Давай, давай, не мешкай, выходи, пока звонят колокола в груди и боль еще металлом не застыла. Пока живой, умеющий прощать, запутавшийся в людях и вещах, державший фронт и нападавший с тыла, пока нескладный, главный, угловой, пока дырявишь небо головой и под дождем внезапным затихаешь, пойдем со мной – без карты, без пути, пойдем, пока нам некуда идти, – за будущим.
За счастьем.
За стихами.
Варя рисует марево, зарево заоконное, озеро, грозы, зеркало темной воды у пристани. Варя уже не мамина – дикая, потаенная, странница чужеземная, искорка серебристая. Варя идет на улицу, лес открывает двери ей, древняя сила ведает, но до поры не скажется. Мама не налюбуется, не верит глазам, но верует, Варя играет с ведьмами в тайны свои бумажные. Ведьмы ей красят волосы темным закатным золотом, в озере духи водные пальцев ее касаются, лес говорит с ней голосом – шелестом, свистом, совами, ночи ее свободные становятся предсказанием.
Варя рисует верное, вечное, невозможное, мама любовь баюкает под городскими крышами.
Дочь открывает первое – нежное, осторожное.
Женщину будит юную.
Солнце встречает рыжее.
Вот город, как насыщенный раствор, вбирает нас и в бар, и в разговор, сгущает краски, повышает градус. Случайный взгляд, нечаянная радость, мы рядом – это лучшая награда, в которую не верим до сих пор. Но верь не верь, а просто посмотри: заводят джаз, и музыка внутри такое вытворяет – боже правый. И провода, и кованые рамы, и своды, и кирпич, и запах пряный единый отчеканивают ритм. За стенами, в просветах мостовых – брусчатка, вечер, шпили и кресты на куполах ноябрьских соборов, и фонари, и блики светофоров, и дождь со снегом – дружеские споры сезонов, не желающих остыть.
Иди и пей, и пой, и обретай свои ответы и ключи от тайн, читай о том, что скоро воплотится.
Вино играет, истина искрится,
пока мы открываем не страницу,
но будущее
с чистого листа.
Расходимся кругами по воде, глазами дышим – рядом и нигде, изъятые из стен мироустройства. Идем на веслах в зарево костра, и каждая другой теперь сестра, в нас геккельберифинское геройство. На финских землях, в гротах финских кирх, мы хатифнатты, странники реки, мы Тофсла, Вифсла и немножко Мюмла, мы даже Морра – если комары, и время замерзает до поры, а нас святой отогревает юмор. Мы прохохочем черную беду, ты позови, и я к тебе приду, неси смешные бабушкины чашки. Мы будем пить волшебные чаи, нырять с мостков, дурачиться, чудить, мы новых музык сердцу сочиним.
И наша смерть не выйдет к нам из чащи.
И когда-нибудь, черт возьми,
мы отправимся в Сан-Франциско.
Автостопом.
С рюкзаками.
В потертых кедах.
У нас не спросят имен, мы не будем в списках
Тех, кто остался в гетто.
Где-то в гетто, аллилуйя его обескровленным мостовым,
Его решеткам на окнах, его комендантскому часу,
Аллилуйя всем оставшимся, всем живым.
Аллилуйя всем погибшим и всем причастным.
Когда-нибудь, черт возьми, мы выйдем на этот мост
И, взявшись за руки, пересечем залив.
Апостол Павел заденет рюкзак крылом,
Апостол Петр будет ласков и молчалив.
Мы сидим на самом краю, пригревшись, мы у Него в руках. Мы бежали через ноябрь к марту и обогнули шар. На двоих у нас есть беспокойный компас и с десяток дорожных карт. У меня – очки и смешная шапка, у тебя – разноцветный шарф. Нет ни общего прошлого, ни историй, душащих по ночам, нет терпения, чтобы найти причину, по которой мы тут сидим. Я умею с тобой проходить сквозь стены, чтобы потом молчать, потому что, когда замолкаешь, слышишь сердце в твоей груди.
Соль на губах проступает морем, море покорно ждет. Если бежать босиком по пляжу, там остается след то ли влюбленного зверя, то ли ловца, что за ним идет – без отдыха, через ноябрь к марту по этой большой земле.
Вот прибой прорастает сквозь дикий камень, вот мы стоим на нем.
Рыбы плывут по морским дорогам, словно осколки льдин.
Я говорила с ветреным мартом и с пасмурным ноябрем.
Теперь я буду молчать и слушать сердце в твоей груди.
Привычка видеть тебя подобна привычке верить твоим словам. Ты проявляешься так подробно, что можно даже не рисовать. Мы состоим из звонков и писем, людьми надежно окружены. И каждый дерзок и независим от огнестрельных и ножевых. Живем деталями и штрихами, как будто время не смотрит вслед. Я так умею тебя стихами, что разрешается не взрослеть, смеяться громче, у самых кромок стоять на цыпочках – высота! Моих колец и татуировок, не прикоснувшись, не сосчитать. И наша осень – мороз по коже, такая резкость и глубина. Мы так отчаянно не похожи, что бьется символом каждый знак. Тебя почувствовать, петься, длиться – теплом в мерцающей глубине…
Когда я переверну страницу, не останавливайся во мне.
Слишком яростно, слишком ясно начинаешь по ней скучать. Неслучайная сопричастность обостряется по ночам. Мысли множатся на виденья, поворачиваются вспять. Продолжение совпадений, не дающих спокойно спать. Это карма. Духовный голод по запретности общих тем. Ночь за ночью огромный город перемешивает людей. Люди встретились. Стрелки встали. Не смотри туда, не смотри. Там змея начинает танец, поднимается изнутри, позвоночник послушной флейтой отвечает на этот зов…
Слишком жаркое нынче лето. Время – спицами в колесо. Слишком яростно, слишком ясно. Ты услышан – считай, спасен. Неслучайная сопричастность, как всегда, объясняет все.
Просветление – лишь сноровка вырываться из круга дней.
Бодхисаттва, татуировкой проступающий на спине.
Ивот она, красивая, как бес, за хвост поймав и аэроэкспресс, и самолет, готовящийся к взлету, откидывает кресло у окна, включает shuffle, трогает журнал, но не берет – довольно переплета. Ее побег невыносимо прост: от пробок, брендов, мудаков и звезд, на деле предстающих мудаками, от гениев всех рангов и мастей, поющих песни, тянущих в постель, от Кастанед, Коэльо, Мураками, от переплетов книжных и живых, от огнестрельных, рваных, ножевых, от нищеты и пошлого достатка, ее побег сквозь зиму, за рубеж, без багажа, сомнения, рублей, без памяти, а значит, без оглядки.
Погонь не будет, рации молчат, у звездного десанта тихий час, включают свет, подходит стюардесса. Вода без газа, яблочный и плед, святой огонь блуждает по земле, крыло в граните облачного пресса.
Она сидит, красивая, как бес, и вспоминает, есть ли интерес искать билеты в точку невозврата. Посадка через несколько минут, в Париже дождь, прибытия не ждут, ждут там, в Москве.
Но ей туда не надо.
Ав 5 утра он мой и ни луча не уступает призрачным неспящим, бездомным, дворникам, впередсмотрящим трамваям, что ревнуют, грохоча. Он выдан мне, в огромности своей не скрывший тайн и требующий знака, он царственная серая собака и господин, принадлежащий ей, он темная вода в руке моста, сквозь пальцы утекающая в вечность, он в 5 утра нежней и человечней, чем может показаться красота. Он чаячий, нечаянный, как взмах не облака, но радуги крылатой, он золотые солнечные латы, которые дозволено снимать.
Я чествую его своим не-сном, шагами, измеряющими камни, и каждый слог на память обрекая, под стать ему я становлюсь иной.
Мейнстрим опять пестрит местами сил, все тянутся, кого бы ни спросил, как птицы перелетные – южнее. Чужой язык становится важнее, блаженные выходят из такси.
Вина не пьют, приветствия поют, на берегу порядок и уют наводят перед зорким объективом. И открывают – чакры, перспективы и третий глаз, и Азию свою.
Мы собираем вещи и еду, рассветом рассекая Теберду, идем все выше в пихтовое море. И снег скрипит, и в каждом разговоре мы чествуем смешную ерунду. Мы молимся неведомым богам, Домбай-Ульген вздымает на рога два вечных диска: солнечный и лунный. И Бог глядит сквозь ледяную лупу и знает все о нас наверняка. Есть истина, но нет у нас причин ее искать: вот чай, глинтвейн, хычин и темный лес – с балкона на Аланской мы видим мир, и этот мир неласков, но все еще невыразимо чист.
Суши перчатки, обувь и носки, смотри, какой рисунок у доски – круги Сансары, кольца годовые. На склонах фонари, как часовые, и снег вокруг – зыбучие пески.
Салат готов, дружок, иди поешь, Гокарну, Варанаси, Ришикеш мы сдвинули левей по параллели.
И никогда о том не пожалели, с вершин гранит спуская в рюкзаке.
Все по воле Его, а значит, по нашей воле, ибо в Нем нас больше, чем тех, кто Его не знает. Каждый день наполнен нами, как алкоголем. Это лето Господне, оно происходит с нами. Мы блаженные, мы странники, одиночки, нами правит беспричинное беспокойство. У тебя есть все, но ты ничего не хочешь, все слова приобретают дурное свойство становиться то ли вещими, то ли вещью, приготовленной заранее для обмена на другую вещь, которой уже обещан новый дом, обозначающий перемены.
Привыкаешь отпускать, не держать корнями, отделяешься пунктиром, межой, полоской.
Только лето Господне нас снова соединяет.
Плавит и выливает горячим воском.
Каждый день извечный чат, новостная лента. Ни один из нас не может уже иначе. Трансцендентны, социальны, амбивалентны, основательно заточены на удачу. Обитаем то в пространстве, то в перспективе, утоляем жажду жизни вином и млеком. Как до откровения дорасти мне, чтобы ощутить себя человеком? Терабайты, килоджоули, мегагерцы. Километры бесконечности за плечами.
Ты опять сидишь напротив и смотришь в сердце.
Ничего из мира не замечая.
Нам и думать нельзя с тобой ни о чем таком. Интеллект, этикет, дресс-код, боевой заряд. Мы владеем одним таинственным языком, на котором даже люди не говорят. Узнаем повадки, чуем слова нутром, отмечаем все, чем можно наполнить речь. Мы храним здесь имя, племя, число и род, даже время получается уберечь. Это редкое искусство течет песком, под которым текст надежнее, чем гранит. Нам и думать нельзя с тобой ни о чем таком.
Только правила не действуют вне границ.
Почему я знаю, как я тебя увижу, несмотря на то что зрению я не верю? Я ведь чертов кинестетик, мне надо ближе, у меня же голос крови, повадки зверя. Мне совпасть до самой сути – в одно касанье, чую алчущих и плачущих, духом нищих. Только мы себя уже сотворили сами и сейчас неумолимо друг друга ищем. Время ставить мир на карту и брать билеты, выйти утром в геометрию трех вокзалов.
Полагаю, все случится в начале лета.
И совсем не так, как я тебе написала.
Питер пристает с дождем к горлу – бесцеремонно, ветрено, то снимает шарф с Невы, то набрасывает, вальсируя. Ты одеваешься потеплее, выходишь голая – верь ему, провоцируй его: красивая. Впрочем, он тоже под стать тебе, без сомнения и стеснения обнажается до последнего закоулка. У вас с ним питеропение, переплетение, вы два раскаленных сердца: гудите гулко, бьетесь о выступы поз – локтевых, коленных, переворачивая улицы, как страницы. Когда ты молчишь, его накрывает ленью, когда впиваешься в шею – вода искрится. Если бы он был городом, а не северным богом, – дарлинг, он бы дал тебе пищу, и кров, и балкон, и кошек. Но он хочет, чтобы ты поднималась на крышу, и вы летали, сбивали время с толку, сводили с ума прохожих.
Ваша осень созрела, поспела, упала, хрустнула – яблоком сочным, кленовым листом поджаристым.
Дерзкие девочки оказываются
тоненькими
и хрупкими.
Продолжай, продолжай, продолжай смотреть на него, пожалуйста.
По солнечным квадратам на полу, по шторам, чашкам, зеркалу, стеклу, вслед за лучом, опережая луч, проходит взгляд, детали отмечая. Колдунство, волшебство, шаманский трюк – наш Кормчий к нам заглядывает в трюм, ты рядом спишь, а я с ним говорю, и крылья вырастают за плечами. Я говорю о том, как нежно быть, ценить, беречь и принимать любым, вот наша лодка, видишь, вот наш быт, мы ничего, играя, не разбили. Переходить на сторону добра – знакомая и древняя игра, когда из утра сложится вчера, он вспомнит там, о чем мы говорили.
По солнечным квадратам на полу /ты рядом спишь, /опережая луч/ проходит взгляд /хвала его теплу/ детали, лица, солнце на подушке.
Мы будем осторожны и нежны, и суждены, и Кормчему нужны – и слушаться, и попусту не ныть, и руки мыть, и не ломать игрушки.
Свобода, высота – да будет так: спина окаменевшего кита, великая не Ладога, но лодка, и мы лежим в ней, маленькие, – ловко устроенная кем-то красота. Баюкать нас, доверчивых детей, Господь поставил главной из затей на эти дни подкупольного солнца, смеемся мы, и с нами он смеется, дарует жизнь всему и счастлив тем. Мы избраны и ловим вечный ритм, какие травы, только посмотри: кипрей и клевер, северное море. Мы ни о чем с создателем не спорим, он души нам латает изнутри. Отныне жизнь – не драма, не борьба. Летают чайки, на скале рыбак за жабры держит древнюю добычу, и ветер здесь, и лес, и гомон птичий, и волны бьют в гранитный барабан.
Спина кита – так ладно и тепло в волшебных шхерах заповедный склон оставлен нам – великое наследство.
На этот раз мы живы без последствий:
небесное
защитное
стекло.
Мостки уплывают в озеро, в кувшинки и гул стрекоз, по звездной дороге возят нам небесное молоко, туман над долиной стелется – Велламо достала сеть, а мы образуем стеллиум в вечерней святой росе. Планета моя – огромная, планета твоя – сильней, нам выданы гром и молния, лабазника белый снег, ракита и дуб качают нас, скрывают в своей тени, извечное неслучайное ночным серебром звенит. Мы помним, как жить прозрачными, бесплотными, налегке, мы кем-то сюда назначены и скоро узнаем кем, мы молимся тихой музыкой и рифмой, и танцем рук, сердечные наши мускулы скрывают свою игру. На том берегу ни хижины, ни лодки, ни огонька, за нами следили хищники, но мы впереди пока, вода расступилась теплая, ладонь приняла в ладонь – и брызги сверкнули стеклами, и мир уместился в дом.
Нагретые доски лавочки янтарные, будто мед.
К тебе прилетают ласточки.
А сердце твое – поет.
Я буду голосом твоим,
голосом,
голосом,
говорить тебе, тобою недоговаривать,
твоим вдохом в знойном июльском мареве,
испариной,
каплей пота у кромки волоса,
вниз, в ложбинку груди скатываться,
прогибаться, скрываться, складываться,
рисовать на загаре полосы.
Буду голосом твоим,
голосом,
голосом,
перешептывать, переписывать, пересказывать,
твои мысли на звук нанизывать, перевязывать,
переманивать их к себе,
приучать к рукам…
Ты придешь за ними следом. Наверняка.
Отебе, пожалуй, не стоит писать ни строчки, потому как в словах обоим ужасно тесно. Поскорее бы время сдвинулось с мертвой точки. Что за точкой – мне доподлинно не известно.
Я порой предполагаю в порядке бреда, что за точкой начинается шум прибоя. Я же чувствую, я чую, иду по следу, небо в море отражается голубое. Ты сидишь у края мира, у кромки моря, прикурив, глядишь на воду завороженно. «Между прочим, – говоришь ты, и я не спорю, – ведь к чужим мужьям не приходят чужие жены. Если ты стоишь сейчас за спиной и слышишь, если я сижу и знаю о том, что будет, значит, мы намного дальше, намного выше, не мужья, не жены, даже почти не люди. Между прочим, – говоришь ты, но губы сжаты, все слова идут потоком, минуя воздух, – мне не важно, как узнала ты, как пришла ты. Я придумал мир, и мир для тебя был создан. Дольше века я прождал тебя у прибоя, длился день, клубился дымом над вечным морем».
Море в небе отражается голубое.
Я все чувствую, я чую. И я не спорю.
О тебе нельзя, конечно, писать ни строчки.
Только думать – осязаемо и детально.
Но однажды время сдвинется с мертвой точки.
Как известно, мысль слишком материальна.
Они сегодня едут на маяк, они все время едут на маяк, вчера и завтра, девочка моя, здесь происходит таинство событий. Так важно дотянуть до ноября, об этом никому не говорят, ведь счастье в ноябре, и он упрям, но ты сильней, ты научилась быть им. Их океан – окраина земли, они стоят, а раньше не могли узнать имен или представить лиц, еще не существуя друг для друга. Но вот случилась осень – осенить и натянуть невидимую нить, соединить разрозненные дни и до поры не выпустить из круга.
Они сегодня едут на маяк, а раньше было – не они, не так, чужие страны, встречи, камни, пена. Они всегда, любимая моя, все правильно – дороги и моря, и этот шторм, и берег, и маяк.
Приехали.
Кто загорится первым?
Ручная кладь, иллюминатор, укрыться пледом, слушать джаз – нам больше ничего не надо, все предначертано для нас, как будто бог, большой и нежный, нам стал приятелем в пути. Нас больше ничего не держит, и мы легки, и мы летим. И зрением иного рода мы различаем без труда, как изменяется погода, как вырастают города, как дети требуют рождаться, как слово требует строки. Полета стоило дождаться, и мы летим, и мы легки. Над бесконечностью пространства, над нереальностью потерь свободу равенства и братства мы постигаем в пустоте, в потоке воздуха и света, крылатым ангелам подстать, мы обнуляем километры во славу чистого листа. Иерихонские турбины, всепобеждающий мотив.
Мы избраны и мы – едины.
И мы легки.
И мы летим.
Свет мой, скажи, почему я тебя встречаю там, где закат невидим, но осязаем? Город похож на пагоду, замечаешь? Укрыта земля циновками из сизаля, в мерцающих стеклах, как в озере, карпы кои, луна золотым пером плавники обводит. Свет мой, скажи мне, что это? Что такое необъяснимо сильное происходит?
Чаши поют, не пели уже полгода. Ветер попутный все время – куда ни шел бы. Город похож на пагоду, там, у входа, девушка ждет, звенит изумрудным шелком. Свет мой, скажи, почему мы все это видим? Как совпадаем – мыслями, снами, днями? Тысячи нитей, тысячи тонких нитей нас обвивают, прочно соединяя.
Город похож на пагоду или гору, пирамидально острую. Он так близко, что хаос в моей голове обретает форму
Зеленой Тары,
сидящей
на лунном диске.
Октябрь – бармен, он боготворит глинтвейны, гроги, пунши, алфавит используя, как пряную приправу. Он греет красное и тихо говорит о том, что раскрывается внутри, о том, на что мы не имели права. Иди сюда, дружок, и повтори вино, гвоздику, кардамон, имбирь, налей еще горячего, не мешкай. Смотри в окно – как льется по листве и золото, и патока, и свет, течет к стволам и застывает между. И этот сруб, и горная тропа, и камень, и медвежьи черепа, и дерево, и кованые цепи придумал бог, когда устал молчать, здесь в солнечный сургуч его печать ложится, счастью назначая цену. Мы, налегке пришедшие сюда, не знающие, хлеб или вода нам суждены, не верящие в силу, сидим внутри немыслимых чудес и пьем глинтвейн, и обретаем лес, октябрь – бармен, солнце на столе,
считай нам вместе, Господи, спасибо.
Это, верно, черт начинает счет,
Перекрестьем гор разделяя нас.
Мы с тобой действительно ни при чем.
Двое суток врозь – такова цена.
Двое суток без. Понимаешь, бес?
Не сойти с ума, не найти покой.
Потому что там, за горами, лес.
Этот лес действительно далеко.
А за лесом даль, синева листа,
Корабли идут, не боятся волн.
Там и ночь светла, только ты устал,
И тебя не радует ничего.
Столько звезд вокруг – даже ветер стих,
Словно мир вот-вот остановит бег.
Свет очей моих, боль ночей моих,
Я все время думаю о тебе.
Помнишь, как мы смотрели «Ускользающую красоту» Бертолуччи? Уходила весна, обещая нам долгое плодородное лето. Обладание становилось мечтой бесплотной, а потому несбыточной, ибо нельзя обладать тем, кого нет. В тот вечер, цветущими садами встречающий нашу новую жизнь, в тот вечер нам было даровано высшее искусство видеть и не касаться, следить за движением, не строя препятствий, быть благодарным за право сопричастности и никогда не требовать большего. Ускользающая красота – как далекое эхо забытой песни, что поется раз в тысячу лет.
Никогда, никогда не давайся мне в руки, всегда будь моим завтра, рассветным, неясным, состоящим из намеков и предчувствий, чтобы я могла идти за тобой, мечтать о тебе, разгадывать шифры твоих телеграмм. Нас не существует вместе, поскольку раствориться равно умереть. Нас не существует друг без друга, поскольку движение, подобное вечному кружению планет, зовет одного за другим. Я следую за тобой в своей абсолютной свободе.
И в этой свободе мои величие и сила, из которых, вспыхивая, возникают новые и новые миры. И красота, ускользающая от меня, становится ветром, осыпающим цвет садов, согревающим почву, рождающим завязь. И длится плодородное лето, и благодатная осень, и зима, могучая в своей животворящей смерти, и чудо необладания создает нас, нерушимых, бесконечных, ведущих друг друга извечным путем чистого творчества, где нет ничего, кроме духа, неподвластного желаниям и законам.
В тот вечер, отпуская надолго, может быть навсегда, мы создали мир, не знающий разлуки и смерти. Ускользай и не давай мне дотронуться, ибо в этом таинство и спасение. Следуй за мной, но никогда не найди меня. Omnia praeclara rara, ищи красоту, но не стремись овладеть ей и, приблизившись, найди в себе силы отойти и увидеть тот путь, по которому она ведет тебя – как далекое эхо забытой песни, что поется раз в тысячу лет.
Журналы и спортивный инвентарь, отцовский «Киев», бабушкин янтарь, альбомы и маркшейдерские карты, открытки, телеграммы, шашки, нарды, и мишка плюшевый, и старый календарь. И мамин шарф – колючий и большой, который от простуды хорошо, и чемодан – коричневая кожа – потертый временем, на каждого похожий, кто с ним когда-то по перрону шел. И письма – сплошь подтеки от чернил, пластинки – недослушанный винил, и платье детское с пурпурными цветами…
Слезай скорее, побежали к маме!
Скамью поправь, оградку почини.
У нас дедлайн, конверсия, цейтнот, но червь сомнений точит этот код, и в черном зеркале не обнаружив средства, на антресоли сломанного детства заглядываем мы который год.
Она пахнет мужским Kenzo и адреналином, научилась в жизни взвешивать каждый грамм. У нее ботфорты – три пары – ходить по спинам и одни кроссовки – бегать в них по утрам. Она чья-то находка, тайна, жена и мама, она может – коньяк, бездорожье, шипы и грязь. Но когда она в воскресенье подходит к храму, с колокольни ей голубь машет крылом, смеясь. Она знает так мало, но знает довольно точно, и стихи не расскажут главный ее секрет. Между прочим, привычка ложиться в 12 ночи – это просто побочный, вынужденный, эффект. Вы ей пишете в личку – а как, мол, и что имели, препарируя тексты, копаясь в ее душе. У нее Камасутра вышита на постели и Харлей непременно пропишется в гараже. Она помнит и вальс во дворце с золотыми люстрами, и как выла от боли, случаем спасена.
Эта девочка слишком
Слишком
умеет чувствовать.
И что платит за это – знает она одна.
Страница, на которой ты можешь написать подсказки и пожелания своей вечной юной части души.
Ты девочка. Стремительная и влюбчивая, пылкая и непостоянная, легкая и мечтательная. Ты можешь не знать, чего ты хочешь, и хотеть того, что создано твоим воображением, можешь опережать события и никуда не торопиться, ты умеешь быть разной и не знаешь, какая проснешься завтра. Ты видишь все краски мира, слышишь всю его музыку, ты сама – мелодия, полет, рифма.
Юная, легкая девочка, солнечное смеющееся дитя, ты всегда живешь во мне.
Я люблю тебя.