меня подальше!

Так был разрушен кукольный домик ее детства, так мама, ее собственная мама, изгнала Оленьку из волшебного двухкомнатного дворца, где она только и могла быть счастлива, – и вот, давясь рыданиями, Оленька клялась себе, что больше никогда, никогда не вернется в Москву, не переступит порог дома, где ее так предали!

Оленька впервые жила в общежитии – и впервые оказалась совсем одна: Женя устраивалась в Куйбышевский мед, а Володя, прибыв на место, выяснил, что для преподавания химии в авиационном институте нет даже самого необходимого. С утра до ночи он пропадал на работе: выбивал в бухгалтерии деньги на оплату реактивов, объяснял стекольщикам, какая химическая посуда нужна ему для лабораторных, требовал от хозчасти обеспечить нормальную работу вытяжки, а вернувшись домой, садился готовиться к лекциям, с каждым днем нервничая все больше.

Согласившись в свое время на предложение КуАИ, Володя даже не подумал, что все его представления о работе преподавателя получены из глубины студенческой аудитории: он не знал, как спланировать лекцию, как распределить материал по семестру, не знал даже, как принимать зачеты или экзамены.

В ночь перед своим преподавательским дебютом он долго не мог уснуть. Выйдя покурить в коридор (Оленька запрещала дымить в комнате), он напряженно замер у темного окна и вдруг вспомнил свою первую атаку, предательскую дрожь перед рассветом, волшебное и страшное опьянение многоголосого «ура!», когда твои ноги словно сами бегут по чавкающей глине, рот сам разевается в крике, а руки… руки сами делают важное дело – убивают себе подобных. Памятью о мелком осколке, встреченном где-то в Польше, заныла левая нога, и Володя, прихрамывая, вернулся в комнату.

Он совершенно успокоился: он как будто уже знал, что будет завтра.

И действительно, он вышел к доске, обвел взглядом лекторий, кашлянул, проверяя акустику, потом поздоровался, сказал: меня зовут Владимир Николаевич, я буду читать у вас курс органической химии – и внезапно ясно увидел каждого из полусотни студентов, понял, что и когда должен сказать, чтобы удержать их внимание… возможно, понял даже, какую оценку поставит каждому в конце семестра.

Он улыбнулся, взял сырой крошащийся мел и начал лекцию.


Хотя привезенные Женей из Москвы документы были в порядке, ректорат КМИ никак не мог взять в толк, почему москвичка из Первого меда хочет перевестись к ним в провинцию. В конце концов Женя сказала: «У меня сюда сестра переехала, а я с ней», – что было почти правдой и вполне устроило церберов, охранявших вход в мир прозекторских, операционных и моргов. Так Женя получила студбилет и даже место в общажной комнате с тремя другими медичками, с подозрением смотревшими на серьезную большеглазую девушку, приехавшую из самой Москвы.

На вахте общежития был телефон, и Жене каждый раз надо было просить у вахтерши черный эбонитовый аппарат с крутящимся тугим диском. Набрав номер общежития КуАИ, Женя звала Олю или Володю из двести тринадцатой комнаты, и весь разговор слушали вахтеры двух общаг: немолодая оплывшая брюнетка из медицинского и хромой фронтовик, густобровый и вечно небритый. Максимум, что можно было сказать: я к тебе зайду через часок? – формальный и бессмысленный вопрос, Женя и так знала, что Оленька никуда не выходит, по-кошачьи свернувшись на продавленной койке и дожидаясь возвращения Володи, – и значит, можно было и без всякого звонка дойти до авиационной общаги. Но дорога в один конец отнимала почти час, март выдался снежным и холодным, занятия в институте оказались ничуть не легче, чем в Первом меде, и когда вахтерша стукнула в дверь Жениной комнаты и позвала к телефону, Женя поняла, что не видела Володю и Оленьку уже две недели.

Она шла промозглым коридором, гадая, что же могло случиться – неужели просто так позвонили? – и, только услышав сквозь треск довольный Володин голос, поняла, даже не разобрав слов, что на этот раз всё в порядке и сегодня новости если и есть, только хорошие. И тут, наконец, Володя прорвался через электростатику помех и прокричал:

– Квартира! Нам дали квартиру!


Квартира, выделенная семье Дымовых, располагалась в старом, еще прошлого века, доме. Подбежав к подъезду, Женя увидела рядом с Володей и Оленькой невысокого седого мужчину: круглое лицо, очки в узкой оправе.

– Знакомьтесь, – сказал Володя, – это Валя, Валентин Иванович, он-то меня сюда и вытащил. А это – Женя, Олина сестра.

Валентин Иванович протянул руку, и, пожимая ее, Женя заметила, что верхняя фаланга указательного пальца неестественно искривлена влево. Женя поскорее отпустила ладонь, но все равно вдоль спины пробежала покалывающая гадливая дрожь.

Они поднялись на второй этаж, Валентин открыл дверь и передал ключ Володе:

– Принимай жилье, хозяин!

От потертой казенной мебели квартира выглядела официальной и нежилой, и Жене казалось, будто они все четверо пришли в приемную и ожидают, пока их вызовут в кабинет, – точь-в-точь как ждала она, пока ректорат КМИ примет решение на ее счет.

Квартира была совсем небольшая – комната, кухня и санузел. Женя подошла к окну. Во дворе дети штурмовали снежную крепость – видимо, уже последний раз в этом году: на тротуарах блестели лужицы талой воды, в них отражалось мартовское солнце.

– Надо выпить, – сказал Валентин, доставая из портфеля чекушку, и Женя пошла на кухню, где нашла в буфете несколько рюмок (и сразу выбросила одну, треснутую, – плохая примета).

Валентин разлил, мужчины выпили. Оленька с погасшим лицом опустилась на диван: то ли у нее уже не было сил радоваться, то ли она была разочарована тем, насколько новая квартира не похожа на ее московское жилье. Через пять минут Володя уже жаловался Валентину, что институтские снабженцы никак не хотят принять у него заказ на новое оборудование, и Женя, не слушая мужской разговор, еще раз прошлась по квартире. Диван мы развернем, думала она, а стол поставим к окну, чтобы Володя за ним работал. Тот стул выкинем – все равно он вот-вот развалится, не дай бог кто-нибудь шею себе свернет. Посуды еще купим, видела на барахолке совсем недорого. А вот сюда прибьем что-нибудь, пальто вешать… хотя бы гвоздь или крюк какой-нибудь… Женя ходила мягко, деловито, по-хозяйски, из комнаты на кухню, а потом назад в комнату, и постепенно под ее взглядом квартира оживала: ведь это был первый именно ее дом – не мамы с папой, не тети Маши, а ее, Женин. Теперь только она решала, что и как здесь будет, – и радость поднималась в ее душе мелкими шампанскими пузырьками. Лишь на секунду Женя замерла – постой, это ведь не твой дом, это дом Володи и Оленьки! – но тут же улыбнулась и поспешила дальше: ну и что, что Володи и Оленьки, не они же, в самом деле, будут его обустраивать? Володя весь день на работе, а Оленька… ну, я с ней пять лет в одной комнате прожила, она и в родном доме не знала, где тарелки стоят.

Женя не слушает разговора мужчин, но из комнаты доносятся реплики:

– …настоящая утопия для настоящего ученого…

– …это утопия, скрещенная с гетто…

– …только так и может существовать настоящая утопия!

Лишь через год Женя поймет, о чем говорили Володя и Валентин, а сегодня, когда они останутся втроем, она будет рассказывать, что собирается передвинуть, что выкинуть, а что – купить. На кухне Женя покажет, где тарелки, а где приборы, что надо бы поменять при случае, а чего не хватает уже сейчас – полотенце! на кухне должно быть полотенце! – и, уже завершая неожиданную экскурсию, кивнет на деревянную скамью у стены и скажет:

– А вот это прямо сегодня надо вынести, лучше еще пару табуреток купить.

– По-моему, нормальная скамейка, – возразит Володя, немного ошарашенный Жениным напором, но все же улыбаясь – той самой своей улыбкой.

– Нормальная, да, – кивнет Женя, – но мы сюда вечером раскладушку будем ставить.

– Зачем раскладушку? – удивится Володя.

В ответ Женя только пожмет плечами:

– Я буду на ней спать.


Пару лет назад Володины трофейные Selza внезапно остановились. Он отнес их к старому часовщику, который снял заднюю крышку, продул и почистил внутренности. Часы затикали снова, а старик показал Володе скрытую внутри корпуса пружину, которая, скручиваясь и расправляясь, приводит в движение сложный часовой механизм.

С тех пор Володя часто думал, что такая же сжатая пружина – пружина его тайной тревоги – дает ему силы и определяет его поступки. Он изучал химию в университете, выбирал себе специальность на старших курсах, искал работу, ехал в эвакуацию и на фронт, возвращался на завод и увольнялся с завода, – и внутри, подтверждая верность каждого шага, пощелкивала взведенная пружина. Иногда по ночам, прислушиваясь к храпу попутчиков или соседей по общаге, Володя улавливал ее напряженную вибрацию и не мог уснуть от постоянной, неослабевающей усталости.

Когда он увидел Оленьку впервые, она показалась ему прекрасным видением, пришелицей из далекой, почти нереальной жизни, из тех времен, когда будущее казалось ясным и беспечным, когда ему не исполнилось и шестнадцати, он был мальчишкой, почти ровесником этой девушки, мечтал о славе и любви. Он стал приходить к Оленьке домой, потому что рядом с ней тревога успокаивалась, он не чувствовал больше внутреннего напряжения своей пружины, словно Оленька заражала его своей легкостью, радостью и беспричинным счастьем. Володя глядел в ее бездонные голубые глаза, и впервые за много лет ему мерещилось, что он обрел покой.

Но длилось это недолго. Однажды ночью Володя проснулся, как просыпаются от кошмара: холодный пот, бьющееся сердце, боль в грудной клетке. Он пытался вспомнить, что ему приснилось, но не смог – и лишь когда это повторилось на следующую ночь, понял: никакого кошмара не было, это с утроенной силой вернулась тревога, и пружина в груди сжалась так, что больно дышать. Внутренний механизм, определявший жизнь Володи, разладился, и вместе с ним в любой момент могла разладиться и сама его жизнь.

Надо перестать с ней видеться, подумал Володя, но на следующий день снова сидел на маленькой кухне и пил чай. В тот вечер он старался не встречаться с Оленькой глазами и потому впервые обратил внимание на Женю: неглупая и забавная, похожа на взъерошенную птицу, но в ее больших карих глазах скрывалась грусть, такая же бесконечная и беспричинная, как счастье, сквозившее в глазах Оленьки. Стоило Володе встретиться с Женей взглядом, как его умолкший было внутренний механизм заводил старую песню тиканья и щелчков – и ночью к Володе приходил привычный некрепкий сон без всяких панических пробуждений.

Так Володя понял, что Женя словно нейтрализует Оленьку, благодаря чему его тревога не исчезала, а лишь приглушалась и смягчалась. Глядя на Оленьку, Володя верил в возможность безмятежного счастья – переводя взгляд на Женю, снова вспоминал, что счастье недостижимо. Эти колебания позволяли Володе ежедневно калибровать свой внутренний механизм, подбирая правильную балансировку, защищая от внезапных скачков, предотвращая выход из строя.

Все изменилось тем летом. Когда они познакомились, Оленька была еще девочкой, но за полгода любовь – или естественный процесс взросления – превратили ее в красивую молодую женщину, статную и соблазнительную. Холодную кукольную красоту сменила теплая кошачья грация невинных ласк и девичьих поцелуев, и вот уже недавно обретенное Володей радостное спокойствие уступило место жгучему желанию, желанию взрослого мужчины, давно познавшего плотскую любовь.

Теперь он смотрел на Оленьку другими глазами: вместо призрачного видения перед ним была женщина из плоти и крови, женщина, не до конца осознающая природу своей новой красоты и оттого еще более притягательная и манящая. Каждое ее заурядное движение – полусонное, медленное и текучее – теперь казалось Володе слабым отблеском грядущих ласк и объятий, обещанием той последней близости, до которой он не допускал ни себя, ни ее. Будь они сверстниками, давно бы уже оказались в одной постели, но он был взрослый мужчина, а она – почти что ребенок, и потому Володя не делал даже попытки продвинуться дальше целомудренных объятий и поцелуев.

Так тревога снова вернулась к нему – и теперь это была тревога не только за себя, но и за Оленьку, может быть, даже и за Женю.

Володя знал, как непрочно то, что связывает двух людей, и, возможно, поэтому ему хотелось, чтобы их с Оленькой первый раз был исполнен торжественности и даже некой церемонности, которые навсегда выделили бы эту ночь из череды заурядных дней человеческого бытия. Столетия назад для этого придумали венчание, но, отменив Бога, советская власть отменила и старые обряды, и накануне отъезда в Куйбышев Володя с Оленькой вместо свадьбы просто зашли в загс и быстро расписались. Было бы странно приурочить их первую ночь к такому скучному бюрократическому событию, и Володя решил подождать, пока они приедут в Куйбышев, где их ждала отдельная, их собственная квартира.

Разумеется, их собственная квартира принадлежит не им, а КуАИ, да и вообще, частная собственность на жилье, наверно, отомрет еще до полного построения коммунизма: Володя недавно услышал об этом, проходя мимо аудитории, где старый большевик Мензуев читал лекции по «Краткому курсу истории ВКП(б)», услышал и поморщился, поскольку уже считал эту еще не полученную квартиру только своей, его и Оленьки.

Но как бы Володя ни хотел отсрочить их первую ночь до получения собственного жилья, месяц в одной комнате общежития оказался слишком большим испытанием: временами зов плоти бывает почти неодолим (те, кто столетия назад придумал венчание, много говорили и писали об этом), и потому однажды Володя и Оленька, возможно, сами того не желая, все-таки покинули территорию поцелуев и объятий, обжитую за последние полгода.

Это случилось в пропахшей клопами и квашеной капустой общаге авиаинститута, случилось уже давно, в начале второй недели их жизни в Куйбышеве, случилось поспешно и торопливо, неловко и немного стыдно, совсем не так, как хотел Володя.

Конечно, потом, словно желая исправить упущенное, они еще несколько раз занимались любовью на скрипучей общажной кровати, но все равно, сегодня особенный день, они впервые вместе в своей квартире, и вот Володя раздвигает тахту, осторожно стелет простыню, укладывает подушки и одеяла. Лежа в постели, смотрит, как раздевается Оленька: выскальзывает из шуршащего платья, скидывает туфли, спускает вдоль ноги фильдеперсовые чулки (химик Володя, конечно, уже знает о появлении капрона, но пройдет десять лет, прежде чем он сможет преподнести жене упаковку чулок, сморщенных и невесомых, словно лягушачья кожа из русской сказки). Она с чарующей неловкостью тянется к застежке лифчика, замечает Володин взгляд и командует: Отвернись! – и теперь лишь фантазия подгоняет изображение под еле слышные звуки: вот заскрипела кровать – Володя тянется к Оленьке, но она ускользает из объятий: а свет выключить? – возвращается босыми ногами по рассохшемуся паркету, отодвигает край одеяла, ложится, прижимается… Хотя все равно в темноте ничего не видно, Володя открывает глаза и различает в сумраке ночной комнаты слабое сияние светлых Оленькиных волос.


Заскрипела кровать, пошлепали по рассохшемуся паркету босые ноги (погасла полоска света под закрытой дверью кухни), паркет опять отозвался на Олины шаги, снова скрипнула тахта, стало тихо, а затем скрип вернулся, сперва нерешительный и слабый, потом резкий, ритмичный, ускоряющийся… Женя закрывает руками уши, но даже сквозь вспотевшие ладони по-прежнему доносится скрип-крип, скрип-крип, скрип-скрип-скрип – и тут вступает глубокий женский голос, выдыхает один лишь звук – ААААААА! – и наконец наступает тишина, финальная и окончательная, как в могиле.

Женя поворачивается на другой бок, раскладушка предательски скрипит, Женя закрывает глаза и уже почти засыпает, когда приоткрывается, чуть взвизгнув, кухонная дверь и Володя, стараясь не шуметь, подходит к раковине и наливает себе воды. Сквозь приоткрытые ресницы Женя видит в пробивающемся через ситцевые занавески свете уличного фонаря его фигуру: широкие плечи, мускулистая спина, черные сатиновые трусы, маленький шрам на левой ноге, которого Женя никогда не видела раньше. Сейчас Володя кажется ей усталым и сытым хищным зверем – тигром? леопардом? львом?

Володя ставит пустой стакан на стол и уходит, не взглянув на неподвижную Женю, которая так старательно притворяется спящей, что за эти две минуты у нее уже, кажется, затекло все тело.

Потом наступает тишина, все трое засыпают, почти одновременно.

* * *

Иногда бывает, что люди, посетившие мир в его минуты роковые, не замечают этого и испытывают блаженство совсем по другому поводу. В 1948 году случилась блокада Берлина и возник Израиль; историки вспомнят землетрясение в Ашхабаде, разгром советской генетики, борьбу с космополитизмом (во всем) и формализмом (в музыке), но трое молодых людей, недавно переехавших в Куйбышев, почти не обращали внимания на эти исторические события. Конечно, в институтах до сведения студентов и преподавателей регулярно доводили последние новости – сессия ВАСХНИЛ, триумф Лысенко, постановление об опере «Великая дружба», сталинский план преобразования природы, так что Володя должен был хотя бы об этом слышать, а Женя, скорее всего, даже умела пересказывать новости на политинформации или экзамене.

Но все равно главным событием 1948 года для всех троих стало ожидание: они ждали, пока год пройдет и наступит январь, тот самый месяц, на который седовласый старорежимный доктор с пергаментной пятнистой кожей и тихим голосом назначил роды.

– Восьмая неделя, – сказал он смущенной Оленьке. – Отсчитайте еще тридцать две, и будет вам искомая дата.

Они отсчитали – сначала на глазок («тридцать две недели – это восемь месяцев»), а потом уже по календарю, чтобы уж точно не промахнуться. Получился январь 1949-го, и они стали ждать.

Оленька ждала ребенка так же, как изо дня в день ждала с работы Володю: сидела у окна и смотрела на улицу, точь-в-точь как сидят на подоконнике кошки, следя глазами за пролетающими птицами. Стаял снег, появились первые листочки, зарядили весенние дожди, потом настало лето, душное и пыльное, к августу пожухла и повыгорела зелень, а потом ветви окрасились алым, желтым и багровым – пришла осень, за ней – зима. Когда в ноябре выпал снег, Оленька поняла, что они почти замкнули круг, еще немного – и пройдет год с тех пор, как они приехали в этот город, а еще через полтора месяца – год, как они живут в этой квартире, а потом наступит май, и тут уже будет год, как она узнала, что ждет ребенка. Столько маленьких юбилеев, умилялась Оленька. Но прежде, чем круг замкнется, случится главное событие, единственное, которое еще много-много лет они будут отмечать каждый год, – день рождения ее ребенка, их ребенка. Сейчас остается только ждать, и Оленька сидела у окна и смотрела на улицу, словно ребенок мог прийти, как приходили домой муж и сестра.

Женя и Володя ждали иначе, хотя их жизнь была подвластна почти тем же сезонным ритмам. Шесть дней в неделю – лекции, семинары, практикумы, затем воскресенье, следом все повторяется, пока не наступает время зачетов, а потом экзаменов, и в конце концов в последнюю неделю июня перед ними вдруг оказывались два восхитительных летних месяца, непривычно выбивающиеся из их жизненного ритма. Володя принимал вступительные экзамены и прорабатывал в библиотеке два новых курса, которые собирался прочесть осенью, а Женя гуляла с Оленькой по набережной Волги, глядя, как старые, еще дореволюционные пароходы лениво крутят колесами в теплой сонной воде. Они обсуждали, как назовут ребенка, уверенные, что придумают имя, а Володя сразу согласится. Спорили долго и наконец решили, что девочка будет Светой, а мальчик – либо, как хотела Женя, Валерой, либо, как хотела Оленька, Борисом.

Им казалось, у них еще много времени, чтобы решить окончательно, но однажды ноябрьским вечером, когда они втроем, как обычно, сидели за столом и Женя читала вслух Чехова, Оленька вдруг скорчилась, схватившись за не-такой-уж-огромный живот, – и вот уже «скорая» увозит ее в городскую больницу, а Женя и Володя переглядываются смущенно и тревожно.

На следующий день Женя, размахивая студбилетом мединститута, прорвалась к заведующей отделением. Сухая поджарая женщина в тяжелых роговых очках недовольно буркнула:

– Прекратите истерику! Вы же будущий врач! Полежит у нас недель пять-шесть и родит как миленькая! Все будет нормально с вашей подругой!

– Она мне сестра, – зачем-то сказала Женя, и заведующая в ответ пожала плечами: мол, и с сестрой тоже будет нормально, какая разница, кто она вам?

Возвращаясь домой, Женя впервые за все эти месяцы подумала: как мы будем жить вчетвером? Захотят ли Оленька с Володей, чтобы я осталась? И этот младенец… вдруг он будет маленький, красный и орущий? Я ведь вообще-то не очень люблю детей.


Без Оленьки дома стало пусто. В первый же вечер Женя по привычке приготовила ужин на троих и теперь каждый день одергивала себя: нас же двое! Это было непривычно: в Москве она жила втроем с Оленькой и тетей Машей, в Куйбышеве – с Оленькой и Володей. Когда она жила вдвоем? Еще до войны, когда была маленькой грустной девочкой, – с мамой в крохотной коммунальной комнатушке.

Теперь квартира кажется неожиданно просторной, а по ночам Женя все вслушивается – не раздастся ли сонное дыхание сестры, к которому она так привыкла за эти шесть лет?

Но нет, Оленька спит в больничной палате, и по ночам только восемь других беременных слушают ее посапывание, совсем им не нужное, ничего для них не значащее.

Впервые за много лет Женя жила с кем-то вдвоем; впервые в жизни – вдвоем с мужчиной. По вечерам, ужиная, они рассказывали друг другу о том, что случилось за день, пар поднимался над стаканами сладкого чая, лампа под бумажным абажуром слабо качалась, и их тени скользили по протертым обоям, залезали на выщербленный стол, устало замирали на полу.

Они и сами не помнили, кому первому пришла в голову идея к возвращению Оленьки сделать в квартире ремонт. Речь, конечно, не шла о настоящем, серьезном ремонте – нет, хотя бы переклеить обои, прибить у входа крюки для пальто, выделить в комнате уголок, где будет стоять кроватка. Несколько дней оживленно обсуждали план: вот представь, возвращается Оленька и – ух ты! Я даже не узнаю нашу комнату! Когда это вы все успели? – впрочем, глупый вопрос, времени полно, еще несколько недель.

– Послушай, – волновался Володя, – а вдруг ей не понравятся новые обои?

– Понравятся, – отвечала Женя. – Я знаешь как давно с ней живу? Что я, вместо нее обои не выберу?

Выбирать, правда, было особо не из чего: в промтоварном было всего два вида обоев – синие с ромбами и багрово-красные с вертикальными золотыми полосами, как праздничные знамена. Женя, разумеется, выбрала синие – к тому же они были и дешевле.

– Красивые, – кивнул Володя, рассматривая вечером развернутый на столе рулон. – Надеюсь, Оленьке действительно понравится.

– Понравится, поверь мне.

– Знаешь, – сказал Володя, помолчав, – мне иногда кажется, что она у меня сама – как ребенок. Может, это потому, что я все-таки ее старше, а может, потому, что только мы стали жить вместе, как она и забеременела…

– Она всегда такая была, – сказала Женя. – Большой ребенок. Девочка, о которой надо заботиться. И возраст тут ни при чем – я ее вообще на год младше.

– Ну, ты – это другое дело! – Володя широко улыбнулся, и, как всегда от его улыбки, внутри у Жени что-то ёкнуло и расплылось теплым счастливым пятном. Она тоже слабо улыбнулась в ответ, и у нее сразу пропало желание рассказывать, с каким трудом она донесла до дома эти десять злосчастных рулонов, которые, как выяснилось, куда тяжелее, чем она думала в магазине.


Ремонт назначили на воскресенье. Тахту вытащили на середину комнаты, стол и стулья запихнули на кухню, тем самым отрезав себе путь к раковине. Володя снял с плиты кастрюлю с клеем, Женя расстелила на полу первый рулон, завязала на голове цветастую косынку, вооружилась кистью и сама себе показалась похожей на какого-то пирата из кино.

– Начали! – скомандовала она.

Только начав клеить обои, они сообразили, что никогда даже не видели, как это делается. В конце концов все получилось, но до того полрулона обоев было безнадежно испорчено, а Володя перепачкал в клее майку, и пришлось ее снять, так что теперь он ходит голый по пояс, будто они выбрались на пляж или собираются купаться. Женя то и дело поглядывает на Володю, видит, как он тянется вверх, чтобы выровнять верхний край, и под его загорелой кожей перекатываются крепкие мышцы. Женя смотрит и любуется, хотя ей немного неловко, как всегда в те моменты, когда она должна напоминать себе, что Володя – Оленькин муж, отец Оленькиного ребенка.

Я хотела жить с ними вместе – вот и живу, говорит себе Женя, а большего мне и не надо, но тут Володя трогает ее за плечо, и Женя быстро опускает голову, чтобы Володя не увидел, как она краснеет.

Что же это такое, думает Женя. Мы живем почти год в одной квартире, а стоит ему меня коснуться, у меня кровь приливает к щекам и кружится голова. Это же просто невозможно, это глупо, это стыдно, но что же я могу поделать?

Что поделать? Женя знает ответ. Когда родится ребенок, я уйду, думает она. Никто даже ни о чем не догадается, всем понятно: здесь и для троих мало места, а вчетвером – совсем никуда. Вернусь в общежитие, буду приходить в гости. Я смогу, я сильная. Да и вовсе я не хочу жить в квартире с ребенком, вообще не люблю детей.

Она приняла решение, и теперь ей гораздо легче. Женя еще раз проводит кистью по куску обоев и протягивает его Володе.


К обеду комната почти закончена. Женя пробирается на кухню разогреть вчерашние щи. Володя курит у открытого окна и рассказывает, что в ближайшие годы химия наверняка предложит синтетический клей, точнее, много разных клеев для разных случаев жизни.

– Скажем, обои он к стене приклеивает, а майку – нет.

Женя смеется:

– Посмотрим-посмотрим, успеет ли твоя химия к нашему следующему ремонту.

– А когда у нас запланирован следующий ремонт? – интересуется Володя.

– Тут все от вас зависит, – отвечает Женя. – Как отправится Оленька рожать нам следующего ребенка, так и будет нам следующий ремонт.

С большим трудом они втискиваются на заставленную кухню, Женя разливает суп по тарелкам.

– А вот помнишь, – говорит она Володе, – ты в Москве все про синтетику рассказывал, говорил, что хочешь делать новые полимеры? Тебе в твоем институте удается?

Володя как-то мрачнеет.

– Знаешь, – отвечает он, – я решил завязать с наукой.

– Чего это? – удивляется Женя.

Володя некоторое время молча ест, потом говорит:

– Вкусные у тебя щи.

После обеда они возвращаются в комнату. Я бы хотела, чтобы этот день никогда не кончался, думает Женя, жалко даже, что у нас такая маленькая квартира, – но тут Володя цепляет мокрым куском обоев свои штаны, деликатно ругается вот же черт! – и Женя говорит:

– Да уж, пока одни химики изобретают синтетический клей, другие только одежду пачкают!

Володя берет следующий кусок обоев и, прикладывая его к стене, спрашивает:

– Вот ты помнишь Валентина Ивановича?

– Твоего однокурсника?

– Не совсем, – говорит Володя. – Мы познакомились на химфаке, но он тогда уже закончил аспирантуру, он лет на пять меня старше.

– Выглядит, будто на все пятнадцать, – вспоминает Женя.

– Это потому… короче, потому, что у него такая работа. Он мне рассказал, что, когда закончил химфак, его и группу других талантливых ученых специально отобрали для секретных работ… поселили где-то под Казанью, и там они и работали – и до войны, и во время войны.

– А что они делали?

– Ну, я не спрашивал. – Володя пожимает плечами. – Понятно, что какое-то оружие. Если учесть, что сейчас Валентин занимается гидридами и окислителями, видимо, сам он делал топливо для наших «катюш» или других ракет.

– Понятно, – машинально отвечает Женя, хотя ей непонятно – ни что такое гидриды и окислители, ни, главное, почему у Володи такой напряженный голос. Он даже говорит тише, чем обычно, хотя вроде бы никаких секретов, обычный треп про знакомых.

– И Валя, когда мне это рассказал, объяснил, что, наверное, его снова туда скоро пошлют.

– Разве это не хорошо? – недоумевает Женя.

– Как тебе сказать… – отвечает Володя, продолжая прилаживать к стене все тот же несчастный кусок обоев. – Он же там живет взаперти, на строго секретном производстве. Ни семьи, ни друзей, ни переписки.

– А отказаться можно?

– Отказаться нельзя, – только и говорит Володя.

Женя смотрит ему через плечо и видит, что он продолжает разглаживать обои на стене, раз за разом проводя рукой по одному и тому же месту, и с обоев уже слезает верхний слой бумаги.

– Эй! – восклицает она. – Ты что творишь-то? Давай, следующий кусок пора клеить – или этот отдирать, если ты в нем дырку проковырял.

Володя оборачивается.

– Ты не поняла, – говорит он. – Это был ответ на твой вопрос. Про науку.

– А как?.. – начинает Женя, но осекается: у Володи серое, незнакомое лицо.

– А вот так. Нет никакой разницы – гидриды с окислителями или синтетические материалы. Кто же знает, что им завтра понадобится? А мне так нельзя – у меня Оленька, у меня ребенок вот-вот родится. Как я там буду без них, взаперти? Вот я и решил – лучше останусь просто преподавать. Уж преподаватели нигде, кроме институтов, не нужны. Авось и пронесет.

– Я думала, тебе нравится преподавать.

– Мне нравится, но мне в жизни много что нравилось, да не всем, к сожалению, удается заниматься.

– Я помню, – вспоминает Женя. – Ты говорил, что в школе хотел быть не ученым, а…

– Тс-с-с! – Володя прикладывает палец к ее губам, и Женя понимает, что еще секунда – и она поцелует этот палец, а потом, наверное, схватит Володю за руку и будет целовать ее, целовать, пока… но тут Володя убирает руку и совсем обыденно говорит: – Ладно, давай лучше обои доклеим, хватит уже, поговорили.

Господи, думает Женя, как хорошо, что я уже все решила. Еще пара недель – и все.


Пройдет много лет, и Женя увидит по телевизору знакомое круглое лицо, очки в тонкой оправе, а закадровый голос сообщит о награждении крупного советского ученого Валентина Ивановича Глуховского очередным орденом за работы, связанные с освоением космоса и повышением обороноспособности нашей страны. А еще через четверть века Андрей придет в богатую академическую квартиру, чтобы взять у патриарха советских ракетных войск интервью для глянцевого журнала, тщившегося казаться военно-историческим. Валентину Ивановичу будет уже под девяносто, но он напористо и воодушевленно расскажет молодому журналисту, в какое время ему довелось жить, как ковался ракетный щит Страны Советов и как толково Лаврентий Павлович организовал рабочий процесс. Интервью пройдет незамеченным, но лет через семь Андрей увидит анонс ток-шоу «Берия: кровавый палач или эффективный менеджер?», вспомнит свою статью и устыдится. К тому моменту сам Валентин Иванович уже пару лет как торжественно упокоится на Новодевичьем кладбище – хотя умри он двадцатью годами раньше, похороны были бы попышней.


Заведующая все-таки ошиблась: пяти-шести недель Оленька не вылежала, родила через четыре, в самом конце декабря, – вполне, впрочем, здорового, крепкого малыша. Володе позвонили в учебную часть, поздравили с сыном и строго-настрого наказали раньше завтрашнего дня не приходить: к роженице все равно не пустят, и даже к окну она сегодня не подойдет. Володя хотел было бежать искать Женю, но сообразил, что не знает, в каком корпусе мединститута у нее сейчас занятия. По дороге домой зашел в винный, долго выбирал между водкой и бутылкой фруктового вина; вспомнив, что Женя водку не пьет, взял вино.

Вечером они выпили эту бутылку, почти не закусывая. Женя быстро опьянела и, только когда оставалось на самом донышке, вспомнила, что забыла сказать самый главный тост. Подняв стакан с буроватой жидкостью, она торжественно произнесла:

– Ну а теперь – за здоровье маленького Бориса!

С лица Володи сбежала улыбка.

– Его не будут так звать, – сказал он.

– Почему? – спросила Женя и даже почти протрезвела от удивления.

– Потому что я не хочу. – И Володя поставил недопитый стакан на стол.

– Хорошо, – сказала Женя, – пусть тогда будет Валера. Это устраивает?

– Конечно, – ответил Володя и сам провозгласил: – За Валеркино здоровье!

И когда они выпили остатки вина, Женя подумала: да, она все решила, она не передумает, но все же как ей будет не хватать этих вечеров за круглым столом, особенно вот этих, последних, когда они с Володей вдвоем, только он и она.


Туманным декабрьским утром Женя и Володя стоят у окон горбольницы. Зябко, с неба крупными хлопьями падает белый липкий снег. Время от времени Володя прикладывает руки ко рту и что есть силы орет: «ОЛЕНЬКА, ОЛЕНЬКА!» – но потом начинает кричать просто «ОЛЯ! ОЛЯ!» – так короче, и сейчас в снегу он напоминает Жене белого медведя, добродушного белого медведя из какого-нибудь мультфильма; он кричит «ОЛЯ!» снова и снова, и наконец через полчаса Женя замечает за стеклом второго этажа какое-то движение, а потом створки распахиваются и появляется Оленька – осунувшаяся и сияющая от счастья новым, незнакомым Жене радостным светом. Оленька машет рукой, на мгновение исчезает, а потом возвращается со свертком, тычет пальцем куда-то вглубь намотанных пеленок, но тут прибегает нянечка, пытается закрыть створки, и вдруг до Жени доносится слабый мяв, будто в Оленькином свертке не мальчик, а котенок. Не сводя глаз с закрывшегося окна, Женя берет Володю за руку. Его ладонь – теплая и шершавая, и неожиданно Володя крепко, почти до боли, сжимает холодные Женины пальцы. Женя стискивает его руку, а в ее ушах все еще звучит слабый детский вскрик.

И вдруг она понимает, понимает пронзительно и обреченно: все уже случилось, случилось прямо сейчас, случилось, стоило ей услышать этот голос, жалобный и беззащитный. Да, она полюбила этого младенца, этого ребенка, этого мальчика, полюбила сразу и навсегда.

Растерянная Женя стоит, стоит, держа за руку чужого мужа, под мягко опускающимся снегом, в белом больничном саду, стоит и повторяет: Валера, Валера, словно хочет поскорее привыкнуть к этому имени.

Загрузка...