Там беспечный закат, догорая,
Затихает у ночи в плену.
Если очень вам хочется рая,
Отыщите свою тишину.
Поражение. Боль… Мне уже все равно.
Я во тьме одиночества стыну.
Я – корабль, однажды ушедший на дно,
Килем вскрывший морскую пучину.
Уничтожены мачты, борта сожжены,
Искалечена прежняя стать.
И остались мне только виденья и сны.
Только я не хочу умирать.
Не хочу навсегда расставаться с мечтой,
Напоенной годами скитаний,
Что дарила не всеми желанный покой —
Беспощадный огонь испытаний.
Может быть, я однажды себя прокляну,
Что, шальная, не вышла я в дамки.
А пока я хочу постигать тишину,
Смело строить воздушные замки.
Все сомненья оставить свои позади,
Смыть надежды морскою водою,
Чтобы даже в своем пораженьи найти
Упоенье заветной мечтою.
Маленький мальчик выходит на дорожку, выныривающую прямо из-под порога небольшого одноэтажного дома, аккуратно выбеленного и словно улыбающегося проемами своих приветливых окон. Эти окна хранят ни с чем не сравнимый уют внутреннего пространства, и чем-то похожи на ласковые мамины глаза, в которых спрятана вся ее любовь и нежность. А еще в них отражается весь мир, огромный мир, у которого нет ни границ, ни пределов.
Дорожка ведет на ферму, которая расположена всего в полумиле от дома. Мальчику нужно сходить туда за молоком, но для него это настоящее путешествие, бесконечное и захватывающее, как целая жизнь. Дорожка добротно утоптана, и ноги сами, без каких-либо усилий несут его вперед, навстречу приключениям. Запахи и звуки, которыми наполнено все вокруг, подхватывают его, делают совсем невесомым, и вот он уже не слышит своих шагов, растворяясь без остатка в каждом проживаемом мгновении.
Запах свежескошенной травы приятно щекочет ноздри, и в нем без труда можно различить нотки прелого вереска, овсяницы и ситника. Запах проникает внутрь, заполняет легкие, и, наконец, окончательно и бесповоротно поселяется где-то в коленках, пятках и на кончиках пальцев. Вот чуткое ухо безошибочно улавливает легкий шорох, из сена выныривает маленькая отважная мышка, покинувшая свою норку и отправившаяся на поиски вкусного обеда. Увидев человека, она вдруг робеет и снова ныряет в свою спасительную обитель, исчезая без следа.
Кузнечики, шмели и стрекозы уверенно порхают в зарослях травы, чувствуя себя как дома среди цветков герани, василька, донника и кипрея. Большая зеленая стрекоза с голубым брюшком, черной полосой вдоль спины, огромными глазами и прозрачными как стекло крылышками бесстрашно садится на маленькую ладошку, вертит во все стороны своей подвижной головкой, взлетает и беспечно уносится вдаль. Если еще немного углубиться в заросли, то можно встретить быстроногого зайца, сонного ежа или даже хитрую лисицу, отдыхающую в тенистых зарослях.
Но почему-то сегодня так не хочется беспокоить кого-либо своим грубым вторжением. Где-то глубоко в нежной душе чувствительного ребенка рождается и укрепляется сознание того, что все вокруг слишком хрупкое и мимолетное, беззащитное и почти призрачное, но в то же время настоящее и родное в самых своих истоках, а потому, как ничто другое, сродни вечности.
С тех пор как Джон начал осознавать себя, окружающий его мир представлялся ему до самых краев наполненным жизнью. Она заполняла собой все пространство, а вдыхаемая вместе с воздухом, проникающая внутрь вместе с лучами солнца и оседающая теплым комочком где-то в животике вместе со вкусным маминым обедом, она была неотделима от той сути, которую Джон вкладывал в короткое и вместе с тем очень объемное, почти необъятное слово «Я».
Даже смерть виделась ему неизбежным следствием переизбытка жизни. Как будто иногда она переливалась через край, или выплескивалась наружу из-за неосторожных действий живых существ. Так дочка фермера Мэри, озорная девчушка со смешными веснушками, тугими косичками и бездонными голубыми глазами, способными, как казалось Джону, утолить любые печали и невзгоды, иногда, наливая молоко в бидон, вдруг неловким движением выплескивала несколько капель, которые тут же поглощала без следа ненасытная земля. При этом Мэри так беззаботно смеялась, что казалось, нет никакой беды в том, что небольшие частички бытия иногда исчезают безвозвратно, ведь все полно жизни, и она тут же без труда восполнит образовавшийся недостаток.
Мышонок замер, оробел немножко
И быстро юркнул в норку налегке,
А лягушонок прыгнул на дорожку,
Мои шаги заслыша вдалеке.
Я лишь на миг прервал дыханье лета.
Вот сумрак стелет мягкую постель.
И эхом ночи замирает где-то
Овсянки переливчатая трель[1].
Джон родился в небольшой английской деревушке в бедной семье. У его родителей не было собственной земли, и они жили наемным трудом, выполняя самые тяжелые работы в близлежащих фермерских хозяйствах. Однако его отец был человеком грамотным и даже не лишенным литературного вкуса. Иногда по вечерам ему удавалось выкроить час-другой, чтобы уединиться в кухне, а в теплую погоду и прямо на пороге дома, с книгой в руках. И тогда маленькому Джону казалось, что происходит некое священнодействие, в которое однажды будет посвящен и он сам. В эти минуты потемневшее от загара лицо отца, с которого никогда не сходила печать усталости, вдруг светлело, морщинки, эти немые свидетели непрерывающейся череды забот, разглаживались, а в потухших глазах появлялся живой огонек, освещавший тьму кажущейся безысходности существования. Можно было без лишних слов забраться к отцу на колени, завороженно замерев на его широкой груди, и без остатка погрузиться в благословенную кем-то свыше тишину.
Однажды маленький Джон в очередной раз примостился на коленях отца, ощущая всем телом привычную шершавую поверхность грубой ткани его рабочего комбинезона, и не заметил, как задремал. Ему приснилось, что он плывет по волнам, которые мягко и бережно укачивают его, а он расслабленно лежит на поверхности воды, готовой вынести его на сушу или же навсегда заключить в свои крепкие объятия. Вдруг его разбудил возбужденный возглас отца, всегда молчаливого и скупого на проявление каких-либо эмоций:
– Сын, ты только послушай, какие прекрасные стихи! – Расправив затекшие плечи, он начал декламировать с едва различимой дрожью в голосе, не привыкшем к любому красноречию:
Моя любовь, моя душа,
Скажи, в какой предел небесный
Ты удалилась, поспеша,
Для жизни новой и чудесной?
Ты вспоминаешь ли, скорбя
О том, что здесь ежеминутно
Остаток жизни без тебя
Я доживаю бесприютно?
И если твой витает взор
Везде, где я в уединенье
С твоей вступаю в разговор
Воображаемою тенью, —
Тогда у нашего ручья
Хочу коротким сном забыться,
Чтоб ты смогла, любовь моя,
Хотя б во сне ко мне явиться![2]
Джон очень плохо понял смысл того, что зачитал ему отец в порыве неподдельного восхищения, но он словно услышал прекрасную музыку, дивным узором сплетенную из хорошо знакомых слов и в несколько мгновений и навсегда захватившую его в свои сети. И почудилось ему вдруг, что стихи тоже рождаются от избытка жизни, вдруг выплескивающейся за осязаемые пределы бытия и готовой унести с собой зазевавшегося чудака куда-то очень далеко.
– Мэри, кто-нибудь говорил тебе, что твои волосы подобны струящемуся потоку лесного ручья, хранящего кристальную чистоту каждого мгновения?
– Нет, Джони, никто и никогда не говорил мне ничего подобного.
– А говорил ли кто-нибудь тебе, Мэри, что в уголках твоих губ прячутся солнечные зайчики, ждущие восхода солнца и готовые славить его щедрость в каждом своем движении?
– Нет, Джони, даже самые болтливые парни в нашей деревне не способны на такое.
– Значит, никто не говорил тебе, что в бездонной глубине твоих глаз сокрыта тайна рождения жизни, как в нераскрывшемся розовом бутоне – вся красота будущего цветка?
– Никто не умеет говорить так, как ты, Джони. Никто не умеет так тронуть сердце девушки, жаждущей любви и внимания. Иногда мне кажется, что твоими устами говорит Бог, а иногда…
– Не надо, Мэри! Ни слова больше!
Джон приложил свою ладонь к ее устам, легонько коснулся пальцами ее губ и тут же отдернул руку, внутренне укоряя себя за то, что позволил себе что-то лишнее. Мэри звонко рассмеялась, в очередной раз удивляясь той необычайной застенчивости, которая была чужда ей, но которая резким контрастом выделяла среди других этого странного юношу по имени Джон Клэр. Он был строен и даже красив. Тонкие и слегка заостренные черты лица, высокий лоб и внимательный, хотя и слегка отстраненный взгляд зеленых глаз с опущенными внешними уголками, хранящими затаенную печаль, – все это выдавало благородную и глубокую натуру, которой Бог по какой-то одному Ему ведомой прихоти наделил простого сельского батрака.
Джон боготворил Мэри, она чувствовала это, и это льстило ее девичьему самолюбию. А еще ей очень нравилось его слушать. Его речь была подобна пению соловья, так звонко поющего в лесной тиши. Порой услышишь его заливистую трель, замрешь на несколько мгновений, заслушаешься, и вдруг почувствуешь, как радость наполняет сердце, все мысли, волнения и печали отступают, и душу словно мягким одеялом накрывает покой. Рядом с Джоном было легко и спокойно. Мэри знала, что его сердце лежит у ее ног, и ей совсем не хотелось его растоптать.
– Завтра же пойду к твоему отцу, скажу, что люблю тебя, и попрошу у него твоей руки. – Джон, слегка наклонившись, резким движением сорвал первую попавшуюся под руку травинку, даже не взглянув на нее. И тут же в сердцах бросил ее себе под ноги, словно подтверждая этим жестом свою решимость, созревавшую долгими бессонными ночами и, наконец, вырвавшуюся наружу.
Мэри посмотрела на него с испугом и замерла на месте. Они шли по той самой дорожке, которая вела от фермы к дому, где жил Джон, и которая однажды привела их из беззаботного детства в пылкую юность.
– Ты же знаешь, Джони, что отец никогда не даст разрешения на наш брак.
– И что же нам делать? Похоронить все чувства, развеять в прах все мечты, убить в себе надежду на счастье и покориться судьбе, даже не попытавшись что-то предпринять? Я не отступлюсь от тебя, Мэри! Разве Бог создал всех живых существ не для того, чтобы они радовались каждому проживаемому мгновению и слагали песни в Его честь? И разве мы с тобой не достойны того, чтобы быть счастливыми, подобно птицам, свободно парящим в небе?
Пойдешь ли, милая, со мной —
О, девушка, пойдешь ли ты
В туман и холод ледяной,
В ущелья мглы и темноты —
Туда, где не видать ни зги,
Где в никуда ведут шаги
И ни звезды во мгле ночной, —
Пойдешь ли, милая, со мной?[3]
– Здравствуйте, господин Дрери!
– А, Джон, это ты! Заходи, всегда рад тебя видеть. Совсем недавно мы получили новый сборник стихов Уильяма Вордсворта. Уверен, ты не сможешь пройти мимо этой книги.
Джон был завсегдатаем книжной лавки Эдварда Дрери и мог часами бродить среди книг, выбирая то, что ему придется по душе и по карману. С детства он подряжался на самые тяжелые работы в близлежащих фермах, чтобы заплатить за свое обучение в школе и иметь возможность покупать книги, которые, подобно воздуху, стали необходимым условием его существования.
– Господин Дрери, я пришел к вам с необычной просьбой. – Джон стоял у входной двери, переминаясь с ноги на ногу и не решаясь поднять глаза. В руках он держал небольшую пачку исписанных листов бумаги, которую безжалостно теребил дрожащими руками. Прошло несколько томительных мгновений, прежде чем он решился взглянуть на собеседника и сказать то, ради чего пришел. – Я написал несколько стихотворений. Не могли бы вы посмотреть их? Может быть, я смогу выручить за них немного денег.
– Ну что ж, давай посмотрим, что ты написал. – Дрери взял из рук Джона его творение, на титульном листе которого неуверенной рукой было выведено: «Стихотворения, описывающие сельскую жизнь и природу», и с доброжелательной улыбкой посмотрел на смущенного юношу, которому симпатизировал за его стремление к книжной мудрости. – Я прочитаю сегодня твою рукопись, не сомневайся. Обязательно приходи завтра.
Эдвард Дрери был человеком мечтательным и слегка рассеянным. Будучи выходцем из состоятельной семьи, он получил хорошее образование и благодаря семейным связям мог бы сделать неплохую карьеру в сфере книгоиздательства. Однако природная склонность к меланхолии не позволила ему преуспеть в чем-либо, и в конце концов он обрел свой душевный покой и достиг видимого жизненного благополучия в качестве простого продавца книг в Нортгемптоне. Придя домой после работы и открыв рукопись застенчивого паренька из Хелпстона, Дрери понял, что в его жизни произошло очень важное событие, может быть, самое главное событие его жизни. На следующий день он отправил рукопись в Лондон своему кузену Джону Тейлору, одному из основателей издательской компании «Тейлор и Хесси». Так увидел свет первый сборник стихов Джона Клэра «Стихотворения, описывающие сельскую жизнь и природу. Сочинение Джона Клэра, крестьянина из Нортгемптоншира».
– Мэри, Мэри, постой! Куда же ты так спешишь? У меня есть хорошие новости для тебя! – Джон уже несколько часов поджидал свою возлюбленную в тени огромного дуба, росшего в небольшом отдалении от фермы. После того, как отец Мэри наотрез отказался выдать дочь за него замуж, он старался не попадаться ему на глаза. И едва заметив, как Мэри вышла из дому и направилась куда-то по хорошо знакомой дорожке, побежал за ней следом.
– Джон, ты же знаешь, что нам не нужно встречаться, давай забудем все, что было. Мы все равно никогда не будем вместе. – Мэри говорила глухим голосом, и в нем уже не слышался звон серебряных монет, когда-то услаждавший слух влюбленного юноши. Всегда веселые глаза Мэри подернулись дымкой, смотрели отстраненно и даже холодно, а гибкая и стройная фигурка словно застыла, утратив былую подвижность и напоминая фарфоровую куклу.
– Да послушай же, Мэри! – Джон сильно волновался, непроизвольно ероша свои волосы и понимая, что сейчас решается его судьба. В глубине его души теплилась надежда, что Бог подарил ему шанс, один из тысячи, шанс на исполнение самого заветного желания. – Я отдал в издательство свой сборник стихов. Скоро выйдет моя книга. Ее будут читать во всей Англии, я получу хороший гонорар, и твой отец больше не будет называть меня голодранцем. Я уже пишу новую книгу и, может быть, смогу стать настоящим поэтом. Почему же ты плачешь, дорогая?
– Ах, Джони, я так рада за тебя. Я всегда знала, что ты – особенный. Ты не похож на других, и тебя ждет необыкновенная судьба. Но нам никогда не быть вместе. Отец просватал меня за Томаса Питерса с фермы за холмом. Сейчас вовсю идет подготовка к свадьбе. И мы уже ничего не сможем изменить.
При этих словах Джон потерял дар речи, мысль о том, что последняя надежда рухнула, парализовала его. А Мэри уходила все дальше, и он уже не пытался ее остановить. Постепенно ее силуэт, отгороженный от Джона плотной завесой слез, размылся в серое пятно с неясными очертаниями и, наконец, совсем исчез. И показалось ему вдруг, что мир покачнулся, выплеснув из его сердца за ненадобностью разбитую любовь и несбывшиеся мечты. Но жизнь не терпит пустоты, в которой таится призрак смерти, и поэтому она заполняет эту образовавшуюся полость неутихающей болью.
Любовь исчезла в небесах,
А на земле ей места нет.
Отравленный виденьем прах,
В аду несу я тяжесть лет.
В потемках собственной души
Я вдруг увидел свет небес
И сгинув в мрак земной глуши,
В огне поэтом я воскрес.[4]
В начале XIX века Лондон уже был большим индустриальным городом, насчитывавшим более одного миллиона жителей. Сюда устремлялись не только иммигранты из колоний и бедных европейских стран, но и крестьяне, которые не могли прокормить свои семьи и, отчаявшись, отправлялись на поиски лучшей жизни. Для работы на фабриках и заводах требовались рабочие руки, поэтому Лондон был готов приютить всех, разрастаясь за счет новых промышленных районов. Утверждение капиталистического уклада в экономике, политике и социальной сфере способствовало быстрому росту производства в самых разных областях. Постепенно Лондон превращался в индустриальную столицу мира.
В то же время это был город контрастов. Строительство новых роскошных домов для промышленных баронов компенсировалось существованием множества неблагоустроенных кварталов для городской бедноты. Вестминстерский дворец, где заседал британский парламент, и резиденция британских монархов – Букингемский дворец были визитной карточкой Лондона и вместе со всей западной частью города, именуемой Вест-Эндом, олицетворяли собой благополучие и неумеренную расточительность буржуазной элиты и королевской власти. Антиподом фешенебельного Вест-Энда был Ист-Энд, восточная часть Лондона, где селились рабочие, получавшие за свой труд сущие гроши. Они вынуждены были снимать маленькие, неуютные комнатки, где часто были разбиты окна, стояла старая рваная мебель и где нужно было проживать в тесном соседстве с клопами. Разнорабочие, грузчики, бродяги и пьяницы за два пенса находили себе приют в дешевых ночлежках, или заплатив один пенс, могли заночевать у кого-нибудь на кухонном полу. Неочищенные сточные воды сбрасывались прямо в Темзу, а использование питьевой воды, собираемой из этой реки, приводило к распространению болезней и эпидемий. Многочисленные фабрики, заводы и домашние печи потребляли огромное количество угля, дым от сжигания которого значительно ухудшал экологическую ситуацию.
В этот город, олицетворявший собой все новейшие тенденции мирового развития, после выхода в свет первого сборника стихов отправился Джон Клэр. Сборник имел ошеломительный успех. Во всех мало-мальски уважавших свою репутацию салонах и гостиных заговорили об удивительном поэте-самородке из Хелпстона. В условиях нараставшего экологического кризиса передовые умы Лондона обратились к философии Жан-Жака Руссо, порождавшей ностальгию по тем временам, когда человек жил в естественном, незамутненном и не испорченном техническими и научными достижениями состоянии, когда он был ближе к природе, был более нравственным и добродетельным.
К Джону Тейлору, которому достались лавры открытия талантливого деревенского поэта, воспевающего природу и незатейливый сельский быт, то и дело обращались дамы из высшего общества с просьбой познакомить их с человеком, так удачно вписывавшемся в их воображении в образ «благородного дикаря» из произведений Руссо. Но знакомства с Джоном Клэром искали не только представители светской элиты, но и именитые литераторы, заинтригованные простотой и изяществом его поэтического слога, а также глубиной свойственных ему переживаний. Тэйлор взял на себя все расходы и уговорил Джона приехать в Лондон.
В пути Джон грезил о столь желанном переезде в столицу, который позволил бы покончить с бесконечным и изнурительным поденным трудом на фермах, о встрече и дружеских беседах с Сэмюэлем Кольриджем, Уильямом Блейком и Джорджем Байроном и о возможности приобретать и читать любые книги, которые только существуют на свете. Ведь Лондон – это город таких возможностей, о которых простой человек может только мечтать. Однако промышленный гигант ошеломил его и оглушил. Крики и грязная ругань грузчиков, разгружавших уголь, окрики и свист кучеров, несущихся по мощеным улочкам на кэбах или грузовых повозках, суета спешащих по делах прохожих, удручающий вид копающихся в мусорных баках бродяг, серое, закопченное небо, давно забывшее о своей природной голубизне – все это выступило резким контрастом к привычному размеренному существованию в деревенской глуши, из года в год и из века в век воспроизводившему одни и те же формы бытия.
Звуки, порождаемые природой, – ласковый шепот листвы, слегка потревоженной порывом ветра, настойчивый стрекот сверчка, призывающего самку, или скрип ворота, обещающий утоление жажды в жаркий день, – всегда были гарантом душевного покоя, пробуждающим или усиливающим внутреннюю тишину. Звуки большого города убивали тишину, загоняя ее в самую глубину человеческого существа или вовсе изгоняя вон, обрекая его на духовную смерть. И пробираясь, подобно призраку, по улочкам большого города, Джон с горечью думал о том, что смерть имеет несколько обличий, но нет страшнее той смерти, которая лишает человека возможности пребывания наедине с самим собой и с Богом.
Хочу уйти в заветные места,
Где человек ни разу не ступал,
Где я пребуду с Богом навсегда
И буду спать, как в детстве сладко спал,
Непотревоженный, среди простых чудес:
Трава внизу, а сверху – свод небес.[5]
Дорогой Джон! Приветствую вас, друг мой! Думаю, что после нашего знакомства и тех душевных бесед с вами, которые скрашивали мое одиночество и неизбежно подступающую старость, я с полным правом могу называть вас этим словом. Вы оказались удивительно интересным собеседником и мне не хватает вашего общества. Вы лишены напыщенного самодовольства и тщеславия, которыми наполнены парадные и гостиные лондонской аристократии, и способны на самое искреннее проявление чувств. Заклинаю вас, никогда не изменяйте себе!
Держу в руках ваш новый сборник стихов «Деревенский менестрель и другие стихотворения» и спешу поздравить вас с новым и не менее внушительным успехом. Ваши описания природы стали еще более тонкими и проникновенными. И совсем по-новому зазвучала тема одиночества. Предполагаю, что ваш приезд в Лондон оказал большое влияние на ваше творчество. Но не оказались ли вы, мой друг, заложником своего таланта, благодаря которому вы очень чутки к восприятию всего самого прекрасного, что вас окружает, но в то же время вынуждены из-за него невольно ослабить те тесные узы, которые связывают вас с миром природы, и познать неизбывную тоску по утраченному раю?
И если это так, то значит дух романтизма коснулся вашего чела и уже останется вашим неизменным спутником до конца ваших дней. Если бы вы знали, сколько тревожных дней и бессонных ночей провел я, силясь примириться с реальностью и обрести покой в душе своей, ибо еще подростком ощутил я вкус бесконечности и уже не смог его позабыть. И не находил я иного утешения, кроме бегства в глубь веков или погружения в собственные фантазии. Лишь проникновение в призрачные миры, такие настоящие и близкие моему сердцу, позволяло мне держаться на плаву. Ваше творчество, Джон, как и ваша личность, покоятся на более прочном фундаменте. Вы более, чем кто-либо, близки к тем корням, которые некогда питали наших предков, давая им силы для борьбы с любыми невзгодами. Вы твердо стоите на той земле, которую обрабатываете своими руками. Так держитесь за нее и будьте мужественны.
И не принимайте всерьез брюзжание старика, познавшего горечь разочарований самого разного сорта и проделавшего путь от пламенного революционера до ратующего за стабильность просветителя, однажды заразившегося вольным духом романтизма и поверившего в силу и непреходящую ценность личности перед лицом неукротимых стихий, которые правят миром. Теперь же безжалостные стихии моей жизни раздавили меня. Я стар и немощен и живу в тягостной зависимости от опиума и своих собственных несбывшихся надежд, которые рано или поздно сведут меня в могилу.
Не подумайте, что я ропщу на жизнь и уж тем более на Бога. Моя искренняя вера позволяет мне стойко сносить все удары судьбы. И мне хочется, чтобы вы знали, двери моего маленького домика в Хайгейте всегда открыты для вас, а неспешная дружеская беседа – это, пожалуй, единственная роскошь, которую я могу себе теперь позволить.
Я слышал, что вы женились. Очень рад за вас!
Дорогой Сэмюэл! Однако смею ли я так называть вас? Я был несказанно рад, получив ваше письмо и поняв, что в вашем лице обрел друга. Здесь в Хэлпстоне, дыша свежим деревенским воздухом и лицезрея бескрайнюю широту полей и лугов, я просто задыхаюсь в объятиях своего духовного одиночества, подобно неизлечимой болезни разъедающего мой мозг. Ваше искреннее участие в моем творчестве и в моей судьбе побуждает меня быть с вами откровенным.
Отправляясь в Лондон, я грезил о новой жизни и о новых возможностях для творческого роста. Мне казалось, что я перерос тот уютный мирок, основу которого составляет размеренная сельская жизнь, бесхитростная и понятная во всех своих проявлениях. Литературный мир Лондона принял меня в свои теплые объятия, что было несказанной удачей для меня. Но сам я чувствовал себя совершенно чужим среди этих каменных стен, окружавших меня со всех сторон. Радость от встречи с большим миром угасла в моем сердце, не успев разгореться. Но и возвращение в свой маленький мирок, который я однажды покинул, не принесло мне утешения. Мне хотелось везде быть дома, и этот дом виделся мне безграничным и бескрайним, как небо. Но покинув свой маленький обветшалый домик, примостившийся на опушке леса, я оказался нигде и никем без всякой надежды вновь обрести свой дом и себя самого.
Жизнь в большом городе представляется мне совершенно невыносимой для меня, но и возврат к прежней жизни уже невозможен. Вы говорили о прочном фундаменте, на котором я стою, но тем более ужасным видится мое положение, когда казавшаяся незыблемой почва вдруг уходит из-под ног. Вы находите утешение в былых временах и в ваших собственных фантазиях, я же все чаще обращаюсь мысленным взором в свое детство, когда беззаботность и естественная простота существования были моими непременными спутниками, причащая меня к вечному блаженству.
Мой друг Сэмюэл, вы оказались правы! Я был изгнан из рая, в котором пребывал в детстве и о котором теперь могу лишь грезить. Но кто же я теперь? – Странная единица, одно из множества существ, коих неумолимая воля Бога выбрасывает на мгновение на поверхность бытия и вновь беспощадно поглощает, возвращая в свои недра и обращая в ничто. Тем отраднее для меня возможность поделиться своими мыслями и переживаниями с теми, кто способен меня понять, кто может испытывать те же чувства и помогает быть стойким в борьбе с душевными невзгодами. И разве не это называется духовным родством?
Думаю, что подробности моей деревенской жизни вряд ли могут представлять собой какой-то интерес, а потому не стану утомлять вас ее подробным описанием. Небольшой гонорар, который я получил за свой первый сборник, позволил мне жениться на Марго Тернер, дочке небогатого фермера. Она трудолюбивая и скромная девушка, которая недавно подарила мне сына. Это здоровый и веселый малыш, отрада моего сердца. С утра до вечера я вынужден заниматься тяжелым трудом, чтобы прокормить свою семью. Но по вечерам, а иногда и ночью, я предаюсь своим мечтам, и это время принадлежит только мне и моим стихам. Как вы верно заметили, в душе я романтик. И от этого мне уже никуда не уйти. Кроме того, по мере возможности я стараюсь читать, чтобы восполнить многочисленные пробелы в образовании. Но на это катастрофически не хватает времени и сил. Ах, как бы мне хотелось посетить вашу обитель в Хайгейте, друг мой Сэмюэл! Но как призрачны и далеки от реальности бывают иногда наши желания!
Истинное чувство слово затемнило.
Душу убивают перья и чернила.[6]
Эдвард Дрери стоял у окна своей книжной лавки и в задумчивости глядел на спешивших по своим делам прохожих. Стояла глубокая осень 1827 года. Был один из тех пасмурных дней, когда свинцовое небо, заняв глухую оборону, почти не пропускает солнечного света, а в душе нарастают уныние, тоска по утраченному и разочарование в том, что имеешь. Деревья в своей беззащитной наготе протягивали ветви к небу, словно моля о пощаде, а ветер безжалостно гнал прочь серые листья, навсегда утратившие свои прежние краски.
Зацепившись взглядом за взъерошенного воробья, отчаянно воюющего с двумя синицами за брошенные кем-то хлебные крошки, Дрери не сразу заметил, что к его лавке нетвердой походкой направляется худощавый мужчина в коричневом сюртуке и с непокрытой головой. Приглядевшись повнимательнее и в очередной раз попеняв на свою близорукость, он увидел, что это – его любимец Джон Клэр. Вот уже полгода среди книжных новинок красовался новый сборник его стихов под названием «Пастуший календарь». Но книга продавалась очень плохо, и Дрери уже было известно о том, что издатель отказался сотрудничать с поэтом.
Как только Джон переступил порог, стало понятно, что его дела обстоят еще хуже, чем можно было предполагать. Бывшая когда-то белоснежной рубашка давно утратила свой первозданный вид, а вместе с застиранным желтым галстуком и потертым сюртуком, несомненно, выдавала человека, находящегося в стесненных жизненных обстоятельствах. Тонкие черты лица огрубели, кожа приобрела желтоватый оттенок, а под набрякшими веками прятался тяжелый взгляд когда-то зеленых, а ныне почти бесцветных глаз. Разглядывая ссутулившуюся и пошатывающуюся фигуру своего «крестника», которого он благословил в мир большой литературы, Дрери, наконец, догадался, что тот не просто смертельно устал, но еще и нетрезв.
– Вам нужно присесть. Вы плохо выглядите и еле стоите на ногах.
Джон тяжело опустился на стул, который стоял недалеко от входа и произнес с горечью:
– Благодарю вас, господин Дрери, вы всегда были очень добры ко мне. Скажите, как продается мой «Пастуший календарь»? Знаете ли, мне очень нужны деньги. И если бы я смог получить за него хотя бы небольшую сумму, это позволило бы мне рассчитаться с частью долгов, опутавших меня своими безжалостными сетями. – При этих словах его взгляд прояснился, и в глазах мелькнул призрачный луч надежды.
– К сожалению, мне нечем обрадовать вас. Книги сейчас продаются не так хорошо, как раньше. Люди стали меньше читать, а если и читают, то предпочитают хорошей, глубокой литературе примитивные однодневки. Похоже, что поэзия тоже нынче не в моде.
– Но почему же так произошло? Неужели литературная мода столь переменчива? Еще совсем недавно, всего несколько лет назад все газеты печатали хвалебные отзывы в мой адрес. Может быть, я стал хуже писать, и мои стихи не нравятся читателям?
– Джон, поверьте мне, ваши стихи также хороши. «Пастуший календарь» проникнут тонким лиризмом в описании природы и особой светлой печалью от осознания хрупкости бытия. Это что-то новое и очень значимое в вашем творчестве. Но интересы публики очень переменчивы. Сегодня они любят деревенскую поэзию, а завтра им подавай ужасы или захватывающие приключения. И с этим ничего нельзя поделать.
Несколько минут Джон сидел неподвижно, еще ниже опустив плечи и глядя на свои обветренные, шершавые руки, безжизненно лежавшие на коленях. Затем он распрямился. В глазах его стояли слезы, а на губах блуждала горькая улыбка, больше похожая на усмешку самоиронии.
– Знаете, господин Дрери, со мной произошла очень странная штука. Когда-то, как мне сейчас кажется, очень давно, я был красивым парусным судном. Я стоял в тихой, уютной гавани, и теплый ветер ласкал мои белоснежные паруса. Но однажды где-то вдали, у самого горизонта, я разглядел чудесные огни, которые манили меня, переливаясь разноцветными красками. Они обещали исполнение всех моих мечтаний и грез. Но для этого мне нужно было покинуть свою гавань и отправиться в путь. Не раздумывая, я бросился навстречу неизведанному, не подозревая о тех опасностях, которые могут встретиться мне на пути. Коварное море приняло меня в свои объятия, но не торопилось со мной расстаться. И вот я уже давно потерял из вида родные берега, но и прекрасные огни померкли, а потом и совсем исчезли, подобно никогда не существовавшему миражу. Я потерял все ориентиры, все, что имел – родину, мечту, молодость и любовь. И знаете, чего я хочу теперь больше всего? Я хочу, чтобы какой-нибудь страшный шторм выбросил меня на пустынный берег, где я смогу, наконец, забыться сладким сном, сном усталого, разбитого корыта, отслужившего свой срок в этом безжалостном и бездушном мире.
Дрери глубоко вздохнул, неловким и слегка нервным жестом снял очки и стал тщательно протирать их платком, который так же неловко достал из кармана брюк. Затем он водрузил их себе на нос и посмотрел на своего собеседника уже более спокойным и проницательным взглядом.
– А знаете, что я вам скажу, Джон? Бог не только наградил вас талантом поэта, но и наделил особой дерзостью духа, ибо только такие смельчаки, как вы, дерзают отправиться на поиски неизведанного. Когда-то давно, в ранней юности, я тоже увидел вдали яркие, призывно манящие за собой огни, и всей душой устремился им навстречу. Но мне не хватило мужества и пылкости сердца, чтобы совершить свое путешествие, и в итоге я остался на берегу. Тоска по неведомым краям иссушила мой мозг и до срока разрушила мое тело. В итоге я такая же развалина, какой видите себя вы. Но вы решились отправиться в путь, а я – нет. Так не жалейте же ни о чем, друг мой! Корабли предназначены для того, чтобы бороздить моря, а не гнить в уютных гаванях.
Еле слышно скрипнула входная дверь, захлопнулась. Мир погрузился в тишину.
Я есть. Но что я есть? Кто знает.
Мои друзья, как сны, уходят прочь.
Я – тот, кто свои беды выбирает.
Они как тени, их не превозмочь.
Однако в дымке уходящих дней
Я все-таки живу. И боль моя сильней
Среди ничтожества презренной суеты,
Где жизнь моя – крушенье корабля,
Где тонут в море светлые мечты,
Мои страданья бесконечно для.
Ведь даже те, кто мне всего милей,
Лишь исполнители навязанных ролей.[7]
Джон Тейлор доехал на экипаже до окраины Хэлпстона, а дальше решил пройтись пешком. Он вдохнул полной грудью пряный воздух, насыщенный цветочными ароматами, и окинул взглядом окрестности. Стояла середина лета, и буйство летней растительности и летних красок было в самом разгаре. От дороги, ведущей к деревне, влево к близлежащему холму уходила тропинка, исчезала в высокой траве и вновь выныривала из зарослей у самой вершины. «Наверное, с этого холма открывается прекрасный вид», – подумалось Тейлору. И он решительно свернул налево. Подъем оказался не таким легким, как представлялось вначале. Городской костюм явно не предназначался для столь активных телодвижений. Пот катил градом, дыхание сбивалось, и Тейлор, которому едва перевалило за 40, и который всегда считал себя физически крепким мужчиной, понял, что не совсем адекватно оценивал свои физические данные. Однако его труды были с лихвой вознаграждены.
Сверху открывался восхитительный вид. Маленькие, почти игрушечные дома, крытые соломой, выстроились в стройные ряды. Небольшая речушка голубой лентой разрезала долину на две части. Поля и пастбища были поделены на ровные квадраты так, что напоминали своим видом шахматную доску. Но даже сверху были заметны имущественные отличия разных дворов. Фермерские хозяйства располагали двух-трехэтажными просторными домами, множеством хозяйственных построек и садом, а также значительными по площади пахотными угодьями. Дома бедняков были небольшими, одноэтажными со скромными приусадебными участками, где можно было выращивать продукты лишь для внутреннего потребления. Причудливая сеть тропинок, соединяющая дома с речкой, близлежащим лесом, церковью и мельницей, напоминала паутину, которой была опутана жизнь сельского жителя.
Домик Джона Клэра примостился на краю деревни и был куплен на деньги, собранные английскими лордами – ценителями истинной поэзии. Сам Тейлор тоже внес лепту в это предприятие. Однако ни он, ни лорды не представляли себе, что такое труд сельского жителя, обремененного многочисленной семьей, но не имеющего собственной земли, чтобы выращивать продукты на продажу. У такого крестьянина было два выхода – либо арендовать землю, выплачивая за нее грабительскую арендную плату, либо идти в наемные рабочие, обрабатывая землю хозяина и занимаясь выпасом его скота. Джон пытался арендовать небольшой клочок земли, но то и дело вынужден был подряжаться на поденную работу, чтобы залатать дыры в семейном бюджете.
Тейлор решил лично принести Джону хорошую весть, совместив это благодеяние с загородной прогулкой. Вот уже восемь лет, как стихи когда-то нашумевшего сельского поэта не издавались. Поговаривали, что он пал духом, пристрастился к выпивке, и состояние его здоровья оставляет желать лучшего. В последнее время Тейлор начал снова хлопотать за своего протеже, и ему удалось собрать небольшую сумму денег, достаточную для издания четвертого сборника стихов. Необходимо было уточнить некоторые детали, и сборник можно было запускать в печать.
Калитка была не заперта, Тейлор толкнул ее рукой и вошел во двор. Женщина в простой льняной блузе и длинной юбке сидела на крыльце с маленьким ребенком на руках. Голоса еще нескольких детей слышались на заднем дворе. При виде нежданного гостя выражение ее лица, глядящего в пустоту, совершенно не изменилось. Услышав вопрос о муже, она молча махнула рукой в сторону небольшого сарая, примостившегося слева от дома. Джон в рабочей льняной блузе-балахоне, надетой поверх основной одежды, правил там сельскохозяйственный инвентарь. На своего издателя он посмотрел невидящим взглядом, словно не понимая, с кем имеет дело и раздраженно крикнул в приоткрытую дверь сарая:
– Марго, кого ты опять пустила в наш дом? Я же говорил тебе, что у меня раскалывается голова, и я не хочу ни с кем разговаривать.
– Вечно около тебя болтаются разные проходимцы, и каждый норовит отвлечь тебя от работы. Разбирайся сам со своими приятелями и не морочь мне голову, – уставшим и безразличным голосом ответила Марго, и чтобы закрыть эту тему, удалилась в дом, хлопнув дверью.
– Джон, вы не узнаете меня? Это же я, Джон Тейлор. Я приехал из Лондона специально, чтобы поговорить о вашем новом сборнике стихов. – В своем респектабельном, хотя и немного запылившемся костюме, с холеными руками и тщательно уложенными по последней моде локонами, Тейлор выглядел весьма нелепо среди старой утвари и разного хлама.
– Ах, это вы! Что же вы хотите от меня? Я еще не закончил пятую часть «Чайльд Гарольда», и пока не закончу, прошу меня не тревожить. – Джон устало опустился на скамью и блуждающим взглядом стал оглядываться по сторонам. – А где же Мэри? Почему она ушла? Ведь сегодня в деревне будет большой праздник, и мы обязательно должны пойти туда вместе. Ах, только бы перестала болеть голова! Этот бесконечный шум сведет меня с ума.
Тейлор закрыл за собой калитку. Экипаж ждал его неподалеку, но ему снова захотелось пройтись. Странные ощущения теснились в груди, но самым сильным было ощущение контраста между бьющей через край жизнью окружающей природы, раскрашенной всеми красками лета, и духовным омертвением, способным настигнуть талантливого, умного и светлого душой человека, разбитого жестокими ударами судьбы.
Последний сборник стихов Джона Клэра вышел в 1835 году под названием «Сельская муза». Сам Клэр дал своей рукописи название «Летний коврик» в честь старинного крестьянского обычая – вносить в дом вырезанный на лугу кусок дерна с цветами и украшать им комнату как ковриком. Когда Тейлор отправился в Хэлпстон, он хотел уточнить кое-какие детали редакторской правки и посоветоваться с автором относительно названия. Но поскольку он нашел его почти невменяемым, то решил самовольно изменить название в угоду капризной читательской аудитории.
Любовь покинула меня.
На что мне славы лживый лик?
Ведь имя, что родит земля, —
Всего лишь солнца тонкий блик.
Пусть мое имя скажут вслух
На берегах, где нет могил.
Я сохранил свой вольный дух
И смерть земную победил.[8]
Солнце устало клонится к горизонту, нависая над бесконечной водной гладью. Оно уже готово упасть в объятия морских глубин, поглощающих все живое и обращающих свет в тьму. Джон сидит на пустынном песчаном берегу и размышляет о том, есть ли у моря душа. Душа – это то, что обрекает нас на страдания и наполняет неизбывной тоской по утраченному блаженству. Душа – это вечное напоминание о Боге, напоминание через боль неудач, потерь и разочарований. И вдруг его постигает озарение: Конечно же, у моря нет души! Само море – это душа мира, ее видимый образ.
Море, извечно манящее человека, убаюкивающее его тихим шепотом своих вод, мерно качающее его на своих волнах, точно в колыбели, и призывно зовущее безбрежным простором своих далей. Море, безжалостно сметающее в стихийном порыве все, что создано человеком, лишающее его любой надежды на спасение и равнодушное к любому человеческому страданию. Странно, почему человек всегда стремится к сопротивлению, почему он не может добровольно сложить оружие и отдать себя на волю стихии? Ведь море – это всего лишь проводник, самый надежный проводник, который знает самый короткий и самый легкий путь к Богу.
Джон вскакивает на ноги. На нем рубашка и штаны из грубого льна, но в них так легко и свободно дышится, как в детстве, когда ничто не ограничивало ни мыслей, ни движений, ничто не сжимало ни тела, ни душу. Теплый ветер с моря ласково треплет волосы и зовет за собой. Босые ноги тонут в песке, но неумолимо устремляются в сторону воды, смело накатывающейся на песок и вдруг в испуге откатывающейся назад.
– Джон, куда же ты? Подожди меня! – Откуда-то издалека к нему бежит Мэри. Она раскраснелась от бега, и ее румяные щеки пылают прямо в тон закатному солнцу. Она смеется также весело и беззаботно, как в детстве. Ее волосы распущены и волнами спадают на плечи. Легкое платье, украшенное незатейливой вышивкой, подчеркивает ее гибкую и стройную фигуру.
Джон и Мэри берутся за руки и идут навстречу заходящему солнцу. Теперь уже ничто не сможет их разлучить.
Джон открыл глаза и огляделся вокруг. Чисто выбеленные стены небольшой аккуратно прибранной комнаты напоминали родительский дом, где прошло его благословенное детство. Сквозь окошко в комнату тихонько пробралось весеннее солнце. Оно как будто затаилось и замерло в углу, но, однако, неспешно и неслышно подкрадывалось к изголовью стоявшей у стены кровати. В комнате царила звенящая тишина. Если бы не металлические решетки на окнах, ничто не напоминало Джону о том, что он находится в приюте для душевнобольных в Нортгемптоне. Он умиротворенно улыбнулся. Крушение произошло. А значит, бояться больше нечего. Никакие бури не страшны разбитому кораблю.
Джон Клэр прожил в приюте для душевнобольных 27 лет. Там он продолжал писать стихи и создал свое самое лучшее стихотворение: «Я есмь».