От автора:
Родилась в 1947 году на руднике Бутугычаг Тенькинского района Магаданской области. Филолог. Музыкант. Играю в бисер.
© Есипенко Нина, 2016
На паперти синеющего неба
пустынный Свет, мерцающий в тиши:
о, светлый Бог! единственная треба
взыскующей приятия души.
Мой путь земной прозреньем изначальным
отмечен был, сомненью вопреки:
на паперти, пред куполом венчальным
коснусь Твоей протянутой руки.
О светлый Миг! Земное упованье
томительно и суетно душе:
предвечное, сердечное избранье
меня коснулось памятью уже.
Из лирики бригАнтов.
Мона Лета, Март Чекан
Занавеской пурги убаюкана снежная память,
одинокость мечты превозносит непрожитый миг.
В нежном городе снов расстоянье измерить шагами
невозможно-легко, словно пламя расплавит шаги.
Снова ночь переходит границы земного уклада,
снова снег за окном воскрешает любви голоса.
В нежном пламени губ поцелуйная зреет соната
невозможно-легко, словно время парит на весах.
Я скажу тебе слово, которому нет назначенья,
кроме нежного-нежного-нежного-нежного сна,
бесконечного сна, бесконечного снега свеченья
невозможно-легко, словно первая в жизни весна.
Звенела ночь… В ушах метался шар,
на стенки черепа пугливо натыкаясь…
По комнатам, рассеянно шатаясь,
бродил кошмар.
Маячил бред… Не накреняя губ,
оцепленных метельной лихорадкой,
он чью-то тень высвечивал украдкой
и гнул дугу.
Потерян ключ… Настройщик удручен,
он слышит, что рояль звучит нечисто…
Но не в ответе за режим артиста
ничей поклон.
Боль моя!
Капризный ветер
гасит чувственные свечи
дружбы и тепла…
Свет не вечен,
снега плечи
окрыляет каждый вечер
боль моя…
…Пришла?
Она пришла – и я воскрес, не помня пытки
ее волос, ее небес, ее улыбки…
Она вошла – и я забыл, откуда родом
моя печаль, моя тоска, моя невзгода…
Она искала – и нашла, и ей не нужно
земного дня, земного сна, земного мужа…
Я все учел и все пойму, но только дайте
в полночный час при свете глаз сказать «Прощайте…»
Она не хочет уходить,
моя зима, моя находка…
Я как утопленная лодка
у снежной бури на груди!
И бесконечной чередой
взмывают волны – и стекают…
Но памяти не окликают
и не грозят уже бедой.
Как будто жизнь – уже прошла,
а смерть – еще не наступила:
пришла, погладила, спросила —
и усомнившись – отошла.
Не забегай, не убегай, не слушай ветра!
последним снегом дышит май, последним снегом…
Я не хочу, я не хотел такой свободы!
пуржит, пуржит над перекрестком непогода…
Ты поглотил мой срок, мой путь, апрельский ветер!
твоим порывом задохнусь, как первой встречей…
Не дай мне сдохнуть от тоски, погода мая!
я так желал ее руки, и так желаю…
Пойми, ветрюга, я не зверь, я весь из глины!
я не хочу таких потерь, бесполовинных…
Много
дней
и ночей
шел я
к тебе
навстречу —
не узнавая
прохожих,
не ведая
чисел
и лет.
Теперь
из моих
шагов
можно
сложить
к
о
л
о
к
о
л
ь
н
ю
—
и слушать,
как ты играешь
путь мой
без нот, наизусть.
что говоришь ты, Мона?
что поют твои руки?
твой неотступный взгляд
всегда в мою сторону светит,
где б ни стоял я молча,
картину твоей улыбки
в душе воскрешая…
Я томилась негаданной встречей,
озарившей миражную даль.
О мой путь – между снегом и вечностью
на поющих любви проводах…
Но туманным дождем, не нарочно
намокает полетность крыла.
То ли связь между нами нарушена,
то ли просто любовь умерла.
Эпистола и балет!
Трое кратно Окно
Остекленил плен;
Нервно и налегке
Единоверцу всех…
Этюд
полночный
изобильно
светел
тревожным
откровеньем муки
лика:
ах,
или
богом дан?
ах, или
ливень
еще не смолк,
танцуя на ветру?
Горит Октябрь любви воспоминаньем…
листочки, словно флаги на ветвях,
разбросаны с уходом второпях, —
любовью ль это? или любованьем?
Каким-то свежим вновь очарованьем
дохнул закат в березовых лучах —
так значит, праздник Солнца не зачах!
неистощимо леса дарованье…
Примолкли птицы, только крик сорок
пророчит теплым дням недолгий срок,
вещает снегопада приближенье;
растет запас моих цветных свечей,
готовится иное наважденье
в тумане дней и шорохе ночей.
В тумане дней и шорохе ночей
приходит к нам нежданная тревога
и словно пес, садится у порога,
скулит и воет – слезы из очей.
Я призову к тебе моих врачей,
пускай подлечат старенького дога,
а если будешь плакать слишком долго —
я приглашу знакомых палачей.
Мой верный пес, печаль моя земная,
не надо выть, твои невзгоды знаю,
взгляни: какая полная луна!
ни звука… Спит медведь, уснул ручей;
лишь тишина – пронзительно слышна
и чистый Голос, явственно Ничей.
И чистый Голос, явственно ничей,
Поет невыразимые красоты,
берет недостижимые высоты —
нет, не Алябьев! Нет, не Соловей!
Не надо мне спасительных огней,
оставьте в ульях восковые соты —
не в первый раз, не в пятый и не в сотый
проглянет тьма из-за святых дверей.
Душа моя не в храме обрела,
а в суете – два праведных крыла;
но этот г о л о с… Тайный и греховный…
непостижимый, чистый и верховный,
поющий об угаданном желанье,
манит меня последним упованьем.
Манит меня последним упованьем
нелепая и дерзкая мечта:
твой путь пересечет моя верста
и с ног собьет негаданным свиданьем.
Я знаю – время правит расстояньем,
а временем разлука иль рассвет;
давно утрачен мной иммунитет
в стремленье духа слиться с мирозданьем;
Давно истлевших ликов ликованьем,
бессонных лет тревожным начинаньем
мне грезилось виденье наяву:
скулит метель… с тоскливым подвывньем…
и ждет, когда отчаясь – позову
я именем Тебя или названьем.
Туман плывет,
ревниво
огибая
еще горючий
куст
рябины пленной…
ах, в городе
твоем
навеки
осень,
оранжевые
кудри
новой стыни
о гиблых снах…
Я именем тебя или названьем
не потревожу, память бередя —
пускай другие на слезах дождя
о встречах забавляются гаданьем.
Меня ж почтило лето назиданьем
искать свои приметы загодя —
в стихах и письмах строки находя,
звучащие далеким предсказаньем.
Но в чем последний искус, в чем испуг?
на символе каком сомкнется круг?
мелькают предо мной в потоке дней
машины, шины… Горные вершины…
а может, просто – веточку крушины
запечатлею в памяти моей.
Запечатлею в памяти моей,
как будто в амбразуре сновиденья —
пальбу войны в зеленом отдаленье
и взмыленные крупы лошадей.
А сердца стук больней-больней-больней,
предчувствую последнее сраженье,
и вот он, взрыв!.. Немое пробужденье,
и лица озаренные друзей.
В который раз – смертельное рожденье!
но вслед за тем я слышу мертвых пенье:
о сколько их погибло в миг борьбы!
когда тебя на копьях пронесут,
не предрешит, мой Стих, твоей судьбы
ни суд друзей моих, ни высший суд.
Ни высший суд, грядущий от веков,
ни суд мирской, творящий преткновенья,
не усмирят неясного волненья
под парусом вдали от берегов.
Земля пылает в Зареве Снегов,
занявшихся от ветра дуновенья —
Стихия дня! Приливом вдохновенья!
рисует Риск! – расплавленных оков…
Рискованны пути в моря наитий,
и между окровеньем и отплытьем
алеет кровь в уключине ладьи;
Но не страшусь! Упиться притязаньем, —
и пусть его усердие судьи
заведомо не освятит признаньем.
Заведомо не освятит признаньем
мои права, неясные, как сон,
моих сомнений разноцветный сонм —
твой резкий взгляд, отточенный вниманьем.
Но гаммой вздохов, в унисон ворчанью —
два тона, полутон и снова тон —
до времени смирить свой вещий стон
соната и сонет верны призванью.
Что может быть естественней в роду,
чем пребывать со временем в ладу?
пока мои скворцы не прилетели —
я буду грезить прошлому вослед;
ты скажешь: непростительно без цели —
но что мне в том, простишь ты или нет.
О гиблых снах, о
сумрачной
теснине прошедших вдоль
еще не отворенных
кровавых кладовых
лепнины старой;
еще?
навесы вечных
истин
ЛАГ’а,
пылающая
лестница Зари;
еще? – ах, в городе твоем —
не я ли?
Но что мне в том, простишь ты или нет
осенним дням туманное горенье,
и музыки тревожное паренье,
и памяти неистовый балет?
Вот в вихре улиц мчит кабриолет —
наперерез ветрам и треволненьям
и осенен невидимым знаменьем
игрок, чей козырь – пиковый валет!
О, пиковая масть! О, вороная
четверка! Осень – без конца и края!
червонным золотом обрызган пируэт
дождя на площади, и под туманной сенью
кружится в торжестве освобожденья
Огонь Летящий Через Бездны Лет!
Огонь, летящий через бездны лет
на эти опустевшие поляны,
окутанные маревом туманным,
тебе – мое родство и мой привет!
Не мной столь вдохновенно был воспет
ваш нежный лик, сомнительный и странный,
ваш томный стан, пришелец чужестранный —
иных времен романтик и поэт!
Но облик тот хранит хмельная Осень
в златых кудрях берез, с очами в просинь
и в тонких, гибких линиях ветвей;
как вдруг, не помышляя о преграде,
луч Солнца вспыхнул! – прямо у корней,
сжигающий и листья, и тетради.
Сжигающий и листья, и тетради —
повремени сводить концы на нет,
перелистни страницы дальних лет,
мелькающих, как лица на параде.
Еще и запах вихрем не украден,
еще звучит под Солнцем Неба цвет,
еще струится первозданный свет
поэзии в неконченной балладе.
О живопись и звукопись времен,
истекших кровью боевых знамен
ловлю твои звучанья и значенья;
Бушует ветер на пустом юру,
и охраняя Памяти свеченья,
я разложу костер мой на ветру.
Не я ли твой предел…
еще?
речений
венчально
неотъемлемой
отчизны,
истекшей страхом
на излете мысли;
ах,
лунным светом
естества
глагола
касаясь сущности;
еще?
Я разложу костер мой на ветру
и тихо поведу с Огнем беседу,
и мысленно, по огненному следу,
восстановлю недетскую Игру:
Гори-гори, Огонь, мой ясный друг!
язык твой вещий уподоблю бреду —
высокому, как Сполох, как… ПОБЕДА! —
на миг все прояснившая вокруг.
Погиб поэт! – и жалуется лето
на то, что смерть поэта столь нелепа,
и дым, как саван, стелется окрест;
но смерти вопреки, но жизни ради
среди берез – не вдов и не невест —
сегодня Осень в свадебном наряде.
Сегодня Осень в свадебном наряде,
на ней багрец и золото горит,
яснее утра Зарево ланит,
и глубина бездонная во взгляде.
Но не к лицу ручьящейся наяде
убор столь пышный и степенный вид —
звенит волшебный голос и струит
лучей прозрачных огненные пряди.
О Лореляй! О призрак на пути
пловца! Пока не поздно – отпусти,
останови зловещее мгновенье!..
последние усилья соберу
и – обогну тот камень преткновенья;
а завтра, может статься, я умру.
А завтра, может статься, я умру.
не то чтоб мнилось смерти приближенье,
но где-то же настигнет на миру
последнее души преображенье.
Одолевая времени круженье,
мы все гостили на хмельном пиру
созвездий, – но ни кисти, ни перу
не превозмочь земное притяженье.
Пусть так! Но живы ветры на земле,
и не уснут костры в сырой золе,
но вечно будут жечь своим сияньем;
И Музыки Стихия не умрет,
покуда над землей – из года в год —
горит Октябрь любви воспоминаньем.
Горит Октябрь любви воспоминаньем
В тумане дней и шорохе ночей,
И чистый Голос, явственно Ничей —
Манит меня последним упованьем.
Я именем Тебя или названьем
Запечатлею в памяти моей —
Ни высший суд, ни суд моих друзей
Заведомо не освятит признаньем.
Но что мне в том, простишь ты или нет
Огонь, летящий через бездны лет,
Сжигающий и листья, и тетради?
Я разложу костер мой на ветру:
Сегодня Осень в свадебном наряде,
А завтра, может статься, я умру.
Еще…
Дай дани дали в длани отворенной!
Исторгни сути,
Нежно
Озаренной,
Восторженное пламя новизны!
Еще?
Распеву
Царственных
Успений
Воскресен ход:
СПАСИ!
Еще?
Х р а н и.
…Как бухта? Постепенно застывает? Иль до сих пор там слышен трапа скрип, когда корабль извергает трюмом на свежий воздух тени бывших жизней?
А может быть, затихло все в природе, и Магадана нет уже во мгле… и вихрь сдул и бухту, и дома… и все, что было, растворилось в Лете… – а впрочем, все – слова, слова, слова…
Четвертый день стоит моя погода у моря
без движенья… Светит ярко,
слепит глаза, макушку напекает и шепчет:
«Лето, лето разгорелось, ты слышишь? —
Слышу. – Видишь? – Вижу: лето…» —
но куртки не снимаю. Жалко. Лень.
На бугорке у школы номер три трава зеленая пробилась
возле серой, пожухлой, прошлогодней…
И отворились худенькие глазки всех прошлых лет —
желтеют молчаливо, мерцают неизбывно…
Меж их ресниц снуют и копошатся плеяды мух и мошек,
совершая телодвижения и перелеты…
Плешивый пес нагаевский[1] приплелся и сипло задышал
незлобной пастью, блестя
на солнце влажными очами, – нюхнул траву – и дальше
затрусил вдоль улицы,
покато льнущей к морю.
У моря утром выводок школярский художников:
воткнули табуретки
в песок, еще упругий по отливу,
и зябликами зяблыми расселись,
сгруппировались:
нюхают волну.
Медуз останки в чешуе медовой морской капусты,
брошенной на берег
холодной кистью утренней волны…
В лучах от снега сопки марчеканской* —
лилово-изумрудным переливом,
янтарно-леденцовым мокрым блеском —
на трапезу открытия сезона —
влечет и мириады первозданных июньских мух,
и взор освобожденный художника тюрьмы…
– Какой тюрьмы?
– Излюбленной, мой друг.
– Если бы я была такая сильная, как буря,
я могла бы работать метелицей…
Год старый провожая за порог,
встречаю новый, с грустью затаенной:
зачем такой? – колючий и зеленый —
на перекрестке улиц и тревог…
Все вновь, как прежде – каждый бугорок
для детских ног вершина и отрада,
а перелив хрустальный снегопада —
как эхо дальних пушкинских дорог…
О праздник долга! Я опять не скрою,
что где-то буря мглою небо кроет…
от детской веры крепче и сильней,
оберегая всех времен единство,
из года в год труднее и больней
любовь к живым растет, как материнство.
– Чем пахнет одуванчик?
– Черноглазым лицом.
Давным-давно, десятки лет назад
твой дед, закинув ногу на колено,
катал меня, как будто на качелях,
и сам, казалось, был не меньше рад.
Отца я помню рослым и веселым,
и с этого бы мне начать рассказ.
Бутугычаг… – заброшенный поселок,
закрытый рудник, – травы в первый раз…
Но новым детством все открыто вновь,
и все подвластно беглому названью:
отец мой! черноглазая любовь!
хотя давно… давно уже за гранью.
Отца я помню. Памяти отца —
как будто животворное продленье —
мое дитя, в котором от рожденья
бушует явь – от прошлого Лица.