Глава II Гельсингфорс и Ревель


В описываемые нами дни в Гельсингфорсе, а еще больше на южном берегу Финского залива – в Ревеле явно «назревали события».

В ночь на Новый год английский флот в составе нескольких легких крейсеров и десятка миноносцев-истребителей впервые появился в западной части Финского залива – примерно по линии Гельсингфорс – Ревель11. В ту же ночь они имели первую встречу с отрядом легких большевистских судов, в результате которой один красный истребитель был пущен ко дну, а два быстроходных миноносца типа «Новик» после первых же выстрелов сдались. То были «Спартак» и «Автроил», числящиеся в эстонском флоте, которому английский адмирал Кован передал их тогда по приказу His Majesty[2] на правах пользования.

Эту подробность важно отметить потому, что молодая Эстонская республика, по примеру финляндцев, смотрела впоследствии на эти суда как на «военную добычу» – между тем как в действительности эстонцы их никогда не «добывали», а английский адмирал, естественно, не мог дарить эстонцам того, что ему не принадлежало, раз His Majesty в войне с Россией не только не состоял, но даже считал себя союзником. Что же касается большевистской власти, то, заключая 28 января 1920 года мирный договор с Эстонией, она даже не потрудилась вспомнить об этих судах, оговорив лишь суммарно в одной из статей, что весь военный материал, оставленный Россией в пределах Эстонии, переходит в ее собственность.

Большевикам никогда не жалко…

Появление английского флота в Финском заливе, т. е. на морских подступах к Петрограду, и факт, что они приняли или даже вызвали бой с большевистскими судами, заставляли рассчитывать на возможность широких морских операций против Кронштадта, который в ту пору был, несомненно, уязвим. Соответствующие данные в изобилии находились у английского адмирала, а также в финляндском штабе. Это было время, когда немцы, согласно требованию договора о перемирии с союзниками, только что покинули пределы Финляндии (18 декабря 1918), а немного раньше – южный берег залива, Ревель и всю территорию до Пскова и дальше. Из Финляндии они ушли «под музыку», провожаемые восторженными «Auf Wiedersehen» белогвардейцев Маннергейма, депутациями от университета и ученых обществ, барышнями и толпами детей, подносившими цветы, – словом, как полагается «освободителям». Из Ревеля же, а еще раньше из Нарвы и Юрьева они бежали, бросая богатый военный материал и снаряжение (кроме продовольствия), продавая оружие всем без исключения – белым и красным, тому, кто больше предлагал.

Через месяц после этих событий, в середине января 1919 года, когда я впервые посетил Ревель, тогдашний эстонский министр-президент и вождь так называемой народной партии Пэте12 доказывал мне, что немецкие войска продавали открыто оружие (вплоть до целых батарей артиллерии) предпочтительно красным частям и отдельным комиссарам. Не знаю, правда ли это было в действительности, ибо в Ревель я прибыл в те дни не как российский эмигрант, терпимый, но не любимый, а в качестве корреспондента влиятельных английских газет, и весьма возможно, что глава молодой республики через меня «делал настроение» в Англии в пользу своей страны.

У эстонцев, как и у русских, от появления английской эскадры в Финском заливе через несколько же дней после ухода немцев радостно забились сердца.

Противников военной помощи со стороны союзников – среди русских демократических партий, в том числе и социалистических, тогда еще не было. Насилию должна быть противопоставлена сила. Силу же могли дать только союзники, не занятые больше никакими военными действиями против Германии, которая уже капитулировала. Опыта правления Колчака и Деникина тогда еще не было. Для русских социалистов, в частности, вопрос о том, можно и должно ли пользоваться военной помощью извне, решался исключительно в плоскости тактики, а не принципов. Марксистское «Zwischen zwei Rechten entscheidet die Gewalt»[3]He оспаривалось.

Сами же большевики в те дни заметно колебались и открыто в своей печати обсуждали вопрос, не следует ли использовать момент появления союзной реально силы в Финском заливе, чтобы уйти, по крайней мере, из Петрограда и отдать его на съедение Ллойд Джорджу, а самим тем временем окопаться по линии Бологое – Тихвин, ближайшей к Москве.

Какие последствия эта мера имела бы для дальнейшей борьбы с Советской властью при полной неорганизованности Красной армии, при наличии 30 000 чехословаков на Урале, при продвижении Винниченко и Петлюры на Киев и при общем тогдашнем состоянии умов в Советской России (голод еще не убивал тогда инициативу) – удержалась ли бы тогда Советская власть в Москве, терзаемая непрекращающимися крестьянскими восстаниями в центральном и волжском районах, рабочими забастовками и саботажем – сказать не трудно.

Достаточно напомнить для иллюстрации тогдашнего настроения умов среди большевиков и состояния их психики следующий факт.

Красные дивизии, подошедшие 5 января 1919 года (т. е. через месяц после ухода германцев) к Ревелю на расстояние тридцати верст, были отброшены с большими потерями отрядами ревельских гимназистов, которые наспех были организованы местными общественными группами от социал-демократов до народников (конституционных демократов) включительно13. Эти же гимназисты, среди которых находились дети возрастом 12–13 лет, да еще и некоторые добровольческие отряды под руководством эстонских офицеров русской службы, случайно оказавшихся в стране после ухода немцев, без штабов и учреждений, без хлеба и денег и почти без амуниции, – они не только отбросили большевистскую армаду от Ревеля, но к 22 января уже бились с ней под Нарвой и Юрьевым, пройдя с боем больше 200 верст.

* * *

В то же время в южной части тогдашней Эстляндской губернии и в северной части Лифляндской отряды русских солдат (первые ячейки будущей Северо-Западной армии), образованные раньше в Пскове, успешно сдерживали натиск другой большевистской армады, которая через Валк рвалась в Ригу14.

Я видел в те дни в Ревеле в эстонском Главном штабе, помещавшемся в трех крошечных комнатках недостроенного дома на Булочной улице и в кабинете тогдашнего главы правительства Пэтса, неопровержимые доказательства слабости большевиков – военной и политической армии, вроде той, которая через год сражалась против Деникина, Колчака и Юденича одновременно: не было еще, не было и того государственного аппарата, который большевики впоследствии успели создать чисто механическими средствами. Я видел и трофеи, захваченные эстонскими гимназистами и солдатами-добровольцами у большевиков: знамена китайских «коммунистических» полков и их печати, от которых веяло смертных холодом, штандарты отборных латышских частей, которым было поручено взять Ревель и Ригу во что бы то ни стало, и наконец, рапорты, донесения и приказы, свидетельствовавшие только об одном – что «власти» у большевиков еще нет, что они пока только злоумышленники, хитростью и обманом забравшиеся в чужой дом, к которому, однако, с разных концов уже стекаются законные его владельцы – демократия России.

И оттого у многих так радостно забились сердца, когда в первые январские дни английская эскадра вошла в Финский залив и тотчас же, как мы видели, ликвидировала большевистские морские силы, шедшие на бомбардировку Ревеля с моря. Впрочем, впоследствии было установлено, что никакого «боя» в военно-техническом смысле слова не было: большевистские суда (типа «Новика»), обладавшие значительно большей скоростью хода, чем английские истребители, сдались адмиралу Ковану15 добровольно. Команда осталась невредима, только знаменитый Раскольников, главный морской комиссар, был снят с «Автроила» и отправлен в Англию. Это показывало, что и флот, «краса и гордость Октябрьской революции», далеко не надежен16.

Оставалось теперь выяснить вопрос, какие общественно-политические организации имеются налицо по близости к обозначившемуся и развивающемуся «петроградскому» театру войны, т. е. в Гельсингфорсе и Ревеле. А если их еще нет, то из каких элементов они могут быть созданы и каким духом проникнуты в целях усиленного руководства движением по возможности без директив из центра – Парижа, где в ту пору уже были сосредоточены сливки первой российской эмиграции. Во-вторых, выяснить надлежало в первую же голову те формы, в которые должны вылиться взаимоотношения между русскими общественно-политическими организациями и местными новыми государственными образованиями – независимо от того, признаны ли они С. Д. Сазоновым17, прибывшим тогда в Париж с большой помпой по мандату знаменитого государственного совещания в Яссах в качестве полномочного руководителя внешней политики России…18

В Гельсингфорсе, куда я прибыл 4 января 1919 года, я застал своеобразную арену российской общественности и самодеятельности. Местное, так называемое коренное русское население «политикой» не занималось. Оно состояло главным образом из зажиточных купцов и землевладельцев, крепких буржуа, перешедших частью в финляндское гражданство, и редких интеллигентных элементов – учителей и чиновников. Эта часть населения, естественно, своими мыслями и чувствами была за белоостровским шлагбаумом – в России, но в сколько-нибудь заметную активность не переходила19.

Другой значительный контингент русских составляли военные, преимущественно офицеры, служившие раньше в различных русских гарнизонах в Финляндии, и флотские. Они уцелели так или иначе при подавлении финляндского коммунистического восстания белогвардейцами ген. Маннергейма и немецкими дивизиями фон дер Гольца, когда слово русский означало «большевик», когда в Выборге, например, в один день были расстреляны русские офицеры, солдаты и матросы, ни в чем не повинные. Но об этих черных страницах белой Финляндии – впереди.

Число этих офицеров – кадровых и военного производства – по скромному подсчету доходило до пяти тысяч. Впоследствии Юденич мне говорил, что по данным его штаба оно может быть доведено до восьми тысяч и больше. Это была аморфная масса, рассеянная по всей Финляндии, без всяких руководящих центров, в большинстве своем голодная, насчитывавшая в своих рядах как представителей большевизма (их, правда, было очень мало), так и приверженцев самого неограниченного абсолютизма. Она терпела гонения и оскорбления со стороны финляндских властей, у которых по этой части оказался вдруг большой опыт, заимствованный, очевидно, у бывших царских властей в Финляндии, а также у немецких друзей за время их оккупации страны с мая по декабрь 1918 года.

Отметим мимоходом, что с международно-правовой точки зрения об «оккупации» Финляндии не могло быть и речи: немцы были приглашены в Финляндию правительством Свинхувуда20 только в качестве сотрудников по подавлению финляндского же красного восстания. К русским же и русскому государственному имуществу оккупационные нормы не могли быть применены еще и потому, что вступление фон дер Гольца в страну состоялось после подписания Брест-Литовского договора, на который немцы смотрели формально, по крайней мере как на конкретный международный трактат. Но в силу внутренних законов прусского милитаризма пребывание немцев в Финляндии превратилось скоро для русских и всего русского в новое «состояние войны». Финляндская белая гвардия, особенно так называемые «егеря» (финляндцы, бежавшие во время войны в Германию и сформированные там в специальные егерские финляндские батальоны для борьбы на русском фронте) – эти белогвардейцы и егеря, усвоившие в Германии лучшие приемы прусских держиморд, охотно делали все логические заключения из нового своеобразного «состояния войны», провозглашенного фон дер Гольцем, – и русские, особенно военный элемент, теряли жестоко физически и нравственно.

Наряду с этим справедливость требует отметить другой факт, засвидетельствованный мне показаниями представителей всех русских общественных классов и группировок в Финляндии, не исключая крайне правых. Никогда, ни до, ни после Бобрикова21, отношения к русским и ко всему русскому не отличались в Финляндии таким сердечным благожелательством, как во время коммунистического правления с 16 января по 12 мая 1918 года. Не было зарегистрировано ни одного ареста, ни одного расстрела русских как таковых или в зависимости от классовой принадлежности. В гостиницах Гельсингфорса и Выборга жила масса богатых беженцев из Петрограда: уезды, расположенные у русской границы, также были полны русских беженцев, владевших там недвижимым имуществом. Все они оставались на своих местах, в своих поместьях, и ни один красный финский комиссар не вздумал их выселять или лишать свободы. Когда же, наоборот, после вступления Маннергейма и фон дер Гольца в Гельсингфорс в Выборгской губернии начались бои с последними отступающими к Петрограду финскими красными частями, то волна белого террора захлестнула и тамошний русский элемент, далекий по своему общественному весу от всякого большевизма.

Покойный Л. Н. Андреев, живший в то время в Тюрисево, рассказывал мне впоследствии об этой эпохе много печальных страниц22. Он едва ли сгущал тогда краски, потому что его рассказ относился к моменту наивысшего напряжения его гнева именно против большевиков (январь 1919), когда он почти на моих глазах писал свой «SOS» и истерически взывал к вооруженной борьбе с коммунистическим террором – к интервенции Вильсона и Ллойд Джорджа, Фоша и Клемансо.

Когда я спросил, не думает ли он, что в России дело обойдется без ужасов белого террора, он ответил, что в силу особенностей русского характера русский белый террор, если он разразится, не будет похож на финляндский, и прибавил:

– А от своей, русской, пули мне приятнее умереть, чем от чужой…

Факт, во всяком случае, непреложный, что финляндский террор белый был грозен. Достаточно сказать, что по одной амнистии лета 1920 года, т. е. амнистии, провозглашенной через два года после подавления коммунистического восстания, из финляндских тюрем должно было выйти на свободу свыше 8 000 человек. И от этого террора, естественно, терпели, прямо или косвенно, русские, преимущественно же русское белое офицерство, сделавшееся козлом отпущения для финляндского шовинизма, которым в ту пору были заражены все буржуазные партии молодой, только что обретшей свою независимость страны.

* * *

От этих гонений и постоянных административных преследований молодое офицерство стало искать спасения на южном берегу Финского залива – в Ревеле, где, как мы уже отметили, в январские дни вооруженная борьба с Советской властью стала принимать более или менее организованный характер, хотя и не выходя за пределы партизанщины.

Началась тяга в Эстонию. Молодые офицеры небольшими группами в 10–15 человек – в большинстве случаев элементы, которым «нечего было терять» в Финляндии, но которым становилось невтерпеж положение париев, на торговых суденышках или ледоколах, зачастую вместе с партиями финляндских добровольцев, спешивших в Эстонию, стали переправляться в Ревель.

Но в этой тяге в дни моего приезда в Гельсингфорс не было никакой планомерности: партии добровольцев-офицеров шли в Ревель на собственный страх и риск, без «подъемных суточных и прогонных», без всякого снабжения, ведомые, с одной стороны, желанием уйти как можно скорее из Финляндии, с другой – стремлением попасть на арену активной борьбы с большевизмом, причем большинство только из газетных сообщений знало, что на том (эстонском) берегу залива действует какой-то «северный русский корпус».

В политическом отношении эти люди представляли собой материал, который поддавался обработке в любую сторону. Многие из них впоследствии при наступлении Северо-Западной армии на Петроград ничем себя не запятнали ни в военном, ни в политическом отношении: многие пали смертью храбрых на полях сражения под Гатчиной и Царским Селом под знаменем «Учредительное собрание». Многие подпали под развращающее влияние бандитов и казнокрадов, которыми, к сожалению, кишмя кишела Северо-Западная армия. Значительная же часть, ограбленная нравственно и материально, томится и поныне в лесах Эстонии на лесных работах, куда их загнал эстонский шовинизм, возведенный в государственную систему при явном попустительстве местной социал-демократии. Еще некоторая часть после ликвидации фронта бросилась из огня да в полымя – ушла в Советскую Россию, где им была обещана амнистия при условии, если они вернутся к определенному сроку.

* * *

Я застал, наконец, в Гельсингфорсе и третью группу русских людей – наиболее влиятельную, наиболее активную и политически кристаллизованную. На ней я и остановлюсь подробнее, потому что из нее-то и выросло движение «На Петроград». Она-то впоследствии и питала духовно и политически Юденича и его штаб – и не только в так называемый гельсингфорсский период его деятельности, когда «герой Эрзерума» и будущий диктатор Петрограда месяцами почти не выходил на улицу из отеля Socitetshuset, но и в последующий боевой период в Ревеле и Нарве, когда уже существовало Северо-Западное правительство. Это правительство, как мы дальше покажем, и должно было определять всю политическую физиономию Петроградского фронта, повести армию в подлинно демократическом фарватере (в кабинете Лианозова23 участвовали два социал-демократа и два правых социалиста-революционера) и управлять освобожденным краем на началах подлинного демократизма без всякой примеси военной диктатуры. Но в силу внутренней логики белого движения и требований военного положения оно капитулировало шаг за шагом перед военными властями и докатилось до того, что 24 октября, когда Павловск и Царское Село уже были взяты, Юденич, собиравшийся на другой день вступить в Петроград, ни минуты не задумался сказать своим приближенным, что «эту шваль» они в Петроград не пустят…

Но об этом впереди – когда мы покажем оправдание отдельных честных и бескорыстных тружеников Северо-Западного правительства, что не это правительство определяло политическую деятельность Юденича, а другое, скрытое для посторонних взглядов, шедшее из Гельсингфорса, связанное кровно с Парижем и оттуда вдохновляемое. Я бы назвал эту гельсингфорсскую группу умеренно-либеральной. Она состояла из крупных петроградских промышленников, заводчиков, банкиров, отдельных сановников старого режима и генералов. Представителей интеллигенции (хотя бы и буржуазной) в ней почти не было, если не считать Е. И. Кедрина24, И. Вл. Гессена25, К. А. Арабажина26 и Е. Ляцкого27, которые одно время поддерживали техническую связь с ней.

Помню – уже через несколько дней после моего приезда в Гельсингфорс, после моей лекции в квартире К. А. Арабажина, мне стало ясно из рассказов хозяина и гостей (представителей местной трудовой интеллигенции), что заправляющая группа в социально-политическом отношении выражает собой квинтэссенцию умеренного либерализма.

Назову отдельные имена, из которых многие известны широким общественным кругам: Лианозов, Утеман, Добрынин, Шуберский, Шайкевич (Международный банк), Мещерский (заводчик), Форостовский, Мамонтов, барон Гессен («Волга», «Кавказ и Меркурий»), Каменка (Азовско-Донской банк), князь Волконский (товарищ председателя Государственной думы и бывший товарищ министра внутренних дел при Протопопове), граф А. Буксгевден, генерал Суворов, генерал Кондзеровский, банкир Груббэ…28

Так называемая «треповская» затея, относящаяся к осени 1918 года, когда в Финляндии доживали свои последние дни немцы, и заключавшаяся в том, чтобы образовать на территории Финляндии при содействии фон дер Гольца «всероссийское правительство», – эта затея, которая тогда ввиду определенных приготовлений знаменитого брестского генерала Гоффмана к занятию Петрограда многим сулила шансы на успех, однако отцвела, не успевши расцвести. Бывший царский премьер Трепов приехал в Стокгольм и там все разболтал, а тем временем дела у германцев на Западном фронте кончились катастрофой, и им пришлось отказаться от новых российских экспериментов29.

В Финляндии эта затея не оставила сколько-нибудь заметных следов, кроме, кажется, воспоминания о 500 000 марок, которые были отпущены финляндским правительством Трепову «на надобности русского комитета». Но связь отдельных представителей обрисованной здесь группы лично с Треповым или с его политическими тенденциями сохранилась.

Один из них, некий граф А. Буксгевден, бывший одно время правой рукой Юденича и ближайшим, хотя и негласным, его советником, рассказывал мне подробно для иллюстрации своих «заслуг» перед Россией, что именно на него несколькими месяцами раньше, т. е. ранней осенью 1918 года, выпала честь съездить «по определенному мандату» в главную квартиру генерала Гоффмана, что там совместно с брестским героем были разработаны детали занятия Петрограда германскими дивизиями и насаждения нового «всероссийского» правительства.

Почтенный граф клялся при этом и бил себя в грудь, что он «германофилом» никогда не был, что он и его друзья хотели только использовать германские штыки для водворения порядка на Руси и устранения большевиков. При этом, предполагая, что раз я сотрудничаю в английских изданиях, то я обязательно «англофил» и «германофоб», он то и дело оговаривал других деятелей своей группы – помню главным образом князя Волконского, бывшего товарища председателя Государственной думы, который по его словам являлся настоящей «гидрой» германофильских течений…

Впоследствии действительно князю Волконскому пришлось покинуть гельсингфорсскую политическую арену. Немцы были повержены в прах, кругом веял антантистский дух, даже стойкие до упрямства финны должны были, по крайней мере, для внешнего вида прикинуться антантофилами – иначе нельзя было бы получить продовольствия из Америки, и князь Волконский, не поладивший с Юденичем и новыми людьми, которые его стали окружать (А. В. Карташев, Кузьмин-Караваев и др.), уехал не то в Копенгаген, не то в Берлин. Через несколько месяцев, однако, когда и я уже успел распрощаться с Гельсингфорсом и перенес свою деятельность на южный берег Финского залива, в Ревель, имя князя Волконского снова как-то всплыло на поверхность.

Это было в дни «бермонтовщины», после внезапного удара знаменитого Авалова-Бермонта30 на Ригу. В европейской печати пронесся слух, что видное место среди членов образованного Аваловым-Бермонтом «всероссийского национального совета» с функциями правительства занимает и бывший товарищ председателя Государственной думы 4-го созыва князь Волконский. Это казалось весьма правдоподобным, и я ни минуты не задумался дать место этому сообщению на столбцах «Свободы России», которую я тогда редактировал, поддерживая демократическую декларацию Северо-Западного правительства. Но велико было мое удивление, когда недели через две – это совпало с напряженнейшим моментом наступления на Петроград – С. Г. Лианозов, глава Северо-Западного правительства, стал рассказывать мне о письме, полученном им из Копенгагена от князя Волконского, в котором тот просил «заставить Кирдецова» опровергнуть напечатанное им в его газете сообщение…

Я и теперь не знаю, какие именно меры воздействия имел в виду вельможный князь – цензурные или иные. Я редактировал «Свободу России» на территории Эстонии, цензуре, следовательно, не подвергался, а Северо-Западное правительство я поддерживал в своих статьях лишь постольку, поскольку оно реально творило провозглашенные им в своей декларации подлинно демократические принципы. Но – каюсь – я был тогда настолько наивен, чтобы верить, что последние несколько лет русской жизни не прошли бесследно и для политических деятелей типа князя Волконского.

Однако горбатого действительно только могила исправит…

* * *

Впрочем, мне припоминается из моей редакторской практики той эпохи другой инцидент, когда на меня пытались воздействовать «серьезными мерами» не только отечественные любители старины, но и чужие – наши английские друзья и доброжелатели.

Это было незадолго до моего переезда из Гельсингфорса в Ревель и образования Северо-Западного правительства. Я состоял тогда редактором «Отдела агитации и печати», Политического совещания при главнокомандующем и работал в тесном контакте с А. В. Карташевым. Однажды, когда обещанные англичанами и долгожданные транспорты с оружием для Северо-Западной армии все запаздывали, между тем как транспорты с оружием и обмундированием для эстонцев приходили аккуратно, вследствие чего русское общественное мнение стало заметно волноваться, я в частном разговоре сказал кому-то правду. Я рассказал то, что мне доподлинно известно было, а именно то, что с одним из больших английских транспортов, шедшим в Ревель, в Северном море случилось несчастье, что оно было вынуждено вернуться в исходный порт, где клад теперь и перегружается на другой транспорт.

Но в том состоянии морального разложения, в котором пребывала тогда русская колония в Гельсингфорсе, при той сети сыска и наблюдения, которой агенты Антанты опутывали тогда все русское, меня не удивило, что на другой же день после этого разговора английский генерал Марш, начальник военной миссии в Балтике, стяжавший себе впоследствии большую славу при образовании Северо-Западного правительства, как бомба ворвался к Юденичу и стал требовать моего «устранения». Он указывал, что совершенно недопустимо, чтобы лицо, занимающее такой ответственный пост, распространяло «вздорные» слухи о том, как Англия помогает своим союзникам, и в конце пригрозил, что когда Петроград будет взят, он, генерал Марш, меня туда не пустит.

Судьба, однако, захотела, чтобы это «невмешательство» английского генерала не получило осуществления. Юденич, правда, оробел: А. В. Карташев тоже был смущен, но мне все-таки без особых трудов удалось убедить обоих, что наглым домогательствам должен быть дан отпор решительный и немедленный – иначе англичане и впрямь на голову нам сядут скоро. Через несколько месяцев храбрый генерал, как известно, был отозван из Балтики, так как его диктаторские замашки, обнаружившиеся с такой яркостью при образовании Северо-Западного правительства, не пришлись по вкусу даже Верховному совету в Париже, а я остался в Ревеле. Там другие англичане, знатные и скромные, еще долго продолжали ходить ко мне в редакцию «Свободы России» и предлагать «случайные», полученные ими из Лондона корреспонденции, разумеется, определенного характера, но это уже были только просители.

Этот эпизод, надеюсь, послужит некоторым утешением и для князя Волконского.

* * *

Люди его общественного веса играли первенствующую роль в описываемой здесь третьей группировке русских эмигрантов в Финляндии. Они определяли ее «политику» в отношении молодой республики, а равно и по отношению к союзникам и вчерашнему противнику – Германии. Но их было мало, так как во второй половине 1918 года тяга буржуазно-аристократических элементов из Петрограда и Москвы направлялась преимущественно на юг России – в Украину к Скоропадскому. В Финляндию же спасались отдельные представители финансового мира и крупной промышленности, которые «на всякий случай» считали удобнее держаться вместе и поближе к Петрограду или располагали имениями за Белоостровом, отдельные сановники и вельможи, имевшие отдаленную связь – родовую или идейную – с германскими военными и гражданскими администраторами в Финляндии.

Эта социальная особенность гельсингфорсской эмиграции и наложила свою печать на всю ее дальнейшую политику. Профессионалов-политиков левее, скажем, кадетов там не было вовсе. Литераторы-публицисты не пользовались «благоволением», да они почти отсутствовали. К. А. Арабажина, который когда-то был деятельным основателем украинской социал-демократии, держали в черном теле за «вредное направление» газеты «Русский листок», которую он издавал в Гельсингфорсе во время владычества большевиков; Е. Ляцкого не любили за «левое интриганство»; Иорданский жил у себя на даче где-то около Белоострова и в гельсингфорсскую «политику» не вмешивался.

Л. Н. Андреев в Гельсингфорсе вовсе не показывался, а доживал свои последние месяцы в Тюрисево в скромном доме однофамильца Андреева, почти без средств к существованию. Без книг, которые остались у него в Петрограде в его доме на Марсовом поле, больной, раздражительный, умиравший от бессонницы и головных болей.

Приехал было в Гельсингфорс (в начале января того же 1919) и П. Б. Струве. Но как член Правления Национального Центра, он спешил на «большую» арену, где решались тогда, как казалось, судьбы России, – в Париж, на мирную конференцию, или, точнее, на общероссийское политическое совещание, которое тогда образовывалось на берегах Сены. Он оставил в Гельсингфорсе своего товарища по Национальному Центру, бывшего одно время министром вероисповеданий при Керенском, А. В. Карташева: на его-то рыхлые богословские плечи и взвалена была отныне тяжелая задача вести под-петроградскую политику – военную и дипломатическую.

Впоследствии, месяца через два-три, в Гельсинфорс перебрались также В. Д. Кузьмин-Караваев и его редактор «Речи» И. В. Гессен. Однако ни тот, ни другой, сами представители буржуазного либерализма, не могли изменить создавшейся обстановки. Старый либерал из генералов, напротив, сделался фасадом для Юденича, вступив скоро членом в Политическое совещание при главнокомандующем, где и оставался, сочиняя какие-то таинственные проекты по снабжению Петрограда продовольствием из американских складов по «новым», невиданным ранее карточкам, вплоть до образования в Ревеле Северо-Западного правительства. Но тогда знаменитый генерал Марш вдруг почему-то его забраковал, заявив ему чуть не на пороге комнаты, где должно было состояться предварительное совещание, что он, Марш, «был лишен удовольствия пригласить» его на совещание, но раз он уже явился, то – милости просим…

Гессена же, как человека «с тяжелым характером», будущий диктатор Юденич невзлюбил с первой же встречи, и хотя Гессен и продолжал к нему ходить в Socitetshuset и давать советы по делу о спасении России, но в Политическое совещание Юденич его не пускал, может быть, еще и потому, что еврейское происхождение редактора «Речи» не внушало диктатору гарантий благонадежности. Так Гессен и перешел в оппозицию «его величества» вместе с Е. И. Кедриным, оставшимся и в тяжелые эмигрантские времена честным, самоотверженным, но, увы, верующим и наивным служителем «внеклассовому» общественному делу, каким он считал себя в юные свои годы.

Несмотря на то что сначала в Гельсинфорсе, а затем на южном берегу залива – в Ревеле, когда он уже был министром юстиции в Северо-Западном правительстве, мы стояли с ним на различных платформах и наши споры были нескончаемы, я сохранил о покойном Е. И. Кедрине лучшие воспоминания как о самой чистой фигуре на фоне тамошней общественности. Но Е. И. Кедрин был необыкновенно наивен и верил – верил всем и каждому. Например, в бытность свою министром юстиции Северо-Западного правительства, за что, кстати, Национальный Центр, членом которого он состоял, предал его анафеме, генералы и гражданские администраторы в освобожденных от большевиков районах творили гнуснейшие дела по части «правосудия». Они держали в тюрьмах сотни людей – женщин и стариков, по одному подозрению в сочувствии большевизму, предавали их на основании военного положения безапелляционному полевому суду, в то время как самое циничное казнокрадство, лихоимство и взяточничество были в большем фаворе и, конечно, не карались, потому что некому было карать. Е. И. Кедрин волновался, стучался в двери к Юденичу, к его помощнику в качестве военного министра генералу Кондыреву и другим сильным мира сего, к начальникам многочисленных штабов (при армии в 72 000 едоков и… 25 000 штыков!) и столь же многочисленным «главноуправляющим», но терпел неудачу за неудачей и страдал.

Помню один такой случай.

В Нарве в разгар наступления Северо-Западной армии на Петроград или вскоре после ее поражения в русскую военную тюрьму был посажен по подозрению в сочувствии большевизму некий Садыкер, маленький петроградский журналист, кажется, сотрудник «Дня», служивший до того добровольцем в автомобильной роте в Ямбурге. Дело было пустяшное, никаких улик не было в руках военной прокуратуры, все обвинения покоилось на каком-то доносе, исходившем из Финляндии, где арестованный раньше жил. Тем не менее военные власти, продержав его некоторое время в одиночном заключении, передали его военно-полевому суду, который, как правило, оправдательных приговоров не выносил. Случайно об этом деле узнали мои сотрудники по «Свободе России», которые и обратили на него внимание, конечно, министра юстиции Е. И. Кедрина. Тот горячо принялся за дело, послал ряд срочных депеш военному прокурору, начальнику штаба и чуть ли не «самому» Юденичу с требованием препроводить ему как министру юстиции весь обвинительный материал. Е. И. Кедрин сильно волновался, он знал, что в таких случаях военные власти любят ставить его перед свершившимися фактами. И его предчувствие оправдалось. Целых три дня он ни от кого не получал ответа, несмотря на то, что телеграф действовал вполне исправно, так как Северо-Западная армия располагала собственным проводом между Нарвой и Ревелем, не говоря уже о телефонном сообщении и фельдъегерях и курьерах, которые зачастую катались в поездах между Ревелем и Нарвой исключительно для доставки «подарков» генеральским женам. На четвертые сутки наконец Е. И. Кедрин получает ответную телеграмму с извещением, что его, министра юстиции, депеша пришла с большим опозданием – смертный приговор приведен в исполнение…

Таких «инцидентов» в практике военного правосудия на Северо-Западном фронте было много. В конце концов Е. И. Кедрин не вытерпел и еще до полной ликвидации правительства уехал в Париж, совершив при этом непростительную ошибку тем, что в последнюю минуту дал себя уговорить сохранить за собой звание «министра» Северо-Западной области… на берегах Сены.

Но в Гельсингфорсе, как мы уже указывали, Е. И. Кедрин долго поддерживал оппозицию И. В. Гессена против Юденича. Но это была скорее «оппозиция его величества» или просто фронда, потому что зачастую она питалась преимущественно частными мотивами.

Гельсингфорс вообще был беден людьми – особенно демократическими элементами, и поэтому уже на выборгском съезде, состоявшемся 14 января 1919 года, т. е. месяца через два после провала треповской затеи, верх взяла крупная буржуазия, так называемая торгово-промышленная группа. Это не был съезд по выборам с участием всех группировок русского населения в Финляндии, а своего рода «чашка чая» по приглашению. Формально речь шла об избрании общерусского комитета в Финляндии, которому финляндское правительство готово было присвоить права официального представительства и консультационные функции. В действительности же инициаторы и участники съезда имели в виду образование чисто политического органа для осуществления предстоящих общерусских задач. Само собой понятно, что ввиду изменившейся общемировой обстановки – капитуляции Германии – съезд поспешил выявить свое лицо и в международном отношении. Торгово-промышленная группа, взявшая верх, окрасила себя немедленно в антантофильский цвет – предстояло ведь вести большую политику… Был выбран комитет – любители громких фраз называли его «национальным советом» – во главе с бывшим министром Временного правительства А. В. Карташевым. Товарищами его были выбраны князь Волконский, о котором мы выше уже упомянули, и, если память мне не изменяет, известный петроградский крупный промышленник, директор резиновой мануфактуры «Треугольник» Утеман. Комитет подразделялся на многочисленные подотделы и комиссии, которые с консульскими функциями, разумеется, ничего общего не имели, оставаясь поэтому на положении учреждений «нелегальных».

Решающая роль принадлежала здесь, несомненно, А. В. Карташеву. Она за ним и осталась вплоть до переезда Юденича на южный берег залива (август 1919). Князь Волконский, как бывший товарищ министра внутренних дел царской эпохи, был неудобен. Кроме того, за ним числились германофильские грехи. Утеман же, как крупный промышленник, мало что понимал в той «большой политике», которую предстояло делать. Что же касается остальных членов комитета, то это были преимущественно рядовые крупные промышленники, вроде, например, Ф. А. Добрынина, председателя Правления Страхового общества «Россия», или средние представители либеральных профессий, как, например, присяжный поверенный, бывший член Государственной думы Шефтель.

Загрузка...