Ровно в одиннадцать часов утра НФД вошел через черный ход в редакцию «Гармонии», расположенную по адресу Мейтерфэмильес-лейн, 5, ВЦ2, и, миновав коридор, поспешно юркнул в собственный отдельный кабинет. На двери белыми буквами значилось «НЕ ВХОДИТЬ, НФД». Он развязал шарф, которым тщательно укрывал рот и нос от тумана, и вместе с фетровой шляпой и пальто повесил его на крючок позади стола. Затем, надев очки с зелеными стеклами, задвинул на двери засов, отчего снаружи табличка на двери сменилась на «ЗАНЯТО».
Газ в камине горел жарко, и от жестяного блюдца с водой, поставленного перед ним, чтобы увлажнять воздух, вился пар. Снаружи окно было залеплено туманом – словно бы желтый полог опустился с той стороны стекла. Шаги прохожих казались совсем близкими, но невнятными, слышались приглушенный кашель и сдавленные голоса, какие и можно ожидать с узкой улочки туманным утром. НФД потер руки и, напевая себе под нос бравурную мелодию, уселся за стол и включил лампу под зеленым абажуром.
«Уютно», – с удовольствием подумал он. Свет играл в зеленых очках на столе – их он заменил на очки для чтения.
– Один, два, застегни сапожок, – пропел НФД пронзительным фальцетом и подтянул к себе проволочную корзинку с нераспечатанными письмами. – Три, четыре, постучи в калитку, – смешно пустил он петуха и вскрыл верхнее.
На стол выпала квитанция о почтовом переводе на пять шиллингов.
«Дорогой НФД!
Мне кажется, я просто должна написать Вам и поблагодарить за отпадный «Разговор по душам», а он, должна признать, потряс меня до глубины души. Вы не могли бы с бо́льшим правом называть себя Наставником, Философом и Другом, правда, не могли бы. Я столько думала о том, что Вы мне написали, и меня мучит страшное любопытство, а какой же Вы в жизни. То есть если Вас увидеть и послушать. Думаю, голос у Вас довольно низкий («Вот идиотка», – пробормотал НФД), и уверена, вы высокого роста. Хотелось бы мне…»
Он нетерпеливо пробежал следующие две страницы и задержался на заключительной части: «Я дико пыталась следовать Вашему совету, но мой молодой человек – это что-то! Не могу не думать, как меня подбодрил бы разговор с вами. То есть не «по душам» разговор, а с глазу на глаз. Но полагаю, это безнадежно запрещено, поэтому сойдет и еще на пятерку «Разговора по душам». С той же размашистостью, с какой бежали по страницам слова, НФД один за другим бросал листки во вторую плетеную корзинку. Ну вот, слава богу, и конец.
«Полагаю, он дико приревновал бы, если бы узнал, что я Вам так запросто написала, но я чувствовала, что просто должна.
С благодарностью Ваша
Подтянув к себе блокнот, НФД с мгновение доброжелательно и рассеянно взирал на залепленное туманом окно, а после взялся за работу. Писал он бегло, вздыхая и бормоча себе под нос.
«Разумеется, я счастлив, – начал он, – что сумел помочь…» Фразы привычно бегло текли из-под его карандаша. «Относитесь к НФД как к дружелюбному призраку… пишите еще, если пожелаете… более обычного заинтересован… всяческой удачи и мое благословение…» Закончив, он приколол почтовую квитанцию к верхнему листу и все вместе переправил в третью корзинку, обозначенную «Разговор по душам».
Следующее письмо было написано твердой рукой на хорошей писчей бумаге. Разглядывая его, НФД склонил голову набок и даже присвистнул сквозь зубы.
«Пишущей Вам исполнилось пятьдесят лет, и недавно она согласилась воссоединиться с мужем, который на год ее старше. Он эксцентричен до умопомешательства, но, разумеется, не подлежит медицинскому освидетельствованию. В настоящее время назревает семейный кризис, в котором он отказывается встать на единственный возможный путь, совместимый с его долгом отчима. Одним словом, моя дочь подумывает о браке, со всех точек зрения, помимо безрассудной влюбленности, катастрофическом. Если требуются дальнейшие подробности, я готова их предоставить, но, думаю, прилагаемые вырезки из газет за шестнадцатилетний период говорят сами за себя. Я не желаю публикации этого сообщения, но прилагаю почтовый перевод на пять шиллингов, которым, насколько я поняла, оплачивается письмо с личным советом.
Остаюсь и т. д.
Решительно отбросив письмо, НФД перешел к пачке газетных вырезок. «НА ПЭРА АНГЛИИ ПОДАН ИСК ЗА ПОХИЩЕНИЕ ПАДЧЕРИЦЫ», – прочел он. «ПЭР ПРАКТИКУЕТ НУДИЗМ». «СЦЕНА В ЗАЛЕ СУДА МЕЙФЭР». «ОПЯТЬ ЛОРД ПАСТЕРН». «ЛЕДИ ПАСТЕРН-И-БЭГОТТ ПОДАЕТ НА РАЗВОД». «ПЭР ПРОПОВЕДУЕТ СВОБОДНУЮ ЛЮБОВЬ». «ПОРИЦАНИЕ СУДЬИ». «ЛОРД ПАСТЕРН ПОДАЛСЯ В ЙОГИ». «ПЭР БУГИ-ВУГИ». «БЕСКОНЕЧНОЕ РАЗНООБРАЗИЕ».
НФД проглядел колонки под этими заголовками и, раздраженно фыркнув, начал писать воистину быстро. Он все еще был занят этим, когда, глянув на слепое окно, увидел, как из тумана, словно в полупроявленном негативе, выступают очертания чьего-то плеча. За ним последовал белый овал лица, чья-то ладонь распласталась по стеклу, а после сжалась, чтобы дважды стукнуть. Отперев дверь, НФД вернулся за свой стол. Минуту спустя в коридоре раздались шаги кашляющего от прогулки в тумане посетителя.
– Entrez![7] – крикнул НФД раздраженно, и посетитель вошел в комнату.
– Простите, что вам докучаю, – сказал он. – Я решил, что сегодня утром вы будете на месте. Дело в ежемесячной подписке в пользу фонда помощи. Нужна ваша подпись на чеке.
Развернувшись вместе с креслом, НФД молча протянул ему письмо леди Пастерн. Взяв листок, посетитель присвистнул, прочел и расхохотался.
– Вот это да! – вырвалось у него. – Вот это да, право слово!
– И еще вырезки из газет, – сказал НФД, протягивая стопку.
– Она, верно, в жутком состоянии! Но чтобы до такого дошло!
– Будь я проклят, но не понимаю, о чем вы.
– Простите. Конечно, никаких причин нет, но… Вы ответили?
– Колко.
– Можно взглянуть?
– Бога ради. Вот. Дайте мне чек.
Посетитель наклонился над столом, одновременно читая ответное письмо и нашаривая в нагрудном кармане бумажник. Он нашел чек и, не отрывая взгляда от страниц, положил его на стол. Только раз он поднял глаза и уже собрался было заговорить, но НФД был поглощен чеком, поэтому просто дочитал до конца.
– Сильно, – только и сказал он.
– Вот чек, – отозвался НФД.
– Спасибо.
Подпись на чеке была выведена мелкими, жирными и невероятно аккуратными буквами: «Н. Ф. Друг».
– Вам никогда не надоедает? – спросил вдруг гость, указывая на проволочную корзинку.
– Уйма интересного. Уйма разнообразия.
– Однажды вы можете заработать себе на голову чертовские неприятности. Это письмо, к примеру…
– Ха, чепуха, – бодро ответил НФД.
– Слушайте, – сказал Морри Морено, оглядывая свой оркестр. – Слушайте, мальчики, я знаю, играет он жутко, но ведь раз от раза все лучше. И будет вам, что с того, что он жутко играет? Сколько раз я вам говорил, важно-то вот что: он Джордж Сеттиньер, маркиз Пастерн-и-Бэготт, а для газет и шумихи – так просто гвоздь сезона. Да у газет и прочих снобов он так нарасхват, что все прочие воротилы из кожи вон лезут, кто первым поставит ему выпивку.
– И что с того? – сердито вопросил барабанщик.
– «Что с того»?! Сам себя спроси что. Слушай, Сид, ты в «Мальчиках» остаешься во-первых, во-вторых и до самого конца. Я плачу тебе по полной, как если бы ты играл по полной.
– Не в том дело, – возразил барабанщик. – А в том, что я буду выглядеть глупо, когда сойду посреди программы на гала-представлении. Я! Прямо тебе говорю, мне это не нравится.
– Ну послушай, Сид, послушай, мой мальчик. Ты ведь в афише, верно? Что я для тебя сделаю? Я же дам тебе собственный сольный номер. Я же вызову тебя к себе, к рампе, чтобы у тебя был звездный час, так ведь? Такого я ни для кого, мой мальчик, не устраивал. Это хорошо, так ведь? А когда перед тобой твой звездный час, стоит ли волноваться, что какому-то старикану захотелось выкладываться в твоем углу? Ну и что, что субботним вечером, так ведь всего полчасика.
– Напоминаю, – вмешался мистер Карлос Ривера, – что ты говоришь о джентльмене, который скоро станет моим тестем.
– Ладненько, ладненько, не кипятись, Карлос, не кипятись, мой мальчик! Вот так, вот так, – лопотал мистер Морено, сверкая своей прославленной улыбкой. – У нас все тип-топ. Все обсуждаемо, Карлос. Да ведь я и сам сказал, что раз от разу он играет все лучше. Он хорошо выступит. Конечно, куда ему до Сида, такое и подумать смешно. Но хорошо выступит.
– Как скажешь, – буркнул пианист. – Но что там про его собственный номер?
Мистер Морено развел руками.
– Ну да, мальчики, ну да, вот как дельце обстоит. У лорда Пастерна появилась мыслишка. Маленькая такая мыслишка по поводу композиции, которую он сочинил.
– «Крутой малый, крутой ствол»? – бросил пианист и тенором пропел лейтмотив. – Тоже мне номер! – добавил он без выражения.
– Ну же, полегче, Хэппи, не заводись. Пустячок, который сочинил его светлость, станет настоящим хитом, когда мы его раскрутим.
– Как скажешь.
– Вот именно. Я сделал оркестровку, и довольно броскую. Теперь слушайте. Его мыслишка, если ее верно подать, ух какая. В своем роде. Похоже, лорд Пастерн забрал себе в голову, что с этой своей музыкальной штучкой далеко пойдет. Сами понимаете. Малость крути за барабанами, малость крути с тарелками и круто разряди шестизарядный.
– Го-о-споди помилуй!!! – лениво протянул барабанщик.
– Идея в том, что ты, Карлос, выходишь к самой рампе и наяриваешь как бешеный. Воздух жжешь. За грань зашкаливаешь.
Мистер Ривера провел ладонью по волосам.
– Прекрасно. А потом?
– Идея лорда Пастерна в том, что ты звезда, ты публику заводишь, так на аккордеоне наяриваешь, чтобы чертям стало жарко, а на самом пике еще один прожектор высвечивает его. Он же сидит себе за барабанами в ковбойской шляпе, потом вдруг вскакивает, кричит «иппи-и-диии» и разряжает в тебя пистолет, а ты понарошку падаешь…
– Я тебе не акробат…
– Так или иначе, ты падаешь, а его светлость тогда задает жару, а потом мы переключаемся на марш «Похороны селедки» и свингуем во весь дух. Когда закончим, вы, мальчики, или кое-кто из официантов унесете Карлоса, но прежде я положу ему на грудь смешной такой веночек. Ну, – произнес, помолчав, мистер Морено. – Я не говорю, что идея чумовая, но может сработать. Это из рук вон, и потому вроде как неплохо.
– Ты говоришь, – спросил барабанщик, – что мы заканчиваем похоронным маршем? Я не ослышался?
– Сыгранным в манере Морри Морено, Сид, не забывай.
– Именно так он и сказал, мальчики, – вставил пианист. – Мы откланиваемся выносом трупа и приглушенной барабанной дробью. Заходите в «Метроном» на похоронный вечерок.
– Я решительно против, – возвестил вдруг мистер Ривера. Он грациозно встал. Костюм у него был голубино-серый, в довольно широкую розовую полоску, с подложными плечами невероятного размера. Общую картину дополняли бронзовый загар, волосы, которые, зачесанные ото лба и с ушей, лежали тугими набриолиненными барашками, безупречные зубы, крошечные усики и большие глаза навыкате. – Сама идея мне нравится, – продолжал он. – Она меня привлекает. Чуток жутковато, чуток странновато, но в целом что-то есть. Однако предлагаю маленькое изменение. Было бы гораздо лучше, если бы по завершении соло лорда Пастерна я выхватил пушку и застрелил его. Тогда его вынесут, а я всем покажу, что такое аккордеон. Так будет намного лучше.
– Послушай, Карлос…
– Повторяю, гораздо лучше.
Пианист подчеркнуто рассмеялся, и остальные хмыкнули.
– Предложи это лорду Пастерну, – посоветовал барабанщик. – Он же твой, черт побери, будущий тесть. Предложи, и посмотрим, что получится.
– Думаю, нам лучше сделать, как он говорит, Карлос, – сказал мистер Морено. – Правда лучше.
Мужчины стояли почти нос к носу. Выражение сердечности на лице мистера Морено было настолько привычным, что словно бы давно к нему приросло. Он вполне сошел бы за ловко сработанную куклу чревовещателя с бледным резиновым лицом, которое постоянно и непроизвольно складывалось в плутоватую гримасу. Невыразительные глазки с большими блеклыми радужками и огромными зрачками казались нарисованными. Куда бы он ни шел, когда бы ни открывал рот, его губы раздвигались, открывая зубы. Две глубокие бороздки прочертили пухлые щеки, кожа в уголках глаз собиралась складочками. Так час за часом он улыбался парам, которые медленно кружили мимо его пюпитра, улыбался и кланялся, и размахивал дирижерской палочкой, и снова раскачивался и улыбался. От таких усилий он обильно потел и иногда протирал лицо снежно-белым платком. А позади него каждый вечер его «Мальчики», облаченные в мягкие рубашки и подбитые ватином смокинги со стальными пуговицами-шипами и серебристыми клепками, напрягали мышцы и надували легкие, повинуясь нервическому подергиванию прославленной миниатюрной дирижерской палочки из черного дерева с хромированным кончиком, подаренной Морри одной титулованной дамой. «Мальчики Морри» вообще обильно использовали в «Метрономе» хром. Им поблескивали их инструменты, они носили наручные часы на хромовых браслетах, название оркестра сияло хромовыми буквами на рояле, выкрашенном алюминиевой краской, чтобы походило на хром. Над головами у «Мальчиков» гигантский метроном, подсвеченный разноцветными лампочками, мерно раскачивал свою огроменную стрелку с хромовым наконечником. «Хай-ди-хо-ди-о, – постанывал мистер Морено. – Гумп-глумп, джидди-идди, ходи-о-до». За это и за то, как он улыбался и раскланивался и управлялся со своим оркестром, правление «Метронома» платило ему сто фунтов в неделю, а уже из этой суммы он платил своим «Мальчикам». Его и «Мальчиков» – в расширенном составе – приглашали на благотворительные балы и иногда на частные танцевальные вечеринки. «Отличная вышла вечеринка, – говорили тогда, – был и Морри Морено, и все такое!» В своем пруду он был крупной рыбой.
И «Мальчики» у него были не мелкая рыбешка, все как один профессионалы. Он подбирал их, не жалея трудов, а критерием служило умение поднимать омерзительный и исключительно сложный гвалт, известный как «Манера Морри Морено». Они выбирались за сексуальную привлекательность и выносливость. Морри говорил: «Чем больше нравишься, тем больше должен выдавать на-гора». Кое-каких музыкантов он мог бы заменить без больших проблем: второго и третьего саксофониста например, а еще малого за контрабасом, но пианист Хэппи Харт, барабанщик Сид Скелтон и аккордеонист Карлос Ривера были, как выражался Морри, «сливки, пальчики оближешь». И Морри снедала постоянная тревога, что вдруг, еще до того, как публика пресытится Сидом или Карлосом, один из них или все разом могут озлиться или еще чего и уйти от него в «Короли свинга», к «Парням Перси» или к «Бони Фэннегену и его весельчакам». А потому со своими «сливками» он всегда обходился осторожно.
Вот и сейчас он осторожничал с Карлосом Риверой. Карлос был ох как хорош. Его аккордеон заводил публику, а когда объявят о его помолвке с Фелиситэ де Суз, это станет крутым трамплином для «Морри и Мальчиков». Таких, как Карлос, еще поискать.
– Будет тебе, Карлос, – лихорадочно уговаривал Морри. – Слушай, у меня есть идея. Ха! Как тебе это? Пусть-ка его светлость стреляет в тебя, как хотел, да только промажет. Понимаешь? Он делает удивленное лицо, опять в тебя целится, опять стреляет, и так несколько раз подряд, а ты в ус не дуешь, наяриваешь свое крутое соло, и всякий раз, когда он стреляет, кто-то другой из «Мальчиков» делает вид, что убит, и выдает фальшивую ноту. Ха! Скажем, каждая следующая будет пониже да потише, а? А ты только улыбаешься и раскланиваешься сардонически, а сам жив-здоровехонек? Как насчет такого, мальчики?
– Н-у-у, – критически протянули «Мальчики».
– Такое возможно, – снизошел мистер Ривера.
– А вдруг он так разойдется, что сам себя застрелит и его унесут с венком на груди?
– Если кто-то другой прежде до него не доберется, – буркнул барабанщик.
– Или он отдаст мне пушку, и я в него выстрелю, но в обойме будет пусто, а он тогда пусть играет свой номер, после чего упадет в обморок и его вынесут.
– Повторяю, – сказал Ривера, – тут мне видится шанс. Нам незачем ссориться по такому поводу. Возможно, я сам поговорю с лордом Пастерном.
– Отлично! – воскликнул Морри и поднял крохотную дирижерскую палочку. – Просто прекрасно. Давайте, мальчики. Чего мы ждем? У нас репетиция или что? Где этот новый номер? Отлично! По счету… Все счастливы? Чудненько. Поехали.
– Карлайл Уэйн, – говорил Эдвард Мэнкс, – было тридцать лет, но она сохранила что-то от сорванца-подростка – не в речи, разумеется, которая была безмятежной и уверенной, но во внешности и манерах. Движения у нее были быстрые, пожалуй, мальчишеские, но плавные. У нее были длинные ноги, тонкие кисти и красивое худое лицо. Одежда выбиралась разумно-мудро и носилась элегантно, но к туалетам она не прилагала особых стараний и казалась хорошо одетой скорее волей случая, чем длительных размышлений. Она любила путешествовать, но ненавидела осматривать достопримечательности и сохраняла воспоминания о незначительных мелочах отчетливые, как карандашные наброски: официант, группа матросов, женщина в книжном киоске. Названия улиц или даже городов, где были подмечены эти лица, зачастую забывались, по-настоящему ее интересовали только люди. На людей у нее был глаз острый, как игла, и она была весьма терпимой.
– Ее дальний кузен, достопочтенный Эдвард Мэнкс, – прервала Карлайл, – подвизался театральным критиком. Ему было тридцать семь, и внешность он имел романтическую, но не чрезмерно. Его профессиональная репутация задиры и грубияна усердно взращивалась, поскольку, хотя он и был обременен буйным темпераментом, по натуре своей был обходительного нрава.
– Ух ты! – отозвался Эдвард Мэнкс, поворачивая на Аксбридж-роуд.
– Он был немного сноб, но достаточно находчив, чтобы скрывать это обстоятельство под маской социальной неразборчивости. Он был холост…
– …поскольку питал глубокое недоверие к тем женщинам, которые открыто им восхищались…
– …и страх, что его отвергнут те, в ком он был не вполне уверен.
– А ты и впрямь остра, как игла, знаешь ли, – смутился Мэнкс.
– Возможно, как раз поэтому я тоже осталась незамужней.
– Ничуть не удивлен. И тем не менее часто задаюсь вопросом…
– Меня неизменно тянет к возмутительным типам.
– Слушай, Лайл, сколько нам было, когда мы придумали эту игру?
– Рассказывать бульварные повести? Не в том поезде, когда возвращались с первых каникул у дяди Джорджа? Он тогда еще не был женат, значит, больше шестнадцати лет назад. Фелиситэ было только два, когда тетя Сесиль за него вышла, а сейчас ей восемнадцать.
– Выходит, тогда. Помню, ты начала, сказав: «Жил-был очень самодовольный, вздорный мальчишка по имени Эдвард Мэнкс. Его престарелый кузен, престранный пэр…»
– Даже в те дни дядя Джордж был лучшей темой, верно?
– Господи, да! А помнишь…
Они стали пересказывать друг другу памятные обоим смешные случаи с лордом Пастерн-и-Бэготтом. Они вспоминали его первую чудовищную ссору с супругой, внушительной француженкой большого самообладания, вышедшей за него вдовой с маленькой дочкой. Тогда, через три года после женитьбы, лорд Пастерн сделался приверженцем секты, практиковавшей крещение через полное погружение. Он хотел перекрестить падчерицу этим методом в застойной и заселенной угрями речушке, вяло протекавшей через его загородное поместье. Когда жена отказалась, он около месяца дулся, а затем, никого не предупредив, отплыл в Индию, где немедленно пал жертвой какой-то разновидности йоги, требовавшей самого болезненного и мучительного аскетизма. В Англию он вернулся, громогласно провозглашая, что все в мире есть иллюзия, а после тайком проник в детскую падчерицы, где попытался сложить младенческие членики в эзотеричные асаны, одновременно побуждая ребенка созерцать собственный пуп и произносить «Ом». Осмелившаяся возражать няня была уволена лордом Пастерном и возвращена на место его супругой. Последовала ужасающая ссора.
– Знаешь, а моя мама там была, – сказала Карлайл. – Предполагалось, что она любимая сестра дяди Джорджа, но она ничего не могла поделать. Пока они с тетей Сесиль и няней держали возмущенный совет в будуаре, дядя Джордж по лестнице для слуг выбрался из дома с Фелиситэ на руках и отвез ее на своей машине за тридцать миль в какой-то пансион йогов. Маме с тетей Сесиль пришлось обратиться в полицию, чтобы их разыскать. Тетя Сесиль предъявила обвинение в похищении.
– Тогда кузен Джордж впервые попал в газетные заголовки, – заметил Эдвард.
– Во второй раз это была колония нудистов.
– Верно. А третий едва не привел к разводу.
– Меня тогда тут не было, – отозвалась Карлайл.
– Ты вечно куда-то уезжаешь. Посмотри на меня – усердный журналист, которому следовало бы вечно путешествовать по дальним странам, а уезжаешь как раз ты. Помнишь, кузен Джордж увлекся доктриной свободной любви и пригласил в Глочмер несколько довольно странных женщин. Кузина Сесиль тут же отбыла с Фелиситэ, которой тогда уже исполнилось двенадцать, на Дьюкс-Гейт и подала на развод. Но, как выяснилось, любовь кузена Джорджа свободна лишь в том смысле, что он бесплатно читал бесчисленные лекции своим гостям, а после приказывал идти с миром и жить, руководствуясь ими. Поэтому дело о разводе провалилось, но не раньше, чем адвокаты и судьи насладились целой оргией острот, а пресса не выбилась из сил.
– А тебе не кажется, Нед, – спросила вдруг Карлайл, – что это наследственное?
– Его чудачества? Нет, все остальные Сеттиньеры как будто более-менее в здравом уме. Нет, мне думается, кузен Джордж просто фигляр. Эдакий монстр в самом милом смысле слова.
– Ты меня утешил. В конце концов, я его единокровная племянница, если можно так выразиться. Ты-то только по боковой, по женской линии.
– Это снобистский укол, дорогая?
– Хорошо бы ты просветил меня о нынешнем положении дел. Я получила несколько очень странных писем и телеграмм. Что затеяла Фелиситэ? Ты собираешься на ней жениться?
– Да будь я проклят! – с некоторым жаром отозвался Эдвард. – Это все кузина Сесиль выдумала. Когда у меня из-под носа увели квартиру, она предложила мне поселиться в Дьюкс-Гейт. Я жил там три недели, пока не нашел новую, и, разумеется, иногда водил Фэ в ресторан или потанцевать. Но теперь сдается, что приглашение было частью заговора, глубоко продуманного плана кузины Сесиль. Право же, она чересчур француженка, если понимаешь, о чем я. Она затеяла переговоры на высшем уровне с моей маман и говорила про dot[8] Фелиситэ и как желанно, чтобы старые семьи выстояли. Все было ужасно по-прустовски. Моя мама, которая родилась в колониях и вообще не слишком любит Фелиситэ, не потеряла головы и до последней секунды сохраняла неприступное величие знати, а потом вдруг обронила вскользь, что никогда не вмешивалась в мои дела и ничуть не удивится, если я женюсь на секретарше общества «Сплоченных связей с Советским Союзом».
– Тетя Силь была потрясена?
– Она пропустила это мимо ушей как шутку в дурном вкусе.
– А как насчет самой Фэ?
– Ах, она вне себя из-за своего молодого человека. А он, позволь тебе заметить, пожалуй, самый гадкий образчик фальши, какой вообще можно встретить. Он искрится с ног до головы, и зовут его Карлос Ривера.
– Не надо быть таким зашоренным.
– Конечно-конечно, но погоди, пока его не увидишь. Он сильно упирает на ревность и называет себя отпрыском благородного испано-американского семейства. Я ни слову не верю, и, думаю, у Фелиситэ тоже зародились сомнения.
– Ты, кажется, писал, что он играет на аккордеоне?
– В «Метрономе», в джаз-банде Морри Морено. Он выходит в свет прожектора и раскачивается. Кузен Джордж собирается заплатить Морри баснословную сумму, чтобы тот позволил ему, кузену Джорджу, играть на барабанах. Так Фелиситэ и познакомилась с Карлосом.
– Она правда в него влюблена?
– По ее словам, безумно, но ей начинает приедаться его ревность. Из-за выступлений он сам с ней танцевать не может. Когда она приходит в «Метроном» с кем-то другим, он испепеляет их взглядами поверх аккордеона и корчит им рожи во время сольного номера. Если она ходит танцевать в другие клубы, он узнает от других музыкантов. Похоже, они довольно тесная корпорация. Разумеется, как дочь кузена Джорджа, она привыкла к сценам, и тем не менее это начинает чуток действовать ей на нервы. Похоже, после переговоров с моей мамой кузина Сесиль спросила Фелиситэ, как она думает, может ли она меня полюбить, а Фелиситэ тут же мне позвонила спросить, не затеваю ли я какую глупость, и пригласила с собой на ленч. Покормили нас в «Тармаке» недурно, но какой-то идиот написал про нас в газете. Карлос прочел и за старое взялся с непревзойденным пылом. Он говорил про ножи и про то, что делает его семья со своими женщинами, когда те проявляют непостоянство.
– Фэ просто идиотка, – сказала, помолчав, Карлайл.
– Еще какая, моя милая Лайл, еще какая.
Дом № 3 по Дьюкс-Гейт, Итон-плейс, был приятным георгианским строением элегантных, хотя и сдержанных пропорций. Фасад его производил впечатление замкнутости, что несколько смягчали полукруглое окно веером над крыльцом, несколько утопленных желобчатых арок и прекрасные двери. Само собой напрашивалось предположение, что это городской дом безмятежного богатого семейства, которое в предвоенную эпоху поселялось здесь в соответствующие месяцы и пунктуально оставляло его на попечение слуг под конец лета и в охотничий сезон. Дом ведущих размеренную жизнь, неторопливо праздных и ничем не примечательных людей, сказал бы кое-кто.
Эдвард Мэнкс высадил возле него кузину, передав ее багаж дворецкому в летах и напомнив, что они увидятся за обедом. Войдя в вестибюль, Карлайл с удовольствием заметила, что тут ничего не изменилось.
– Ее светлость в гостиной, мисс, – сообщил дворецкий. – Предпочитаете…
– Я пойду прямо туда, Спенс.
– Спасибо, мисс. Вы в желтой комнате, мисс. Я распоряжусь поднять туда багаж.
Карлайл последовала за ним в гостиную на втором этаже. Когда они поднялись на площадку, из-за дверей слева раздался ужасающий гвалт. После череды омерзительных диссонансных фраз саксофон зашелся протяжным воем, взвизгнул свисток, ударили тарелки.
– Радио наконец, Спенс?! – удивленно воскликнула, чтобы перекрыть какофонию, Карлайл. – Я думала, радиоприемники запрещены.
– Это оркестр его светлости, мисс. Они репетируют в бальном зале.
– Оркестр, – пробормотала Карлайл. – Я и забыла. Господи милосердный!
– Мисс Уэйн, миледи, – произнес на пороге Спенс.
Навстречу им в дальнем конце длинной комнаты поднялась леди Пастерн-и-Бэготт. Ей было пятьдесят лет, и для француженки она была высокой. Фигура ее отличалась внушительностью, волосы были несгибаемо уложены, платье достойно восхищения. Создавалось впечатление, что она заключена в призрачную, плотно прилегающую пленку, которая покрывала как ее одежду, так и волосы и не позволяла даже пылинке коснуться поверхности. В голосе слышался металл. Говорить она предпочитала с безупречной дикцией и сбалансированными фразами иностранки, которая прекрасно владеет английским, но его не любит.
– Моя дорогая Карлайл, – решительно сказала она и аккуратно клюнула племянницу в обе щеки.
– Дорогая тетя Силь! Как я рада вас видеть.
– Очаровательно, что ты приехала.
Карлайл подумала, что поздоровались они как персонажи в несколько устарелой комедии, но взаимное удовольствие однако было неподдельным. Они питали взаимную приязнь, извлекали непринужденное удовольствие из общества друг друга. «Что мне нравится в тете Сесиль, – сказала Карлайл Эдварду, – так это ее твердое нежелание позволять чему-либо выбить ее из колеи». В ответ он напомнил ей про редкие приступы ярости леди Пастерн, а Карлайл возразила, что эти вспышки служат своего рода выпускными клапанами и, вероятно, не раз спасали ее тетю от причинения того или иного физического ущерба лорду Пастерну.
Дамы сели у большого окна. Карлайл, пунктуально подавая ответы на вопросы и замечания в затеянном леди Пастерн разговоре, с удовольствием скользила глазами по неброской лепнине и филенкам красивых пропорций, по стульям, столам и шкафчикам, которые, хотя и соответствовали в точности той или иной эпохе, благодаря долгому соседству складывались в приятную гармонию.
– Мне всегда нравилась эта комната, – сказала она теперь. – Приятно, что вы ее не изменили.
– Я ее защищала, – сказала леди Пастерн, – от самых яростных атак твоего дяди.
«Ага, – подумала Карлайл, – со вступлением покончено. Сейчас начнется».
– Твой дядя, – продолжала леди Пастерн, – за последние шестнадцать лет периодически пытался поместить сюда молитвенные колеса, латунных будд, тотемный столб и худшие эксцессы сюрреализма. Я выстояла и одержала верх. Однажды я велела расплавить серебряное изображение какого-то ацтекского божества. Твой дядя приобрел его в Мехико. Помимо его отвратительного вида, у меня были все причины полагать, что оно подделка.
– Дядя Джордж не меняется, – пробормотала Карлайл.
– Правильнее было бы сказать, дорогое дитя, что он постоянен в своем непостоянстве. – Леди Пастерн сделала внезапный и неопределенный жест. – Нелепо даже пытаться его понять, – добавила она твердо, – а жить с ним решительно невозможно. Если отвлечься от нескольких незначительных формальностей – чистой воды помешанный. Увы, медицинскому освидетельствованию он не подлежит. Будь он болен и имей я на руках диагноз, уж я бы знала, что делать.
– Ах тетушка!
– Повторяю, Карлайл, я бы знала, что делать. Не пойми меня неправильно. Сама я смирилась. Я оделась броней. Я способна терпеть вечные унижения. Я умею пожимать плечами при виде его возмутительного фиглярства. Но когда затронута моя дочь, – сказала, выпячивая бюст, леди Пастерн, – об уступчивости не может быть и речи. Я ставлю на своем. Я иду в бой.
– А что именно затеял дядя Джордж?
– В том, что касается Фелиситэ, он замышляет катастрофу. Не смею надеяться, что тебе неизвестно о ее романе.
– Но…
– По всей очевидности, известно. Профессиональный джазмен, который, как ты, без сомнения, услышала, войдя в дом, сейчас находится по приглашению твоего дяди в бальном зале. Почти наверное Фелиситэ слушает, как он играет. Крайне неподходящий молодой человек, чья вульгарность… – Леди Пастерн осеклась, губы у нее дрожали. – Я видела их вместе в театре, – сказала она. – Это выходит за рамки всего мыслимого… Невозможно даже пытаться описать. Я в отчаянии.
– Мне так жаль, тетя Силь, – смущенно шепнула Карлайл.
– Я знала, что могу рассчитывать на твое сочувствие, милая девочка. Надеюсь, что могу заручиться и твоей помощью. Фелиситэ тебя любит и тобой восхищается. Разумеется, она тебе доверится.
– Но, тетя Силь…
Где-то в недрах дома загомонили голоса.
– Музыканты уходят, – поспешно сказала леди Пастерн. – Так называемая репетиция окончена. Еще минута, и появятся твой дядя и Фелиситэ. Карлайл, могу я заклинать тебя…
– По-моему… – с сомнением начала Карлайл и, услышав на площадке голос дяди, нервно встала.
Леди Пастерн с гримасой глубочайшей многозначительности положила руку на локоть племянницы. Карлайл почувствовала, как к горлу у нее подкатывает истерический смешок. Дверь открылась, и в комнату бойко вошел лорд Пастерн-и-Бэготт.