Клюв из вороненой стали.
– Встать! Живо!
Пытаюсь исполнить команду, но – никак, Я не могу встать, я мертв. Это не я.
Осечка: надо мной стоит врач. Надо же! Он такой! Он, все-таки попробует поставить меня на ноги. У него за щекой припасены восемь сильнодействующих целебных пилюль. Он требует, чтобы я пошире раскрыл рот и проглотил лекарство. Поднимет и мертвого – уверяет врач. Воскресит молодца.
Я благодарен. Креплюсь, чтоб не разрыдаться, как дитя малое.
– Доктор, милый! Спасибо! Спасибо! Спасли. Вытащили из гроба. Теперь поправлюсь. Встану и пойду…
Личный номер на пистолете. Нет, не вспомнить. Цифры царапают. На стальной скуле буква пси.
Я не сдамся. Нельзя сдаваться. Я должен вспомнить, должен. Смерть многих…
– Встать! Вставай и вспоминай!..
Большой, бескровный. Спускаюсь по лестнице. Восстания. Метро. Толпа ворон. Когти ковшиком. Номер моего пистолета. Вижу: бежит по фризу огненными цифрами. Что? Воронье взвилось, унося тайну четырех арабских закорючек.
Рано радуются. Цыц! Наверное потерял. Четверка, девятка. На задворках…
Волк сидит на развилке дерева. Белый волк. Машина. Мотор работает. Пар вьется в блеске фары. Булькает канистра. Рука без перчатки. Тонкая такая. Симпатичная рученька. Смычком водить. Страшно: вот-вот увижу лицо! Рыло! Глаза, брови, рот, нос. С ноздрями! Ужас! Это уж слишком. Бежать! Волк стоит на дороге, не пускает, смотрит.
– Автово там?
– Там, там, – отвечаю.
– Едешь в одно место, а попадаешь к черту на кулички.
– Бывает…
Не смотреть выше шеи. Людей я могу терпеть только в безголовом виде. А этот, как нарочно, с головой до неба. Карман оттопырен. Пистолет.
– Лучшие в мире врачи, – говорит человек скорбно. Голос заглушен шарфом, которым он обмотал себе лицо, чтобы я мог смотреть на него безвредно, как на безлицего, и выслушать его горе. Ну не горе – трудности.
Хорошо, хорошо. Такая кротость. История произошла с ним! Надеюсь.
То же самое и со мной, в том же городе, на тех же улицах, под тем же, переплетенным проводами и утыканным трубами небом. Рассказ связан с лестницами, хирургическими инструментами, дворами, с улицы на улицу. Рассказ бессвязен. Номер, который я ищу… Бесспорно одно: четверка и девятка. Теперь и это… Предупреждаю: я боюсь высоты, веревок, врачей, улицы Гороховой в отрезке от Мойки до Адмиралтейского проспекта и – всей моей прежней жизни…
Троллейбус…
Машина ушла. Волк на дереве. Что-то наподобие вторника. В стакане. Я просил не разматывать шарфа, я всего лишь просил не разматывать этого серого косматого шарфа, я убедительно просил не разматывать шарфа! Я просил не разматывать бинтов!..
Оружейная комната. Рот ощерен двумя рядами патронов. Разбирает смех. Сорвутся предохранители, взведутся курки, заразясь весельем, и все оружие, какое тут есть, загрохочет гомерическим хохотом…
Хорошо ли я выспался на составленных стульях? Пистолет. Дело не в чистоте дула. Номер. Оружие старое, ветеран, послужило на своем веку. Сталь стерта добела. Соль. Железный холодок дует в затылок. Гроза разразится. Рано еще. За тобой должок. Ты еще не все тут. Час полновесной расплаты. Мы-то знаем. Потерпи суток трое, Ты у цели. Почти. Крыши, крыши, у нас заговор. Секрет. Молчок – до поры! Мумия-Петербург смотрит, смотрит…
Пистолет в кобуру и выхожу в коридор. Никого. Ни мерзавца, ни негодяя. Спускаюсь по лестнице. Ямы-котлованы, траншеи, окопы. Цемент, бетон.
Строения черны. Город падает. Двуногие колонны. Переполнены злобой. Рука в перчатке колючей проволоки. Под током. Окно на шестом.
– Стой тут и не спускай глаз! Он не тряпка.
Десятиэтажная горилла продает очки, диваны, меха, ноты, услуги нотариуса. Яркий враг, рубли-когти. Огрызок приличия в спортивных тапочках и штанах массажиста. Что ему? Штык в зубы? Манекены за стеклом построились в шеренгу и повернулись к улице – миниюбочки, целлулоидные овалы, руки по швам, ступни врозь. Гильза на грязном асфальте. Кто стрелял?
На тротуаре черном, черном. Окно арестовано. Там прячется сволочь, с которой все, кому не лень, сводят счеты. Шкаф-фагот, стул-скрипка. Медная струна нерва, натянутая на меланхолический позвоночник. Стоит за шторой и целит в щелку.
Благодарю. Вы чрезвычайно любезны. Я не войду. Моя фамилия – Невойдовский.
Спина уносится в толпе спин. Гонимые снежные хлопья спин. Эта – прожженная окурками. Трус! Слякоть! Куда – интересно знать? Позвольте! Сегодня у нас что? Чайковский? Смычок в туннеле пилит бревно. Пилит, пилит. Старается. В-з-з, в-з-з. Да, этого следовало ожидать.
Галерная 7. Угол крыши и полукруг луны в черном небе смотрит в правую сторону. Мерзавец. И Всадник и звездочка. Фонари-чайки. Купол Исакия – ком мрака. Огоньки, Астория, неотразимый удар. На Гороховую. Подворотня, кошки. Мрачная лампочка.
Как по нотам. Сделает решето через дверную цепочку. Чисто, без отпечатков и воплей, в упор. Незваный татарин. Жду, бестрепетен, сердце стальное, одетое в кору кобуры. Весело. Разбирает смех. На части. Дом 9, квартира 4. Вот он я – тут. Не чирикать!..
Грохнул о бетон. Лом? Селена? Сантехник? Топчусь, ничего похожего. Дворники жгут ящики из магазина. Смотрю на огонь, зачарованный. До конца дней моих стоял бы так и смотрел. Он – единственный человек, с которым у меня получается чепуха. У него открытое лицо. Как дверь в подвал. Отпетый головорез. Не забудь гильзу. О каждом истраченном патроне – отчет.
О чем они тарабарят? О мордастях? О мужчинах и женщинах в этом колесе? Вермишель серая, шевелится. Почти невероятно услышать что-нибудь новенькое в таком, забытом богом месте. Тужурки лопаются у них на плечах. Не случайно. Ширман, шины. За крышами кровавый шар сжат клешнями. Зимний закат. Кто сказал: на канале?
– Пятьсот рублей – лимончики! По пятьсот! Налетай!
Торговки на Сенной.
На Каменном мосту метнулась белая шапка, ощерясь железными зубами. Плоский, прямоугольный предмет, обернутый в толстую бумагу, под мышкой. Картина? Не успею, нет, не успею. Мысли уже не те, не злые, раскисли. Вон той голубой подсветки не было ведь раньше. Трактир, трактат, бремя, брюхо, дребедень, бестолочь. Я запутался в собачьей жизни, в собственноязычно сотканной паутине лжи. Не палить же в воздух, как полоумному. Небо-баранка. Таксисты-жуки дежурят ночь напролет – у таких клубничек.
Надеюсь, на этот раз повезет. Да тот ли это дом! Искал усы, а нашел косу. Тахта, рухлядь. Лежит и ждет. Нож в живот. Ева с дынями.
Длинные рюмки. Говорящий мужик на изогнутом стуле. Шляпа, вот такая же, плавала в черной полынье. За мостом, как всегда – 27. Красный, неизменно красный семафор. Кабинка с клавишным телефоном-автоматом. Снег, грязь. Грохочут фургоны. Движутся двуногие фигуры на ходулях, достигая гигантских размеров. Гирлянды лампочек качаются во мраке по всей улице, бьются о балконы. Троллейбус, рога. Галерная, подвальные окна, свечи на столах, голые ноги, пиявочный бантик фартука, золотой эполет. Снег между камней брусчатки и на ступенях, и на двух гранитных пеньках у подворотни. Снег-свидетель. И все сначала. Я в круге. Переулок важничает манжетами с запонками канализационных люков. Мокро блестящий мрак. Провал, полный.
А ты кто такой? Звучное, здоровое сердце. Гравировка: от сослуживцев. Кручу головку завода до отказа. Восьмой, вечера. Мыльный пузырь.
Красный табурет с белыми ножками, такими тонкими, такими непрочными, как это они еще не переломились, мушиные… Волчий счетчик. Включен. Долг растет, не по часам – по секундам. Гора, Памир, Тянь-шань. Развязывается узелок жизни. Не выдержу! Должен выдержать! Должен, должен, должен!..
Рыбу, мясо. Ноги в лампасах, в реве города…
Смена охраны. Поет петух. В третий раз.
– Сержант Цепнов! В дежурку!
Черный чай Зимней канавки. Нефтяной. Вижу краешком вырезанного бритвой глаза: железные ворота на Неву распахнуты – и первые, и вторые, и третьи. Из них вылетает рой кокард и грубо-голубой фургон.
С новой Невой. Все ново. С кем, против кого? Тут нет выбора. На Выборг. Юг, север, запад, восток. Сухая известка. Видавший виды и медные воды, в трубах, в гробах. Мундир, музей. Сержант Цепнов в халате уборщицы сметает шваброй стреляные гильзы. Профессия у нас такая: разить из-под козырька закона.
Душеразрывающий. Твой город. Щербатый сфинкс из Фив.
– Эй! – дышит в лицо буря.
– Сколько дней и ночей?
– Ты река – тебе и карты в руки. Иглы твои петропавлопритуп-ленные.
– Устала я, ох, устала течь к Балтийскому морю.
Голос замер, заглушенный шумом машин на набережной. Шмалят. Черняшку-шири. Шланг не хочет ширенхать. К нему идет шмира, обшмонает шмеля в очке.
Есть подозрение, что пятница.
Снег резанной свиньей визжит на Миллионной. Грудь перекрещена трамвайными рельсами, волосы-фонари. Руки в клейком, руки-улики. Горящие руки! Не спрятать! Стою на углу и думаю.
Тормозит. Вылез.
– Капитан Петродуйло! – представляется, выпучив патрульные фары. Из кабины нацелены два автомата. – Руки! – ревет он.
Покорно показываю. Предательницы дрожат. Жду стального объятья браслетов на моих запястьях.
– К свету!
Сую к фаре. Руки как руки. Как у всех. Петродуйло – ресницы-щупальцы. Резиновый меч покачивается-покручивается, свисая на петельке с пальца.
– Дуй, пока добрые! – рявкает капитан.
Не нужно повторного приглашения. Спокоен, гильза. Мощью спокойствия я могу померяться с мертвецом. Петродуйло проглотил дулю. Ничего преступного он у меня не обнаружит.
Шуберт, жалоба рожка. Беспомощно нежная нота, пар жемчужного дыхания, статуи в саду, малахитовый подсвечник Урала. Метро-мурло. Литовская-Достоевская.
– Эй, сурло! Стой! – Шляпка набекрень. – Псы поганые! Роются, как в скифском кургане…
Смотрю: размалеванная шалава. Падает в сугроб. Караул! Грабят! Режут! Шума на миллион, а барыша на вошь.
Бегу. Сердце гремит в горле. Давай, давай, поднажми! Дома, пустырь. Ремонт, резкие лампочки, подвалы, бочки, доски, «козлы», залитый цементом пол. Ни двора, ни дома 18. С воем гонится чудище, держа в круге прицельных фар. На Мясную. Бьют в спину. Канал, плывут шляпки грибов. То место, где настигнут и пришьют. Капитан Петродуйло – усы целят в стороны дула двух пистолетов.
Взлетел по лестнице. Дверь зевает. Кавардак, щетки. Кто-то тихонько поет в ванной. Сидит на табурете, отмачивая ноги в синем эмалированном тазу с солью. Устала, топотунья, по тротуарам, по туннелям. Ступни распаренные, красные. Ногти вырезаны с мясом.
Голова сержанта Цепнова спит на столе. Живот Данаи, золотой дождь, кислота, нож.
Руки по швам, рот-медаль, нос-орден. Не шелохнется. Убитые горем родичи и сослуживцы, обутые поверх сапог в войлочные, музейные, бесшумные тапки на резинках. Лежит, бедный, седьмой день, терпит муку, неслыханную на земле. Должен встать и сказать. Должен и – не может!
Стоят в сторонке. Шу-шу, шу-шу. О нем? Суровая и нежная нити свились. Замолкают, их встревожил шум на улице, идут к окну.
– Что там?..
Сдует стекла с домов и забросит в залив. Пожар! Ай-я-яй! Гостиница «Европейская» вычесывает огненным гребешком из рыжих косм обгорелых мошек и стряхивает на тротуар.
Жаворонки ржаные. Прибыл высокий гость. Очистят Невский жезлами. Промчится под бронированным колпаком. Меха, музыка. Умерла? Выбегают из Филармонии, срывая за волосы черепа.
«Мир», книжно, людно. Резко – руки. Оставили по приказу. Возможно, их увлек вожделенный предмет. Двери, двери, к ним нельзя прикасаться. «Нева» в журнальных берегах. Бронза огрызается. Матрос, троллейбус, целлулоидные ноги футболят витрину. Огни не греют. Яркий, мертвый мир.
Изюм, инжир. От них веет ужасом, гарью вокзалов. Не зажигаю, боюсь затылком, лопатками. Жду шляпку. Избавит от страхов. Она гранит. О нее опереться.
Автомобильная пробка – от Сенной до Большой Морской. Заткну уши и лягу. Голоса сирен. Сиренят по всему району.
Лиц у них нет, потому что нельзя в вечернее время выходить с лицом на улицу безнаказанно. Строго запрещено. Кто осмелится нарушить указ, не спрячет свое лицо или не оставит его дома, того в лучшем случае… В худшем – куда-то увозят… Поэтому на улицах стертые лица. Иногда фигуры смотрят на окно. Одна такая стоит и смотрит. Взгляд-пуля.
Старуха жадно заглядывает в спальню. Охрана спит. Голова на столе, руки простерты. Страдивари, сердцу осталось полчаса. Бедное, загнанное на десятый этаж животное. Я не в состоянии ответить ни на один из простых и прямо поставленных вопросов. Рембрандт роет яму, лопата, фонарь. Мы близнецы-сиамцы. Номерок у крыс. Я вспомнил. Не то, опять не то, что требуется. Требуха, топор…
Сняла сапоги, бросила крест-накрест. Идет в чулках. Змеи сада. Зоркие здания. Геракл и безногая матросня. Луна-сфинкс. Стереть пулей с лица земли неуловимую гадину. Достану со дна колодца. Полу-четверг, полу-творог. Однорукое дерево. Курит, санитарные скулы в румянцах йода. Он тут. Телефон на клочке. Шанс – расквитаться, сейчас же. Не упусти!
Хорошо, хорошо. Город-пистолет у меня в кобуре. Я – неразговорчивый язычок спускового крючка. Тугой спуск. Трудно выдавить коротенькое, как вскрик – о жизни и смерти. Он у меня на мушке. Шорох, как песок морской, толп. Щучьи лампы. Пороша шипит. Мойка. Пельменная. Два чугунных уродца в тарелках-шляпах. Старики в метро. Заспанный утиный нос, неотмытые бумажки, президент, очки-черви, губы-плевки, нефтяной жираф, испанцы с синевой.
– Невский проспект? Си?
Кроме монет. Сумки, локти. Посидеть бы спокойно, как зверь в клетке, чтоб не толкали.
Пушкин, печально. Неукрепленная иммунитетная система. Капелла, разговоры, упавшие с жующих столиков. Пистолет теплый. Железный пот. Жизнерадостно встать во весь непредвиденный рост и прекратить концерт. Вокруг много разного сброда, готового лизать пятки. А человека нет. Многострадального Иова. Может быть, она и не белая, а только кажется такой в жуликоватый час сумерек. Вижу, кожей:
Он тут. Одному из нас – лежать. Это говорю я! Говорю, взвесив свое слово.
Передаю по буквам: Харитон, Рая, Илья, Семен, Тимофей, Ольга, Святослав, Задержать и распять!
Проведу пальцем по небу и на пальце останется кровь. Краска-ловушка, в которую попадаются руки воров и убийц.
Капитан Петродуйло. Резиновый меч покачивается-покручивается. Тамбов, Воронеж.
С адресом. Четверка, девятка. Сумерки, брызги. Толпа валит к трамваю. Под колеса. Режет, орут. Сидит, тихая, там, ступни в тазу. Слова-искорки – кто-то их подносит к моим губам, дразня, и опять уносит.
Торопись. Ты потерял много часов. Много. Путаница теней. Двор, фургон. Та-та-та. Вверх-вниз. Ковыляет по вагону костыль. Ладонь, протянутая ко мне, просит подаянья. Кладу гильзу. Взглянул проницательно. Зажал в кулаке.
Чернеют. Мне нужно совсем другое, совсем другое, то, чего у вас нет и не может этого у вас, у двуногих, быть.
Пустой пьедестал. Оплеванные уставы.
– Ежов!
– Здесь!
– Прочитай, что у тебя в руке и иди!
Разжал кулак: выстрел!
Иду, озаренный торговым светом. Гороховая 9. Ждать. Он придет. Ему некуда. Шинель. Мрак на полгода – козырек, надвинутый на глаза, рыла сапог, шевроны на рукавах, выжженный клеймом уголовного закона мозг, грубая работка.
По стеклу ходят тени. Кто-то пытается рассмотреть. Губы шевелятся, выпячиваются – дуть на горячее блюдо. Трубы-шеи поросли ржавой шерстью, рискованная лестница – в небо.
Там, за окном, наконец, остофельдфебело пучить бельма, они ушли. Несытые, гнусные.
Темная фигура. Это он! Тяжести не существует. Он – точно вырезанный из бумаги. Его сдувает в пропасть. Нет, он стоит твердо.
Он стоит, такой же серый, как я, также одет, такого же роста, смотрит в правую сторону. Я стреляю – он падает.
Звездочка? Это еще та звездочка! Видел я ее уже! Что она на этот раз скажет?..
Окно отделилось от стены и подошло ко мне на шерстяных собачьих ногах. Собачьих? Туманный месяц стоит в небе, наивный такой, нежно-опушенный, одухотворенный месяц, и мимо, перечеркивая его, пролетают стаи крикливых птиц, несутся и несутся, и кричат, вспугнутые чем-то, кучи размашистых черных птиц. Когда же рассвет? – спрашиваю я месяц и этих птиц. Когда же придет спасительный рассвет и вызволит меня из этой ямы? Знаете ли вы, мои милые, что сил уж моих нет лежать здесь пластом и слушать, как храпят другие, моченьки уж моей нет быть прикованным неразрывными цепями к больничной койке!
Я лежу без движения. Если не четверг, то выкарабкаюсь – стучит в мозгу. Стучит, стучит. Четверка и девятка переплелись крысиными хвостами. Их не разнять. Личный номер моего пистолета: 4998. Я вспомнил. Теперь я спокоен.
Я беру лопату и рою могилу, рою, рою глубокую могилу, самую глубокую в мире могилу. Я бросаю в нее мой пистолет и забрасываю комьями черной сырой земли, забрасываю, забрасываю… Вот и все.