«Не скупись, Аркадьич, – увещевал барыга, – любой из ТВОИХ за эту книженцию прилично выложится. Она ж дореволюционная, вон, гляди, Вена, 1897 год, и шрифт такой заковыристый. Я вообще думаю, может, это ваша библия, тогда она еще дороже должна катить, как наши иконы!» И уж так торгового Остапа понесло, что Марк посчитал за благо теологический диспут прервать и отсчитать запрошенную сумму. Положа руку на сердце, он тоже не знал реальной цены такой книги, да и что это за книга, представлял весьма туманно, по детским воспоминаниям.
Было понятно, что это не «библия», как выразился давешний собеседник, ибо что еврейская Библия называется Торой, Марк знал абсолютно точно. Он также знал, что такое Талмуд – это была толстенная книга, лежавшая на столе в подвальной лачуге рэб Арона, которого Марик часто навещал после школьных уроков. В детстве Марик в еврейский вопрос углублялся не очень и теперь об этом жалел – ведь сколько раз рэб Арон предлагал ему, мальчишке, подольше посидеть в его подвальчике за книгой и укорял за то, что тот носится с местными пацанами, как шойгец [5]. Даже его маму пытался агитировать, говорил, что «у мальчика золотая голова, немного усердия, и с него будет такая польза, что мама сможет им гордиться». И мама, когда скандалом, когда лаской, когда липким леденцом, усаживала ребенка за книги. Особенного интереса к наукам Марик не испытывал, дома учился, чтобы мама была довольна, а иногда и не учился вовсе – так сидел за открытой книгой и мечтал.
У рэб Арона было интересней, тот часто собирал в своей конурке сразу нескольких учеников, ребят разного возраста. Он говорил, что до войны в ешивах [6] все мальчики так учились, вместе за книгами сидели, вместе молились, вместе обсуждали сложные вопросы. Там-то Марик впервые и услышал это название «Песнь песней» – старшие парни обсуждали одну из глав «Книги Псалмов». Он тогда спросил было, что это за глава, но парни его, воробьенка, только щелкнули по носу, мол, мал еще на эту тему рассуждать. А потом старый Арон умер, хоронили его всем выжившим еврейским Витебском. На этом Марикова религиозная учеба и кончилась. Вроде бы кто-то из старших парней перенял эстафету рэб Арона и продолжил обучать ребят у себя на дому, но Марик к нему не ходил. Он считал себя недостойным древних знаний, ибо сразу после смерти учителя совершил то, что считал предательством. Точнее, как раз кое-чего не совершил, и это бездействие не мог себе простить.
Их скромный домишко стоял на краю городка, у одного из выездов. Разбитая грунтовая дорога проходила подле него, а метрах в десяти изгибалась, отчего в непогоду комья грязи из-под колес тяжелых машин ляпали в окна. К радости Мариковой мамы, большие машины проезжали там нечасто, но в тот злополучный день машина случилась именно такая.
Дело было хмурым осенним днем, через неделю после смерти рэб Арона. Его подвальную конурку отдали дворнику, а тот пожелал избавиться от жидовского духа. Для начала доложил куда надо, что на вверенной ему жилплощади раньше творилось не иначе как что-то антисоветское, чему подтверждением нерусские книги. О культовых предметах из серебра доброхот сообщать не стал, здраво рассудив, что в Виннице такое добро без хлопот обменяет у местных жидов на что-нибудь путное. Книги же свалил на старую простыню и от греха подальше вытащил в дровяной сарай. Ответственные органы отреагировали оперативно, дворника за бдительность поблагодарили, а книги забросили в грузовик и отправили с прочим мусором.
Дорога была по-осеннему размытой, и на повороте возле их дома машину подбросило. Марик в тот момент как раз сидел у окошка, подперев кулаками подбородок, и скучал – скарлатина не пускала на улицу, а дома развлечений было мало – мелкая сестра-зануда не в счет. В тот момент, когда очередной жирный ком дорожной грязи полетел из под колес старенького грузовика прямо в их окно, Марк увидел то, что не мог забыть и много лет спустя. Подпрыгнув, грузовик лишился маленького шпингалета, задвижки, на которой, как оказалось, держался задний борт. Борт упал, отчего Марику показалось, что машина стала похожа на грязное чудовище, разинувшее пасть. И не успел мальчишка дофантазировать страшные желтые зубы, как из пасти машины вывалилось то, что лежало в самом конце, прямо у заднего борта. Это были какие-то книги. Вслед за ними посыпалась было щепа, лежавшая дальше, но тут машина затормозила. Вышедший шофер сплюнул длинную табачную слюну, недобро выругался, пнул рассыпанное, потом колесо своей машины и большой земляной ком, затем так же, носком сапога, поковырял дорожную грязь, вероятно, в поисках того самого шпингалета. Не найдя, еще раз выругался, сплюнул, пнул колесо и забрался в кабину, газанув черным облаком.
Все это выглядело довольно потешно, особенно для ребенка, мало ведавшего других развлечений. Нахохотавшись, Марик не на шутку разозлился на свою дурацкую скарлатину и вечно хлопочущую мать, которая как нарочно была дома, что не позволяло ему даже подумать о том, чтобы выскочить на улицу. А выскочить ох как хотелось! Кто знает, какие сокровища растерял этот грузовик, ведь там, в грязи, могло найтись что-то крайне необходимое в мальчишечьем хозяйстве.
Только два дня спустя Марик смог ускользнуть от замешкавшейся матери и, выбежав на дорогу, рассмотреть возможную добычу. За это время машины там почти не проезжали – окраина, и это оставляло некоторые надежды на сохранность потенциальных находок, даже несмотря на то что шли дожди, да и телеги несколько раз в день проходили. Немногочисленные метры до дороги Марик перемахнул одним прыжком и минуту спустя уже ковырялся в дорожной грязи. Только сейчас он понял, над чем как дурак смеялся пару дней назад – в осенней жиже валялись бесценные книги рэб Арона.
Некоторые из них, что отлетели на обочину, еще можно было спасти, но, памятуя настоятельную мамину просьбу, он не решился. Еще во времена их занятий со старым Ароном мама попросила и даже взяла обещание, что Марк никогда не принесет домой «те» книги, на улицу с ними не покажется и в школу, не дай бог, не возьмет, в общем, не вынесет за пределы Аронова жилища.
Там, в тесном и темном полуподвале при свете керосинки была еврейская жизнь, а вокруг, при свете дня – советская. Привнести атрибутику еврейской жизни в советскую означало неминуемо навлечь на себя и близких беду. Какую именно беду, Марик знал не точно, но что папу выгонят с работы и всю их семью пошлют туда, откуда не возвращаются, – это мама объяснила четко.
В тот день на осенней дороге вспомнилась ему и история про мамину сестру, тетю Дору, которую он никогда не видел и не увидит, потому что ей посчастливилось через польские фильтрационные лагеря прибиться к эмигрантам и, сделав весьма значительный круг, все же добраться до Палестины, которая за время ее мытарств стала Израилем. Мама раз в год, в день рождения Доры, плакала о «родной кровинушке», которая после того, как в войну убили их родителей, осталась у нее одна на всей земле. А свое рождение она и вовсе не отмечала, говоря, что бог даст, встретится в Израиле с сестрой и вот тогда за все годы наотмечается.
Крутя в руках растерзанные книги, Марик почему-то думал о том, что если принесет их домой и их найдут, то всю семью засудят, а мама уже никогда не обнимет свою Дору. Оставить книги на дороге требовало невероятных физических усилий. В одну из них, ту, по которой ему доводилось учиться, руки вцепились намертво: взять ее с собой Марк бы не смог, а положить – не гнулась спина. Он поцеловал книгу, как делал это в конце их с рэб Ароном уроков, нагнулся, опустил ее на обочину и в ту же минуту в придорожную грязь рухнул сам.
Он не слышал, как с воплями выскочила из дома мама и, заламывая руки, побежала к нему, не видел отца, молчаливо поднявшего его и отнесшего в дом. Позже родители ему рассказали, что несколько дней он был в бреду, и они боялись, что не выживет. А сестра по секрету добавила, что старенький доктор еще в первый день сказал маме: «Медицина бессильна. Молитесь!» – и мама по нескольку раз в день, сидя у его постели, что-то тихонько бубнила. Придя в себя, Марк первым делом сполз с кровати и подошел к окну, на дороге еще угадывались прямоугольники книг. Обернувшись, он увидел мать, она качала головой, а в глазах было столько мольбы, боли и слез, что никогда бы не посмел он переступить через такой взгляд.
Каждый день он подходил к окну, хотя чувствовал себя при этом отвратительно. Он себе такое наказание придумал – ежедневно убеждаться в своем предательстве, а в том, что это было именно оно, парень не сомневался. К счастью, зима в том году началась раньше обычного, и вскоре обочину припорошило снегом, скрыв следы Маркова преступления. О продолжении еврейской учебы не могло быть и речи – Марк не представлял, что руками, предавшими Книгу, может осквернить другие Книги. Так или иначе, но при нем осталась только советская школа с ее утвержденными Минпросом учебниками, и следующая еврейская книга попала к нему в руки уже в «каморке» его комиссионного магазина.
Памятуя о том, что священные книги и все, что с ними связано, требуют особой деликатности, Марк Аркадьевич, едва отделавшись от барыги, обернул Книгу в газету и лишь после этого погрузил в кожаный портфель, предварительно вынув из него дежурную бутылку коньяка «на презент». Оставив хозяйство на заместителя, Марк прямо в середине рабочего дня понесся домой, рассматривать необычную добычу.
По дороге он думал о том, что сто лет уже не вспоминал ни ту «книжную» историю, ни свое витебское детство. Еврейство лишь иногда давало о себе знать разудалой кабацкой хава нагилой и чьим-нибудь заговорщическим тостом, типа «За нас с вами и за хрен с ними!». Гуляли-то обычно еврейской компанией, все эти стоматологи-оптометристы-ювелиры-букинисты были связаны общими «делами», друзьями, родственниками. Под коньячок и балычок они традиционно заказывали какую-нибудь еврейскую плясовую и, вместе с русскими женами, обнявшись за плечи, плыли по кругу, через шаг брыкаясь на хасидский манер. В такие вечера «Лидо», «Пие Кристапа» и «Шкафчик» превращались в филиалы Израиля. К концу стандартного кабацкого репертуара, озорных «Хава Нагила», «Семь сорок», «Ба мир бист ду шейн» и слезливой, под занавес «Аидише мама», компания чувствовала свой еврейский долг выполненным. Выполнять его подобным образом было куда спокойнее, чем ставить хупы [7] и обрезать сыновей.
В таких размышлениях Марк пересекал Кировский парк и, услышав идиш, улыбнулся. В этом месте парка мамелошн [8] звучал всегда, скамеечный пятачок у фонтана так и прозвали Тельавивчик. Теперь он имел для Марка вполне прикладное значение – впервые замедлив шаг, тот принялся разглядывать обитателей пятачка. Он надеялся увидеть еврейского старика, хоть чем-то похожего на рэб Арона. Марк непременно пригласил бы его к себе (не на улице же открывать портфель) и показал ему трофей, а дед сказал бы ему что-нибудь мудрое и, наверное, даже погладил бы по голове. У мальчика, рожденного после войны, своего дедушки не было, у его друзей по витебскому детству дедов не было также, но у них всех был рэб Арон, внуки которого погибли с дедами этих мальчишек.
Выжили только эвакуированные и те, кто воевал. Арон воевал. Сын его умер от туберкулеза еще до войны, оставив невестку с тремя внуками, а перед смертью строго наказал той заботиться о малых и о вдовом свекре. Две дочки Арона были благополучно замужем, нянчили детей.
В первые же дни войны Арон крепко думал, как ему правильней поступить – остаться при сиротах или пойти на войну вместо сына. Решил – на войну. Над ним в военкомате посмеялись, посоветовали на печи сидеть, но он воспользовался неразберихой и пусть не совсем честно, но своего добился. Арон был уверен, что остальных эвакуируют, и считал, что не пристало ему, вполне еще здоровому человеку, на юга кататься. Одно его заботило – как он будет трефное кушать и разрешат ли ему товарищи командиры молиться, хоть бы и без миньяна [9]. Об этом он размышлял уже по дороге на фронт и решил так – бульбу и кашу наверняка дадут, большего не надо, а молиться можно и тайно.
Вскоре стало ясно, что его родню, не относившуюся к партийному начальству и на взятки денег не имевшую, на юга не забрали, оставив фашистам на растерзание. Те и растерзали. Попросил бы Арон у всевышнего смерти, но грех это, вот и жил по инерции да и воевал так же. Служба, контузия, госпиталь, медаль – все как у людей, но после госпиталя «списали». По возрасту, состоянию здоровья и тому, что определили последствием контузии – легкой ненормальности. Часами сидел Арон в углу и что-то бормотал. Он молился, закрыв глаза, в такт святым словам покачиваясь корпусом – так ему лучше вспоминалось, ведь молитвенника при себе уже не было – сгинул на армейском пути. Но всех этих деталей он никому не объяснял, вот его за контуженого и приняли.
Со временем мирское все меньше интересовало Арона, и к концу войны он был так погружен в свой Святой мир, что в Витебск поехал по той же инерции, по какой вставал по утрам. Возвращение к родному пепелищу страшило его, но погружение в такие бытовые вопросы, как поиск иного места жительства и трудоустройство, казались ему непреодолимыми. В Витебске, как он предполагал, еще помнили добросовестного сапожника Арона, так что с божьей помощью как-нибудь сложится.
Сложилось вполне сносно – по сапожной части работы после войны было достаточно, а мастеров осталось мало, поэтому место в мастерской нашлось сразу. Правда, вместо сгоревшего дома ему выделили квартирку в полуподвале, но зато свою, а не коммунальную, и с учениками он там вполне спокойно мог заниматься – в подвал вход был отдельный, и топот его визитеров соседям не докучал, даже когда те расходились за полночь.
Бывшие знакомые Арона не узнавали – вместо ушедшего на фронт немолодого, но еще довольно сильного мужчины, в город вернулся древний старец. Борода, которую Арон отпустил еще в госпитале, уже покрывала седыми кольцами не только щеки и подбородок, но, сползая по шее, довольно уверенно защищала тощие ключицы своего хозяина, внешне накидывая тому лет двадцать. Взгляд, ранее энергичный, полный заботы о нуждах домочадцев, взгляд отца большого семейства, стал взглядом человека, уже повидавшего все и не по своей воле застрявшего между этой жизнью и будущей. Движения, когда-то сильные, ловкие и уверенные, стали скупыми и размеренными. Со старых времен при Ароне осталась лишь страстность речи. Но если раньше она требовалась ему для порицания нашкодивших отпрысков, спора с привередливым клиентом или разговора в мужской компании, то теперь использовалась лишь в общении со Всевышним. Люди Ароновых эмоций больше не удостаивались.
Единственная комната служила ему и гостиной, и спальней, готовил он тоже в ней. Кухня в принципе была, но там он хранил картошку, приносимую учениками, да дрова на зиму. Готовить было намного удобней в комнате – в углу на колченогом столике стоял керогаз, и, пока на нем варилась нехитрая снедь, та же картошка, хозяин мог не отвлекаться от Книги или от урока. Этот керогаз Марик видел своими глазами, поражаясь его допотопности, почему-то такие были только у стариков, а в его доме и в домах всех его друзей были полноценные плиты – в основном дровяные, но большие, настоящие. А тут всего одна конфорка!
«Чему ты удивляешься? Рэб Арон тоже один, вот ему одной конфорки и хватает!» – говорила Марику мама, но этот керогаз не отпускал его внимания. Сколько раз мальчик отвлекался от урока, завороженно разглядывая пламя, которое то подлизывалось к кастрюле синевато-оранжевым языком, то копотно задыхалось. А ведь отвлекаться было некогда – дома ждали школьные задания.
В тот день, проходя по Тельавивчику Кировского парка, Марк Аркадьевич рассматривал его обитателей и прикидывал, у кого из них на закопченной кухне фурычит такой же, как у Арона, керогаз. Ему казалось, что, угадав такого человека, он и найдет того, с кем сможет поделиться редкой книгой, кто поможет ему разобрать скрытый в ней смысл, а может, и разберет его жизнь. На скамеечках болтали о своем, о девичьем седовласые еврейские старушки в газовых платочках, и только поодаль, на эстраде, Марк увидел стариков. Два пожилых еврея корпели над шахматной доской, остальные, обступив их, озадаченно смотрели на ход партии, то размышляя, то едва сдерживаясь, чтоб не выкрикнуть свой вариант хода. Ни один из них Марку не подходил. Вроде и лица умные, солидные такие деды, у одного на летнем пиджаке даже планки орденские. Головы у всех покрыты, но как бы от солнца, хоть и сидели в тени – у кого кепка, у кого газетный кораблик, никакого намека на ермолку. Эти старики были не похожи на рэб Арона так же, как Рига восьмидесятых не была похожа на послевоенный Витебск его детства. Но главное было не в этом – среди них не нашлось седобородого старика, а Марк точно знал, что помочь ему разобраться с сутью книги и всей его жизни может только пожилой еврей с традиционной бородой.
Не найдя искомого человека, Марк понял, что, стоя на одном месте и вперившись взглядом в шахматную группу, он выглядит довольно глупо. Болельщики уже не столько следили за игрой, сколько смотрели на него, и, когда они встретились взглядами, сделали приглашающий жест. Увидев между собой и ими тележку мороженщицы, Марк решительно направился к ней, всем своим видом давая понять, что только мороженое и разглядывал. Купил любимое, «Синичку», и не потому, что самое дешевое, за восемь копеек, а потому, что считал его самым вкусным.
Продолжив свой путь, Марк удивлялся тому количеству важных вещей, о которых он еще сто лет не вспомнил бы, не попадись ему сегодня этот жук с книгой. Тут же и израильская родня на ум пришла, и покойный отец, и то, что сестре там должно быть совсем несладко – возраст для работы критический, дочь-подросток со своими выкрутасами, сына в армию забрали и вдовая мать на ней, а он, Марк, здоровый мужик, даже денег им подкинуть не может – ну не через сберкассу же перевод оформлять!
В таких размышлениях Марк добрался до дома. Торопливо отперев дверь, он зачем-то проделал все те манипуляции, которые обычно предшествовали прослушиванию «вражеских голосов» – дверь на задвижку, окна закрыть и зашторить, из освещения только настольная лампа. Заварил чай, положил туда три традиционные ложечки сахара – он когда-то вымечтал их в полуголодном детстве и теперь чувствовал себя царем каждый раз, когда сластил горячий напиток. Водрузив на стол книгу, он поставил рядом кружку с чаем, открыл страницу наугад и нырнул. Вынырнул через четыре дня и три ночи. Все это время он не ел и не спал, лишь иногда выходил в уборную или на кухню, налить еще крепкого сладкого чаю.
За эти дни он передумал всю жизнь, понял и причину своего одиночества. Он же еще маленьким мальчиком был, когда мама ему начала говорить, какой он умничка и красавец и как будет ему хорошая еврейская жена. «Вон уж соседки, у которых дочки растут, облизываются на тебя, что кошка на сметану, все хотели бы такого зятя! Да что там соседки, даже столичная Фридманиха, которая у Ентл гостит – и та заходила. Как бы между делом, за пустяком каким-то, а сама с тебя глаз не сводила. Ты тогда за столом сидел, перышко для учебы точил. Не помнишь? Конечно, что тебе таких глупостей помнить, их много, даже Фридманих, а ты у нас такой один. Вон, и рэб Арон тебя называет ды кляйнэ хухэм [10], а уж он-то разных ребят видел. Как дай бог подрастешь, найдем тебе подходящий шидух [11]. Богатая, не богатая – это уж как повезет, главное – чтобы хорошая еврейская девочка. Усвой, май кинд, Хорошая Еврейская Девочка!»
С таким напутствием отправляла она сына в армию, и его доводы о том, что в казарме девочек нет, ни хороших, ни плохих, ни «наших», ни «не наших», маму не успокаивали, она настаивала на том, что «хичницы» есть везде, особенно там, где такой, не сглазить бы, хороший еврейский мальчик, которого, между прочим, совсем не для того мама в муках рожала, учила и в армию посылала. Так что и в отдаленном гарнизоне, и на границе, и в любом другом месте, куда советская власть пошлет, «мальчику» полагалось влюбиться только в Хорошую Еврейскую Девочку. Ну, в крайнем случае, допускалось, что подлюбиться он может и к какой другой «хичнице», но одно дело – мужская придурь, а другое дело – семья.
С этим же благословлением провожала его момэ на учебу в далекую Латвию, рассказывала, что до войны Рига славилась красивыми еврейскими невестами, и в эвакуации она рижских евреек видела – очень славные девочки. Отец, как обычно в таких случаях, только недовольно крякнул и пробурчал традиционное: «Хайце, кончай парню голову морочить, ему еще учиться и учиться, а ты со своими глупостями!», но ход мыслей жены явно одобрял.
Марк был не против пообщаться с европейками, а рижанки казались ему почти иностранками. Только он для них был чужаком, студент-голодранец из не пойми какого Витебска, тощий, с выпирающим кадыком и огромными и грустными, как у теленка, глазами, в лоснящихся коротковатых брюках, купленных явно до армии, да еще и перестарок, прошедший военную службу и ничего, кроме нее, в молодой жизни не понимавший. К тому же жил Марк не в общаговской вольнице, как остальные иногородние, а на квартире.
При всем своем гордом звучании сей факт означал неусыпный дозор тети Мани, хозяйки квартиры и очень дальней маминой родственницы. Мама списалась с ней, договорилась об оплате, а надзорные функции старая дева взяла на себя абсолютно добровольно и с большим энтузиазмом. В случае нарушения Мариком установленного ею же режима тетя Маня, преувеличенно щурясь, капала сердечные капли и приговаривала: «Ой, и за что же мне такое наказание, никогда жильцов не пускала, а тут связалась с родственничком – и такие муки. Прямо бандит в доме! Это ж надо – вчера явился среди ночи, а сегодня с утра смотрит на меня невинным ангелом! И как будто старая дура Маня ничего не слышит или не понимает, с какой такой радости здоровенный лоб болтается ночью. Потом какая-нибудь из этих „радостей“ принесет твоей маме в подоле подарок, и кто будет виноват? А виноватой выйдет Маня, потому как Хая Мане ребенка доверила, а та не доглядела. Мазалтов! А мне на старости нужны эти неприятности и это давление? Опять придется заказывать межгород!»
Это было штормовое предупреждение. После него полагалось потупить очи, признать вину, пообещать никогда более, поклясться в вечной и бескорыстной любви к престарелой родственнице и быстренько совершить какой-нибудь тимуровский подвиг – починить, прибить, купить, отнести, принести и подать. В противном случае Маня угрозу выполняла, заказывала звонок Хае и в сгущенных красках рассказывала той, какого бандита они себе в Витебске вырастили и что он того гляди кого-нибудь снасилует. И что она, бедная Маня, тогда скажет милиции?! Ведь он у нее даже без прописки живет, а прописывать такого бандита она никогда не согласится, хоть своих детей у нее и нет. Потому что лучше государству квартиру оставить, чем такому шойгецу и его девкам, которых он, конечно же, приведет на ее тахту прямо в день ее смерти, не дав телу праведницы остыть. А ее душа станет мучиться, наблюдая такой разврат в отчем доме из рая, где непременно будет пребывать вместе с душами других скромниц. И вообще, пусть отпрыск едет к ним обратно, на край географии, и делает давление своим законным родителям, а не наказывает ее за доброту.
Между тем доброта приносила тете Мане неплохие дивиденды – семьдесят рублей, которые Хая посылала ей за Марка, на дороге не валялись, да и отдавать квартиру государству было глупо, когда родственники предлагали ей за прописку сына неплохое пожизненное содержание. К тому же комнат было две, и несколько лет спустя Маня таки позволила себя уговорить на прописку и право пользования одной из них. Акт человеколюбия обошелся Марку в три тысячи отступных и сто двадцать рэ в месяц.
К тому времени Марк не только научился договариваться с самодуристой теткой, но и был ей весьма признателен – полученные навыки очень пригодились в фарцовочной практике, которую он сам себе назначил по окончании училища. Разумеется, официально он в это время на мебельном производстве рассчитывал нормы допустимых потерь при транспортировке готовой продукции из пункта А в пункт Б, но, еще не поняв, он уже почуял, что государственные расходы можно вполне удачно обернуть личными доходами. В свободное от официальной работы время Марк проверял свою интуицию на поприще мелких спекуляций. Опыт уговаривания тети Мани оказался бесценным – после нее любой клиент казался ему семечком, а продажа снега эскимосам – плевым делом.
Обзаведясь деньгами, приодевшись и уложив непослушные кудри в прическу «рижанин», на что парикмахерша тратила полфлакона лака сильной фиксации, Марк, к тому времени вполне Аркадьевич, решил заняться личной жизнью – мама все настойчивее просила внуков, да и фраза, которую Марк когда-то от рэб Арона слышал, не давала покоя. «Нехорошо человеку быть одному».
Только где же было найти невесту под мамин заказ, ту самую хорошую еврейскую девочку? Хорошие были, еврейки встречались, и даже «девочки» попадались, но чтоб все три параметра в одном сокровище женского пола – такого он не видел. К тому же для себя он добавил еще один – молоденькие дурочки его не очень привлекали, общаться со сверстницами было ему намного интересней. Когда, уже и не надеясь, Марк встретил было свою мечту, ее весьма ученый папа категорически запретил дочке встречаться с пришлым «торгашом» – Марк в то время уже работал в комиссионке приемщиком, и в его речи еще слышался белорусский говорок. Дочка была послушной, да и влюбиться в «торгаша» толком не успела, а посему отведя глаза представила гостя папе, и тот ему все высказал, в выражениях далеких от тех, что употребляют на ученых советах.
После этого Марк от четвертого параметра отказался и обратил свой взор на юных нимф. Уже расправило кремпленовые крылышки новое поколение прекрасных бабочек-семидесятниц, модненьких и беззаботных. Были среди них и те самые хорошие еврейские девочки, но их поросль искала радости и веселья, а Марикова взрослость была им обузой. Эфирным созданиям задумчивый тридцатилетний мужчина казался не то динозавром, не то морской черепахой, древней и скучной.
Марк своим матримониальным неудачам расстраивался не сильно, с лихвой компенсируя их амурными похождениями, в коих преуспевал необычайно. В своем бобыльстве он видел лишь один серьезный недостаток – когда наступила отъездная пора, он твердо решил, что без жены не поедет. Марк был уверен, что если даже здесь, при всех своих новых возможностях, не смог найти себе пару, то тем более не на что рассчитывать там, безъязыкому, с сухой эмигрантской коркой в зубах.
Его откровенно страшила перспектива остаться на чужбине в одиночестве, пусть и рядом с родней. Тогда, отбрыкиваясь от отцовских уговоров уехать, Марк и сам не понимал, что именно этого боится больше всего. Ему казалось, что он не сможет начать все сначала, после того как с таким трудом устроился в Риге, что не найдет себе там работу, не выучит язык. Но что больше всего он боится там, на родине предков, остаться одиноким, отвергнутым «хорошими еврейскими девушками», он понял только в те дни, когда сидел в полумраке своей квартиры, пробираясь сквозь дореволюционные «яти» к любви и неге Соломоновой песни.
Я сплю, а сердце мое бодрствует,—
читал Марк с восхищением и завистью, понимая, что в его жизни все было наоборот – он бодрствовал с дремлющим сердцем. Чтобы, приехав из распахнутого настежь Витебска, преуспеть в чопорной Риге, ему пришлось отказаться от многих добрых душевных качеств, приобретая полезные. Теперь он понимал, что именно такие полезные качества, как недоверие к людям, цинизм, уверенность в могуществе денег – все это стоит преградой на пути к личному счастью. Вот в «Песне» люди по виноградникам полуголые бегают и счастливы, не спрашивают, кем папа работает и о скольких комнатах квартира. Вся эта социальная мишура не отвлекает их от любования настоящим – красотой внутренней и внешней, любви к избраннице и Создателю.
Для счастья иногда достаточно полутемной каморки, сидел бы в ней старый мудрый учитель и потрескивал бы на керогазе луженый-перелуженый чайник. Сидишь ребенком в такой комнатенке и мечтаешь о блестящем будущем, в котором у тебя непременно будет свой велосипед, а может быть, даже и ламповый телевизор. Вырастаешь и понимаешь, что обманулся – и машина есть, и телевизор самой последней модели, и холодильник-плита-стиральная машина, а счастье было там, под низким закопченым потолком у рэб Арона.
Доколе день дышит прохладою,
и убегают тени, возвратись…
Вот только как вернуться туда, откуда так стремился убежать? И надо ли? И за той ли дверью ждет любовь?
Чем возлюбленный твой
лучше других возлюбленных,
о прекраснейшая из женщин? —
читал Марк глазами, а сердце бубнило: «И вправду, чем я лучше, чтобы претендовать на такую, и родилась ли вообще моя Суламифь?» В таких размышлениях провел он те несколько дней своего добровольного затворничества.
К жизни он вернулся в том еще виде – изможденное лицо, черные круги под глазами и лихорадочный блеск в них самих. Что делать с вновь открывшимся пониманием жизни, он еще не знал, но точно понимал, что существовать как раньше не хочет.
Выйдя на улицу, Марк инстинктивно прикрылся рукой от слепящего солнца. Майский город был теплым и праздничным, ощущение того, что вот теперь все будет хорошо, просто витало в воздухе.