В демократических государствах современности мечтания о «сильных лидерах» – отнюдь не редкость. В это же самое время «волевые руководители» стран, отдаляющихся от принципов демократии, деловито и энергично консолидируют власть в собственных руках. За пару лет с момента окончания работы над этой книгой крупнейшие демократические государства столкнулись с серьезными внутренними деформациями и значительными вызовами на международной арене. В подобные времена мысль о том, что было бы неплохо найти правильного руководителя героического склада и поручить ему решение всех проблем, выглядит весьма соблазнительной идеей. Один сильный человек на самом верху – и все наладится.
В межвоенный период идея была, в частности, неотъемлемой составляющей привлекательности Адольфа Гитлера и Бенито Муссолини. Однако в те годы страны, сохранявшие верность идеям демократии, отвергали идеологию Fuehrerprinzip и продолжали скептически относиться к «сильным лидерам» и в период после Второй мировой войны. В последние несколько десятилетий представление о способности единственного высшего руководителя разрешать любые важные политические проблемы постепенно приживалось в обществе. Оно стало более распространенным даже в таких парламентских демократиях, как Великобритания, где мы уже не обсуждаем, что предпримет правительство для выработки политического курса страны, а спрашиваем, какое решение примет по этому поводу премьер.
И на президентских выборах 2016 года в США, и на всеобщих выборах в Великобритании в 2017-м, победу одержали кандидаты, подчеркивавшие, какими сильными лидерами они будут в случае избрания. Сила была главным элементом их предвыборных кампаний, хотя в британском случае результаты выборов значительно ослабили позиции премьер-министра, объявившей их как раз для того, чтобы их укрепить. Дональд Трамп набрал почти на три миллиона голосов меньше, чем его соперница Хиллари Клинтон, но благодаря причудливой организации американской избирательной системы с ее конституционной святыней – коллегией выборщиков в Белом доме оказался именно он.
Восприятие Трампа как «сильного лидера» было одним из факторов, способствовавших его победе. В ноябре 2016 года 36 % американцев говорили, что прежде всего хотели бы видеть во главе государства сильного руководителя, при том, что четырьмя годами ранее отдавших приоритет этому качеству было в два раза меньше[1]. В ходе предвыборной кампании Трамп всячески педалировал свою крутость и широко воспринимался как олицетворение идеи сильного руководства. Максимизация власти и демонстрация силы уже давно являются объектами похвал Трампа. Его соперница на выборах отмечала, что Трамп в позитивном ключе отзывался о вооруженном подавлении китайским правительством мирных студенческих протестов на пощади Тянаньмэнь в 1989 году – он сказал, что «власть показала свою силу». «Вот именно, власть. Трамп не мыслит категориями морали или прав человека, он думает только с позиции силы и превосходства», – добавила Клинтон[2]. В марте 1990 года в одном из интервью Трамп говорил, что продемонстрированная китайским руководством «сильная власть» (которую он тем не менее признал «жестокой») в лучшую сторону отличается от Михаила Горбачева, который не способен править «достаточно сильной рукой» в Советском Союзе и в результате разваливает его[3].
В числе сторонников Трампа оказались люди из социальных групп, которые скорее должны были рассчитывать на помощь демократов, а не девелопера-миллиардера. Он стал президентом, несмотря на полное отсутствие политического опыта и явный дефицит соответствующих знаний. После избрания Трампа члены его администрации возвели «сильное лидерство» в ранг его главного достоинства, даже несмотря на то, что для некоторых из них оно подразумевало возможность сделаться объектом публичного унижения с его стороны. Трамп крайне резко отозвался о генеральном прокуроре Джеффе Сешнзе в связи с его решением не вмешиваться в расследование ФБР российского вмешательства в выборы (в том числе возможности связей команды Трампа с русскими). В интервью телеканалу Fox News Сешнзу был задан вопрос о его отношении к полученной от президента публичной выволочке. «Ну, это, конечно, очень обидно, но ведь президент Соединенных Штатов – сильный лидер», – ответил он. (Курсив подчеркивает акцент, сделанный Сешнзом на этих словах)[4].
В мире американского президента тоже воспринимают как сильного лидера – об этом свидетельствуют результаты опросов населения тридцати семи стран. Их проводил авторитетный вашингтонский Исследовательский центр Пью. И полученные данные наглядно иллюстрируют всю неубедительность увязки понятий «сильный лидер» и эффективное руководство». Так, сильным лидером посчитали Трампа 55 % респондентов, но при этом большинство опрошенных отзывались о нем как о «высокомерном, нетерпимом и скользком» человеке[5]. В самые первые месяцы пребывания на посту, когда общественная репутация президента обычно бывает выше, чем на более поздних этапах, доверие к Трампу в мире было ниже, чем к Обаме даже в конце его второго срока. Только 22 % опрошенных выразили уверенность в том, что Трамп «будет поступать правильно в вопросах международных отношений», тогда как Обаме в этом плане доверяли 64 процента. Жители тридцати пяти из тридцати семи стран – участниц опроса оценивали Обаму в целом выше, чем Трампа. Исключение составили только Россия и Израиль[6].
Исключительно низкий уровень мнения о Трампе в мире повлиял и на репутацию Соединенных Штатов на международной арене. К концу пребывания у власти Обамы к США относились позитивно в среднем 64 процента опрошенных, а к лету 2017 года, с появлением в Белом доме Трампа, эта цифра понизилась до 49 %. Наиболее резко доверие к Соединенным Штатам упало в Европе и в странах-соседях – Канаде и Мексике[7]. Социологический опрос, проведенный в Германии в феврале 2017 года, «показал, что надежным союзником считают США только 22 % немцев по сравнению с 59 % всего тремя месяцами ранее, до победы Трампа на выборах»[8]. Получается, что у человека, который считает себя сильным лидером и выглядит таковым со стороны, совсем не получается завоевывать друзей и оказывать влияние на людей в остальном мире.
В самих США рейтинг Трампа на первом году президентства был ниже, чем у любого другого президента в истории страны. В начале второго года его президентского срока американцев, неодобрительно относившихся к деятельности Трампа, было на 15 % больше, чем тех, кто оценивал ее положительно[9]. Он стал первым американским президентом в истории современных социологических опросов, ни разу не получившим поддержки большинства американского населения за время пребывания в должности. И это несмотря на то, что Трамп в основном сохранил свою популярность среди сторонников Республиканской партии. Такая необычная ситуация объясняется именно его неспособностью обеспечить себе определенный уровень межпартийного авторитета, на который обычно опираются в своей деятельности американские президенты.
К беспрецедентно низким рейтингам Трампа в международных и внутренних опросах добавились и неурядицы непосредственно в Белом доме[10]. Меньше чем за год Трамп лишился лично отобранных им советника по национальной безопасности, главы аппарата и трех директоров по коммуникациям, последний из которых, Энтони Скарамуччи, не продержался в должности и двух недель. В августе 2017 года Трамп потерял значительно более близкого союзника – в рамках кампании за дисциплину и слаженность действий глава администрации генерал Джон Ф. Келли настоял на увольнении его главного стратега Стива Бэннона. Впрочем, успех этой кампании серьезно осложнялся навязчивым стремлением Трампа делать политические заявления посредством «Твиттера» – плохой замены процессу принятия обоснованных решений.
Президентская немилость стала результатом откровений Бэннона о внутренних дрязгах Белого дома. Он был одним из главных источников материала для нашумевшего бестселлера Майкла Вулфа «Огонь и ярость» о закулисных подробностях Белого дома, в котором Трамп описывается, в частности, как «человек, возомнивший себя грозным властителем,» и «пародийный вариант персонажа актера Джимми Стюарта в фильме «Мистер Смит едет в Вашингтон»[11]. В ответ на это президент относительно недавно сообщил, что он «стабильно гениален»[12]. Предупреждения об усилении авторитарных тенденций в американской политике, одним из спонсоров и бенефициаров которых является президент Трамп, исходили даже от такого относительно сдержанного органа, как журнал Совета по международным отношениям Foreign Affairs. Отмечая, что Трамп приобрел политическую известность «постановкой под сомнение гражданства президента Барака Обамы» и неоднократно называл свою соперницу Хиллари Клинтон уголовницей, три видных американских политолога пишут, что лидеры и партии «все чаще прибегают к крайностям в стремлении ослабить соперников, которых они считают неправыми»[13]. Так, «Трамп зачислил независимую судебную систему и независимую прессу в состав угроз национальной безопасности: судебную отмену первоначальной версии его указа о запрете въезда он назвал «ударом по стране», а главные СМИ считает «вражескими»[14]. Ученые приходят к выводу, что президентство Трампа «подорвало убежденность многих американцев в исключительности своей страны» и заставило их осознать «возможность отхода от демократических норм»[15].
Нарастание авторитарных тенденций в увязке с верой в сильного лидера может показаться удивительным явлением для США, но не для России, где миф о сильном лидере господствует уже очень давно. Ниже в книге я цитирую высказывание одного из ближайших советников Михаила Горбачева, Георгия Шахназарова: «На Руси издавна уважают и даже любят грозных правителей»[16]. Одной из свежих иллюстрацией этого служат результаты опроса, проведенного Левада-центром в 2017 году. Россиян просили назвать десятку самых выдающихся деятелей «всех времен и народов». На первом месте, причем уже не в первый раз, оказался Иосиф Сталин, которого поместили туда 38 % опрошенных. Второе и третье места заняли Владимир Путин и Александр Пушкин с 34 процентами голосов у каждого[17]. С таким вопросом Левада-центр обращается к населению ежегодно, начиная с позднеперестроечных времен. В 1990 году 68 % респондентов поставили на первое место Владимира Ленина, Карл Маркс был вторым, Петр Первый – третьим, а четвертым – Михаил Горбачев, намного опередивший всех остальных современников. В том году Сталин тоже вошел в десятку с относительно скромными 15 %[18]. Попадание в список Маркса выглядело исключительным явлением на фоне общей ориентации ответов на российских деятелей, которая усиливалась с каждым последующим годом. В период перестройки предавались огласке и открытому обсуждению многие из сталинских преступлений, тогда как средства массовой информации постсоветской России гораздо больше критикуют Горбачева, чем Сталина, чем, в частности, и объясняется резкое падение числа сторонников первого и такой же резкий взлет популярности второго.
Культ Владимира Путина в современной России не идет ни в какое сравнение с культом личности Сталина, но ощущается достаточно сильно. Телевидение соблюдает табу в отношении критики Путина, хотя в некоторых печатных СМИ ее еще можно найти. Россия пошла по пути авторитаризма, но с отдельными элементами плюрализма: политическая конкуренция и разнообразие мнений в СМИ значительно уступают по оживленности тому, что происходило в конце горбачевского периода и в 1990-х годах, но их невозможно было бы представить себе в доперестроечном Советском Союзе. Миф о сильном лидере приобретает в современной России все большую популярность, хотя его значимость для разных социальных групп неодинакова. Как указывают авторы одного из недавних исследований, «представление о том, что для решения проблем страны нужен жесткий правитель, не обремененный необходимостью соблюдения демократических процедур», не обязательно свидетельствует о наличии симпатий к авторитаризму, но таит опасный соблазн начать движение в этом направлении[19]. Данные социологических опросов показывают, что абсолютное большинство россиян «выступает за правление твердой рукой», хотя это несколько варьируется в зависимости от возраста и уровня образования – в частности, так считает подавляющее большинство людей старше шестидесяти с образованием не выше среднего школьного[20].
Приверженность граждан идее правящего твердой рукой всемогущего правителя может ослабить позитивный опыт жизни в условиях политической системы с более равномерно распределенной властью. В случае России такой опыт оказался слишком недолгим для оценки преимуществ демократии. Сегодня период наибольшего плюрализма рассматривается в негативном свете, поскольку он сопровождался распадом Советского Союза и непропорционально большим влиянием группы безответственных финансовых воротил (известных также как «олигархи») во время президентства Бориса Ельцина. В России поддержка сильного лидера особенно тесно взаимосвязана с националистическими настроениями. Данные исследований говорят о том, что «отношения противоборства с Соединенными Штатами снижают привлекательность демократического процесса по сравнению с единоличным лидером, правящим твердой рукой»[21]. Соответственно, демонизация Путина Западом и тем более попытки представить Россию жупелом не ослабляют, а, напротив, лишь усиливают российские авторитарные тенденции.
Сегодня в мире стало меньше полномасштабных диктатур, но в XXI веке целый ряд либеральных демократий постепенно утрачивают признаки либеральности и превращаются в гибридные режимы, сочетающие в себе элементы авторитаризма и демократии. Среди стран ЕС национализм и нетерпимость все более настойчиво показывают себя в Венгрии и Польше. Премьер-министр Венгрии Виктор Орбан тщательно поддерживает имидж сильного лидера и считает своим главным преимуществом приверженность идее нелиберальной демократии. Он ужесточил свой личный контроль над венгерскими СМИ и повел кампанию против финансиста и филантропа венгерского происхождения Джорджа Сороса, который и в коммунистический период и позже оказывал значительную помощь развитию плюрализма в Восточной и Центральной Европе (и, кстати, профинансировал обучение в Оксфорде самого Орбана в конце 1980-х). В частности, гнев властей навлек на себя будапештский Центральноевропейский университет – одно из наиболее известных детищ Сороса. Некоторые из тех, кто в 1988 году создавал вместе с Орбаном демократическую и антикоммунистическую партию Фидес, сетуют на то, что коллективное руководство в ней сменилось личным диктатом Орбана. По словам одного из сооснователей Фидес Иштвана Эгедуса, «мы оказались в своего рода серой зоне между демократией и диктатурой»[22].
По сравнению с частичным отходом от демократии в Венгрии ситуация в Турции выглядит значительно хуже. Реджеп Тайип Эрдоган, некогда считавшийся образцовым примером руководителя исламского толка и убежденного демократа в одном лице, почти полностью ликвидировал демократические достижения своей страны. В июле 2016 года он использовал попытку переворота в качестве предлога для подавление никак не связанных с ней критиков режима и политических оппонентов. Оппозиционно настроенные антиклерикалы не поддержали переворот в первую очередь потому, что (как и сам Эрдоган) посчитали его делом рук последователей мессианствующего исламиста Фетхуллы Гюлена[23]. После массовых арестов и увольнений предполагаемых оппонентов Эрдоган решил еще больше укрепить личную власть с помощью референдума о конституционных изменениях в апреле 2017 года. Народу предлагалось ответить «да» или «нет» на вопрос об отмене разделения властей и предоставлении президенту еще больших властных полномочий. Несмотря на свое доминирование в средствах массовой информации, сторонники ответа «да» победили «лишь с минимальным преимуществом»[24]. Таким образом, несмотря на расширение пределов личной власти Эрдогана, его победа выглядит далеко не убедительной и не дает оснований принимать успех диктатуры в Турции за данность.
В главе о революциях и революционном руководстве я предполагал, что египетские либералы, бурно приветствовавшие военный переворот 2013 года, арест президента Мухаммеда Мурси и запрет крупнейшей общественной организации страны «Братья-мусульмане», могут впоследствии пожалеть об этом. За время, прошедшее с момента написания этих строк, Египет стал как минимум настолько же авторитарным государством, как и в период правления Хосни Мубарака. Участники правозащитных движений и лидеры общественных организаций демократической направленности были объявлены «пятой колонной», а внесенные в законодательство изменения «расширяют возможности исполнительной власти преследовать, угнетать и гноить в тюрьмах политических оппонентов и несогласных»[25]. Надежды на прорыв демократии в арабском мире, появившиеся с началом революционных событий в Тунисе в декабре 2010 года, в основном угасли. Последовали новые авторитарные режимы, анархия, гражданские войны или опосредованные военные конфликты иностранных держав.
Единственной страной «арабской весны», где процесс демократизации устоял, хотя и небезусловно, является Тунис. Как отметил покойный Альфред Степан, три тунисские политические партии – две светские и одна религиозная – «обеспечили разноплановое, но взаимодополняющее руководство» и «стали правящей тройкой на период подготовки конституции». С их помощью создалось политическое согласие, представляющее собой разительный контраст с тем, что произошло в Египте после свержения Мубарака[26]. Тем не менее Соединенные Штаты выделили безвозмездную помощь на сумму 1,3 миллиарда долларов «авторитарному военному режиму Египта» и «ограничились всего 166 миллионами для демократического Туниса в 2015 году»[27]. Весьма ограниченный социально-экономический прогресс после падения режима Бен Али в 2011 году привел к опасному расхождению между ростом надежд населения и сохраняющейся нищетой. Ситуацию усугубил Международный валютный фонд, обусловивший предоставление помощи стране с огромной безработицей и крайней степенью социального неравенства выполнением «шаблонных технических» требований[28]. На фоне «ощущения жестокого разочарования», которое чувствуют многие тунисцы, ее население стало целью рекрутеров ИГИЛ и прочих террористических исламистских группировок[29].
Сочетание популизма с неуважением к меньшинствам и даже угрозами в их адрес – характерная черта тех, кто считает себя жестким правителем и хочет выглядеть соответствующим образом в глазах общественности. Об Индии часто говорят как о самой многонаселенной демократии и стране растущей экономической мощи. Помимо прочего, это многонациональное, мультикультурное и многоязычное государство, в основе дальнейшего развития и процветания которого должно лежать единство и признание этнокультурного многообразия. «Отец» индийской независимости Махатма Ганди писал: «Индуисты, считающие, что Индию должны населять только индуисты, живут в мире иллюзий. Индия – родная страна для индуистов, магометан, парсов и христиан, все они соотечественники, и им придется жить в единстве, хотя бы исходя из собственных интересов»[30]. Неизвестно, насколько эта точка зрения близка Нарендре Моди – премьер-министру Индии с мая 2014 года. Когда в 2002 году в его родном Гуджарате происходили мусульманские погромы, занимавшего в то время должность главного министра штата Моди обвиняли как минимум в благодушии, а то и в прямом пособничестве расправам над мусульманами[31]. На посту премьер-министра Моди придерживается объединительной риторики, не подкрепленной, однако, практическими действиями по искоренению дискриминации мусульманского населения[32].
Однако самый худший современный пример преследования мусульман подает не Индия, а населенная преимущественно буддистами Бирма (Мьянма). Возможно, это объясняется не чрезмерной жесткостью, а, напротив, недостаточной твердостью лидера. Несмотря на то что Аун Сан Су Чжи не может занимать пост президента, она является наиболее авторитетным политиком страны и де-факто возглавляет правительство. Однако перспектива сохранения этих позиций выглядит сомнительной в случае ее открытого противостояния с теневой властью – военными, которые поощряют и проводят этнические чистки мусульман-рохинджа. После массовых убийств и сожжения дотла нескольких тысяч домов более полумиллиона рохинджа были вынуждены бежать в соседнюю Бангладеш, где влачат жалкое существование. А в Бангладеш «исторически игнорируют бедственное положение рохинджа и выдавливают их обратно в Мьянму»[33].
Поскольку буддийское большинство населения Мьянмы не испытывает особого сострадания к мусульманскому меньшинству, выступить в защиту рохинджа означало бы для Аун Сан Су Чжи рискнуть своим главным преимуществом перед военными – широкой народной поддержкой. Однако непризнание многочисленных фактов грубых нарушений прав человека в отношении этого меньшинства, многие из кланов которого живут в этой стране уже много веков, сильно испортило репутацию Аун Сан Су Чжи в глазах мирового сообщества и почти полностью разрушило ее моральный авторитет, накопленный за долгие годы противостояния военной диктатуре в качестве лидера бирманской оппозиции[34]. Как считает Золтан Барани, «совершенно очевидно, что Су Чжи не готова платить политическую цену за использование своего влияния и огромного международного авторитета в деле защиты преследуемого народа, оказавшегося перед лицом этнических чисток, а возможно, даже и полного истребления»[35]. Помимо этого, она не слишком поощряет разнообразие взглядов в собственной команде и окружает себя людьми, чье главное качество составляет личная преданность, вместо того чтобы «уступить часть авансцены другим демократическим деятелям, на протяжении долгого времени испытывающим огромные страдания, но не столь же знаменитым»[36].
Мьянма представляет собой в лучшем случае крайне хрупкую демократию с крайне серьезными проблемами. Индия остается государством жизнеспособной плюралистической демократии в отличие от Китая – другой великой азиатской державы. Сегодня в авторитарной политической системе Китая власть не настолько концентрирована в руках одного человека, как это было в годы господства Мао Цзэдуна. Как я отмечаю в книге, трансформация китайской экономической системы и стремительный (хотя и крайне неравномерный) рост уровня жизни пришлись на период более коллективного руководства, последовавший за смертью Мао. Напротив, недавние шаги, направленные на еще большее возвышение председателя КНР и лидера компартии Си Цзиньпина над коллегами, вызывают серьезную обеспокоенность. В октябре 2017 года съезд компартии Китая единогласно принял решение о включении в Конституцию страны не слишком броской формулировки: «Идея Си Цзиньпина о социализме с китайской спецификой». Это можно считать попыткой поднять историческое значение нынешнего руководителя страны до уровня, сопоставимого с Мао Цзэдуном и Дэн Сяопином[37]. Если Дэн (в отличие от Мао) никогда не поощрял культ своей личности или идей (его имя было внесено в Конституцию только посмертно), то сразу же после принятия конституционного решения китайские образовательные власти объявили о планах создания научных учреждений по исследованию «идей товарища Си»[38].
Однако по степени личной диктатуры Китай не идет ни в какое сравнение с Северной Кореей. Своей воинственной риторикой и испытаниями ракет малой и средней дальности, а теперь уже и межконтинентальных, Ким Чен Ын встревожил не только своих соседей, но и Соединенные Штаты. Азарт, с которым он взялся за расширение программы пробных пусков, привел, в частности, к пролетам ракет над территорией Японии. Агрессивные заявления Пхеньяна натолкнулись на не менее воинственные тексты Дональда Трампа (заявившего в том числе, что тогдашний госсекретарь Рекс Тиллерсон попусту тратит время на попытки диалога с северокорейским режимом) и вызвали тревогу Южной Кореи, для которой перерастание словесной войны в настоящую означало бы катастрофу. Непредсказуемость Трампа привела к межкорейским встречным дипломатическим шагам по разрядке напряженности между Севером и Югом, которые были предприняты во время зимней Олимпиады в феврале 2018 года. В том, что касается внутренней политики, в 2017 году Южная Корея явила миру один из самых обнадеживающих примеров заслуженного наказания, которое может понести излишне самонадеянный руководитель государства – в данном случае, правда, речь идет о руководительнице. Конец коррумпированному и деспотичному правлению президента Пак Кын Хе (дочери диктатора Пак Чжон Хи) положил импичмент, ставший следствием массовых мирных протестов населения и продемонстрировавший независимость законодательной и судебной власти от главы исполнительной.
Испания была одним из наиболее успешных примеров демократизации, которая проходила в этой стране на протяжении трех последних десятилетий ХХ века. Однако во второй половине 2017 года там разразился конституционный кризис. Политический стиль Адольфо Суареса, сыгравшего главную роль в демократических преобразованиях в Испании (ему уделено особое внимание в главе о преобразующем лидерстве), отличали терпеливость, внимание ко всем точкам зрения и коллегиальность. Несмотря на собственную консервативность, Суарес добился блестящего успеха, сделав участниками политического и конституционного процесса социалистов и коммунистов и, что особенно важно в свете сегодняшних испанских проблем, своенравные регионы – Каталонию и Страну Басков. В разразившемся в 2017 году кризисе подобный тип руководства отсутствовал и в Мадриде, и в Барселоне. Заявляя о незаконности референдума о независимости Каталонии, объявленного президентом Каталонии Карлесом Пучдемоном, испанский премьер-министр Мариано Рахой основывался на Конституции страны. Однако он не последовал примеру Суареса и не вступил в диалог и переговоры – верной возможности найти способ предоставить Каталонии еще большую автономию и охладить пыл сторонников полной независимости. Для разрешения внутренних каталонских противоречий и примирения между Мадридом и Барселоной нужен был не «сильный лидер», а умелое и гибкое руководство с обеих сторон, образец которого был продемонстрирован сорока годами ранее.
Выборы 2017 года во Франции и Германии укрепили правительство в первой из этих стран и ослабили во второй. Французский президент Франсуа Олланд понимал, что слишком непопулярен, чтобы идти на второй срок, и предоставил возможность занять вакантную политическую нишу Эмманюэлю Макрону. Учитывая тот факт, что Макрон создал свое политическое движение «Вперед!» лишь в апреле 2016 года, его победа на выборах выглядит знаменательной. К тому же Макрон стал самым молодым главой французского государства со времен Наполеона – на момент избрания ему было тридцать девять лет. Он воспользовался слабостью альтернативных кандидатур и обещал руководить в манере, напоминающей Шарля де Голля. Как и первый президент Пятой республики, Макрон явно не считает своей обязанностью лидера принимать решения во всех областях – как он выразился, «я хочу, чтобы президент председательствовал, а правительство правило»[39].
Тем не менее отставной генерал Венсан Депорт уже обвинил Макрона в «подростковой авторитарности», а другой генерал, Пьер де Вилье, стал первым за шестьдесят лет начальником Генштаба, подавшим в отставку в знак протеста против решения президента Франции, а именно резкого сокращения расходов на оборону, на котором настоял Макрон[40]. Осуществимость попытки Макрона возродить в своем президентстве идейность де Голля или «монархическую» величественность оставляет сомнения. Его допрезидентский опыт навряд ли наделяет его даже толикой мистической силы и авторитета, которыми обладал де Голль на момент своего возвращения во власть в 1958 году. Тем не менее Макрон стремится в максимальной степени использовать свои властные полномочия и старается заслужить прочный авторитет если не уровня де Голля, то другого своего выдающегося предшественника Франсуа Миттерана[41].
Макрон может позволить себе достаточно смелое руководство, в отличие от Ангелы Меркель. На выборах в сентябре 2017 года ее альянс Христианско-демократической партии и Христианско-социального союза получил всего 33 % голосов, на 8 % меньше, чем на предыдущих. Еще хуже выступили социал-демократы (СДПГ) – их результат оказался худшим за весь послевоенный период. Небезосновательно опасаясь стать младшим партнером альянса христианских демократов Меркель, СДПГ не спешила вступать в очередную правительственную коалицию. Новое межпартийное соглашение было сверстано только в феврале 2018 года и одобрено общепартийным голосованием социал-демократов в марте. Поскольку Меркель заступила на пост канцлера уже в четвертый раз подряд, снижение ее популярности не выглядит удивительным, особенно в свете великодушия, проявленного ею по отношению к сирийским беженцам на фоне массовой озабоченности немцев растущей численностью иммигрантов. Главным бенефициаром общественного недовольства стала особенно популярная в Восточной Германии ультраправая партия «Альтернатива для Германии» (АдГ) – хорошие результаты в Восточной Германии на выборах 2017 года сделали ее третьей по числу мест в бундестаге. Но в целом Меркель остается одним из наиболее уважаемых европейских лидеров. Она воздерживается от самовозвеличивания и пользуется заслуженным авторитетом осторожного и выдержанного лидера, внимательного собеседника, командного игрока и прагматика, склонного прислушиваться к убедительным аргументам. Как и подобает обладательнице степени доктора естественных наук, она демонстрирует склонность к политическим решениям, основанным на фактах[42].
Когда оппозиция представляется премьер-министру слабой и раздробленной, возникает соблазн назначить внеочередные выборы. Это хорошо сработало в случае Синдзю Абэ в Японии[43]. Опыт британского премьера Терезы Мэй оказался куда менее удачным. По собственной неосторожности она превратила незначительное, но вполне работоспособное большинство в двенадцать парламентских мест, полученное на всеобщих выборах 2015 года, в правительство парламентского меньшинства. Мэй сменила своего предшественника на посту премьер-министра достаточно неожиданно. Желая положить конец внутрипартийной дискуссии консерваторов по болезненному вопросу, Дэвид Кэмерон вынес вопрос о членстве Великобритании в ЕС на референдум, поставив тем самым на карту будущее страны и свое собственное. Результатом референдума стал минимальный перевес голосов в пользу выхода из ЕС, и Кэмерон незамедлительно ушел в отставку[44]. Хотя Мэй и разделяла точку зрения о целесообразности членства в ЕС, но никак не афишировала ее, и стала для своей партии намного более приемлемой кандидатурой, чем кто-либо из страстных еврофилов или воинствующих евроскептиков. Преимущество Мэй в борьбе за руководство парламентской фракцией было настолько очевидным, что ее единственная соперница, активная сторонница выхода из ЕС Андреа Лэдсом, сняла свою кандидатуру. 11 июля 2016 года Мэй стала лидером консерваторов, а затем премьер-министром.
Несмотря на то что с первых дней своего премьерства Мэй декларировала намерение сохранить возглавляемое ею правительство на полный срок, в начале мая 2017 года она неожиданно объявила о проведении всеобщих выборов в июне, на три года раньше предусмотренной законом даты. СМИ разделяли ее убежденность в том, что это поможет существенно увеличить большинство консерваторов в парламенте страны. На деле же оказалось, что, хотя консерваторам и удалось увеличить долю поданных за них голосов на 5 %, доля лейбористов возросла почти на 10. По сравнению с результатами выборов 2015 года консерваторы получили в парламенте на тринадцать мест меньше, а лейбористы – на тридцать больше. Главными неудачниками оказались все остальные партии – и премьер со своим расколотым и ослабленным правительством, сохранить которое позволил только альянс с североирландской Демократической юнионистской партией.
По данным социологических опросов, на момент объявления выборов консерваторы опережали лейбористов с огромным отрывом. Популярность самой Терезы Мэй была примерно в два раза выше, чем популярность лидера лейбористов Джереми Корбина. Корбин сменил Эда Миллибэнда в 2015 году, получив 60 % голосов на общепартийных выборах, однако в Палате общин его поддерживало лишь незначительное меньшинство коллег. Премьер была совершенно уверена, что добьется безоговорочной победы противопоставлением своей твердости и надежности слабости лидера лейбористов. Кроме того, Мэй посчитала, что, представив выборы голосованием лично за нее, а не за Консервативную партию как таковую, она сможет рассчитывать на персональный мандат доверия резко увеличившегося консервативного большинства в парламенте. Таким образом, она могла бы укрепить свои позиции в правительстве и сделать влияние в парламентской фракции доминирующим.
Соответственно этому вся избирательная кампания консерваторов строилась вокруг личности премьер-министра с акцентом на настоятельную необходимость получения ею мандата на «сильное и стабильное руководство», обеспечивающего успех переговоров об условиях выхода Британии из ЕС. Членам партии особого значения не придавалось. Нередко их упоминали всего лишь как «членов команды Терезы Мэй». При опубликовании предвыборного манифеста партии г-жа Мэй назвала его «моим манифестом», а не «манифестом консерваторов». Вызванное эти чувство неловкости усугубилось спустя четыре дня, когда Мэй пришлось уступить давлению общественности и внести существенные изменения в плохо продуманный раздел социальной политики. Эта поспешность вообще не понадобилась бы, будь манифест результатом более коллегиальной работы и более широкого обсуждения. Непопулярные меры касались стоимости услуг по медицинскому уходу на дому и в домах престарелых и моментально получили название «налог на маразм». Министра по делам местного самоуправления Саджида Джавида и министра здравоохранения Джереми Ханта вообще не привлекли к обсуждению этих мер – их просто проинформировали о том, что они будут включены в манифест меньше чем за сутки до его опубликования[45].
Подобные вещи являются существенным элементом стиля руководства, при котором власть концентрируется в руках самой Мэй и соруководителей ее аппарата Ника Тимоти и Фионы Хилл. Как правило, чем больше решений выносится на уровень премьера (а не отраслевых министров или коллективных органов правительства), тем большую власть приобретают его главные помощники. Личный секретарь Маргарет Тэтчер Чарлз Пауэлл и его брат Джонатан, выполнявший аналогичную роль (но с более громким титулом главы аппарата) при Тони Блэре, были крупными политическими фигурами, предпочитая оставаться в тени. Тимоти и Хилл распоряжались своей властью менее тактично и вызывали неприязнь очень многих министров кабинета. В связи с плачевными итогами выборов один из них заметил: «Долго управлять страной втроем не получится»[46]. Сразу после выборов некоторые из главных министров проинформировали Мэй, что больше не будут мириться с пребыванием Тимоти и Хилл на Даунинг-стрит, 10. В беседе с политическим редактором Sunday Times один из членов правительства сказал: «Партия уже не переваривает Ника [Тимоти] и Фи [Хилл]», добавив: «Но проблема в том, что Мэй без них ничто»[47]. Первым министром, покинувшим правительство Мэй еще в сентябре 2016 года, был бывший главный экономист инвестбанка Goldman Sachs Джим О’Нил. Он сказал, что был ошарашен влиятельностью этих «двух безответственных персонажей» и тем, что «весь кабинет их до смерти боится»[48].
В политологии принято считать, что избирательные кампании не слишком меняют ситуацию и партия, имеющая большое преимущество перед остальными в начале предвыборной гонки, наверняка победит с большим отрывом. Однако в мае – июне 2017 года в Великобритании дело обстояло совершенно иначе. Избирательная кампания как таковая имела огромное значение, и в ходе ее многие поменяли свое мнение. В числе прочих перемен было падение популярности Мэй и резкий скачок популярности Корбина. По данным соцопросов, Мэй считалась лучшей кандидатурой на пост премьера, а Корбин выглядел хуже, чем возглавляемая им партия. Тем не менее он был более убедителен в ходе кампании, чему способствовало законодательно закрепленное требование равенства в предоставлении эфирного времени. В телестудии он был спокоен и вполне комфортно ощущал себя в условиях предвыборной гонки (в конце концов, он всю жизнь занимался политической агитацией и ни дня не проработал министром), тогда как Мэй выглядела скованной и говорила шаблонными фразами. Выступая на ежегодной конференции Консервативной партии в октябре 2017 года, Мэй мимоходом упомянула о недочетах кампании, назвав ее «излишне постановочной» и «чересчур президентской»[49]. После выборов многие комментаторы отмечали, что «сильное и уверенное» лидерство превратилось в «слабое и шаткое». Однако очень немногие задавались вопросом, насколько вообще нужен лидер, сильный в смысле обладания огромной личной властью. В этой связи возникает ряд более общих вопросов относительно политики и лидерства, которые я затрагиваю в этой книге.
Уверенное руководство нужно в принципе, и нет ничего плохого в сильном коллективном руководстве правительства, которое решает возложенные на него задачи. Такой стиль руководства исполнительной власти – позитивное явление, при условии полной подотчетности (с возможностями проверки и критики) парламенту и народу, а также верховенства закона. Неумеренная личная власть – совершенно другое дело. Зачем нам соглашаться с нарастанием мании величия у премьера или президента, которая поощряет в членах кабинета чинопочитание и самоцензуру и заставляет их отказываться от собственного мнения? К чему нам глава правительства, доминирующий над своим кабинетом или произвольно пренебрегающий его мнением и превращающий министров в своих последователей, которых можно изгнать за несогласие с верховным вождем?
Следует еще раз задуматься о том, следует ли в условиях демократии связывать свои надежды и мечты с единственным человеком и нужно ли позволять ему или ей принимать все важнейшие решения. Понятие «сильный лидер» не тождественно понятию «мудрый лидер». Сосредоточение огромной власти в руках единственного руководителя открывает путь к серьезным ошибкам в лучшем случае и кровопролитным катастрофам – в худшем. Коллективное руководство не свободно от риска принятия неразумных и опасных решений. Однако многочисленные факты свидетельствуют, что вероятность удручающе плохих решений существенно повышается в условиях неограниченной или слабо ограниченной личной власти. Это относится и непосредственно к исполнительной власти, и к ее взаимоотношениям с законодательной. Тем не менее более коллегиальный стиль руководства слишком часто считают проявлением слабости, а преимуществами коллективного политического лидерства обычно пренебрегают.
Хотя в этой книге рассматривается целый ряд других аспектов политического руководства, то, что я называю мифом о сильном лидере, красной нитью пронизывает обсуждаемые на этих страницах темы демократического, революционного, авторитарного и тоталитарного руководства. В условиях демократии высшие руководители редко бывают столь же могущественными, какими их принято считать. Кроме того, в отличие от широко распространенных представлений общественности, в парламентских системах лидеры редко оказывают решающее влияние на исход всеобщих выборов. Но намного большую озабоченность вызывает то, что такие заблуждения порождают тенденцию считать главу исполнительной власти человеком, в силу своей должности наделенном правом последнего и решающего слова по всем важнейшим вопросам. Некоторые лидеры охотно поддерживают такой взгляд на вещи и стараются поступать соответственно. Я берусь утверждать, что в демократическом обществе это и неразумно, и нежелательно.