– Величие замысла, величие замысла… – бормотал он про себя, выскребая ложкой с тарелки остатки воскресной гречневой каши, отчего получался неприятный звук, царапавший душу и ушу.
Ушу. Ударение на последнем слоге. Надо: уши-души. Кому надо? Никому. Ни уш, ни душ. Ни ушей, ни душей.
Добавочная выскочила строчка: надо было оставить в живых это грязное тело.
Грязное тело никоим образом не связывалось с величием замысла. А может, и связывалось, да он не понимал. Глупости сами собой лезли в его умную голову. Тогда он ставил свое клеймо, сочиненное ненароком: е-банан. Чтобы отскочило, заклейменное. Он придумал эту чудацкую поговорку, отговорку, приговорку ненароком, вместо мата, который в устной речи не употреблял, исключительно в письменной. Е-банан, не раз задумчиво оценивал что-то или кого-то, вслух и про себя. Или: маразм супердамский. Выскочило однажды и привязалось. Слова толпились в голове, знакомцы и незнакомцы, вызывая и называя себя с целью и бесцельно, относительно чего-то и безотносительно ни к чему. Он как-то многое переставал понимать. Чем дальше, тем больше. Он терзался непониманием и вместе с тем лелеял его. Он зависел от него, потому что оно и только оно по временам вознаграждало за его мучения, приоткрывая дверцу познания и обнажая ход вещей.
Он не был ни нищ, ни гол, ни бос. Он был славен, состоятелен и даже хорош собой, ровесник своему сыну. Как сын, носил длинные волосы, заплетая в косичку или распуская по плечам, волнистые, шелковистые от хорошего питания и хороших шампуней, отличие в том, что у сына золотистые, а у отца серебряные пряди, рассекавшие тьму темных, что, впрочем, шло его молодому, гладкому, без морщин, лицу. Джинсы, потертые и в прорехах, носил тоже, как сын. И кашемировые свитера, как он. И майки с печатными текстами American eagle и Pump pump. А упругие и по сю пору шары мускулов, катавшиеся нескрываемо под свитерами и под майками, в сравнение не шли со слабой, проминавшейся под пальцами плотью Сеньки. American eagle – Американский орел – носил из дерзости. Pump pump обладало тайным смыслом. Pump pump – качание. Не только мускулов. Нефти. Нефть его интересовала. Не столь как источник богатства, сколь как кровь, текущая в жилах Пантагрюэля-государства и Гаргантюа – народного тела. Хотелось бы выяснить, к чему вело безжалостное отворение крови. К выздоровлению или смерти. Помимо прочего, надпись на майке намекала на успех: нефтью заливались удачники. Девочки до сих пор засматривали в его агатовые зрачки, похожие на козьи орешки, и дыханье спирало недоразвитые девичьи грудки. Он и сам походил на козу. Именно на козу, с ее козьей грацией, поднимись она на стройные задние ножки. Он все ведал про себя, но старое ведание – вђданіе, как иногда задумчиво доводил до его сознания отец, учитель истории, – пылилось без пользы на том чердаке, где невидимое течение времени пылью засыпает любое величие и любую ничтожность, и он скреб мельхиоровой ложкой по днищу фаянсовой тарелки, вроде это алюминиевая ложка и алюминиевая миска, какие давались в пользование солдатам и заключенным, и ощущение тотального несчастья наваливалось на него, и в мире не оставалось ни единого крючка, чтобы накинуть на него петлю, чтобы заплести хоть какую веревку, схватиться за нее и выбраться из трясины, хлюпающей своим жидким и вонючим, засасывающим до безнадеги.
Не писалось.
Вошла Злата.
– Господи, что ты делаешь, Перепе́лов! – сморщилась она, взмахом руки как бы отодвигая от себя скрежещущий звук.
Ее большое плотное тело передернулось, так что полные груди метнулись сначала направо, потом налево – опять она ходила без лифчика. В молодости ей было что подчеркнуть, спустя годы следовало бы соображать, что зачеркнуть.
Она называла его Перепе́лов, отлично зная, какую досаду у него вызывает. Она нарочно его злила, и ему хотелось ударить ее, что он позволил себе однажды и больше не позволял: пережитое им, когда она встала на подоконник и распахнула створки окна, запомнилось навсегда.
Она не завтракала, вроде бы пытаясь вернуть прежнюю фигуру, фигура не возвращалась, ничего не возвращается, иногда он раздраженно звал ее, чтобы задать незначащий вопрос о каком-нибудь незначащем пустяке, она выходила из комнаты, наблюдала, как он ест сваренную ею гречневую кашу или поджаренные сырники, скучала, чтобы занять себя, приносила из ванной флаконы с лаком для ногтей, переливала в один флакон содержимое остальных, ему хотелось неосторожным движением руки смахнуть все их на пол, он сдерживался, как давно уже сдерживался на кухне, в спальне, в гостях, везде. У него болела, а то и кровоточила язва, что являлось прямым следствием внутренней политики сдерживания, болеть и кровоточить переставало, как только начинался роман.
Сейчас язва молчала.
– Где Сенька? – спросил. – Давно не виделись.
С языка Златы, судя по выражению ее лица, готовилось сорваться что-то другое, но и она сдержалась.
– Ночует у подружки.
– У какой подружки?
– Не спрашивала.
– Он тебе сказал?
– Сама догадалась.
– И ты ему разрешила?
– Что разрешила?
– Ночевать вне дома.
– Ты помнишь, сколько ему лет?
– Сколько?
– Двадцать один. Ты в этом возрасте уже женился на мне.
Перепелов бросил ложку на стол и невидящим взором уставился в окно.
Могла бы не напоминать.
Дрянь.
Кто?
Она? Он? Сын?
Можно поблагодарить Бога, что у парня завелась подружка, а то грозила опасность, что так и останется в девках, настолько зажат и не расположен к женскому полу.
От Златы пахло спиртным, смесь неприязни и жалости тяжелила голову.
– Я пойду, Перепе́лов…
Всю жизнь она звала его по фамилии. Первые годы в протяжном прелестном голосе звенела сплошная нежность. Тогда она делала ударение на первом слоге, как и полагалось, хотя в официальных бумагах, удостоверявших личность, ударение не ставилось, но знавшие его и так были осведомлены, что он – Пе́репелов. В школе учителя называли его Перепело́в, но помнил это он один. Она смотрела на него своими большими серыми в пушистых черных, низко набегающая густая пепельная челка работала как занавес, создавая таинственную игру тени и света в зрачках, и сумасшедшее отроческое изумление не покидало его: неужто все сложилось, как сложилось, и они в самом деле составили пару! Выпавшая ему как лотерейный билет, она проводила прохладной ладошкой по его щеке и говорила, смеясь:
– Побрейся, Перепелов, сегодня к нам в гости придет твой любимый классик и решит, что красавица Злата Майзель вышла замуж за бомжа.