Делали химию. Долго готовились, раскладывали кабели, готовили коктейли, мы же слонялись без дела, почти не обращая внимания на всю эту суету. Нас здесь шестеро – мужчин и женщин, но должен остаться один… или одна, а время нам отмерили уж слишком, на мой взгляд, щедро – по 180 дней на всех и каждого. За это время, как сказал генеральный продюсер, уложимся. Он так и выразился, после того как прочел медицинские заключения, лежавшие у него на дорогом дизайнерском столе ручной работы знаменитой итальянской фабрики. Раньше я знала ее название, но в тот момент мне это было совсем неважно, и я отбросила эту мысль из прошлой жизни, как будто это была надоевшая старая тряпка. Напротив нас сидели врачи в умопомрачительно белых халатах, словно ангелы, ненароком сошедшие с небес. Все это были светила, те, до которых я тщетно пыталась достучаться, пока была еще жива, но тогда это была недоступная мне роскошь. Зато сейчас они внимательно исследовали нежными отбеленными руками мою дрожащую неправильную плоть, и все это, вращая тяжелым темным глазом, снимала огромная профессиональная камера, за окошком которой стояли самые обычные мужики-операторы, охальники и матерщинники. Правда, стояла гробовая тишина, за что я в глубине души была бесконечно благодарна этим последним нормальным мужчинам в своей жизни. Я дрожала, но не потому, что в светлом и просторном помещении, откуда на всю огромную страну расплывалось облако эфира, было настежь распахнуто свежее весеннее окно, нет. Я дрожала, потому что в руках ангелов, бессильно склонив голову набок, висела моя судьба. Даже не судьба, нет, жалкая уродливая судьбенка, жить которой оставалось считанные месяцы. Но – и это было самым важным – они должны были верить мне: моему изможденному лечением и тщетной надеждой телу, моем исхудавшему лицу, безнадежным анализам, страшному диагнозу, беспросветной нищете и полной апатии – словом, всему, что сделало бы меня лакомым кусочком для тех, кто сидел за окном, ходил по улицам, обнимал близких, садился за стол, еще не зная о том, что рано или поздно и его час наступит, но пока он не наступил, есть время и есть возможность насладиться тем, что его осталось еще так много, так непозволительно много…
Опять я отвлеклась и погрузилась в воспоминания, а это в моей жизни роскошь. Со своим прошлым я рассталась тогда, когда иссохшей рукой подписывала бумаги, а будущее мое отрезала жестокая, но верная рука хирурга, иссекшего изменившую мне плоть. «У меня есть только настоящее», – сказала я себе тогда и посмотрела в бесстрастные глаза ангелов. Их мнение было решающим для тех, кто командовал хмурыми операторами в то весеннее утро, когда я окончательно выбрала свой путь. Они, эти ангелы, поверили тому, что я всерьез решила умереть. «Сейчас, – подумала я про себя, – все брошу и на ходу умру, не выходя из вашей гребаной студии. У меня есть ровно 180 дней, чтобы стать сильнее, умнее, здоровее, в конце концов. Со щитом или на щите – неважно, важно, что я должна все это пережить, и я знаю зачем». А вот им, ангелам и продюсерам, знать это вовсе не обязательно, поэтому я самозабвенно несла чушь в темный рыбий глаз камеры – о том, что у меня нет никакой надежды, но я очень хочу, чтобы моя достойная смерть послужила примером тем, кто отчаялся, и всякое такое, что могло бы выжать слезу из тех, кого собирались доить мои ангелы смерти. И они купились, чудесным образом купились, я слышала, как один, даже не таясь особенно, но слегка вполголоса сказал другому: «Терминальщица, максимум два месяца». Его собеседник был не в халате, а в черной водолазке под горло и точнейшим образом напоминал ангела смерти, и вопрос его был таким, который мог быть задан только вестником ада: «А мучиться будет?» – «Еще как, – кивнул головой белый халат, – все время, ей бы на наркотики, но ведь у нас не предусмотрено?» – «В том-то и штука, что нет, – подтвердил вестник ада, – а иначе драйва никакого».
А драйв был, это точно, особенно когда началась химия. Камеры стояли так изощренно, чтобы бесстрастно передавать малейшие оттенки боли и недомогания, изменения в лице, самые отвратительные реакции. Я еще до кастинга взяла с мужа и близких слово, что они не допустят детей до телевизора ни при каких обстоятельствах, даже когда мне придется говорить свое последнее слово. Они обещали, но я не очень-то верю, поэтому держалась до конца, и даже тогда, когда выворачивало наружу, я старалась выглядеть более-менее интеллигентно – насколько в этой ситуации это было возможно. Оператор шипел мимо камеры, что ему неудобно снимать, но мне было плевать – теперь-то меня не выгонишь. На меня уже полстраны денежки поставило, а ставки-то немаленькие, и я в них тоже участвую. То есть участвую я, конечно, посмертно, если так можно выразиться, – после моей зафиксированной гибели выигрыш достанется детям, и это правильно, ведь это то, что мне там, за пределами Терминала, совсем не нужно.
Ах да, вот и прозвучало это слово, ставшее моим кредо в этой странной нереальной жизни, – Терминал. Что бы это ни значило, для меня это – зал ожидания, пункт распределения: одним туда – другим оттуда, одним ждать – другим больше не надо, одни могут уйти, а другие не могут остаться, и так далее, без остановок, без права выбора. Своя жизнь, свое расписание, за стеклом сидит диспетчер и распасовывает рейсы, а мне ничего не надо делать. Я все бежала, торопилась, глотала слезы, надеялась, писала, жила, любила, рожала, а потом вдруг ничего не стало – ни моей жизни, ни планов, ни привязанностей, ни даже смерти – я попала в Терминал, место хоть и временное, но конечное, а значит, оно и определит, а мне ничего не надо делать, надо только тупо или мудро ждать, терпеть, вертеть, обидеть, видеть, слышать, ненавидеть…