Мне, Джоку[1] Калдеру из Вест-инча, кажется удивительным, что я живу в самой середине девятнадцатого века, мне всего-то пятьдесят пять и моя жена ну, может быть, раз в неделю замечает у меня на виске новый седой волосок, но я помню еще те времена, когда жизнь и даже мысли людей были настолько непохожи на современные, словно жили они на другой планете. Выходя в поле, я вижу белые хлопья дыма, который выпускает несущийся через Бервикшир{1} столапый питающийся углем зверь, в чьем брюхе сидит тысяча человек. В солнечный день я даже вижу, как блестят медью его бока, когда он поворачивает рядом с Корримьюром{2}, а переводя взгляд в море, я вижу такого же зверя или даже целую дюжину подобных ему зверей, которые, оставляя за собой черные следы в небе и белые на воде, несутся навстречу ветру так же легко, как лосось, выпрыгивающий из Твида{3}. То, на что совершенно спокойно взираю я, заставило бы моего старого доброго отца онеметь от изумления и глубокого возмущения, потому что больше всего на свете он боялся идти против замысла Создателя, и желание быть ближе к природе заставляло его воспринимать все новое чуть ли не как богохульство. Поскольку лошадь была создана Богом, а паровоз – человеком из Бирмингема{4}, мой отец предпочел бы седло и шпоры.
Однако он бы удивился еще больше, если бы узнал, насколько миролюбивы и добры стали в наши времена люди, сколько в газетах и на сходках твердят о мире, о том, что войн больше не будет… ну, разве что с чернокожими или другими цветными. Ведь когда он умер, мы, с небольшим перерывом в два года, воевали чуть ли не четверть века{5}. Подумайте об этом, вы, живущие ныне такой спокойной и мирной жизнью! Дети, родившиеся во время войны, выросли и обзавелись собственными детьми, а война все продолжалась. Те, кто начинал эту войну, успели состариться и превратиться в стариков, а корабли и армии все так же сражались. Неудивительно, что в конце концов люди стали воспринимать войну как нечто повседневное, должное, и жизнь без войны стала казаться им чем-то противоестественным и непривычным. Мы воевали с голландцами, мы воевали с датчанами, мы воевали с испанцами, турками, американцами, монтевидеанцами{6}, пока наконец не стало казаться, что в этой вселенской борьбе любой народ, каким бы близким или далеким от нас по крови он ни был, все равно может стать нашим врагом. Но больше всего мы воевали с французами, и человек, которого мы больше всего ненавидели, боялись и которым больше всего восхищались, был их великим полководцем, правителем именно этого народа.
Да, можно было рисовать карикатуры на него, петь о нем песенки или считать его самозванцем, но, можете мне поверить, ужас перед этим человеком накрыл черной тенью всю Европу, и были времена, когда неожиданный свет, показавшийся ночью на горизонте, заставлял всех женщин падать на колени и молиться, а всех мужчин – хвататься за мушкеты. Он всегда побеждал, и это было самое страшное. Можно было подумать, что его хранили сами мойры, богини судьбы{7}. И вот в один прекрасный день мы узнали, что он приближается к нашему северному берегу и ведет за собой сто пятьдесят тысяч опытных, проверенных в боях солдат и армаду кораблей. Впрочем, это старая история о том, как под оружие встала треть всего взрослого населения нашей страны и как один наш маленький одноглазый и однорукий человечек сумел разбить их могущественный флот{8}. В Европе еще осталась земля, где можно было свободно мыслить и говорить.
Когда-то на одном из холмов в устье Твида была сооружена огромная куча из бревен и старых смоляных бочек, которая в случае опасности должна была вспыхнуть и превратиться в сигнальный огонь, и я прекрасно помню, как напрягал глаза, пытаясь разглядеть, не загорелась ли вдали тревожная точка. Мне было всего восемь лет, но в таком возрасте любое большое горе становится твоим собственным, и мне представлялось тогда, что судьба всей страны зависела от меня и моей бдительности. И вот однажды вечером мне вдруг показалось, что на склоне далекого холма я увидел мерцание, крошечная искорка затрепетала во тьме. Помню, как я сперва протер глаза, потом ущипнул себя и ударил костяшками пальцев по каменному подоконнику, чтобы убедиться, что не сплю и это мне не снится. Потом языки далекого пламени взметнулись выше, по воде между нами прошел красный колышущийся отблеск, и я бросился на кухню, к отцу, с криком о том, что идут французы и загорелся сигнальный огонь. Отец в это время разговаривал со студентом-юристом из Эдинбурга, и я помню, как он выбил трубку о край камина и посмотрел на меня поверх своих очков в роговой оправе, так, словно это было вчера.
– Ты не ошибся, Джок? – спросил он.
– Да чтоб мне умереть! – крикнул я, задыхаясь от волнения.
Он взял со стола Библию и раскрыл у себя на коленях, как будто собирался почитать нам, но, так и не произнеся ни слова, захлопнул ее и быстрым шагом вышел во двор, а оттуда к калитке рядом с дорогой. Мы, я и студент, последовали за ним. Теперь сомнений не было, большой сигнальный огонь в устье Твида уже полыхал вовсю, к тому же с северной стороны, в Айтоне, показался еще один огонек, поменьше. Мать, чтобы мы не замерзли, принесла пледы, так мы и простояли до самого утра, почти не разговаривая. Те несколько слов, которыми мы обменялись, были произнесены шепотом. На дороге сделалось как никогда людно, потому что многие фермеры в наших краях записались в бервикские{9} добровольческие полки и теперь, кто пешим ходом, кто верхом, устремились на мобилизационный пункт. Кое-кто успел пропустить кружку-другую на посошок. Я до сих пор не могу забыть одного из наших соседей, который, как призрак в лунном свете, промчался мимо нас на огромной белой кобыле, размахивая старым ржавым мечом. Кто-то из проходящих мимо крикнул, что и в Норт-Бервик-ло{10} горит сигнальный огонь и что, похоже, тревогу подняли в эдинбургском замке. Несколько всадников проскакали в обратном направлении, гонцы в Эдинбург, сын нашего лэрда[2], мастер Клейтон, помощник шерифа и им подобные. От общего потока отделился всадник на чалой лошади и направился к нам. Это был широкоплечий крупный мужчина, он остановился у калитки и что-то спросил про дорогу. Когда он снял шляпу, я увидел, что у него доброе вытянутое лицо и высокий лоб, окаймленный песочными волосами.
– Сдается мне, это не ложная тревога, – сказал он. – Хотя, может, и стоило посидеть, подождать немного, может, все и уляжется, но теперь-то уж поздно возвращаться, завтракать, видно, придется уже в полку.
Он вонзил шпоры в бока лошади и поскакал вдоль холма.
– А я его знаю, – сказал наш студент, кивнув вслед всаднику. – Это адвокат из Эдинбурга, он еще и неплохой поэт, Ватти Скотт его зовут{11}.
Ни мне, ни отцу имя это тогда не было знакомо, но уже очень скоро о нем узнала вся Шотландия, и потом мы много раз вспоминали, как в ту ночь страха он спрашивал у нас дорогу.
Под утро мы начали понемногу успокаиваться. Было холодно и пасмурно, и, когда мать пошла в дом заварить нам чаю, на дороге показалась двуколка, в которой ехали доктор Хорскрофт из Айтона с сыном Джимом. Большой воротник его коричневого пальто был поднят и закрывал уши. Настроение у доктора было прескверное, потому что Джим, которому было всего пятнадцать, как только была поднята тревога, сбежал из дому и, прихватив новенькое охотничье ружье отца, направился в Бервик вступать в армию. Всю ночь доктор гонялся за ним и теперь вез домой вместе с украденным ружьем, ствол которого торчал из-за сиденья. У Джима настроение было не лучше, чем у отца, он сидел, засунув руки в карманы, дулся и выпячивал нижнюю губу.
– Все неправда! – крикнул доктор, проезжая мимо нас. – Никакой высадки не было. Все эти болваны всю ночь болтались по дорогам совершенно напрасно.
Джим буркнул на это что-то неразборчивое, за что тут же получил по голове кулаком от отца, отчего челюсть у него отвисла, как будто удар оглушил его. Мой отец покачал головой – Джим ему нравился, и сразу после этого мы все втроем вернулись в дом. Теперь, когда после бессонной ночи мы узнали, что бояться нечего, глаза у нас начали слипаться, головы – клониться на грудь, но на душе было такое счастье, которое за всю мою последующую жизнь мне доводилось испытывать лишь раз или два.
Впрочем, все это почти не имеет отношения к тем событиям, ради описания которых я взялся за перо, но, если у человека хорошая память и довольно посредственный талант, он просто не может выразить одну мысль, попутно не сопроводив ее дюжиной других. И все же, начиная задумываться, я прихожу к выводу, что связь все-таки существует, поскольку та ссора Джима Хорскрофта с отцом оказалась настолько серьезной, что доктор не выдержал и спровадил сына в Бервикскую академию, а поскольку мой отец давно хотел, чтобы я там учился, он не преминул случая отправить туда и меня.
Но прежде, чем я напишу хоть слово об этой школе, я вернусь к тому, с чего должен был начать, – расскажу немного о себе, поскольку может статься, что строки эти будут читать люди, живущие за границей и никогда не слыхавшие о Калдерах из Вест-инча.
Название Вест-инч, может быть, звучит и внушительно, но это не благородное поместье с возвышающимся на холме прекрасным особняком, нет, это всего лишь большая старая, побитая ветром овечья ферма, растянувшаяся вдоль морского берега. Человек бережливый и работящий может здесь свести концы с концами и заработать на масло вместо патоки по воскресеньям. Прямо посреди фермы стоит дом из серого камня с шиферной крышей, с коровником на заднем дворе и надписью «1703», выбитой на каменной перемычке над дверью. Здесь наши предки жили более ста лет, и несмотря на то, что никогда не были богачами, стали считаться уважаемыми людьми в округе, потому что у нас в деревнях старых фермеров порой уважают больше, чем новых лэрдов.
У нашего дома была одна интересная особенность. Инженеры и другие ученые люди высчитали, что граница между двумя странами проходит прямехонько через его середину, разделяя нашу спальню на английскую и шотландскую половины. Детская кровать, в которой я спал, была расположена так, что голова моя находилась к северу от границы, а ноги – к югу. Мои друзья шутят, что, если бы я ложился по-другому, голова у меня не была бы такой рыжей, а характер был бы попроще. И я с ними согласен, потому что не раз со мной случалось такое, что, когда мои шотландские мозги не видели выхода из какой-либо опасной ситуации, на выручку мне приходили крепкие мускулистые английские ноги, которые уносили меня туда, где мне ничто не угрожало. Но, когда я учился в школе, все это доставляло мне сплошные неприятности, мне даже прозвища давали соответствующие: Джок-половинка, Великобритания или Юнион Джек{12}. Когда шотландские мальчишки дрались с английскими, одна из сторон пинала меня по лодыжкам, а вторая колотила по ушам, пока обе враждующие стороны вдруг не останавливались и не начинали дружно хохотать, как будто в этом было что-то смешное.
Поначалу мне показалось, что худшего места, чем Бервикская академия, в мире просто не существует. У меня было два учителя, Бертвистл и Адамс, и оба они мне ужасно не нравились. Вообще я был скромным, даже пугливым ребенком и плохо сходился как с остальными ребятами, так и с учителями. От Бервика до моего родного Вест-инча, если напрямик, девять миль, если по дороге – одиннадцать с половиной, и, когда я думал, как далеко сейчас от меня моя мама, мне все время хотелось плакать. Однако учтите, любой мальчишка в таком возрасте делает вид, что он уже достаточно взрослый и может обходиться без материнской заботы, но как же горько ему приходится, когда бывает нужно доказать это на деле! Как-то раз я подумал, что больше этого не вынесу и твердо решил сбежать из школы и как можно скорее вернуться домой. Но случилось так, что в самую последнюю минуту мне удалось заслужить похвалу и вызвать восторг и восхищение всей школы, от самого директора до одноклассников, что значительно упростило мою жизнь в Бервике и сделало ее намного более приятной. И все благодаря тому, что я случайно выпал из окна третьего этажа.
Произошло это так. Однажды вечером меня отлупил Нед Бартон, главный задира в школе, и эта неприятность, соединившись с остальными обидами, переполнила мою маленькую чашу терпения. Ночью, утирая слезы под одеялом, я дал себе слово, что утро встречу либо дома в Вест-инче, либо на подходе к нему. Наша общая спальня находилась на третьем этаже, но у меня были цепкие руки и я совершенно не боялся высоты. Как-то раз в Вест-инче я даже забрался с веревкой на крышу, привязал один ее конец к какому-то выступу, а другой обмотал вокруг бедра, спрыгнул и стал раскачивать над землей. И это при том, что от земли до крыши там никак не меньше пятидесяти трех футов! Но я тогда был настолько мал, что не задумывался над тем, как это опасно. В общем, побег из школьной спальни казался мне плевым делом. Я еле дождался, пока вокруг меня утихнут покашливание и возня и длинный ряд деревянных кроватей погрузится в полную тишину. Потом тихонько встал, оделся, взял в руку ботинки и на цыпочках подошел к окну. Раскрыв рамы, я высунулся. Окно выходило в сад, и прямо перед ним росла старая груша, ветви которой почти упирались в стену. Для ловкого парня лучшей лестницы не придумать. Спустившись вниз по дереву, я должен был лишь перелезть через пятифутовую стену, а дальше путь домой был открыт. Одной рукой я крепко взялся за толстую прочную ветку, коленом уперся в другую и уже собирался перенести вес с подоконника на дерево, как вдруг словно окаменел.
Над стеной, окружающей сад, я увидел лицо, обращенное на меня. Оно было таким белым и неподвижным, что сердце мое сжалось от ужаса. Призрачный свет луны блеснул на этом жутком лике, глаза его медленно повернулись сначала в одну сторону, потом в другую, а после этого лицо какими-то рывками поползло вверх, и над стеной показались сперва шея, потом плечи, талия и колени. Человек уселся на стене, повернулся и одним рывком поднял и усадил рядом с собой мальчика примерно моего возраста, который время от времени набирал полную грудь воздуха, как будто сдерживая плач. Мужчина тряхнул его, шепнул что-то резкое, после чего они вместе спрыгнули со стены в сад. Я все еще стоял одной ногой на ветке, а второй на карнизе, не осмеливаясь шелохнуться, чтобы не привлечь к себе их внимание, потому что слышал, как они пробираются по саду, держась тени здания. И вдруг прямо у меня под ногой раздался тихий скрежещущий звук, потом тонко звякнуло стекло.
– Готово, – прошептал торопливый мужской голос. – Давай, лезь.
– Но тут же края острые! – жалобно попытался возразить дрожащий детский голос.
Мужчина выругался так, что у меня мурашки забегали по спине.
– Кому сказал, лезь внутрь, щенок, – прорычал он, – а не то…
Мне было не видно, что произошло внизу, но я услышал короткий сдавленный вскрик от боли.
– Лезу! Лезу! – захныкал мальчик.
Больше я не услышал ничего, потому что внезапно все закружилось у меня перед глазами, нога соскользнула с ветки, и я, издав истошный вопль, обрушился своими девяносто пятью футами веса прямехонько на согнутую спину грабителя. И сейчас, если вы меня спросите, я не смогу с уверенностью сказать, произошло это случайно или по моему желанию. Может быть, пока я размышлял над тем, стоит ли это делать, случайность сама все за меня решила. Мужчина в ту секунду стоял, наклонив голову, и пропихивал мальчика через маленькое окошко, и я упал на него как раз в том месте, где шея соединяется с позвоночником. Он, издав какой-то свистящий звук, повалился лицом в траву и три раза перекатился, дергая ногами. Его маленький помощник опрометью бросился через сад и в мгновение ока скрылся за стеной. Я же схватился за ногу, которая вдруг заболела так, словно ее затянули в раскаленный железный обруч, и заревел во все горло.
Можно не сомневаться, что уже в следующую минуту в саду с лампами и фонарями собрались все обитатели школы, от директора до помощника конюха. Долго ломать голову над тем, что произошло, не пришлось, мужчину положили на ставень и унесли, я же, весь в слезах, но с гордым видом позволил себя перенести в кабинет врача, где доктор Поди, младший из двух братьев с этой фамилией, благополучно вправил мне лодыжку. Что касается грабителя, вскоре выяснилось, что у него парализовало обе ноги, и доктора не могли сойтись во мнении, сможет ли он когда-либо встать на них. Впрочем, закон не дал им возможности выяснить это, потому через шесть недель после выездной сессии суда присяжных в Карлайле{13} его повесили. Оказалось, что это был один из самых отчаянных бандитов на севере Англии, на его счету было три убийства, и по совокупности обвинений его можно было осудить на десять смертных казней.
Ну вот, я не мог обойти вниманием такой случай, поскольку это самое важное, что произошло со мной в детстве. Но больше я не буду отвлекаться, ибо, думая о том, сколько еще мне предстоит рассказать, я прекрасно понимаю, что, если уходить в сторону от главной темы, я могу вообще никогда не добраться до конца. Дело в том, что, даже когда кто-либо, не профессиональный литератор, собирается изложить на бумаге всего лишь историю своей скромной жизни, даже это может отнять у него все время, однако, если уж ему случилось стать участником таких грандиозных событий, о которых придется вести рассказ мне, это задание может оказаться и вовсе невыполнимым. Но все же память моя, слава Богу, крепка, и я буду пытаться довести начатое до конца.
Именно благодаря этой истории с грабителем я подружился с Джимом Хорскрофтом, докторским сыном. В академии его с первого же дня стали считать первым силачом, потому что, не пробыв в стенах школы и часа, он подрался с Бартоном, считавшимся самым сильным до него, и от одного из его ударов Бартон так отлетел на большую классную доску, что та рассыпалась на мелкие кусочки. Для Джима в жизни всегда главными были мускулы и сила, и уже тогда он был высоким, крепким и немногословным. Больше всего он любил стоять где-нибудь в сторонке, прислонившись широкой спиной к стене и засунув руки глубоко в карманы штанов. Я даже помню, что он имел привычку жевать соломинку в том самом углу рта, в котором потом держал трубку. Если честно, я никогда не понимал, к чему он больше склонен, к добру или к злу.
Боже, какими восхищенными глазами мы смотрели на него! Мы ведь тогда все были маленькими дикарями и питали первобытное уважение к силе. С нами учился Том Карндейл из Эпплби, который сочинял стихи и орудовал алкеевой строфой{14} не хуже, чем обычным пентаметром или гекзаметром{15}, но никто даже не смотрел в его сторону. Был у нас и Вилли Эрншоу, который помнил и в любую секунду мог назвать точную дату почти любого события в истории человечества, чуть ли не с убийства Авеля{16}, даже учителя обращались к нему за помощью, когда что-то забывали. Но он был щуплым, тщедушным пареньком с узкой грудью, и никакие знания не могли помочь ему, когда Джек Симонс гонял его по коридору, размахивая ремнем с пряжкой. Но к Джиму Хорскрофту у всех было совершенно другое отношение. Какие слухи ходили о его силе! Рассказывали, что однажды он голым кулаком пробил дубовую дверь спортивного зала, что как-то раз во время игры в регби, когда Длинный Мерридью вел мяч, он его перехватил, сунул себе под мышку вместе с мячом и, легко миновав защитников, добежал до зачетного поля соперника. Никому из нас и в голову не могло прийти, что такой человек, как он, может думать о спондеях и дактилях{17} или интересоваться тем, кто подписал Великую хартию вольностей{18}. Когда на одном из коллоквиумов{19} он сказал, что это сделал король Альфред{20}, все мальчики в классе подумали, что скорее всего так и было и Джиму, очевидно, виднее, чем автору учебника.
Как бы то ни было, случаем с грабителем я привлек к себе его внимание. Помню, как он подошел ко мне, потрепал по волосам и назвал храбрым чертенком, после чего я целую неделю ходил с задранным носом. На два года мы стали лучшими друзьями. И несмотря на разницу в возрасте, несмотря на то что много раз он нарочно или случайно, просто не рассчитав силы, оставлял на моем теле жуткие синяки или ссадины, я любил его как брата, и, когда в конце концов он уехал в Эдинбург, чтобы пойти по стопам своего отца, я так сильно плакал, что моими слезами, наверное, можно было бы до краев наполнить чернильницу. После этого я еще пять лет провел в классе Бертвистла и под конец учебы понял, что сам превратился в главного школьного силача, потому что тело мое стало гибким, а мышцы упругими, как китовый ус{21}, хотя кряжистости и силы своего великого предшественника я так никогда и не достиг. В 1813 году я распрощался с академией и вернулся домой, где на три года погрузился в изучение искусства выращивания овец; но боевые корабли все так же бороздили моря, армии все так же сходились в битвах, и великая тень Бонапарта все так же лежала на нашей стране. Разве могло мне тогда прийти в голову, что я приложу руку к тому, чтобы навсегда избавить ее от этой тени?
За несколько лет до этого, когда я был еще мальчишкой, к нам на пять недель приезжала погостить единственная дочь брата моего отца. Сам Вилли Калдер жил в Аймуте и промышлял плетением рыболовных сетей. Своими неводами и мережами{23} он зарабатывал столько, что нам с нашими овцами и не снилось. Поэтому дочь его приехала в нарядном красном платье и шляпке за пять шиллингов, да еще привезла с собой целый сундук таких вещей, от которых у моей милой матушки глаза полезли на лоб. Чуднó нам было видеть, что у такой молодой девчонки денег куры не клюют – с носильщиком она расплатилась сама, дала столько, сколько он запросил, не торгуясь, да еще два пенса сверху. Имбирный эль{24} для нее был что для нас вода, чай она пила с сахаром, а хлеб мазала маслом, прямо как англичанка.
В то время девочки меня мало интересовали, потому что я не понимал, для чего они нужны. В классе Бертвистла никто о них и не думал, но считалось, что чем девочка младше, тем больше в ней ума, потому что, начиная взрослеть, они сразу же глупели. Никто из нас, мальчишек, не видел смысла водиться с существом, которое драться не умеет, истории рассказывает плохо и не может даже толком швырнуть камень, чтобы не замахать руками, как сохнущая тряпка на ветру. А как они важничали! Можно было подумать, что они и мать, и отец в одном лице. Вечно лезли в наши игры со своими «Джимми, у тебя палец из ботинка торчит» или «Эй, грязнуля, живо домой умываться». В конце концов от одного их вида нас начинало с души воротить.
Поэтому, когда к нам в Вест-инч приехала одна из них, особой радости я не испытал. Дело было на каникулах, мне тогда было двенадцать, ей – одиннадцать. Она была высокой худенькой девочкой с черными глазами и непривычными нам манерами. То и дело замирала и смотрела прямо перед собой, приоткрыв рот, как будто увидела что-то необычное; но, когда я подходил к ней сзади и смотрел в ту же сторону, я не видел ничего, кроме какой-нибудь обычной поилки для овец, или навозной кучи, или отцовских портков, болтающихся на веревке. Зато, если она замечала куст вереска, папоротник или что-нибудь подобное, тут же лезла в них носом, словно ее начинало тошнить, и кричала: «Ах, как красиво! Изумительно!», словно они были нарисованы на картине. Игры она не любила. Иногда я все-таки заставлял ее поиграть в салки, но это было не весело, потому что я всегда догонял ее за три прыжка, а меня она никогда не могла поймать, хоть при этом шумела и визжала, как десять мальчиков, вместе взятых. Когда я прямо говорил ей, что от нее нет никакого толку и что ее отец – дурак, раз вырастил ее такой, она начинала плакать, обзывала меня грубым, невоспитанным мальчишкой, грозилась уехать домой тем же вечером и говорила, что не простит меня до конца жизни. Правда, уже через пять минут она все это забывала. Самым странным было то, что я нравился ей намного больше, чем она мне. Она не отходила от меня ни на шаг; как только я скрывался из виду, тут же мчалась за мной следом и потом говорила: «А, ты здесь», как будто не ожидала меня увидеть.
Но вскоре я понял, что от нее тоже может быть какая-то польза. Иногда она давала мне монетки, и один раз у меня в кармане даже собралось целых четыре однопенсовика! Но самое лучшее в ней было то, что она рассказывала интересные истории. Она до смерти боялась собак, поэтому я, бывало, приводил к ней какого-нибудь пса и заявлял, что если она сейчас же не расскажет какую-нибудь историю, я заставлю его вцепиться ей в горло. Это всегда помогало ей начать, а там уж слушать ее было одно удовольствие. Ей было что рассказать, потому что в ее жизни происходили самые невероятные вещи. В Аймуте жил магрибский{25} пират, который раз в пять лет приплывал на своем пиратском корабле, набитом золотом, и предлагал отдать его ей, если она согласится стать его женой. Бывал у них и благородный рыцарь, он подарил ей кольцо и обещал вернуться, когда настанет время. Она показывала мне это кольцо, которое по виду ничем не отличалось от тех колец, на которых висела шторка у моей кровати, но она говорила, что ее кольцо сделано из чистого золота. Я спрашивал у нее, что будет, если этот рыцарь встретится с магрибским пиратом, и она отвечала, что тогда он отрубит ему голову своим сверкающим мечом. Что они в ней находили, для меня было загадкой. Еще она рассказывала, что, когда ехала в Вест-инч, за ней следом ехал принц, переодетый так, чтобы его никто не узнал. Когда я спросил у нее, как она догадалась, что это принц, она ответила: «Потому что он был переодет». Как-то раз она сообщила, что ее отец составляет загадку. Когда она будет готова, он напечатает ее в газете, и тому, кто сумеет ее разгадать, достанется половина его богатств и его дочь. Я сказал, что люблю разгадывать загадки и она должна будет прислать мне эту газету. Тогда она добавила, что загадка будет напечатана в «Бервик газетт», и спросила, если я разгадаю загадку отца, что я собираюсь с ней делать, когда она достанется мне. Я ответил, что продам на ярмарке тому, кто заплатит дороже. Больше в тот вечер она ничего мне не рассказывала, потому что иногда бывала очень обидчивой.
Когда кузина Эди гостила у нас, Джима Хорскрофта в Вест-инче не было, но вернулся он через пару дней после того, как она уехала. Помню, я очень удивлялся, почему это он расспрашивает о ней. Что вообще могло быть интересного в какой-то девчонке? Он спросил, красивая ли она, а когда я ответил, что не обратил внимания, рассмеялся, обозвал меня кротом и сказал, что когда-нибудь я прозрею. Но уже очень скоро он утратил к ней интерес, я же не вспоминал Эди до тех пор, пока однажды она не взяла мою жизнь в свои руки и не перевернула ее так, как я могу перевернуть эту страницу.
Было это в 1813 году, после того как я закончил школу, когда мне уже исполнилось восемнадцать. На губе у меня было целых сорок волос, и я надеялся, что скоро их станет намного больше. После школы я изменился. Игры уже не так занимали меня, как раньше. Теперь мне было куда интереснее ходить к морю и проводить время на берегу, где глаза и губы у меня иногда раскрывались так же, как когда-то у Эди. Раньше, чтобы почувствовать себя счастливым, мне достаточно было знать, что я бегаю быстрее своих друзей или могу прыгнуть выше, чем любой из них, но теперь все это стало казаться таким не важным. Меня охватила тоска, жуткая тоска. Я смотрел на прозрачный купол неба, на плоское синее море и чувствовал, что в моей жизни чего-то не хватает, но в причине своей тоски я боялся признаться даже себе. К тому же от этого у меня испортился характер. Когда мать спрашивала, что со мной происходит, или отец говорил, что мне пора бы уже заняться делом, я отвечал им так грубо, что потом не раз об этом горько жалел. Человек может сменить несколько жен, у него может быть несколько детей или друзей, но у него не может быть больше одной матери, так жалейте же своих матерей, заботьтесь о них, пока они рядом.
Однажды, вернувшись из овчарни, я застал отца с письмом в руках, что было очень необычно, потому что, кроме как записок от управляющего имением с напоминанием о том, что пора платить ренту, писем мы почти никогда не получали. Подойдя к отцу, я вдруг заметил, что он плачет, и это меня удивило, поскольку я считал, что взрослые мужчины никогда не плачут. Его коричневую щеку пересекала такая глубокая складка, что слезы не могли преодолеть ее, им приходилось скатываться вдоль нее к уху, и уже оттуда они срывались и падали на лист бумаги. Мать сидела рядом с ним и гладила его руку, как кошачью спину.
– Это о Вилли, – сказал отец. – Понимаешь, Джинни, его больше нет. Письмо от адвоката, он пишет, что это случилось неожиданно, иначе они вызвали бы меня раньше. Карбункул{26}… и кровоизлияние в мозг.
– Ох! Ну, теперь все его беды позади.
Отец вытер щеки краем скатерти.
– Все сбережения он оставил дочке, – сказал он. – Если она не изменилась с тех пор, как жила с нами под одной крышей, она же их по ветру пустит. Помнишь, как ей не понравился наш чай, тот, по семь шиллингов за унцию? – Мать покачала головой и посмотрела куда-то вверх, где с потолка свисали свиные окорока. – Он не пишет сколько, но говорит, что сумма порядочная. И она переедет жить к нам, такова была последняя воля Вилли.
– А мы будем ее содержать? – недовольно воскликнула мать. Мне не понравилось, что в такую минуту она думает о деньгах, но, если бы она не была такой хозяйственной, мы бы уже через год пошли по миру.
– Да нет, платить она будет. И приезжает она сегодня. Джок, парень, поедешь в Айтон, встретишь вечерний дилижанс. В нем приедет твоя кузина Эди. Привезешь ее в Вест-инч.
И в четверть шестого я запряг нашего пятнадцатилетнего длинногривого Джонни в телегу с недавно выкрашенным задком, которую мы использовали только по праздникам, и отправился встречать кузину. В Айтон я прибыл одновременно с дилижансом, и, как самый настоящий деревенский олух, позабыв о прошедших годах, принялся высматривать в толпе перед остановкой девочку в короткой юбочке до колен. Когда я уже забеспокоился и начал вытягивать шею и крутить во все стороны головой, думая, не напутал ли я чего, кто-то тронул меня за руку. Обернувшись, я увидел леди в черном платье и понял, что это моя кузина Эди.
Я-то это понял, но все же, если бы она сама не тронула меня тогда за руку, я бы мог еще десять раз пройти мимо нее и не узнать. Поверьте, если бы Джим Хорскрофт тогда спросил меня, красивая она или нет, я бы знал, что ответить! У нее были темные волосы, намного темнее, чем у наших девушек, но на щеках ее пробивался такой изумительный легкий румянец, который можно увидеть разве что на самых нежных лепестках розы. Губы у нее были яркие, добрые и четкие, словно очерченные. С первого же взгляда на нее я заметил насмешливые, озорные огоньки, пляшущие в глубине ее огромных карих глаз. Она окинула меня взглядом так, словно я был частью доставшегося ей наследства, протянула руку, выдернула из беспокойной толпы и подтащила к себе. Как я уже сказал, она была в черном, как мне тогда показалось, нелепом платье, и шляпке с откинутой вуалью.
– Ах, Джек! – воскликнула она на чопорный английский манер, которому научилась в пансионе. – Нет-нет, мы слишком взрослые для этого… – Она отстранилась от меня, когда я, вытянув губы, приблизил к ней свою глупую физиономию, чтобы поцеловать, как в последний раз, когда мы с ней виделись. – Просто веди себя как приличный молодой человек. Дай поскорее шиллинг проводнику, он был так мил со мной во время поездки.
Я покраснел как рак, потому что в кармане у меня был всего лишь один четырехпенсовик. Еще никогда в жизни деньги, вернее, их отсутствие не значили для меня так много, как в тот миг. Но она сразу смекнула, что к чему, тут же достала откуда-то молескиновый{27} кошелек с серебряной застежкой и сунула его мне в руку. Я расплатился и хотел вернуть ей кошелек, но она жестом дала мне понять, чтобы я оставил его у себя.
– Будешь моим провожатым, Джек, – рассмеявшись, сказала она. – Это наш экипаж? Какой смешной! И куда мне садиться?
– На мешок.
– А как мне туда забраться?
– Ставь ногу на ступицу{28}, – сказал я. – Я помогу.
Я вскочил на телегу и взялся за протянутые мне две маленькие руки в перчатках. Когда она запрыгнула на бортик, ее дыхание, теплое и сладкое, попало мне на лицо, и в тот же миг снедавшие меня тоска и смятение улетучились из моей души. Мне показалось, что вдруг я преобразился, перестал быть старым собой и стал новым, правильным человеком. Преображение это было стремительным, заняло времени не больше, чем взмах лошадиного хвоста, но все же я почувствовал его необыкновенно остро. Где-то рухнул некий барьер, и я понял, что отныне заживу полной, настоящей жизнью. Все эти мысли промелькнули у меня в голове за долю секунды, но я ведь был скромным, даже пугливым юношей, поэтому охватившие меня чувства проявились лишь в том, что я разгладил для нее мешок. Она в это время провожала взглядом удаляющийся дилижанс, который поехал дальше в Бервик, и вдруг помахала в воздухе платком.
– Он снял шляпу, – пояснила она. – По-моему, это офицер. Какой приятный молодой человек. Ты обратил на него внимание? Вон тот джентльмен в коричневом пальто, с мужественным лицом. – Я покачал головой, чувствуя, как внезапный прилив счастья уступает место глупому чувству недовольства. – Ах, впрочем, я никогда его больше не увижу. Кругом все те же зеленые склоны холмов и коричневая извилистая дорога, уходящая вдаль. Да и ты, Джек, тоже почти не изменился. Надеюсь, манеры у тебя стали лучше, чем когда-то. Ты же не станешь бросать мне на спину лягушек, правда?
Я содрогнулся от подобного предположения.
– Мы сделаем все, чтобы тебе в Вест-инче понравилось, – сказал я, теребя в руках кнут.
– Очень мило с вашей стороны приютить у себя бедную одинокую девушку, – сказала она.
– С твоей стороны очень мило было приехать к нам, кузина Эди, – запинаясь, произнес я. – Но боюсь, тебе будет у нас скучно.
– У вас тут, должно быть, очень тихо, а, Джек? Мужчин почти нет, насколько я помню.
– Есть майор Эллиот, он живет ближе к Корримьюру. Вечером он проезжает мимо нас. Это настоящий старый солдат, когда он служил у Веллингтона{29}, ему в колено попала шрапнель{30}, и…
– Джек, когда я говорю о мужчинах, я не имею в виду стариков со шрапнелью в коленях. Я имею в виду людей нашего возраста, с которыми можно подружиться. Кстати, у старого ворчливого доктора, кажется, был сын, я не ошибаюсь?
– Да, Джим Хорскрофт, мой лучший друг.
– Он дома?
– Нет. Но скоро должен приехать. Он все еще в своем Эдинбурге учится.
– Ах, значит, пока он не вернется, придется довольствоваться компанией друг друга. Джек, я очень устала, давай поскорее поедем в Вест-инч.
В тот день старичок Джонни бежал так резво, как не бегал ни до, ни после того, и уже через час Эди сидела за столом, на который мать выставила не только масло, но еще и стеклянное блюдо с крыжовенным вареньем, красиво поблескивающим в свете свечи. Я не мог не заметить, что родители тоже удивились произошедшим с ней переменам, хотя их удивление было несколько иного рода. Маму настолько сразила штука из перьев, которая была обмотана у нее вокруг шеи, что вместо Эди она начала называть ее мисс Калдер, пока кузина не стала с милой улыбкой поднимать указательный палец всякий раз, когда она это делала. После ужина, когда Эди пошла отдыхать, они весь вечер говорили только о том, как она изумительно выглядит и в какую леди превратилась.
– Между прочим, – под конец заметил отец, – что-то непохоже, чтобы она очень горевала о смерти моего брата.
И тогда я впервые подумал о том, что с тех пор, как я ее встретил, она не обмолвилась об этом ни словом.
Очень скоро кузина Эди превратилась в королеву Вест-инча, а мы все – в ее верных подданных. Денег у нее было более чем достаточно, хотя никто из нас не знал, сколько именно. Когда мать сказала, что четырех шиллингов в неделю вполне хватит, чтобы покрыть траты на ее содержание, она от себя увеличила эту сумму до семи шиллингов шести пенсов. Южная комната, самая солнечная в доме, с поросшим жимолостью окном, была отдана ей, и она обставила ее всякими удивительными штуками, которые привезла с собой из Бервика. Дважды в неделю она выезжала на прогулку, но наша телега ее не удовлетворяла, поэтому она брала напрокат двуколку у Энгеса Вайтхеда, ферма которого располагалась за холмом. И редко когда она не возвращалась с каким-нибудь подарком для кого-то из нас. Отцу она как-то подарила деревянную трубку, матери – шерстяной плед, мне – книгу, а Робу (нашему колли) – медный ошейник. Она была очень щедрой.
Но больше всего мы радовались самому ее присутствию. Для меня с ее приездом изменилось все, и не только внутри меня. Солнце стало светить ярче, трава стала зеленее, а воздух чище и слаще. Теперь, когда появилась она, нашу жизнь нельзя было назвать скучной. Дом наш перестал быть унылым с того самого дня, когда она перешагнула… коврик перед его дверью. И дело было не только в ее лице (хотя она была настоящей красавицей) и не только в ее фигуре (хоть я никогда не видел девушки, сложенной лучше, чем она). Главное, что восхищало в ней, – ее дух, ее веселый бесшабашный нрав, непривычная для нас манера говорить, благородный жест, которым она оправляла платье, царственное вздергивание головы, от которого тебе казалось, что ты не достоин быть землей под ее ногами, и быстрая перемена в глазах, какое-нибудь доброе слово, которое снова поднимало тебя на один уровень с ней.
Однако все же я никогда не чувствовал себя с ней на равных. Для меня она всегда была каким-то высшим существом. Я мог заставлять себя думать иначе, мог обвинять себя в слабости духа, но я не мог поверить, что в наших венах течет одинаковая кровь, что она – такая же обычная деревенская девчонка, как и я – самый обычный деревенский парень. Чем больше я любил ее, тем больше боялся. И она заметила этот страх задолго до того, как распознала любовь. Без нее мне было неуютно и тоскливо, но, когда она была рядом, я дрожал от ужаса, боясь своими деревенскими разговорами утомить ее или обидеть. Если бы я знал женщин получше, может быть, мне было бы проще.
– А ты совсем не такой, каким был раньше, Джек, – как-то сказала она, бросив на меня взгляд из-под черных бархатных ресниц.
– Когда мы встретились, ты говорила иначе, – ответил я.
– Ах, тогда я говорила о том, как ты выглядишь, а сейчас говорю о твоем поведении. Ты ведь был таким грубым, держался как командир и все делал по-своему, как маленький мужчина. До сих пор помню твои взъерошенные волосы и насмешливый взгляд. А сейчас ты стал таким вежливым, спокойным и разговариваешь так тихо.
– Надо же мне было когда-то научиться вести себя.
– Но, Джек, тогда ты мне намного больше нравился!
Тут, надо сказать, я вытаращил глаза от изумления, потому что до сих пор был уверен, что она так до конца и не простила меня за то, как я тогда с ней обращался. Как такое могло нравиться нормальному человеку, было выше моего понимания. Я вспомнил, как, когда она читала у двери, я выходил на задний двор, скатывал шарики из грязи и обстреливал ее из самодельной пращи, пока она не начинала плакать. Потом вспомнил, как однажды поймал угря в Корримьюрском ручье и гонялся за ней с ним, пока она с визгом, едва живая от страха, не спряталась под фартук моей матери. Отец тогда взялся за палку и так всыпал мне, что я вместе со своим угрем забился под буфет на кухне и до вечера боялся нос оттуда высунуть. И об этом она скучала! Ну что ж, ей придется скучать и дальше, потому что у меня скорее отсохли бы руки, чем я сейчас стал бы делать что-то похожее. Но тогда я впервые начал понимать, сколько странного заложено в женщине и что мужчина не должен ломать себе голову, пытаясь понять ее, все, что ему остается, – это наблюдать и стараться запомнить ее причуды.
Через какое-то время роли наши распределились окончательно. Она поняла, что может делать что ей хочется и как ей хочется, я же, что называется, «бегал за ней», как старина Роб бегал за мной, и был всегда готов к услугам. Вы, возможно, сочтете меня глупцом, раз я так повел себя, и, может быть, я им и был, но не забывайте, как мало опыта общения с женщинами у меня было в ту пору и в какой близости нам приходилось жить. Она была из тех девушек, которые встречаются раз на миллион, и нужно было обладать поистине каменным сердцем, чтобы не поддаться ее чарам.
Да вот хотя бы майор Эллиот, мужчина, схоронивший трех жен, участвовавший в двенадцати сражениях, – Эди, эта вчерашняя школьница, могла из него веревки вить, стоило ей лишь слово сказать. Я встретил его, когда он ковылял домой из Вест-инча, после того как впервые увидел ее. Я его с трудом узнал: щеки горят, глаза блестят, грудь колесом, он словно помолодел на десять лет. Здоровой ногой он маршировал, как волынщик на параде, да еще на ходу подкручивал седые усы. Уж не знаю, что такое она ему сказала, но кровь явно бурлила у него в жилах.
– Хотел я тебя дождаться, парень, – сказал он мне, – но теперь уж мне пора домой. Но визит мой не был напрасным, поскольку я имел удовольствие познакомиться с la belle cousine[3]. Очаровательная юная леди!
Он всегда разговаривал как-то по-казенному, да еще любил вставить слово-другое на французском, которого набрался, когда воевал на Пиренейском полуострове. Он бы и дальше говорил о кузине Эди, но я заметил уголок газеты, торчавший у него из кармана, и понял, что он приходил для того, чтобы, как всегда, поделиться новостями, потому что мы в Вест-инче были почти совсем оторваны от мира.
– Что новенького, майор? – спросил я.
Немного смутившись, он вытащил из кармана газету.
– Союзники одержали победу в важной битве, – сказал он. – Думаю, Наполеону после этого долго не продержаться. Саксонцы отбросили его далеко назад и под Лейпцигом задали ему хорошую трепку{31}. Веллингтон перешел Пиренеи, а грэмовцы{32} уже со дня на день будут в Байонне{33}.
Я сорвал с головы шапку.
– Так, значит, скоро войне конец! – вскричал я.
– Да, и пора уж, – вздохнул он. – Столько крови пролито! Но сейчас мне уж, видно, не имеет смысла рассказывать, какие у меня были насчет тебя мысли.
– Это какие же?
– Ну, парень, ты ведь здесь все равно без толку болтаешься. Сейчас, когда колено у меня начало заживать, я уж начал подумывать, не вернуться ли мне снова на службу. И, может, ты бы хотел немного послужить под моим началом?
Мое сердце взволнованно заколотилось.
– Вы еще спрашиваете!
– Да только мне еще придется с полгода подождать, чтоб комиссию пройти, а за это время с Бонапартом уж наверняка покончено будет.
– А тут еще мама, – добавил я. – Она меня точно не отпустит.
– А ты теперь можешь ее и не спрашивать, – бросил он и пошел дальше своей дорогой.
Я уселся на кочку между вересками и задумался, глядя в спину майору. Бывалый солдат в старенькой коричневой куртке, прихрамывая, поднимался по склону холма, на спине его покачивался переброшенный через плечо угол серого пледа. А что меня ждет здесь, в Вест-инче? Со временем я займу место отца, но что я увижу в своей жизни, кроме этих пустошей, этого ручья, этих овец и нашего старого серого дома? Но там, за этим синим морем… Да, вот там настоящая жизнь для мужчины. Даже майор, уже, можно сказать, старый человек, раненый и немощный, и тот собирается вернуться к работе. А я? Полный сил молодой парень, отсиживаюсь тут, на этих холмах! Горячая волна стыда захлестнула меня. Я вскочил, меня вдруг затрясло от желания куда-то бежать, что-то делать, сыграть свою достойную роль в развитии этого мира.
Два дня я думал только об этом, а на третий случилось нечто такое, что сначала наполнило меня решимостью наконец воплотить мысли в дело, а потом развеяло ее, словно облако дыма на ветру.
Днем мы с кузиной Эди и Робом отправились на прогулку и случайно забрели на большой холм, который одним выступом спускался к пляжу. Была поздняя осень, и дюны казались холодными, словно выцветшими, но солнце все еще светило ярко и южный ветер все еще приносил тепло и гонял по бескрайнему синему морю широкие пенистые волны. Я нарвал папоротника, чтобы сделать Эди подстилку. Она улеглась на это нехитрое ложе и закрыла глаза от удовольствия, потому что, похоже, ничто в жизни не доставляло ей столько удовольствия, как тепло и свет. Я сел рядом на пучок травы, а Роб положил мне голову на колени. Так мы и сидели посреди безмятежной природы, словно оторванные от всего мира, но даже тогда нам пришлось столкнуться с тенью этого великого человека, имя которого красными буквами было начертано на карте Европы.
Мимо проплывало судно. Это было старое почерневшее от времени торговое судно, которое, должно быть, держало курс на Лит{34}. Оно медленно шло по ветру, распустив паруса. Неожиданно с северо-восточной стороны показались два уродливых больших похожих на люггеры{35} одномачтовых судна, с квадратными коричневыми парусами. Казалось бы, что может быть прекраснее, чем, лежа на берегу, наблюдать, как мимо проплывают сразу три парусника, но вдруг на одном из люггеров блеснуло пламя и вверх взвилось облачко голубоватого дыма. Потом то же произошло со вторым люггером. В следующую секунду со стороны торгового судна донеслось: бах-бах-бах, и в мгновение ока рай сменился адом. На воде воцарились ненависть, жестокость, кровь.
Мы вскочили, и Эди положила дрожащую руку мне на плечо.
– Они сражаются, Джек! – воскликнула она. – Но почему? Кто они?
Сердце у меня в груди стучало громче пушечных выстрелов. Мне пришлось собраться с силами, чтобы ответить ей.
– Это французские каперы{36}, Эди, – срывающимся от волнения голосом произнес я. – «Шассе-маре»{37}, как они себя называют. А вон то – наше торговое судно, и они наверняка возьмут его. Люди говорят, что эти каперы всегда вооружаются тяжелыми пушками и на каждом корабле у них людей, как селедок в бочке. Что ж он, дурак, в Твид-то не заходит?
Но паруса торгового судна не опустились ни на дюйм, оно продолжало все так же степенно плыть вперед, пока маленькое черное ядро не угодило в один из реев{38} и задний парус, заструившись, не полетел вниз. Потом снова послышалось «бах-бах-бах» его маленьких пушек. Мощные каронады{39} люггеров громыхнули в ответ: «бум! бум!», и в следующий миг они настигли торговое судно. Словно благородный олень, в бока которого вцепились волки, продолжало оно медленно двигаться вперед. Сквозь окутавшее их облако густого дыма почти ничего нельзя было разглядеть, лишь сверху торчал конец мачты торгового судна с развевающимся флагом. Сквозь клубы дыма проблескивали частые вспышки, стоял дьявольский грохот пушек, были слышны даже крики, вопли и стоны. Эти звуки преследовали меня еще много недель. Целый час это адское облако медленно плыло по воде, и все это время мы, замерев от ужаса, продолжали высматривать флаг, больше всего боясь не увидеть его гордого трепетания. Потом неожиданно торговое судно, показавшееся еще более гордым и благородным, ушло вперед, а, когда дым начал рассеиваться, мы увидели, что один из люггеров накренился и, как утка с поломанным крылом, плавает на месте, медленно погружаясь под воду, а второй стоит рядом и спешно собирает к себе на борт его команду.
Весь этот час я жил тем боем. Ветер сорвал у меня с головы картуз, но я не заметил этого. Теперь же, переполненный чувствами, я обернулся к кузине Эди, и ее вид унес меня на шесть лет назад. Те же широко распахнутые глаза, те же приоткрытые губы, сейчас она ничем не отличалась от той, прежней девочки. Ее маленькие кулачки были сжаты так сильно, что кожа на суставах пальцев побелела, как слоновая кость.
– Ах, капитан! – мечтательно прошептала она. – Вот это настоящий мужчина, такой сильный, такой решительный.
– О да, он здорово с ними разделался! – горячо поддержал я.
Она удивленно посмотрела на меня, как будто только что заметила.
– Я бы отдала год жизни за то, чтобы познакомиться с таким мужчиной, – сказала она. – Но вот что значит жить в деревне. Тут тебя окружают только люди, не способные на что-то большое.
Не знаю, сказала ли она это нарочно, чтобы обидеть меня. Она всегда это отрицала, но слова ее тогда резанули меня, как ножом по сердцу.
– Что ж, хорошо, кузина Эди, – говоря это, я изо всех сил старался оставаться спокойным. – Тогда решено. Сегодня же вечером я пойду в Бервик и запишусь в армию.
– Джек! Ты – в армию?
– Да, чтобы ты не думала, что, если мужчина живет в деревне, значит, он трус.
– О, тебе так пойдет красный мундир, Джек. Знаешь, а ты намного лучше выглядишь, когда злишься. Как бы я хотела, чтобы у тебя в глазах всегда горел такой огонь, вот как сейчас. Ты сразу такой красивый, такой мужественный делаешься. Но ты же это в шутку говоришь, насчет армии.
– Увидишь, какая это шутка! – выкрикнул я и бросился прочь.
Без остановки я мчался через холмы, пока не добежал до дома и не ворвался в кухню, где мать с отцом сидели перед очагом.
– Мама! – крикнул я. – Я иду в солдаты!
Если бы я сказал, что иду грабить соседей, они бы и то не были так ошарашены, потому что в те времена среди крестьян служить в армии считалось делом недостойным и к добровольцам относились как к паршивым овцам. Но кто знает, что было бы с нашей страной, если бы не эти паршивые овцы! Мать схватилась руками за щеки, а отец нахмурился.
– Ты что, Джок, с ума сошел? – страшным голосом произнес он.
– Сошел, не сошел, но я уже решил.
– Тогда благословения от меня ты не получишь.
– Значит, обойдусь без него.
И тут мать не выдержала, вскрикнула и бросилась мне на шею. Больше всего мне запомнились ее ладони, сухие, крепкие, мозолистые ладони, огрубевшие от постоянной работы, которой ей приходилось заниматься, чтобы вырастить меня. Эти ладони произвели на меня большее впечатление, чем любые слова. Сердце мое затрепетало от жалости к ней, но решимости у меня не убавилось ни на йоту. Я поцеловал мать, усадил ее обратно на стул и бросился в свою комнату собирать вещи. На улице уже начинало темнеть, а путь мне предстоял неблизкий, поэтому я наспех собрал самое необходимое, свернул узелок и торопливым шагом направился к двери. Когда я выходил, кто-то тронул меня за плечо. Это была Эди.
– Глупый, – сказала она. – Ты же не собираешься на самом деле уходить?
– Да? Посмотрим.
– Но твой отец ведь против. И мать не хочет тебя отпускать.
– Я знаю.
– Тогда почему ты уходишь?
– Думаю, ты и сама это знаешь.
– Нет. Почему?
– Потому что тебе так хочется.
– Но я не хочу, чтобы ты уходил, Джек.
– Ты сама сказала. Ты сказала, что в деревне живут люди, недостойные чего-то большего. Я для тебя значу не больше, чем те голуби в хлеву. Я для тебя пустое место. Но я покажу тебе, чего я стою на самом деле.
Все, что скопилось у меня на душе, теперь вылетало вместе с этими короткими рублеными фразами. Эди вспыхнула и бросила на меня взгляд, насмешливый и в то же время нежный.
– По-твоему, я так о тебе думаю? – спросила она. – И поэтому ты уходишь? Хорошо, Джек, а если я… если я буду к тебе добрее, ты останешься?
Мы стояли очень близко, лицо в лицо. И все произошло стремительно. Я обнял ее и стал целовать, целовать, целовать, в губы, в щеки, в глаза, прижал к себе, зашептал, что она для меня все, все, что я не могу жить без нее. Она ничего не сказала, но долго не отворачивала лицо, а когда оттолкнула, то несильно.
– Ах, ты все тот же грубиян, такой же дерзкий, каким был раньше! – произнесла она, обеими руками приглаживая волосы. – Ты застал меня врасплох, Джек. Я даже не представляла себе, что ты можешь быть таким решительным!
А потом были десять недель, которые показались мне прекрасным сном, да и сейчас кажутся мне прекрасным сном, когда я вспоминаю о них. Не хочу утомлять вас рассказом обо всем, что было между нами за это время, но мне тогда казалось, что в моей жизни нет, не было и никогда не будет ничего более искреннего, важного и судьбоносного. Ее причуды; ее вечно меняющееся настроение, то светлое, то сумрачное, как луг под проносящимися облаками; ее беспричинная злость; ее неожиданные раскаяния, из-за которых мое сердце то трепетало от счастья, то ныло от тоски. Вот чем я жил тогда, и все остальное для меня не существовало. Однако помимо этого глубоко в душе я чувствовал какое-то смутное беспокойство, меня не покидал страх, ощущение того, что мои отношения с Эди – не более чем любование радугой, настоящая Эди Калдер, какой бы близкой она ни казалась, в действительности далека и недостижима.
Как же трудно было ее понять! По крайней мере, такому простому деревенскому парню, как я. Если я начинал рассказывать о том, что действительно могло ждать нас в будущем, о том, что мы сможем расширить хозяйство, зарабатывать сверх того, что имеем, сто фунтов и, может быть, когда поженимся, даже сможем пристроить к нашему дому отдельную светелку специально для нее, она надувала губы и опускала глаза, словно слушать меня ей было невмоготу. Зато, когда она начинала фантазировать о том, кем бы я мог стать, если бы, например, нашел какой-нибудь старинный документ, по которому выходило бы, что я являюсь истинным наследником нашего лэрда, или если бы я без вступления в армию – об этом она и слышать не хотела – стал великим полководцем, известным на всю страну, вот тогда она прямо-таки светилась, как ясное солнышко. Я как мог поддерживал ее игру, но вскоре какое-нибудь неосторожное слово выдавало во мне обычного Джока Калдера из Вест-инча, и она снова презрительно поджимала губы. Так мы и жили, она – в облаках, я – на земле, и рано или поздно раскол между нами должен был произойти.
Случилось это после Рождества. Зима тогда была мягкая, холода хватило лишь на то, чтобы заморозить торфяные болота. Одним ясным утром Эди вышла на прогулку пораньше и вернулась к обеду с раскрасневшимися щеками.
– Джек, а твой друг, сын врача, еще не вернулся? – спросила она.
– Я слышал, его ждут со дня на день.
– Тогда, наверное, это его я встретила на торфянике.
– Что? Ты встретила Джима Хорскрофта?
– Наверняка это был он. Безумно красивый мужчина… Герой, с вьющимися черными волосами, коротким прямым носом и серыми глазами. Плечи у него как у античного бога, а рост… Думаю, твоя макушка, Джек, пришлась бы как раз вровень с его булавкой для галстука.
– Я ниже его всего на полголовы, Эди! – возмущенно поправил ее я. – Конечно, если это был Джим. Но скажи, у него была в зубах коричневая деревянная трубка?
– Да, он курил. Одет он был во все серое, а еще у него прекрасный низкий голос.
– Ах, так вы даже разговаривали!
Она слегка смутилась.
– Там в одном месте земля не промерзла, и он предупредил меня об этом, – пояснила она.
– Да, это похоже на старину Джима, – заметил я. – Если бы у него в мозгах было столько же сил, сколько в руках, он бы уже много лет назад стал доктором. О, а вот и он сам! Легок на помине.
Разговор наш происходил в кухне, и, увидев старого друга в окно, я сразу же бросился во двор с недоеденной лепешкой в руке. Он тоже помчался мне навстречу, протягивая огромную руку. Глаза его блестели от радости.
– Джок, дружище! Как я рад тебя видеть!
Но вдруг он остановился и с открытым ртом уставился мне за спину. Я обернулся и увидел Эди, которая с очаровательной улыбкой появилась в дверях. Надо сказать, в эту секунду меня охватила гордость и за нее, и за себя.
– Джим, это моя кузина, мисс Эди Калдер! – сказал я.
– Вы все время гуляете перед обедом, мистер Хорскрофт? – спросила она, продолжая мило улыбаться.
– Да, – ответил он, глядя на нее во все глаза.
– Вот как! Я тоже, и обычно именно в том месте, – сказала он. – Но что же ты так друга встречаешь, Джек? Прими гостя как положено, или мне придется взять роль хозяйки на себя.
Через минуту мы уже сидели в кухне вместе с родителями, и перед Джимом стояла тарелка с овсяной кашей. Но он не произносил ни слова, сидел с ложкой в руке и глядел на кузину Эди. Она же то и дело бросала в его сторону быстрые взгляды, и мне казалось, что ее забавляло его внезапное отупение и что она изо всех сил старалась ободрить его.
– Джек рассказывал, что вы учитесь на врача, – заметила она. – Должно быть, это ужасно сложное и долгое занятие.
– Да, времени это отнимает немало, – с сожалением в голосе сказал он. – Но я добьюсь своего.
– О, вы отчаянный человек. Решительный. Ставите перед собой цель и устремляетесь к ней, не обращая внимания на преграды.
– На самом деле, мне особо хвастать нечем, – честно признался он. – Многие из тех, кто начинал одновременно со мной, уже давно практикуют, а я все еще в студентах хожу.
– Это вы от скромности, мистер Хорскрофт. Говорят ведь, что сильные духом всегда скромны. Но ведь, когда вы закончите обучение, какая прекрасная карьера у вас… Вы будете лечить людей, помогать страждущим, какая профессия может быть гуманнее?
От этих слов честный Джим немного поежился.
– Боюсь, что мною движут не такие высокие помыслы, мисс Калдер, – сказал он. – Мне просто нужно чем-то зарабатывать на жизнь, и я решил пойти по стопам отца, вот и все. Одной рукой я сею добро, а другой готов пожинать плоды.
– Никогда не встречала столь искреннего человека! – воскликнула она.
Их разговор продолжался в том же духе. Она наделяла его все новыми и новыми достоинствами, перекручивала любые произнесенные им слова в его пользу, в общем, вела ту игру, которая была мне хорошо знакома. Прежде чем встали из-за стола, голова у него уже шла кругом от ее красоты и льстивых речей. Меня же распирало от гордости при мысли о том, что он так хорошо думает о ком-то из моих родственников.
– Разве она не прелесть, Джим? – не удержался и спросил я, когда мы вышли во двор и он стал раскуривать трубку, собираясь отправиться домой.
– Прелесть! – вскричал он. – Да я в жизни не встречал девушек прекраснее, чем она!
– Мы собираемся пожениться, – добавил я.
Услышав эти слова, он замер и уставился на меня. Даже трубка выпала у него изо рта. Потом он поднял трубку и молча ушел. Я думал, что он вернется, но он уходил все дальше и дальше, низко склонив голову и не оборачиваясь, пока не скрылся вдалеке за одним из холмов.
Но забыть в тот день о Джиме мне было не суждено. Сначала кузина Эди засыпала меня вопросами о нем. Ее интересовало буквально все: каким он был в детстве, его сила, женщины, с которыми он мог быть знаком, и так далее. А потом я снова услышал о нем, но известие это было не из приятных.
Отец, вернувшись вечером домой, рассказал, что стряслось с бедным Джимом. Днем он сильно напился и отправился в Вестхаусские дюны, где стояли табором цыгане, чтобы подраться с их главным силачом, и отделал его так, что теперь неизвестно, доживет ли бедняга до утра. Отец встретил Джима на дороге, он был хмур как туча и зол как черт.
– Боже, Боже! – вздохнул старик. – Из него скорее выйдет хороший костолом, чем врач.
Выслушав рассказ отца, кузина Эди рассмеялась. И я засмеялся, потому что ей стало весело, хотя и не был уверен, что в этом есть что-то смешное.
Через три дня я в поисках отбившейся от стада овцы шел по холмам в сторону Корримьюра, когда встретил – кого бы вы думали? – самого Джима. Но теперь он не был похож на того прежнего доброго здоровяка, который на днях уплетал овсянку у нас на кухне. Грудь у него была раскрыта, на шее – ни воротничка, ни галстука, волосы всклокочены, лицо какое-то помятое, как у человека, который долго и много пил. В руках у него была ясеневая трость, и он молотил ею кусты у тропинки.
– Джим! – удивленно воскликнул я.
Он посмотрел на меня так, как иногда смотрел в школе, когда злое начало брало над ним верх, и он это понимал и радовался этому. Не сказав ни слова, он обошел меня стороной и пошел дальше, все так же размахивая своей палкой.
Нет, я не рассердился. Мне просто было его жаль, очень жаль, вот и все. Конечно, я не был слепцом и прекрасно понимал, что происходит. Он влюбился в Эди, и мысль о том, что она достанется мне, была для него невыносимой. Бедняга, что ему оставалось делать? На его месте и я, может быть, вел бы себя так же. В былые времена я бы ни за что не поверил, что такое может происходить с мужчиной из-за девушки, но теперь я разбирался в жизни намного лучше.
После этой встречи я две недели ничего не слышал о Джиме Хорскрофте, а потом наступил четверг, который изменил всю мою жизнь.
В тот день я проснулся рано и с ощущением радости, которое редко бывает таким отчетливым, когда утром только раскрываешь глаза. Вчера Эди была со мной приветливее, чем обычно, поэтому я ложился спать с мыслью о том, что, может быть, наконец мне удалось поймать радугу и что теперь она станет любить простого неотесанного Джока Калдера из Вест-инча по-настоящему, без притворства, без оглядки. Именно эта засевшая у меня в сердце мысль и подняла мое настроение с самого утра. Эди имела привычку выходить гулять с первыми петухами, и я подумал, что, если потороплюсь, то, может быть, еще успею застать ее дома.
Но я опоздал. Когда я подошел к ее двери, она была приоткрыта, а в комнате никого не было. Что ж, подумал я, по крайней мере я могу найти ее, и мы с ней вместе вернемся домой. С Корримьюрского холма видно всю округу, поэтому, захватив трость, я направился к нему. Утро было солнечным, но холодным, помню, море тогда сильно шумело, хотя ветра не было уже несколько дней. Я поднимался по извилистой тропинке, ведущей в гору по склону холма, вдыхая полной грудью чистый, свежий утренний воздух, и что-то напевал, пока, несколько запыхавшись, не добрался до зарослей утесника на вершине. Взглянув вниз на противоположную сторону, уходящую длинным покатым склоном вниз, я, как и ожидал, увидел кузину Эди. А еще я увидел Джима Хорскрофта, идущего с ней рядом.
Мне было их прекрасно видно, они же были слишком заняты друг другом, чтобы заметить меня. Она шла медленно, капризно склонив набок свою изящную головку, стараясь не смотреть в его сторону, и время от времени что-то говорила. Он шел рядом, не отрывая от нее глаз, и что-то взволнованно рассказывал, иногда в пылу разговора кивая головой. Потом, после каких-то его слов, она повернулась к нему, ласково положила ладонь ему на плечо, и он в тот же миг страстно обнял ее и стал осыпать поцелуями. От этой картины я словно онемел. Не в силах пошевелиться, я наблюдал за ними с высоты холма и чувствовал, как сердце мое наливается свинцом, а лицо каменеет. Она оплела рукой его шею, и я понял, что его поцелуи ей приятны не меньше, чем мои.
Потом он отпустил ее, и стало ясно, что так они попрощались. И действительно, пройди они еще шагов сто, их уже можно было бы увидеть из окон дома. Она медленно пошла дальше, пару раз обернулась и махнула рукой, он же остался на месте и смотрел, как она уходит. Дождавшись, пока она отойдет подальше, я пошел вниз. Но Джим был так увлечен своим занятием, что не услышал моих шагов и обернулся, лишь когда я был уже рядом.
– А, Джок, – промолвил он. – Что, сегодня вышел пораньше?
– Я видел вас! – задыхаясь, вскричал я, и в горле у меня сделалось сухо, как у больного ангиной.
– Видел? – переспросил он и присвистнул. – А знаешь, Джок, это и хорошо. Я как раз сегодня собирался прийти в Вест-инч и все тебе рассказать. Может, так оно и лучше будет.
– А я считал тебя другом! – голосом, полным презрения, произнес я.
– Ну, Джок, будь благоразумным. – Он засунул руки в карманы и стал покачиваться с пятки на носок. – Давай я расскажу тебе, как обстоят дела. Посмотри мне в глаза, и ты поймешь, что я не лгу. Значит, так. Я встретился с Эди, то есть с мисс Калдер, в то утро еще до того, как пришел к вам, но у меня были причины посчитать, что она свободна. Поэтому я и позволил себе увлечься ею. А потом ты вдруг сказал мне, что она несвободна и вы собираетесь пожениться. Для меня это было настоящим ударом. У меня тогда мозги набекрень пошли. Несколько дней я вел себя, как распоследний дурак, и слава Богу, что до сих пор не загремел под фанфары. Потом я случайно снова с ней встретился… Клянусь тебе, Джок, совершенно случайно. И когда я рассказал ей о тебе, она рассмеялась и заверила меня, что вы относитесь друг к другу как кузены, а насчет того, что она несвободна или что ты ей больше чем друг, – это все глупости. Так что видишь, Джок, я не так уж виноват, тем более она обещала, что своим поведением даст тебе понять, как ты ошибаешься, думая, что имеешь на нее права. Ты же наверняка заметил, что она две последние недели с тобой почти не разговаривает.
Я горько рассмеялся.
– Да только вчера вечером, – возразил я, – она говорила, что я – единственный в мире мужчина, которого она может полюбить.
Джим Хорскрофт положил задрожавшую руку мне на плечо и заглянул в глаза.
– Джок Калдер, – сказал он, – я никогда не считал тебя лжецом. Ты что, хочешь обмануть меня? Признайся как мужчина мужчине.
– Я говорю правду, – подтвердил я.
Какое-то время он продолжал всматриваться в мое лицо с выражением человека, в душе которого происходит ужасная борьба. Прошло долгих две минуты, прежде чем он снова заговорил.
– Послушай, Джок! – с волнением в голосе начал он. – Эта женщина водит за нос нас обоих. Слышишь? Обоих. В Вест-инче она любит тебя, а здесь, на холмах, – меня, но на самом деле в ее дьявольском сердце нет никакого чувства ни к тебе, ни ко мне. Нам с тобой нужно объединить силы и вывести на чистую воду эту дрянь!
Но для меня это было уже слишком. Я никогда бы не позволил себе плохо подумать о ней и уж тем более не мог позволить оскорблять ее кому-либо, даже своему лучшему другу.
– Не смей о ней так говорить! – вскричал я.
– Что с тобой? Будь мужчиной! Я буду говорить о ней так, как она того заслуживает!
– Значит, так? – Я сбросил с себя куртку. – Вот что, Джим Хорскрофт, если ты скажешь о ней еще хоть одно плохое слово, я тебе его обратно в глотку засуну! Ты у нас хоть и великан, но я уж с тобой справлюсь, можешь поверить!
Он спустил свою куртку до локтей, потом медленно снова натянул ее на плечи.
– Не будь дураком, Джок! – сказал он. – Тебе все равно со мной не справиться. Старые друзья не должны ссориться из-за такой… Хорошо, не буду говорить кого. О, а вот, может быть, она сама хочет померяться со мной силой?
Я обернулся и увидел ее. Она стояла всего ярдах в двадцати от нас и спокойно улыбалась.
– Я уже почти дошла до дома, – сказала она, – когда увидела, что вы, мальчики, о чем-то оживленно разговариваете, и мне захотелось узнать, о чем это вы. Поэтому и вернулась.
Хорскрофт подбежал к ней. Увидев, какое у него лицо, она испуганно вскрикнула, но он схватил ее за руку и подтащил ко мне.
– Все, с меня хватит, Джок! – воскликнул он. – Вот она. Спросим у нее самой, кого из нас она предпочитает. Когда мы вместе, ей не удастся никого обмануть.
– Согласен, – сказал я.
– Отлично. Если она выберет тебя, клянусь, я больше никогда даже не посмотрю в ее сторону. А что ты скажешь?
– Если она выберет тебя, я поступлю так же.
– Хорошо. Ну вот что, мы с Джоком – честные люди и друзья, поэтому никогда не обманываем друг друга и теперь знаем о твоем двуличии. Я знаю, что ты говорила ему вчера, он знает, что ты говорила мне сегодня. Все понятно? А теперь ответь, честно и откровенно, реши раз и навсегда, кого ты выбираешь, Джока или меня?
Я ожидал, что она зальется краской от стыда или убежит прочь, но вместо этого глаза ее вспыхнули, да так ярко, что, готов поклясться, для нее это был самый счастливый день в жизни.
Никогда еще Эди не казалась мне столь прекрасной, как в ту минуту, когда она, озаряемая холодным утренним солнцем, переводила взгляд с меня на Джима. Я уверен, что и он это заметил, потому что отпустил ее руку и искаженное гневом лицо его разгладилось.
– Говори, Эди, кого ты выбираешь? – повторил он.
– Вы ведете себя как мальчишки! – сказала она. – Джек, ты же знаешь, как я к тебе привязана.
– О, так иди же к нему, – воскликнул Хорскрофт.
– Но люблю я Джима. Никого в мире я не люблю так, как Джима.
Она прильнула к нему и прижалась щекой к его груди.
– Понял, Джок? – сказал он, приобняв ее.
Да, я понял. Не произнеся ни слова, я побрел в Вест-инч, откуда совсем недавно вышел совершенно другим человеком.
Я был не из тех людей, которые долго горюют над пролитым молоком. Если ничего исправить нельзя, настоящий мужчина должен найти в себе силы смириться с этим. Несколько недель сердце болело нестерпимо, да и сейчас, после стольких лет и счастливого брака, когда я вспоминаю об этом, та боль порой дает о себе знать легким покалыванием где-то глубоко в груди. Однако держался я стойко и делал вид, что ничего не случилось. Более того, я держал обещание, данное в тот день на склоне холма, и вел себя с ней как брат, хотя нередко мне приходилось сдерживать себя, потому что даже после того, что произошло, она все еще разговаривала со мной вкрадчивым голосом, а то и жаловалась на Джима, говорила, какой он грубый и как она была счастлива, когда я был к ней чуточку ближе. Что поделать, это было у нее в крови. Видно, вести себя иначе она не могла.
Впрочем, по большому счету, они с Джимом были вполне счастливы. Всей округе уже было известно, что они собираются пожениться, когда он наконец получит диплом. Четыре раза в неделю он являлся к нам в Вест-инч на ужин. Мои родители были рады такому повороту событий, и я старался радоваться вместе с ними.
Может быть, поначалу наши с Джимом отношения несколько охладели, о былом доверии двух школьных товарищей уже не могло быть и речи, но потом я начал думать, что с моей стороны было бы несправедливо держать камень за пазухой, ведь он повел себя честно и действовал в открытую. Поэтому мы снова стали дружить. Что касается ее, он позабыл всю былую горечь и готов был целовать землю, по которой она ходила. Иногда мы с Джимом вместе гуляли, и об одной из таких прогулок я хочу сейчас рассказать.
Мы перешли через Брэмстоунскую пустошь и теперь обминали небольшую еловую рощицу, которая защищает дом майора Эллиота от ветра с моря. Весна в том году наступила рано. Был еще конец апреля, а на деревьях уже зеленели листья. Тепло было, как летом, поэтому мы порядком удивились, когда увидели, что на лужайке перед домом майора полыхает огромный костер. Похоже, что горела половина елки, и пламя было таким огромным, что доставало до окон спальни. Мы с Джимом в удивлении остановились, но еще больше удивились, когда дверь дома распахнулась и из нее выбежал майор с огромной кружкой в руке, а следом за ним показались его старшая сестра, которая вела у него домашнее хозяйство, и двое служанок. Все четверо принялись плясать вокруг костра. Вся округа знала майора как вполне спокойного, уравновешенного мужчину, мы же увидели какого-то одержимого, скачущего в безумном танце и размахивающего над головой кружкой с выпивкой. Мы бросились к нему, а он, заметив нас, казалось, пришел в еще более веселое расположение духа.
– Мир! – заголосил он. – Ура, мальчики! Мир!
И от этих слов мы сами пустились в пляс и закричали от радости, потому что мы прожили с мыслью о войне всю жизнь, тень ее так долго накрывала нас своим крылом, что внезапное ощущение свободы наполнило наши сердца невыразимым счастьем. В то, что войне настал конец, было трудно поверить, но майор своим счастливым смехом развеял сомнения.
– Да, да, – кричал он, – это правда! Союзники взяли Париж, Бонапарт признал себя побежденным, его армия уже присягает на верность Луи Восемнадцатому.
– А император? – спросил я. – Его казнят?
– Говорят, его хотят отправить на Эльбу. Там уж он никому не навредит. Вот только его офицеры – некоторые из них так просто не отступятся. За последние двадцать лет они много чего натворили, и не все можно забыть. Кое-кому придется ответить по счетам. Но войне-то конец! Конец войне! Мир!
И он снова запрыгал вокруг костра, размахивая кружкой.
Еще какое-то время мы с Джимом провели у майора, а потом пошли к морю, обсуждая эту важную новость и то, к чему она приведет. Он в политике разбирался мало, я еще меньше, но мы все равно принялись обсуждать, как теперь начнут снижаться цены, как станут возвращаться домой наши бравые воины, как суда снова смогут плавать, не опасаясь каперов, и как мы разберем все заготовленные для сигнальных огней поленницы, потому что теперь не нужно бояться приближения врага. Разговаривая, мы приближались к берегу по чистому, твердому песку, поглядывая на седое Северное море. И, шагая рядом со мной, Джим, такой веселый, такой беззаботный, не догадывался, что в тот миг жизнь его достигла наивысшего пика и что теперь ему уготован только спуск вниз!
Хоть солнце скоро и разогнало утреннюю мглу, над гладью моря все еще висела легкая дымка. И вот, бросив очередной взгляд на море, мы вдруг заметили парус небольшого судна, которое сквозь туман медленно приближалось к берегу. Вскоре мы рассмотрели, что в лодке сидел всего лишь один человек. Суденышко нерешительно покачивалось на легких волнах, словно тот, кто управлял им, не знал, то ли пристать к берегу, то ли плыть дальше. Наконец, может быть, заметив нас, он направил свое судно в нашу сторону, и его киль с шелестом выехал на гальку прямо к нашим ногам. Незнакомец свернул парус, выпрыгнул из лодки и втащил ее на берег.
– Надо полагать, это Великобритания? – спросил он, энергично повернувшись к нам.
Это был мужчина среднего роста, но чрезвычайной худобы. У него были внимательные близко посаженные глаза, вытянутый острый нос и топорщащиеся по-кошачьи жесткие коричневые усы. Одет он был вполне прилично: коричневый костюм с медными пуговицами, но на ногах – ботинки, загрубелые и потерявшие свой первоначальный цвет от морской воды. Лицо и руки у него были до того темные, что его можно было принять за испанца, но, когда он снял шляпу, мы увидели, что верхняя часть лба у него белая, и нам стало понятно, что причиной его смуглости был загар. Он окинул нас взглядом, и в его серых глазах я заметил такое выражение, которого раньше мне никогда видеть не приходилось. В них читался вопрос, но за вопросом этим скрывалось что-то недоброе, даже грозное, как будто, обратившись к нам, он оказал нам честь.
– Великобритания? – повторил он и несколько раз топнул по гальке.
– Да, – сказал я, а Джим рассмеялся.
– Англия? Шотландия?
– Шотландия. Но Англия начинается вон за теми деревьями.
– Bon![4] Наконец-то я знаю, где нахожусь. Я без компаса плавал в тумане почти три дня и уже потерял надежду когда-нибудь снова увидеть землю.
По-английски он говорил бегло, но время от времени в его речи проскакивал какой-то непонятный акцент.
– Откуда же вы плывете? – поинтересовался Джим.
– Спасся с тонущего корабля, – коротко ответил он. – А что это там за город?
– Бервик.
– Что ж, хорошо, но мне надо бы набраться сил, прежде чем продолжать путь.
С этими словами он порывисто развернулся к лодке, но при этом пошатнулся и непременно упал бы, если б не схватился за ее нос. Он присел и оглянулся вокруг. Лицо его вспыхнуло, а глаза загорелись, как у дикого зверя.
– Voltigeurs de la Garde! – пророкотал он трубным голосом, а потом снова: – Voltigeurs de la Garde![5]
Он помахал шляпой над головой и вдруг повалился лицом вниз и замер на гальке бесформенной бурой грудой.
Мы обменялись удивленными взглядами. Появление этого человека было таким неожиданным, потом его вопросы, а тут еще это! Мы взяли его за плечи и перевернули на спину. Длинный нос его гордо устремился вверх, но в губах у него не было ни кровинки, а дыхание было таким слабым, что почти не чувствовалось.
– Джим, он умирает! – воскликнул я.
– Точно, от голода и жажды. В его лодке ни еды, ни питья. Может, что-то в сумке у него найдется?
Он достал из лодки черную кожаную сумку. Кроме этой сумки и большого серо-голубого пальто, в лодке не было ничего. На сумке была застежка, но Джиму не составило труда с ней справиться. Оказалась, что сумка наполовину заполнена золотыми монетами.
Ни Джим, ни я никогда не видели столько золота… Даже десятой доли. Там были сотни новеньких блестящих английских соверенов. Нас это так поразило, что мы совершенно забыли о хозяине этого сокровища и вспомнили о нем лишь тогда, когда раздался его тихий стон. Губы его посинели, рот приоткрылся, обнажив ряд белых острых зубов.
– Господи Боже! – очнулся Джим. – Он сейчас концы отдаст. Джок, беги скорее к ручью, набери в шапку воды и неси сюда. Скорее, парень, а не то будет поздно. Я пока расстегну его.
Я опрометью кинулся к ручью и принес столько воды, сколько уместилось в моем гленгарри[6]. Джим расстегнул куртку и сорочку мужчины, мы плеснули ему водой на грудь и влили немного в рот. Наши старания увенчались успехом, потому что через какое-то время он приподнялся и медленно протер глаза, как человек, очнувшийся от глубокого сна. Но ни Джим, ни я не смотрели на его лицо, потому что наши взгляды были прикованы к его обнажившейся груди.
Два небольших алых шрама горели на ней, один прямо под ключицей, один ниже и чуть ближе к правому боку. До того места, где начинался загар на шее, кожа у него была совершенно белой, отчего страшные отметины были еще заметнее. Глядя сверху, я заметил, что на спине у него было похожее пятно, но только одно. Хоть до этого мне никогда не приходилось рассматривать раны, но даже я смог понять, что это означает. Его грудь пробили две пули. Одна прошла навылет, а вторая осталась внутри.
Но совершенно неожиданно он вскочил на ноги и прикрыл рубашкой грудь, бросив на нас косой взгляд.
– Что я делал? – спросил он. – Я был в беспамятстве, так что не обращайте внимания на то, что я мог сказать. Я не кричал?
– Вы закричали перед тем, как упасть.
– Что я кричал?
Я попытался передать ему его крик, хотя не понимал, что значили эти слова. Он внимательно посмотрел на нас, потом пожал плечами.
– Это слова из песни, – сказал он. – Но сейчас важно другое: что теперь делать мне? Я не думал, что так слаб. Где вы взяли воду?
Я показал на ручей. Он помчался к нему, бросился на живот, приник к воде и начал пить. Пил он жадно, шумно и так долго, что мне уж начало казаться, что он никогда не напьется. Его длинная тощая шея вытянулась, как у лошади на водопое. Наконец он поднялся, удовлетворенно вздохнул и вытер усы рукавом.
– Ну вот, уже лучше, – сказал он. – Какая-нибудь еда у вас есть?
Выходя из дому, я сунул в карман два куска овсяной лепешки. Когда я отдал их ему, он запихнул их себе в рот и с жадностью проглотил. Потом расправил плечи, выпятил грудь и похлопал себя по ребрам.
– Я перед вами в большом долгу, – сказал он. – Вы были очень добры с незнакомцем. Но, я вижу, вы уже заглянули в мою сумку.
– Когда вы лишились чувств, мы подумали, что там может быть вино или бренди.
– У меня там ничего, кроме кое-каких… Как вы это называете? Сбережений. Там немного, но я собираюсь тихо жить на эти деньги, пока не найду, чем заняться дальше. А тут, похоже, вполне можно жить тихо. Здесь удивительно спокойное место. Картину испортил разве что gendarme[7], которого я видел у того города.
– Но вы еще не сказали нам, кто вы, откуда и чем занимаетесь, – напрямик спросил Джим.
Незнакомец смерил его взглядом с головы до пят и воскликнул:
– А из тебя вышел бы отличный гренадер для фланговой роты! – воскликнул он. – А что касается твоих вопросов, я бы мог посчитать их оскорбительными, если бы их задал кто-нибудь другой, но вы имеете право знать, поскольку приняли меня столь любезно. Меня зовут Бонавентура де Лапп. По профессии я военный и путешественник, а прибыл из Дюнкерка, в чем вы можете убедиться, взглянув на надпись на борту лодки.
– А я думал, вы спаслись с тонущего судна! – удивился я.
Он прямо посмотрел на меня широко раскрытыми честными глазами.
– Так и есть, – сказал он. – Судно шло из Дюнкерка, а это спасательная лодка. Команда спаслась на шлюпке, но судно пошло ко дну так быстро, что я не успел взять с собой никаких вещей. Произошло это в понедельник.
– А сегодня четверг. Вы не ели и не пили три дня!
– Это много, – согласился он. – До этого мне дважды приходилось обходиться без еды и питья два дня, но так долго – впервые. Лодку я оставлю здесь. Пойду посмотрю, удастся ли снять жилье в одном из тех серых домов на холме. А что там так сильно горит?
– А, это один наш сосед, он воевал против французов, а теперь празднует наступление мира.
– Так значит, среди ваших соседей есть военные! Рад это слышать, потому что мне самому приходилось немного ходить в строю.
Однако по лицу его не было заметно, чтобы он сильно обрадовался, наоборот, он даже помрачнел.
– Вы ведь француз? – спросил я, когда мы втроем двинулись к холму. Наш новый знакомый в одной руке нес свою сумку, а другой поддерживал пальто, перекинутое через плечо.
– Я родом из Эльзаса{40}, – ответил он. – Эльзасцы ближе к немцам, чем к французам. Но я так много странствовал по свету, что чувствую себя как дома в любой стране. Меня можно назвать великим путешественником. Так где бы мне снять жилье?
Сейчас, по прошествии тридцати пяти лет, я не могу точно вспомнить, какое впечатление произвел тогда на меня этот удивительный человек. Думаю, я не доверял ему, но одновременно с этим был им очарован, потому что его поведение, взгляд, манера говорить – положительно все в нем казалось необычным и достойным удивления. Джим Хорскрофт был хорошим и добрым человеком, майор Эллиот – храбрым, но не было в них той искорки, той неуловимой притягательности, которой обладал этот странник. Острый взгляд, молнии в глазах – различие это можно почувствовать, но нельзя передать словами. К тому же тогда на берегу моря мы спасли его, а к тому, кому когда-то помог, всегда чувствуешь особое расположение.
– Идемте со мной, – сказал я. – День-два вы можете пожить у нас, пока не подыщете себе жилье.
Он снял шляпу и галантно поклонился. Но Джим Хорскрофт взял меня за рукав и потянул в сторону.
– Ты что, с ума сошел, Джок? – громко зашептал он. – Это ж обычный проходимец! Зачем тебе с ним связываться?
Но по части упрямства я мог заткнуть за пояс любого, и ничто не могло уверить меня в собственной правоте больше, чем чьи-либо попытки объяснить мне, что я поступаю неправильно.
– Он – чужестранец, и мы обязаны помочь ему, – сказал я.
– Смотри, пожалеешь, – покачал головой он.
– Может быть.
– Не думаешь о себе – подумай о кузине.
– Эди сама о себе может прекрасно позаботиться.
– Ну и черт с тобой, делай что хочешь! – вслух сказал он, и лицо его покраснело от злости. Не попрощавшись ни со мной, ни с эльзасцем, он развернулся и ушел по тропинке, ведущей к дому его отца.
Когда мы остались вдвоем, Бонавентура де Лапп улыбнулся.
– Вижу, я ему не понравился, – сказал он. – Вы поссорились из-за того, что ты хочешь отвести меня к себе домой. Интересно, за кого он меня принял? Может, он думает, что золото в моей сумке краденое? Чего он испугался?
– Да кто его знает? Мне все равно, – ответил я. – Любой странник, проходящий мимо нашего дома, может рассчитывать на кусок хлеба и крышу над головой.
Охваченный гордостью и чувствуя себя гостеприимным хозяином, а вовсе не самым отъявленным дураком к югу от Эдинбурга, я зашагал по тропинке вместе со своим новым знакомым.
Как выяснилось, если бы мой отец участвовал в нашем с Джимом Хорскрофтом споре, он всецело поддержал бы моего друга, а не собственного сына. Увидев у себя дома незнакомого человека, он настороженно смерил его взглядом и нахмурился. Все же он пригласил гостя за стол и поставил перед ним тарелку с маринованной селедкой. Я заметил, что, после того как незнакомец съел девять рыб, тогда как мы обычно ели по две, отец начал смотреть на него еще более недоверчиво. Когда Бонавентура де Лапп наелся, веки его потяжелели и глаза начали слипаться – наверное, последние три дня он не только не ел и не пил, но еще и не спал. Ему выделили самую убогую комнату, но, когда я провел его туда, он сразу же повалился на старый лежак, завернулся в свое большое серо-голубое пальто и тотчас заснул. Его крепкий сон сопровождался удивительно громким храпом, и, поскольку моя комната находилась рядом, о том, что у нас в доме появился новый обитатель, забыть я не мог ни на секунду.
Утром я обнаружил, что он встал раньше меня: зайдя на кухню, я увидел, что он сидит напротив отца за столиком у окна. Склонив головы и чуть ли не соприкасаясь лбами, они смотрели на небольшой столбик золотых монет. Когда отец посмотрел на меня, я поразился: никогда еще я не видел у него таких алчных глаз. Он поспешно сгреб монеты и сунул их в карман.
– Что ж, мистер, – произнес он, – комната ваша. Значит, платите вы по третьим числам месяца.
– О, вот и мой первый друг, – вскричал де Лапп и протянул мне руку. Он широко улыбнулся, но улыбка его была на удивление благодушной, так хозяин улыбается своей собаке. – Прекрасно поужинав и отоспавшись, я снова пришел в себя. Голод – главный враг мужества. За ним идет холод.
– О да, – поддержал его отец. – Мне как-то пришлось пережидать метель на болотах. Я провел там тридцать шесть часов, так что знаю, что это такое.
– Я однажды видел, как три тысячи человек умерли от голода, – заметил де Лапп, протягивая к огню руки. – День ото дня они худели и делались все больше похожими на обезьян. Они подходили к краю понтонов{41}, на которые мы загнали их, и выли от злости и боли. Первых несколько дней их крики разносились по всему городу, но уже через неделю их не слышали даже наши караульные на берегу, так они ослабели.
– И все они умерли? – потрясенно воскликнул я.
– Они долго держались. Это были австрийские гренадеры из корпуса Старовица, здоровые сильные мужчины, такие же, как твой вчерашний друг, но, когда город пал, в живых осталось лишь четыреста человек и любой наш солдат легко мог поднять троих их. Жалко было на них смотреть. Но, друг мой, окажите мне честь, познакомьте меня с мадам и мадемуазель.
Это на кухню зашли мать и Эди. Вчера он их не видел, но сейчас я с большим трудом справился со своей челюстью, которая поползла вниз, когда он вместо обычного принятого у нас кивка головы вдруг согнулся чуть ли не пополам, как выпрыгивающая из воды форель, шаркнул ногой и приложил к груди, там где сердце, руку. Мать замерла на месте и широко распахнула глаза, посчитав, что это он решил так над ней подтрунить, но кузина Эди тут же поддержала эту игру и присела в таком глубоком реверансе, что мне показалось, будто она собралась усесться прямо на пол посреди кухни. Но нет, легко, как пушинка, она поднялась, и мы, придвинув стулья, уселись за стол и принялись за овсяную кашу и пшеничные лепешки с молоком.
С женщинами этот человек вел себя очень галантно. Если бы я или Джим Хорскрофт стали вести себя так, как он, все бы решили, что мы валяем дурака, и любая девушка засмеяла бы нас сразу. Но его поведение так вязалось с его выражением лица и манерой разговаривать, что мы очень быстро привыкли к нему и стали воспринимать как должное. Прежде чем спросить что-то у моей матери или кузины Эди (а особенной застенчивостью он, надо сказать, не отличался), де Лапп всегда кланялся с таким видом, будто, обращая на него внимание, они оказали ему огромную честь. А когда они отвечали, он слушал их с таким выражением лица, словно каждое их слово было бесценной жемчужиной, достойной того, чтобы украсить собой сокровищницу человеческой мудрости. И все же, даже несмотря на подобную кротость с женщинами, в его взгляде неизменно горел какой-то затаенный надменный огонек, как будто говорящий о том, что, когда нужно, он может быть достаточно жестким человеком. Каким-то непонятным образом моей матери он сумел внушить такое доверие, что уже через полчаса после знакомства она рассказала ему о своем дяде, который был хирургом в Карлайле и считался самым успешным из наших родственников по ее линии. Она поведала ему о смерти моего брата Роба, хотя прежде не разговаривала об этом ни с одной живой душой, и я готов поклясться, что слезы показались в глазах этого человека… который только что рассказал нам о том, как наблюдал за голодной смертью трех тысяч солдат. Что касается Эди, она почти не разговаривала, но время от времени бросала на гостя быстрые косые взгляды, а он пару раз посмотрел на нее очень внимательно. Когда после завтрака де Лапп отправился к себе, отец достал из кармана восемь золотых монет и разложил их на столе.
– Что скажешь, Марта? – спросил он.
– Так ты все-таки продал тех двух черных баранов?
– Нет, это друг Джока заплатил за жилье за месяц вперед. И он так собирается платить каждые четыре недели.
Но мать эта новость не обрадовала.
– Два фунта в неделю – это слишком много, – покачала она головой. – Бедному джентльмену здесь просто некуда было податься, и мы не должны пользоваться его бедой.
– Что ты! – воскликнул отец. – Он очень даже может себе это позволить. У него вон полная сумка таких монет. К тому же он сам предложил эту цену.
– Эти деньги нам добра не принесут, – сказала мать.
– Вот что, женщина, он просто заморочил тебе голову своими манерами иностранными! – вскричал отец.
– А нашим-то шотландским мужчинам не мешало бы кое-чему у него научиться!
И это был единственный раз в жизни, когда она его осадила.
Вскоре наш гость вновь появился в кухне и пригласил меня прогуляться с ним. Когда мы вышли во двор, он достал откуда-то небольшой крестик из красных камней. Такой красоты мне никогда еще не приходилось видеть.
– Это рубины, – сказал он. – Ко мне эта вещица попала в Испании, в городке Тудела. У меня их было два, но второй я подарил одной литовской девушке. Прошу, прими его от меня в знак благодарности за то доброе дело, которое ты сделал вчера. Думаю, им можно украсить булавку твоего галстука.
Я с трудом подобрал слова благодарности за подарок, который был ценнее всего, что мне когда-либо приходилось держать в руках.
– Мне нужно сходить на дальнее пастбище пересчитать овец, – сказал я. – Может быть, вы хотите пройтись со мной, осмотреть округу?
Немного подумав, он покачал головой.
– Мне нужно как можно скорее написать несколько писем, – ответил он. – Думаю, сегодняшнее утро я посвящу этому.
Весь день я бродил по дюнам, и, конечно же, все мои мысли вертелись вокруг этого странного человека, которого судьба занесла в наш дом. Откуда в нем эти властные манеры, этот высокомерный блеск в глазах? А эти его воспоминания! Какую жизнь должен прожить человек, чтобы столь беззаботно рассказывать о таких событиях? С нами он был добр и обходителен, и все же меня не покидало ощущение, что этому человеку нельзя доверять. Пожалуй, Джим Хорскрофт был прав, когда отговаривал меня вести его в Вест-инч.
Если бы кто-нибудь другой увидел ту картину, которую увидел я, когда вернулся домой, он наверняка решил бы, что Бонавентура де Лапп родился и вырос на нашей ферме. Он сидел у камина в большом деревянном кресле, держа на вытянутых ладонях моток шерстяной пряжи, которую мать энергично сматывала в клубок, и на коленях у него посапывала черная кошка. В соседнем кресле сидела кузина Эди. По ее глазам было видно, что она плакала.
– Эди! – воскликнул я, глядя на нее. – Что-то случилось?
– Ах, мадемуазель, как любая настоящая женщина, обладает чутким сердцем, – ответил вместо нее наш гость. – Я не подумал, что мои слова произведут на нее такое впечатление, иначе не стал бы ничего рассказывать. Рассказ мой был о том, какие страдания пришлось перенести одному военному отряду, с которым мне как-то довелось провести время, когда он пересекал Гвадарраманские{42} горы зимой 1808 года. Да, это была жуткая картина. То были хорошие солдаты и хорошие лошади… Как-то странно видеть, как людей сдувает ветром в пропасть, но там было ужасно скользко, и им просто не за что было держаться. Ротам пришлось соединить руки и идти цепочкой, это хоть как-то помогало. Правда, когда я взял за руку одного артиллериста, она оторвалась, потому что он отморозил ее еще за три дня до того. – Я слушал, глядя на него немигающими от удивления и ужаса глазами. – А старые гренадеры! У них уже не было сил успевать за остальными, часто они отставали, и тогда крестьяне ловили их и распинали на амбарных дверях вверх ногами, да еще разводили снизу огонь. Незавидная участь для старых солдат! Интересно было наблюдать за ними, когда они понимали, что дальше идти уже не смогут. Они бросали на землю старое седло или ранец, садились на него и молились, потом снимали сапоги и чулки, ставили подбородок на дуло мушкета, большим пальцем ноги упирались в спусковой крючок, и бух! Все, на этом страдания этих старых вояк заканчивались. Несладко нам пришлось в тех Гвадарраманских горах!
– А что это была за армия? – спросил я.
– О, я служил в стольких армиях, что иногда начинаю их путать. Да, я много воевал. Между прочим, как воюют ваши шотландцы, мне тоже приходилось видеть. Отважные fantassins![8] Но по тому, что я видел, я решил, что здесь у вас все носят… как это по-вашему… юбки.
– Килты. Но их носят только горцы.
– А, в горах, понятно. Но я вижу, к нам направляется какой-то человек. Должно быть, это один из тех, о ком говорил твой отец. Они будут носить на почту мои письма.
– Это один из работников с фермы Вайтхеда. Передать ему письма?
– Да, он будет с ними поаккуратнее, если получит их из твоих рук.
С этими словами он достал из кармана несколько писем и передал мне. Я поспешил во двор и, когда вышел на улицу, случайно взглянул на верхний конверт. На нем крупными четкими буквами было написано:
À. S. Majesté,
Le Roi du Suède,
Stockholm[9].
Французского я почти не знал, и все же смог догадаться, кому было адресовано это послание. Что же это за орел залетел в наше скромное гнездышко?
Я не хочу утомлять себя и, в первую очередь, вас подробным описанием того, как изменилась наша жизнь с появлением этого человека или как ему удалось постепенно расположить к себе всех нас. С женщинами это было просто, но вскоре он растопил и сердце отца, что было намного сложнее, а также сумел завоевать благосклонность Джима Хорскрофта и мою. Рядом с ним мы вообще чувствовали себя какими-то большими мальчиками, потому что этот человек, казалось, побывал везде и видел все, и по вечерам, слушая его рассказы, мы переносились из нашей тесной кухни на маленькой ферме в королевские дворцы, военные биваки и на поля боев, видели все чудеса мира. Сначала Хорскрофт относился к нему достаточно настороженно, но де Лапп, благодаря своему такту и простоте манер, заставил его изменить свое мнение в прямо противоположную сторону. Джим садился рядом с кузиной Эди, брал ее за руку, и они вместе с замиранием сердца слушали его истории. Обо всем этом я не стану рассказывать, но и сейчас, после всех этих лет, я прекрасно помню, как неделя за неделей, месяц за месяцем словами и делами он лепил из нас то, что было нужно ему.
Начал он с того, что отдал лодку, на которой приплыл, отцу, оставив за собой лишь право пользоваться ею в случае надобности. Той осенью сельдь подошла близко к берегу, а дядя мой перед смертью передал нам набор прекрасных сетей, поэтому подарок этот мог принести нам много фунтов. Иногда де Лапп сам выходил в море на этой лодке, и летом, бывало, целый день плавал вдоль берега, медленно гребя веслами, останавливаясь через каждые несколько гребков, чтобы закинуть за борт камень на леске. Я не мог понять, что он делает, до тех пор, пока он как-то сам не рассказал мне.
– Я люблю изучать все, что связано с военным делом, – сказал он, – и, если выпадает такая возможность, стремлюсь не упускать ее. Я хочу выяснить, смог бы на этом побережье высадиться военный десант.
– Только не при восточном ветре, – заметил я.
– Да, верно, только не при восточном ветре. У вас здесь когда-нибудь проводились замеры глубин?
– Нет.
– Линейным кораблям{43} к берегу не приблизиться, но сорокапушечный фрегат может подойти на расстояние мушкетного огня, глубина позволяет. Высаживаем на лодках tirailleurs[10], разворачиваем их вон за теми песчаными холмами, потом возвращаем лодки и десантируем еще один отряд, все время поливая берег с фрегатов крупной картечью. Да, это возможно! Определенно, возможно!
Усы его по-кошачьи затопорщились, глаза засверкали, и я понял, что мысленно он уже представляет себе, как это происходит.
– Но вы забыли, что на берегу будут наши войска! – с негодованием воскликнул я.
– Да ну! – отмахнулся он. – Разумеется, битвы без противника не бывает. Но давай посмотрим, давай разберем, как это может происходить. Сколько вы можете собрать? Скажем, двадцать-тридцать тысяч. Несколько неплохих пехотных полков, только и всего. Все остальное – пшик. Рекруты, ополчение. Как вы их называете… волонтеры?
– Храбрецы! – вскричал я.
– О да, очень храбрые воины. Но совершенно безголовые. Ах, mon Dieu[11], какие все-таки они безголовые! Я имею в виду не только ваших, всех новобранцев. Они боятся показаться трусами, поэтому совершенно не думают об осторожности. Уж я их повидал на своем веку! В Испании я как-то наблюдал, как батальон рекрутов пошел в атаку на батарею из десяти орудий. Они ринулись в гору, не ведая страха, а через какое-то время весь склон с того места, где стоял я, стал казаться похожим на… как это по-английски… малиновый пирог. Потом еще один батальон рекрутов попытался взять эту высоту, они пошли вперед с бравыми криками, но разве шрапнель перекричишь? И этот батальон мы потеряли. А потом приказ подавить батарею противника был отдан гвардейскому отряду chasseurs[12], и что сделали эти опытные воины? В их наступлении не было ничего геройского: никаких шеренг, никаких криков, никто не был убит. Всего лишь несколько разрозненных линий tirailleurs и пара pelotons[13] в поддержку. Но уже через десять минут пушки замолчали, а испанские канониры{44} были изрублены на куски. Войне надо учиться, мой юный друг, так же как разведению овец.
– Тьфу! – презрительно сказал я, чтобы дать отпор спесивому иностранцу. – Да если там на холмах вас будут поджидать тридцать тысяч наших воинов, вы сразу же запроситесь обратно на свои фрегаты.
– На холмах? – Он обвел заинтересованным взором линию возвышенностей. – Да, если ваш полководец будет иметь голову на плечах, свой левый фланг он расположит у твоего дома, центр – у Корримьюра, а правый фланг – недалеко от дома врача. Центр он прикроет мощным заслоном из tirailleurs, конница, безусловно, попытается отрезать наш десант на берегу. Но, если нам удастся собраться, мы сразу же ответим. Здесь есть слабое место, вон там, где низина. Сначала я пройдусь по ней пушками, потом направлю туда свою кавалерию, продвину большими колоннами пехоту, и крыло займет позицию на высоте. И что тогда будет с твоими волонтерами, Джок?
– Погонят ваши отряды в хвост и в гриву! – ответил я, и мы рассмеялись, чем обычно и заканчивались подобные разговоры.
Иногда, когда он что-то рассказывал, мне казалось, что он шутит, но иногда степень его серьезности было не так-то легко определить. Я хорошо помню, как однажды летним вечером, когда мы: отец, Джим, я и он – засиделись на кухне после того, как женщины ушли, он завел разговор о Шотландии и ее отношениях с Англией.
– Когда-то у вас был свой король, вы жили по своим собственным законам, которые принимались в Эдинбурге, – сказал он. – Ваши сердца не наполняются гневом и отчаянием оттого, что теперь вами управляют из Лондона?
Джим вытащил изо рта трубку.
– Это наш король стал править Англией{45}, так что, если чьи-то сердца и должны наполняться отчаянием, то не наши, – сказал он.
Очевидно, для иностранца это было новостью, на минуту он замолчал.
– Хорошо, но вы живете по законам, которые принимают они, разве это правильно? – после некоторого раздумья спросил он.
– Нет, конечно, было бы неплохо, если бы Парламент переехал обратно в Эдинбург, – сказал отец, – но я так занят своими овцами, что у меня нет времени думать еще и об этом.
– Об этом должны думать молодые, – посмотрел де Лапп на нас с Джимом. – Когда по стране нанесен удар, вставать на ее защиту надлежит молодым людям.
– Да, эти англичане действительно иногда слишком много на себя берут, – поддержал его Джим.
– Если здесь многие так считают, почему бы не сформировать батальоны и не пойти маршем на Лондон? – горячо вскричал де Лапп.
– Это будет неплохая прогулка, – усмехнулся я. – Кто же поведет нас?
Эльзасец вскочил и коротко поклонился, приложив руку к сердцу.
– Для меня это было бы честью! – отчеканил он, но потом, услышав, как мы захохотали, рассмеялся и сам. И все-таки мне кажется, в тот миг он не шутил.
Возраст его оставался для меня загадкой. Для Джима Хорскрофта тоже. Иногда мы думали, что он уже довольно стар, только выглядел молодо. Иногда, наоборот, он казался нам молодым человеком, который выглядит старым. Его жесткие коротко стриженные каштановые волосы на макушке сильно редели, так что была видна блестящая кожа, к тому же тысяча тонких морщинок покрывала его, как я уже говорил, сильно загорелое лицо. Однако двигался он как молодой, полный сил человек, был силен и вынослив, мог целыми днями ходить по холмам или плавать на лодке по морю. В конце концов мы решили, что ему, пожалуй, где-то около сорока или сорока пяти, хотя для нас оставалось загадкой, как в таком возрасте ему удалось столько повидать. Но однажды, когда мы разговорились о возрастах, он нас удивил.
В разговоре я упомянул, что мне двадцать лет, а Джим сказал, что ему двадцать семь.
– Значит, из нас троих я старше всех, – заметил де Лапп. Мы рассмеялись, потому что, по нашим подсчетам, он чуть ли не в отцы нам годился. – Но я ненамного старше, – уточнил он, удивленно подняв брови. – В декабре мне исполнилось двадцать девять.
И это даже больше, чем все его рассказы, заставило нас понять, какой необыкновенной была жизнь этого человека. Увидев наше изумление, он засмеялся.
– Да, я много чего повидал в жизни! – воскликнул он. – Можно сказать, жил и днем и ночью. Когда мне было всего четырнадцать, я командовал ротой в битве{46}, в которой сошлись пять наций. Когда мне было двадцать, я ездил в карете с королем, и он бледнел от того, что я ему говорил. В том году, когда я достиг совершеннолетия, я участвовал в разделе великого королевства и помог занять трон новому королю{47}. Mon Dieu, довелось мне пожить!
И это было самое большое признание о прошлой жизни, которое я от него слышал. Когда мы попытались еще что-то из него выудить, он лишь рассмеялся и покачал головой. Порой нам казалось, что все его рассказы – сплошная выдумка и он сам всего лишь умный проходимец. Неужели такой большой и талантливый человек, каковым он себя выставлял, стал бы терять время здесь, у нас в Бервикшире? Но однажды произошло нечто убедившее нас в том, что он действительно не так-то прост. Вы наверняка помните, что недалеко от нас жил старый офицер, тот самый, который плясал вокруг костра с сестрой и двумя служанками. Он уехал в Лондон прояснять какие-то вопросы со своей пенсией, пособием по ранению и возможным продолжением службы и задержался там до конца осени. Через пару дней после возвращения он пришел навестить нас и впервые тогда встретился с де Лаппом. Никогда еще я не видел, чтобы человек так удивлялся. Глаза у него полезли из орбит, и он, словно потеряв дар речи, целую минуту молча смотрел на нашего друга. Де Лапп все это время так же внимательно всматривался в его лицо, но, похоже, не узнавал.
– Сэр, я вас не знаю, – наконец сказал он, – но вы смотрите на меня так, словно видели раньше.
– Видел, – сглотнув, ответил майор.
– Боюсь, что вы ошибаетесь.
– Я могу поклясться, что видел.
– Где же?
– В деревне Асторга, в восьмом году{48}.
Де Лапп вздрогнул и с новым интересом посмотрел на нашего соседа.
– Mon Dieu, какое совпадение! – воскликнул он. – А вы были английским парламентером, так? Ну конечно же, теперь я вас вспомнил, сэр. Позвольте мне шепнуть вам пару слов.
Он отвел его в сторону и целых пятнадцать минут оживленно разговаривал с ним по-французски, что-то показывая руками и объясняя, а майор, внимательно слушая, изредка кивал седой головой. Наконец они, похоже, о чем-то договорились. Я слышал, как майор несколько раз повторил «Parole d’honneur»[14], а в конце – «Fortune de la guerre»[15], слова, которые я без труда понял, так как, что ни говори, а Бертвистл был хорошим учителем. После этого я замечал, что майор никогда не разговаривал с нашим постояльцем так же свободно, как мы. Обращался к нему он с почтительным поклоном и вообще проявлял огромное уважение. Много раз я спрашивал майора, что ему известно об этом человеке, однако он всегда уходил от ответа, и ничего добиться от него я так и не смог.
Все лето Джим Хорскрофт провел дома, а осенью поехал обратно в Эдинбург на зимний триместр{49}. Поскольку мой друг собирался с головой уйти в учебу, чтобы следующей весной наконец получить диплом, он заранее объявил, что до Рождества не вернется. Во время прощания с кузиной Эди он пообещал, что они поженятся, как только он получит право практиковать. Если когда-нибудь мужчина и любил всем сердцем женщину, то это был Джим, и она его тоже сильно любила, потому что во всей Шотландии ей было не найти мужчину более красивого, чем он. Однако, когда он заговорил о свадьбе, она, по-моему, легонько вздрогнула от мысли, что ее прекрасным мечтам суждено обернуться жизнью с простым сельским врачом. Но выбор у нее был небольшой – я и Джим, и она выбрала лучшего из нас.
Конечно, был еще де Лапп, но нам он всегда казался не нашего поля ягодой, поэтому на его счет никто не задумывался. Я тогда не мог с уверенностью сказать, что вообще Эди о нем думает. Когда Джим был дома, они почти не замечали друг друга, но после того, как он уехал, немного сблизились, и это было понятно, потому что теперь у нее стало больше времени. Пару раз она заговаривала со мной о де Лаппе, и, насколько я мог понять из ее слов, он ей не нравился. И все же я замечал, что, если по вечерам он где-то задерживался, она начинала беспокоиться, а рассказы его так вообще слушала с упоением и каждый раз забрасывала его кучей вопросов. Она допытывалась у него, что носят королевы и по каким коврам они ходят, пользуются ли заколками для волос, сколько перьев у них в шляпах… Мне в конце концов начинало казаться, что человек просто не может помнить всех этих мелочей, но ни один из ее вопросов не оставался без ответа. Де Лапп с такой охотой и так обстоятельно отвечал, был так галантен, что я даже удивлялся, почему она его недолюбливает.
Итак, прошло лето, миновала осень и добрая часть зимы, мы по-прежнему жили не тужили в нашем старом Вест-инче. Наступил 1815 год. Великий император все так же томился на острове Эльба. Послы всех стран собрались в Вене, чтобы решить, что делать со шкурой поверженного льва{50}. Мы в нашем тихом уголке Европы занимались своими делами, разводили овец, ездили на ярмарки в Бервик, по вечерам собирались у камина, который топили торфом, и разговаривали. Нам не приходило в голову, что все эти великие и могущественные люди могут иметь к нам какое-то отношение. Что касается войны, все были уверены, что великая тень ушла навсегда и что, если союзники не перессорятся между собой, ближайшие лет пятьдесят в Европе не прогремит ни один выстрел.
Однако одно происшествие, которое случилось в то время, мне запомнилось особенно. Было это где-то в середине февраля, и, прежде чем продолжить свое повествование, я хочу вам о нем рассказать.
Я не сомневаюсь, что вы прекрасно представляете, как выглядят старинные замки, которые стоят на границе Шотландии и Англии. Это простые четырехугольные громадины, предназначавшиеся для того, чтобы местные жители могли укрываться в них от набегов разбойников. Когда Перси со своими людьми переходил границу, фермеры загоняли скот на двор замка, запирали большие ворота и разжигали огонь на башне, который должны были заметить на всех соседних башнях, где тоже зажигали огни, и так известие о вторжении летело по горам Ламмермура и достигало Пентлендс{51} и Эдинбурга. Но эти старые крепости, конечно же, давно утратили свое значение и теперь постепенно ветшали и разрушались, служа пристанищем разве что для диких птиц. Много прекрасных яиц я насобирал для своей коллекции на башне корримьюрской крепости.
Как-то раз мне нужно было отнести записку в Лайдлоу Армстронгам, которые жили в двух милях от Айтона, и, поскольку путь был очень неблизкий, вечер застал меня в дороге. Было пять часов, солнце вот-вот должно было скрыться за горизонтом, и тропинка завела меня на вершину очередного холма. Там я остановился. Далеко впереди уже показался фронтон Вест-инча, но я смотрел в левую сторону, где возвышалась старая башня. Это была очень живописная картина: закат окрасил ее стены в красный цвет, позади широкой синей полосой раскинулось море. Любуясь этой красотой, я неожиданно заметил, что в одном из проломов в стене башни мелькнуло лицо.
Зачем кому-то понадобилось туда лезть, если пора гнездования еще не наступила? Меня это настолько удивило, что я решил в этом разобраться. Я свернул с тропинки и быстро зашагал к башне. Холмы вокруг старой крепости покрыты густой травой, поэтому я почти бесшумно подошел к полуразрушенной арке с осыпающимися стенами, где когда-то были ворота. Я осторожно заглянул во двор и увидел Бонавентуру де Лаппа, который стоял в проломе, в котором я его и заметил. Он стоял ко мне боком, и мне стало понятно, почему он меня не видел: он очень напряженно смотрел в сторону Вест-инча. Когда я сделал следующий шаг, каменная щебенка скрипнула у меня под ногами, и он резко повернулся.
Де Лапп был не из тех людей, которых легко привести в замешательство. Ни один мускул не дрогнул у него на лице, словно он уже битый час именно меня тут дожидался, и все же что-то в его взгляде указывало на то, что он дорого бы заплатил за то, чтобы я вернулся обратно на тропинку и пошел своей дорогой.
– Вот так так! – воскликнул я. – Что это вы тут делаете?
– Я могу спросить у тебя то же самое, – ответил он.
– Я пришел, потому что заметил ваше лицо в проломе.
– А я – потому что, как тебе известно, меня очень интересует все, что может быть связано с военными действиями, а крепости, разумеется, входят в это число. Извини, дорогой мой Джок, я на секунду.
И он неожиданно сделал шаг вперед и скрылся из виду в глубине пробоины. Но любопытство мое уже настолько разгорелось, что я тут же прошел в глубину двора, чтобы видеть, чем это он там занят. Оказалось, он стоял, далеко высунувшись наружу, и энергично махал рукой, словно подавал кому-то знак.
– Что вы делаете? – крикнул я, подбежал к нему и выглянул через его плечо, пытаясь рассмотреть, кого это он подзывает.
– Что вы себе позволяете, сэр! – сердито вскричал он. – Умерьте прыть. Джентльмен имеет право делать то, что ему заблагорассудится, и не опасаться, что за ним будут шпионить. Если хочешь, чтобы мы остались друзьями, ты не должен вмешиваться в мои дела.
– Мне не нравится, что вы тут что-то затеваете, – ответил я. – И отцу это тоже не понравится.
– Твой отец пусть сам за себя отвечает, а я ничего не затеваю. – Голос его сделался грубым. – Это все твои выдумки, и знаешь, подобная глупость выводит меня из терпения.
И, не сказав больше ни слова, он развернулся и торопливым шагом пошел к Вест-инчу.
Мне оставалось только последовать за ним. У меня вдруг появилось ощущение, что назревает что-то недоброе, хотя мне был совершенно непонятен смысл того, что только что произошло. По дороге я снова начал думать о том, как этот загадочный человек появился и поселился у нас. Интересно, с кем это он мог встречаться в башне? Может быть, этот парень – шпион и призывал на встречу какого-то своего подельника? Нет, это была бредовая идея. Зачем шпионам торчать в таком месте, как Бервикшир? И кроме того, есть же майор Эллиот, который его прекрасно знает, и, если бы с ним что-то было не так, он не стал бы так к нему относиться.
Как только ход моих рассуждений дошел до этой точки, кто-то меня окликнул, и я увидел самого майора, который с жизнерадостной улыбкой спускался по склону холма, ведя на поводке своего здоровенного бульдога по кличке Баундер. Эта собака отличалась крайне свирепым нравом и не раз становилась причиной шумных скандалов, потрясавших нашу округу, но майор ее очень любил и постоянно, выходя из дому, брал ее с собой, правда, всегда держал на прочном кожаном поводке. И надо ж было такому случиться, что, пока я дожидался его внизу, майор зацепился своей хромой ногой за ветвь утесника и упал. Поднимаясь, он каким-то образом выпустил из рук поводок, и его пес тут же с раскрытой пастью понесся вниз по склону прямо на меня.
Должен вам сказать, мне это совершенно не понравилось, потому что нигде рядом не было ни палки, ни камня, а я хорошо знал, каким лютым нравом отличался этот зверь. Майор закричал ему вслед, но, по-моему, эта тварь решила, что хозяин его на меня науськивает, и только поддала скорости. И тут я подумал: я же знаю, как его зовут, может быть, столь близкое знакомство с ним как-то поможет мне? Поэтому, глядя на его ощетинившийся загривок и нос, блестящий между двумя налитыми кровью глазами, я набрал в легкие побольше воздуха и закричал: «Баундер! Баундер!» Должно быть, это произвело на него какое-то воздействие, потому что пес, рыкнув, промчался мимо меня и устремился дальше по тропинке в сторону Бонавентуры де Лаппа.
Он повернулся на крик и, похоже, сразу же понял, что происходит. Странно, но он совершенно спокойно продолжил путь. Душа в пятки ушла у меня, собака-то никогда его раньше не видела! Я со всех ног бросился к ним, собираясь оттаскивать пса, но тут произошло неожиданное. Де Лапп опустил к земле руку и потер большим пальцем об указательный. Собака, подбежав к нему, остановилась, ее злость словно испарилась, и она начала изо всех сил крутить своим куцым хвостом и игриво подпрыгивать.
– Ваша собака, майор? – спросил он, когда, прихрамывая, подбежал ее хозяин. – Хороший зверь. Красавец!
Майор с трудом переводил дыхание, потому что бежал почти с такой же скоростью, что и я.
– Я испугался, что он может покусать вас, – задыхаясь, сказал он.
– Ну что вы! – воскликнул де Лапп. – Такая хорошая умная собака. Я люблю собак. Но я рад, что встретился с вами, майор. Видите ли, вот этот юный джентльмен, которому я стольким обязан, решил, что я шпион. Верно, Джок?
Его догадка меня так удивила, что я даже не нашелся, что ответить, только покраснел и смущенно опустил голову, как какой-нибудь деревенский простофиля, каким я и был.
– Вы знаете, кто я, майор, – продолжил де Лапп, – и я уверен, что вы объясните ему, что это не так.
– Нет, нет, Джок! Конечно же, нет! – всполошился майор.
– Благодарю вас, – сказал де Лапп. – Надеюсь, ваше колено уже зажило и скоро вы снова будете командовать своим полком.
– Да я уже достаточно здоров, – ответил майор. – Но они все равно не дадут мне место, если, конечно, не случится новой войны. Я думаю, что на моем веку войн больше не будет.
– Вы так думаете? – улыбнулся де Лапп. – Что ж, nous verrons! Поживем – увидим, мой друг.
На прощание он махнул шляпой, развернулся и быстро зашагал в сторону Вест-инча. Майор долго провожал его задумчивым взглядом, а потом повернулся ко мне и спросил, что заставило меня думать, что де Лапп – шпион. Когда я все рассказал, он промолчал, лишь задумчиво покачав головой.
После этого небольшого происшествия в корримьюрской крепости мое отношение к нашему постояльцу изменилось. Меня теперь не покидало ощущение, что он что-то скрывает от меня… Что он сам был сплошной загадкой, ведь его прошлое до сих пор находилось под завесой тайны, и когда эта завеса хоть чуть-чуть приподнималась, под ней всегда обнаруживалось что-то кровавое, жестокое и внушающее ужас. Даже на его тело нельзя было смотреть без содрогания. Однажды летом, когда мы вместе пошли купаться, я увидел, что он весь покрыт ранами. Кроме семи-восьми следов от пуль и сабель, ребра у него на одной стороне были как бы выкручены, а на икре был ужасный шрам, словно из нее просто вырвали кусок. Он, как всегда, беззаботно рассмеялся, когда заметил, как я рассматриваю его.
– Это казаки! Казаки! – сказал он, проведя рукой по шрамам. – А ребра поломаны артиллерийской подводой. Когда по тебе проезжает пушка – это дело серьезное. Кавалерия – сущие пустяки. Лошадь всегда смотрит под ноги, как бы быстро она ни скакала. Однажды по мне прошлись полторы тысячи кирасиров и русские гусары из Гродно{52}, и ничего, на мне царапины не было. Но пушки – другое дело.
– А нога? – спросил я.
– Ерунда! Всего лишь волчий укус, – небрежно сказал он. – Хотя ты ни за что не догадаешься, как это произошло! Рядом со мной разорвался снаряд. Лошадь убило, но я выжил, хоть подводой мне и перебило ребра. Было очень холодно… очень, просто ужасно холодно! Земля твердая, как железо. Вокруг никого, кто мог бы помочь раненым. Люди замерзали в таких позах, что, если бы ты их увидел, рассмеялся бы. Я тоже почувствовал, что замерзаю. Что делать? Я вытащил из ножен саблю, вспорол своему мертвому коню брюхо, выпотрошил его кое-как, залез внутрь и закрылся, оставив только небольшое отверстие, чтобы было чем дышать. Sapristi![16] Внутри было достаточно тепло, да только слишком мало места, поэтому ступни и часть ноги остались снаружи. Потом, ночью, когда я заснул, пришли волки. Они набросились на лошадь, ну, и от меня, как видишь, кусок отгрызли. Но тут я, конечно, проснулся. У меня был пистолет, поэтому больше они не возвращались. Так я жил в тепле и уюте десять дней.
– Десять дней! – изумился я. – Что же вы ели?
– Лошадь, конечно же. Это было, как вы говорите, проживание с питанием. Разумеется, у меня хватило ума есть ноги, а жить в теле. Меня окружало множество убитых, у которых были фляги с водой, так что я ни в чем не нуждался. На одиннадцатый день меня нашел кавалерийский патруль, и все кончилось.
Лишь такими случайными разговорами, которые вряд ли стоит повторять, мне и удавалось узнавать хоть что-то о его жизни в прошлом. Однако близился тот день, когда мы узнали все, и о том, как это случилось, я сейчас попытаюсь рассказать.
Зима в том году была холодной и безрадостной, но с приходом марта появились первые признаки весны, целую неделю светило солнце и дул теплый южный ветер. Седьмого должен был вернуться из Эдинбурга Джим Хорскрофт. Триместр закончился первого, но ему еще нужно было сдать экзамены. Шестого мы с Эди, выйдя на прогулку, забрели на морской берег. Всю дорогу я разговаривал только о своем старом друге, да и о ком мне было разговаривать, если в то время других друзей одного со мной возраста у меня не было.
Эди, правда, все больше отмалчивалась, что было для нее необычно, но с улыбкой внимательно слушала все, что я говорю.
– Бедный, бедный Джим, – пару раз произнесла она вполголоса.
– А если он получит свой диплом, – говорил я, – конечно же, он заведет себе практику, станет жить отдельно, и мы потеряем нашу Эди.
Я старательно делал вид, что шучу, но слова застревали у меня в горле.
– Бедный, бедный Джим, – снова повторила она, и тут на глазах у нее появились слезы. – И бедный, бедный Джок! – вдруг добавила она и взяла меня за ладонь. – Ты ведь тоже когда-то меня любил, правда, Джок? О, смотри, какой красивый кораблик!
Это была изящная тридцатитонная яхта, судя по очертаниям мачт и плавным обводам бака{53}, очень быстроходная. Она приближалась к нам с южной стороны под кливером, фоком и гротом{54}, но, пока мы наблюдали за ней, белоснежные паруса свернулись, словно чайка сложила крылья, и мы увидели всплеск прямо у нее под бушпритом{55}, это был сброшен якорь. От берега до нее было меньше четверти мили, поэтому я без труда рассмотрел на ее борту высокого человека в фуражке, который через подзорную трубу рассматривал берег.
– Интересно, что им здесь нужно? – спросила Эди.
– Это богатые англичане из Лондона, – ответил я, потому что так мы, жители приграничных графств, объясняли все, что было выше нашего разумения. Почти час мы любовались красивым судном, а потом, когда солнце начало опускаться за облачную гряду и от холодного вечернего воздуха начало пощипывать кожу, мы вернулись в Вест-инч.
Если подходить к дому спереди, то сперва нужно пройти через сад, в который можно попасть через калитку, выходящую на дорогу. Это та самая калитка, у которой мы стояли в ночь сигнальных огней, когда видели Вальтера Скотта, едущего в Эдинбург. Так вот, справа от нее, со стороны сада, стояла небольшая декоративная каменная горка, которую, как рассказывали, много лет назад построила мать моего отца. Она была украшена изъеденными водой морскими камнями и ракушками и уже давно поросла мхом и папоротником. Когда мы прошли через калитку, мой взгляд случайно упал на эту горку, и я заметил, что в одной из трещин наверху белеет небольшой клочок бумаги. Я сделал шаг к горке, чтобы рассмотреть, что это, но Эди проворно выскочила вперед, выхватила эту бумажку и сунула себе в карман.
– Это мне, – со смехом сказала она.
Но я замер на месте и посмотрел на нее так, что улыбка сошла с ее лица.
– Это от кого, Эди? – спросил я.
Она недовольно надула губки, но ничего не ответила.
– От кого это? – уже громче спросил я. – Неужели ты обманываешь Джима так же, как обманывала меня?
– Какой ты грубиян, Джок! – воскликнула она. – Было бы очень хорошо, если бы ты не лез не в свое дело.
– Эта записка может быть только от одного человека, – закричал я. – Это от него, от де Лаппа!
– Ну, а если ты и прав, Джок, что тогда?
Спокойствие женщины удивило и взбесило меня.
– Так ты признаешь это! – взъярился я. – У тебя что, совсем стыда не осталось?
– А почему это я не могу получать письма от этого джентльмена?
– Да потому что это гнусно!
– Это почему же?
– Потому что он тебе совершенно посторонний человек!
– Совсем даже нет, – сказала она. – Он мой муж!
Я прекрасно помню тот миг. От других я слышал, что от внезапного потрясения чувства притупляются. Но со мной такого не произошло. Наоборот, я начал слышать, видеть и понимать все намного отчетливее, чем раньше. Я помню небольшое, шириной с мою ладонь, вкрапление мрамора в одном из серых камней горки, по которому скользнул тогда мой взгляд. Я даже успел подумать, как красиво расположены на нем пятнышки. Но все равно выражение лица, наверное, у меня сильно изменилось, потому что кузина Эди вскрикнула и бросилась в дом. Я пошел следом за ней и постучал в ее окно, увидев, что она уже была в своей комнате.
– Уходи, Джок! Уходи! – крикнула она из-за стекла. – Ты собираешься ругаться, а я этого не хочу! Окно я не открою. Уходи.
Но я продолжал стучать.
– Мне нужно с тобой поговорить!
– Ну, что тебе нужно? – крикнула она, приподняв окно на три дюйма. – Если только начнешь ругаться, я тут же закрываю окно.
– Ты на самом деле вышла замуж, Эди?
– Да.
– Кто вас обвенчал?
– Отец Бреннан из католического храма в Бервике.
– Но ты же пресвитерианка{56}.
– Он захотел, чтобы это проходило в католическом храме.
– Когда вы обвенчались?
– В среду.
Я вспомнил, что в тот день она ездила в Бервик, а де Лапп отправился на долгую прогулку по холмам, так он сказал.
– А как же Джим? – спросил я.
– О, Джим меня простит!
– Ты разобьешь ему сердце. Ты же разрушишь всю его жизнь!
– Нет-нет, он простит меня.
– Он убьет де Лаппа! О Эди, как ты могла так опозорить нас?
– Ну вот, ты ругаешься! – воскликнула она, и окно захлопнулось.
Я еще постоял под окном, постучал, потому что много еще о чем хотел спросить, но она не подходила. Мне показалось, что я слышал ее плач. Через какое-то время я сдался и решил идти в дом, уже почти стемнело, но тут неожиданно скрипнула садовая калитка и показался сам де Лапп.
Однако, глядя на то, как он вышел на тропинку, я решил, что он либо сошел с ума, либо пьян. Он вышагивал, пританцовывая, щелкал в воздухе пальцами, а глаза его блестели, как два светляка. «Voltigeurs! – выкрикнул он. – Voltigeurs de la Garde!» – точно так, как тогда на берегу, когда потерял сознание. А потом вдруг добавил: «En avant! En avant!»[17] и, размахивая тростью над головой, двинулся к дому. Сделав пару шагов, он увидел меня и остановился, даже как будто слегка смутившись.
– О Джок! – воскликнул он. – Не думал я, что здесь кто-то будет. Сегодня вечером у меня отличное настроение.
– Я вижу, – мрачно сказал я. – Завтра, когда вернется мой друг Джим Хорскрофт, оно у вас может сильно испортиться.
– А, так он завтра возвращается! И почему же мое настроение должно от этого испортиться?
– Да потому, что он вас сотрет в порошок.
– Ого! – вскричал де Лапп. – Ты, я вижу, уже знаешь о нашей свадьбе. Эди рассказала тебе. Джим может поступать так, как ему вздумается.
– Хорошо вы нас отблагодарили за то, что мы вас приютили.
– Мой дорогой друг, – сказал он, – я, как ты говоришь, очень хорошо отблагодарил вас. Я забираю Эди из той жизни, которая ее не достойна, а женившись на ней, я соединил вас с благородным родом. Однако сегодня мне еще надо написать несколько писем, об остальном мы можем поговорить завтра, в присутствии твоего друга.
Он шагнул в сторону двери, и тут меня осенило.
– Теперь ясно, кого вы поджидали в башне!
– Смотри-ка, Джок, ты умнеешь прямо на глазах, – с издевкой произнес он, и в следующую секунду дверь в его комнату захлопнулась, а в замке повернулся ключ.
Я уж думал, что в тот вечер больше его не увижу, но через несколько минут он вошел на кухню, где я сидел с родителями.
– Мадам, – сказал он и, как всегда, поклонился и приложил руку к груди. – Вы были ко мне настолько добры, что воспоминание об этом навсегда останется в моем сердце. Благодаря вам в этом тихом уголке я испытал такое счастье, о котором даже и не помышлял. Надеюсь, вы примете от меня эту безделицу, которую я хочу преподнести вам в знак признательности. Сэр, для меня будет честью, если и вы примете этот скромный подарок.
Он выложил на стол рядом с их локтями два бумажных пакетика и, поклонившись еще три раза матери, удалился.
Мать в своем пакетике обнаружила брошь с зеленым камнем посередине, который окружала дюжина сверкающих камушков поменьше вокруг. Раньше мы таких камней никогда не видели и не знали, как они называются, лишь потом в Бервике нам объяснили, что большой камень – это изумруд, а маленькие – бриллианты и что они стоят намного больше, чем все наши овцы, вместе взятые. Теперь, когда моей дорогой мамы уже давно нет на свете, брошь эта сверкает на шее моей старшей дочери, когда она выходит в свет, и, когда я ее вижу, я всегда вспоминаю внимательные глаза, длинный тонкий нос и кошачьи усы нашего постояльца в Вест-инче. Отец получил в подарок прекрасные золотые часы с крышечкой. Более гордого человека было не сыскать, когда он поднес их к уху и прислушался к тиканью. Не знаю, кто из них был больше рад своему подарку, потому что в тот вечер ни о чем другом, кроме как о подарках де Лаппа, отец и мать не говорили.
– Он вам еще один подарочек сделал, – через какое-то время не выдержал и сказал я.
– О чем ты, Джок? – спросил отец.
– Кузина Эди теперь его жена, – ответил я.
Сначала они подумали, что это шутка, но, поняв, что я говорю серьезно, так обрадовались, словно я принес им весть о том, что она вышла замуж за самого лэрда. Увы, бедный Джим после той попойки и драки действительно не считался у нас в округе завидным женихом, и мама часто говорила, что ничего хорошего из их союза не вышло бы. Де Лапп – другое дело, насколько мы знали, он был человеком уравновешенным, достойным и богатым, и то, что он женился на кузине Эди тайно, тоже их не смутило, потому что в то время тайные браки в Шотландии были обычным делом. Процедура заключения священного союза была очень простой, и никто особо об этом не задумывался. Родители мои пришли в такой восторг, словно им понизили ренту, но мне по-прежнему было неспокойно на душе, я не мог отделаться от мысли, что с моим другом поступили жестоко, и я знал, что он не тот человек, который легко с этим смирится.
На следующее утро я проснулся с тяжелым сердцем, потому что скоро должен был приехать Джим, и день обещал быть беспокойным. Но то, каким беспокойным этот день окажется в действительности и какие необратимые последствия будет иметь для нас всех, не могло мне присниться даже в кошмарном сне. Однако позвольте рассказать все по порядку.
В тот день встал я очень рано, потому что как раз тогда начался период первого ягнения, и мы с отцом выходили на болота с первыми лучами солнца. Когда я вышел из своей комнаты, я почувствовал у себя на лице дуновение ветра: оказывается, входная дверь была открыта нараспашку и стены коридора озарял тусклый солнечный свет. Присмотревшись, я заметил, что и дверь комнаты Эди приоткрыта, у де Лаппа тоже было не заперто. Тут я понял, каков был истинный смысл вчерашних подарков. Это было своего рода прощание, и ночью они вместе сбежали.
Чувствуя в душе горечь, я заглянул в комнату кузины Эди. Подумать только, ради этого незнакомца она бросила нас, даже не попрощавшись, даже не пожав руку. А он! Вчера я боялся думать, что случится, когда он встретится с Джимом, но теперь побег его показался мне довольно трусливым поступком. Охваченный одновременно злостью, болью и тоской, я, не сказав отцу ни слова, вышел на улицу и взбежал на ближайший холм, чтобы остудить голову.
Выйдя к Корримьюру, я в последний раз увидел кузину Эди. Небольшая яхта стояла на якоре там же, где остановилась вчера, но со стороны берега к ней подплывала лодка. На носу лодки ярким красным пятном выделялась ее шаль. Я подождал, пока лодка доплыла до яхты, и те, кто плыл в ней, поднялись на борт. Потом якорь яхты поднялся, она вновь распустила свои белые крылья и понеслась в открытое море. Пока она не скрылась за горизонтом, я все еще мог различить на ее палубе красное пятнышко и стоящего рядом де Лаппа. Они меня тоже видели, потому что фигура моя возвышалась на фоне неба, и долго-долго махали руками, пока наконец не поняли, что я не отвечу им.
В самом мрачном настроении я стоял, скрестив на груди руки, и провожал взглядом яхту, пока она крошечной белой точкой не затерялась в утренней дымке, нависшей над морем. Домой я вернулся только к завтраку, когда на столе уже стояли тарелки с овсяной кашей, но мне не хотелось есть. Родители восприняли известие о том, что произошло, довольно спокойно. Мать вообще ничего не сказала, потому что они с Эди никогда не питали друг к другу каких-то нежных чувств, а в последнее время так особенно.
– Он оставил письмо, – сказал отец, указывая на сложенный листок бумаги на столе. – Оно было в его комнате. Будь добр, прочитай.
Они даже не заглядывали в него. По правде говоря, мои старики с трудом разбирали написанное от руки чернилами, хотя и довольно хорошо читали большие и четкие печатные буквы.
Вверху было крупно написано: «Добрым людям Вест-инча». И далее я приведу весь текст записки, которая, пожелтевшая и потрепанная, сейчас, когда я пишу эти строки, лежит передо мной.
«Друзья мои!
Не думал я, что мне придется покинуть Вас столь неожиданно, но не в моей власти изменить обстоятельства. Долг и честь призывают меня вернуться к моим старым товарищам, и я уверен, что в скором будущем Вы поймете, о чем я говорю. Вашу Эди я забираю с собой как жену, и, может быть, когда-нибудь мы еще увидимся с Вами в Вест-инче. А тем временем примите мои заверения в безграничной преданности и поверьте, что я никогда не забуду тех месяцев умиротворения и спокойствия, которые я провел с Вами, тогда как, попади я в руки союзников, жить мне осталось бы не более недели. Почему так произошло, Вы, возможно, тоже поймете со временем.
Ваш,
Бонавентура де Лиссак (Colonel des Voltigeurs de la Garde, et aide-de-camp de S.M.I. L’Empereur Napoleon)[18]».
Прочитав слова, написанные после имени, я присвистнул, потому что, хотя я давно и понял, что постоялец наш может быть только одним из тех замечательных воинов, о которых мы столько слышали и которым покорились все европейские столицы, кроме нашей, я даже представить себе не мог, что мы жили под одной крышей с самим адъютантом Наполеона и полковником его гвардии.
– Так, значит, его зовут де Лиссак, а не де Лапп, – сказал я. – Полковник он или нет, но ему повезло, что он убрался отсюда до того, как вернулся Джим. А вот, кстати, и он, – добавил я, выглянув в окно кухни, – бежит через сад.
Я бросился к двери, чтобы приветствовать его, хотя в тот миг мне больше всего хотелось бы, чтобы он еще какое-то время побыл в Эдинбурге. Мой друг бежал, размахивая над головой какой-то бумажкой, и я подумал, что это, наверное, письмо от Эди и ему уже все известно, но, когда он приблизился, я увидел, что это большой плотный лист желтого цвета, а глаза у Джима светятся от счастья.
– Ура, Джок! – закричал он, завидев меня. – Где Эди? Где Эди?
– А что это? – спросил я.
– Где Эди?
– Что это у тебя там?
– Диплом! Джок, теперь я могу начинать собственную практику, когда захочу. Теперь все будет хорошо. Я хочу поскорее показать его Эди.
– Лучше тебе навсегда забыть об Эди, – сдержанно произнес я.
Ни у кого еще лицо не менялось так стремительно, как у моего друга после этих слов.
– Что? О чем это ты, Джок Калдер? – с запинкой спросил он.
В это мгновение ветер вырвал из его руки диплом, и он полетел желтым листком через сад и через болота, пока не зацепился и не затрепетал на ветке утесника, но Джим даже не заметил этого.
Глаза его были устремлены на меня, и я увидел, как в их глубине вспыхнули дьявольские огоньки.
– Она не стоит тебя, – сказал я.
Он схватил меня за плечо.
– Что ты натворил? – зашипел он. – Не валяй дурака! Говори, где она?
– Она уехала с французом, который жил у нас.
Я думал, как помягче сообщить ему эту новость, но я не особенный мастер говорить, поэтому ничего лучше так и не придумал.
– О! – только и сказал он и медленно закивал головой, глядя на меня с высоты своего роста, хотя я точно знал, что в ту секунду он не видит ни меня, ни дом, ничего. Так и простоял он, сжимая кулаки и кивая головой, целую минуту или даже больше. Потом вдруг глубоко вздохнул и заговорил странным сухим и хриплым голосом.
– Когда это произошло?
– Сегодня утром.
– Они обвенчались?
– Да.
Он пошатнулся и схватился за дверной косяк.
– Мне что-нибудь она передала?
– Сказала, что ты простишь ее.
– Я скорее в ад пойду, чем прощу ее! Куда они направились?
– Я думаю, что во Францию.
– Если не ошибаюсь, его зовут де Лапп?
– Его настоящее имя де Лиссак, и, оказывается, он ни много ни мало полковник личной гвардии Бонапарта.
– Ага, значит, скорее всего, он направился в Париж. Это хорошо, хорошо.
– Ты что? – закричал я. – Папа! Папа! Принеси бренди!
Его колени на секунду подогнулись, но он снова пришел в себя еще до того, как с бутылкой в руках прибежал отец.
– Уберите! – сказал он.
– Хлебните, мистер Хорскрофт, – отец втиснул ему в руку бутылку. – Это придаст вам сил.
Он швырнул бутылку за кусты, которые служили живой изгородью нашего сада.
– Для тех, кто хочет что-то забыть, это прекрасное лекарство, но я не собираюсь ничего забывать, я запомню все!
– Прости тебя Господи за то, что ты таким добром разбрасываешься! – в негодовании вскричал отец, глядя вслед бутылке.
– И за то, что чуть не вышиб мозги офицеру пехоты его величества! – неожиданно раздался голос старика майора Эллиота, и его голова показалась над кустами. – Я понимаю – пропустить немного после утренней прогулки, но, когда у тебя мимо уха пролетает целая бутылка, это что-то новенькое. Но что случилось, почему это вы собрались и стоите тут, как на похоронах?
В нескольких словах я описал ему, что у нас стряслось. Пока я говорил, Джим стоял, прислонясь к дверному косяку, и, сдвинув брови, напряженно думал. После моего рассказа лицо майора сделалось таким же мрачным, как у нас, потому что и Джим, и Эди ему очень нравились.
– Те-те, – покачал головой он. – Я боялся чего-то такого еще с того дня, когда мы встретились у башни. Французы все такие, не могут пройти мимо красивой женщины. Де Лиссак по крайней мере женился на ней. Уже хорошо. Но сейчас не время думать о наших мелких бедах. Вся Европа снова гудит! Нам предстоит очередная война лет на двадцать.
– Вы это о чем? – спросил я.
– Как, вы не знаете? Наполеон вернулся с Эльбы, его старая армия тут же стала под его крыло, а Луи сбежал{57}. Сегодня утром я узнал это в Бервике!
– Боже правый! Так, значит, теперь все сначала!
– Мы-то думали, что избавились от этой тени, ан нет. Веллингтона уже вызвали из Вены готовить отпор Наполеону. Ох, тяжелые времена настанут! Я только что получил известие, что меня снова назначают в Семьдесят первый старшим майором. – Я с радостью пожал руку нашему доброму соседу, потому что знал, насколько важно ему было не чувствовать себя никому не нужным калекой. – И я собираюсь как можно раньше отправиться в свой полк. Через месяц мы будем на континенте, а еще через месяц, глядишь, и в самом Париже.
– О, тогда я еду с вами, – вскричал тут Джим Хорскрофт. – Я согласен носить мушкет, если вы поможете мне встретиться с этим французом!
– Друг мой, я был бы рад, если бы ты служил у меня, – сказал майор. – А этот де Лиссак… Найти его легко. Он будет рядом с императором.
– Вы же его знаете, может, расскажете нам, что он за человек? – попросил я.
– Во всей французской армии нет лучшего офицера, а это, скажу я вам, чего-то да стоит. Ему пророчили маршальское звание, но он предпочел остаться с императором. Я встретился с ним за два дня до Ла-Коруньи{58}, когда меня направили к французам провести переговоры о раненых. Он тогда состоял при Сульте. Я его сразу узнал, когда увидел.
– И я сразу узнаю его, когда увижу, – с каменным лицом произнес Хорскрофт.
И в тот же миг у меня словно вспыхнуло что-то в голове. Я вдруг понял, какой жалкой и бессмысленной будет моя жизнь здесь, в то время как наш добрый знакомый старый раненый офицер и мой друг детства будут находиться в самом сердце бушующего урагана. Решение было принято.
– Я тоже иду с вами, майор, – вскричал я.
– Джок! Джок! – воскликнул отец и всплеснул руками.
Джим ничего не сказал, лишь положил руку мне на плечо и крепко обнял. Глаза майора вспыхнули, он взмахнул тростью.
– Вот это да, я приведу с собой двух отличных новобранцев! – восторженно произнес он. – Ну что ж, нельзя терять время, так что оба будьте готовы к вечеру.
Вот какими событиями был наполнен тот день. А ведь как часто бывает, что целые годы проходят совершенно незаметно, не оставляя в памяти никакого следа! Подумайте только, как изменилась наша жизнь за те двадцать четыре часа! Уехал де Лиссак. Уехала Эди. Вырвался на свободу Наполеон. Началась война. Джим Хорскрофт потерял все, и теперь мы с ним должны были отправиться воевать с французами. Все было как во сне, но лишь до тех пор, пока вечером, выйдя из дому, я не оглянулся и не увидел серое каменное здание и две маленькие одинокие фигурки, стоящие у калитки: маму, накинувшую на голову шерстяную шаль, и отца, машущего на прощание своим фермерским хлыстом.
А теперь я подхожу к той части своего повествования, к тем событиям, при мысли о которых у меня и сейчас захватывает дух и я начинаю жалеть, что вообще взял на себя труд рассказывать о них. Мне нравится, чтобы события, которые я описываю, развивались размеренно, неторопливо, последовательно, подобно овцам, выходящим из загона. В Вест-инче так и было. Но теперь мы оказались вовлечены совсем в другую жизнь, как крошечные кусочки соломы, которые сперва плывут по какой-нибудь тихой канаве, а потом неожиданно оказываются в стремительной бурлящей реке, и поэтому мне, привыкшему писать просто, будет нелегко идти наравне со всем этим. Впрочем, о причинах и обстоятельствах того, что творилось тогда, вы можете прочитать в книгах по истории, посему я на этом останавливаться не буду, а перейду сразу к тому, что видел собственными глазами и слышал собственными ушами.
Полк, в который был назначен наш друг, носил название Семьдесят первый хайлендский{59} легкий пехотный полк. Форма его состояла из красных мундиров и брюк, и размещался он в Глазго. Туда мы и направились в экипаже все втроем. Майор был в прекрасном настроении, сыпал историями про то, как воевал в Испании, и про славного герцога Веллингтона, а Джим всю дорогу сидел мрачнее тучи, и, видя, как время от времени глаза его начинали блестеть, а кулаки сжиматься, я понимал, что в ту минуту он представлял себе, как будет убивать де Лиссака. О себе могу сказать, что я не совсем понимал, то ли мне радоваться, то ли печалиться, ведь дом есть дом и всегда тяжело уезжать из него, понимая, что от матери тебя будет отделять половина Шотландии.
В Глазго мы прибыли на следующий день. Майор отвел нас в учебную часть, где какой-то солдат с тремя нашивками на рукаве, улыбаясь во весь рот, обошел три раза вокруг Джима, рассматривая его, словно карлайловский замок.
Потом он подошел ко мне, ткнул в ребра, пощупал мускулы и остался почти так же доволен, как Джимом.
– Вот это ребята, ай да молодцы, – несколько раз повторил он. – Нам таких тысчонку, и мы любую бонапартовскую гвардию разделаем.
– А что у вас? – поинтересовался майор.
– Слабенько, – пожаловался тот. – Лучшие части сейчас в Америке{60}, приходится иметь дело с ополченцами и новобранцами. Но ничего, и их обучим, вымуштруем, поставим на ноги.
Майор поцокал языком и сказал:
– Нам-то придется воевать со старыми, опытными солдатами. Эх! Вы двое, если будет нужна помощь, обращайтесь ко мне.
И, кивнув на прощание, он ушел, а мы поняли, что между майором – командиром и майором – соседом большая разница.
Но к чему мне утомлять вас всем этим? Я мог бы исписать не одно перо, рассказывая о том, чем мы с Джимом занимались в учебной части в Глазго, как знакомились с офицерами и сослуживцами, как они стали нашими товарищами. Вскоре пришла весть, что люди, которые заседали в Вене и делили Европу, как пирог с бараниной, все разъехались по своим странам, и теперь каждый солдат, каждая лошадь их армий смотрели в сторону Франции. Слышали мы и о том, что в Париже подготовка к войне идет полным ходом, что Веллингтон был уже во всеоружии и что первый удар придется по нам и по пруссакам. Правительство в спешном порядке отправляло людей на континент, все порты на восточном берегу были забиты оружием, лошадьми и продовольствием. Третьего июня и мы получили приказ о выступлении; в тот же день вечером нас погрузили на корабли в Лите, и уже следующей ночью мы были в Остенде. Впервые в жизни увидел я тогда чужие края, да и большинство моих новых товарищей тоже, потому что в основном это были совсем еще молодые люди. До сих пор я помню синюю полосу моря, желтый песчаный берег и странные ветряные мельницы, которые не только крутили крыльями, но еще и поворачивались вокруг себя. Нигде в Шотландии таких диковинных штук не было. Это был чистый, ухоженный город, только люди жили в нем какие-то низкорослые и нигде невозможно было достать ни эля, ни овсяных лепешек.
Оттуда нас направили в город под названием Брюгге, а затем – в Гент{61}, где наш полк соединился с Пятьдесят вторым и Девяносто пятым и была сформирована бригада. В Генте меня поразили красотой церкви и каменные дома, хотя ни в одном городе из тех, в которых мы побывали, я не видел церквей красивее, чем в Глазго. Оттуда мы двинулись к местечку под названием Ат, это небольшая деревушка на реке, или, правильнее будет сказать, на ручье под названием Дендер. Там нас расквартировали, хотя большинству пришлось жить в палатках. Хорошо, что было лето и погода стояла теплая. Наша бригада принялась усиленно готовиться к предстоящему сражению. Самым главным командиром над нами был генерал Адамс, полковника нашего звали Рейнелл, и оба они были старыми опытными вояками. Но больше всего нас согревала мысль о том, что всеми нами руководил Железный Герцог{62}, потому что имя его было для нас как сигнал горна, по которому все мы были готовы идти хоть в огонь, хоть в воду. Сам он находился в Брюсселе, где были расположены главные части, но мы знали, что, как только возникнет необходимость, он окажется рядом с нами.
Никогда еще я не видел столько англичан сразу. Если честно, я относился к ним с некоторой долей презрения, как любой живущий на границе человек относится к своим соседям. Но в тех двух полках, к которым мы присоединились, оказались отличные ребята, и мы уживались с ними вполне мирно. Пятьдесят второй полк состоял из тысячи человек, и среди них было много ветеранов, воевавших с Наполеоном еще в Испании{63}. В большинстве своем это были оксфордширцы{64}. Девяносто пятый был стрелковым полком, и носили они не красные, а темно-зеленые мундиры. Странно было смотреть, как они запихивали в стволы завернутые в тряпье ядрышки, потом еще забивали их деревянными колотушками, а после этого стреляли дальше и точнее, чем мы. В то время вся эта часть Бельгии кишела британскими войсками. Недалеко от нас, возле Энгиена{65}, стояла гвардия, а с дальней стороны располагались кавалерийские полки. Понимаете, Веллингтону было очень важно развернуть все силы, потому что Бонапарт засел за своими крепостями и никто не мог точно предугадать, откуда он нанесет первый удар. С уверенностью можно было сказать лишь одно: выступит он там, где мы его меньше всего ожидаем. С одной стороны, он мог бы начать продвижение между нами и морем, чтобы отрезать нас от Англии, а с другой – вполне мог попытаться вклиниться между нашими и прусскими войсками. Но наш Герцог был не глупее, он окружил себя конницей и пехотой, как паутиной, поэтому, как только француз сделал бы первый шаг, он тут же мог направить туда всю свою мощь.
Мне в Ате жилось прекрасно, люди в моем полку подобрались добрые, уживчивые. Наш лагерь располагался на поле, принадлежавшем фермеру по фамилии Буа, прекрасному человеку, который подружился со многими из нас. В свободное время мы построили ему деревянный сарай, и много раз мы с Джебом Ситоном, парнем, который стоял в строю сразу за мной, развешивали на веревках его выстиранное белье, чтобы почувствовать запах мокрой ткани, напоминавший нам о доме. Интересно, живы ли еще этот добрый человек и его жена? Хотя вряд ли, уже тогда они были довольно пожилыми людьми. Иногда к нам присоединялся и Джим. Когда мы собирались на большой кухне этих фламандцев, он садился в стороне и попыхивал трубкой, но это был уже не тот Джим, которого я знал когда-то. Он и раньше был довольно жестким человеком, но после того, что произошло, и вовсе превратился в кремень. Улыбка исчезла с его лица, он даже почти перестал разговаривать. Ни о чем другом, кроме как о мести де Лиссаку за разлуку с Эди, он думать не мог. Бывало, он часами сидел, подперев голову рукой, и хмуро глядел в одну точку, погруженный в свои мысли. Сначала это сделало его мишенью для насмешек наших однополчан, но потом, когда они узнали его получше и поняли, что с этим человеком шутки плохи, на него перестали обращать внимание.
Вставали мы рано. С первыми лучами солнца вся бригада, как правило, была уже на ногах. Однажды утром, было это шестнадцатого июня, мы, как обычно, выстроились в шеренги. Генерал Адамс сидел на лошади прямо передо мной и давал какие-то указания полковнику Рейнеллу, однако внезапно он замолчал и стал всматриваться в дорогу, ведущую на Брюссель. Полковник тоже повернулся. Никто из строя пошевелиться не осмелился, но все до единого начали коситься на дорогу, и вскоре на ней показался офицер с кокардой генеральского адъютанта, который несся к нам на огромном сером в яблоках коне. Он уткнул лицо в гриву скакуна и изо всех сил хлестал его по шее концом уздечки, как будто спасался от какой-то ужасной опасности.
– Глядите-ка, Рейнелл, – воскликнул генерал. – Похоже на что-то серьезное. Как вы думаете, в чем дело?
Они оба пустили своих лошадей легким галопом ему навстречу, и Адамс вскрыл депешу, которую вручил ему гонец. Не успел разорванный конверт упасть на землю, как Адамс развернулся и, махнув над головой письмом, словно саблей, закричал:
– Разойтись! Общее построение и марш через полчаса.
И в следующую секунду все перемешалось. Топот, крики, – мы тут же узнали, что Наполеон еще вчера пересек границу, оттеснил прусскую армию и уже глубоко вклинился на нашу территорию со ста пятьюдесятью тысячами солдат к востоку от нас. Все поспешно разбежались по своим палаткам, чтобы успеть собрать вещи и поесть, и уже через час мы навсегда покинули Ат и Дендер. Причины для такой спешки были достаточно веские, потому что пруссаки ничего не сообщили Веллингтону, и несмотря на то, что, как только до него долетели первые известия о случившемся, он бросился из Брюсселя к ним на выручку, вряд ли ему хватило бы времени, чтобы успеть помочь нашим союзникам.
Утро было ярким и жарким, наша бригада маршировала по широкой бельгийской дороге, поднимая клубы пыли, и все мы с огромной благодарностью думали о том человеке, который додумался высадить по бокам дороги тополя, тень которых освежала нас лучше, чем вода. И с правой, и с левой стороны простирались поля, за ними шли другие дороги, одна поближе, а другая дальше, примерно в миле или даже больше от нас. По ближней дороге шла колонна пехотинцев, и мы устроили с ними настоящую гонку. Они так пылили, что нам было видно лишь стволы их ружей, да иногда через эту завесу проглядывали меховые киверы. Над всем этим возвышался их офицер, едущий верхом, и разноцветные, развевающиеся на ветру флаги. Это была одна из гвардейских бригад, но мы не могли понять, какая именно, потому что в этой кампании участвовало две бригады. Над дальней дорогой тоже клубилась пыль, но сквозь нее то и дело сверкали яркие вспышки, как от сотни нанизанных на нить серебряных бусин, и ветер доносил с той стороны такой грохот, такое бряцание и лязг, какого я никогда раньше и не слышал. Сам бы я ни за что не догадался, что это такое, но наши капралы и сержанты были опытными воинами, а рядом со мной как раз шел один из них с алебардой{66} на плече. Всю дорогу он поучал меня и давал советы.
– Это тяжелая кавалерия, – сказал он. – Видишь, двойной блеск? Это значит, что на них и каски, и кирасы{67}. Их называют Королевские драгуны, или Эннискилленцы, или Придворная гвардия. Слышишь, как гремят их доспехи? Но французские тяжелые кавалеристы нашим не чета. Во-первых, их в десять раз больше, а во-вторых, все они опытные воины. Стрелять по таким нужно или в лицо, или по лошади. Если такие пойдут на тебя, тут уж смотри в оба, а не то получишь в печень четырехфутовый меч, так что пикнуть не успеешь. Но что это? Слышишь? Старая музыка!
Пока он говорил, откуда-то издалека, с восточной стороны, донесся глухой и хриплый грохот канонады, похожий на рык какого-то кровожадного зверя – людоеда. И в ту же секунду сзади раздался крик: «Дорогу! Дорогу!», а потом: «Пропустить пушки!» Обернувшись, я увидел, что хвост колонны как бы раздвоился, люди бросились в разные стороны, уступая дорогу шести каурым лошадям, запряженным попарно, которые, таща за собой двенадцатифунтовую пушку, вклинились в образовавшуюся брешь. За ними шли еще и еще, всего я насчитал двадцать четыре упряжки, везущих пушки и подводы, на которых сидели люди в синих мундирах. Они с грохотом неслись по дороге, лязгали цепи, разносились страшные крики возниц, щелкающих кнутами; развевались гривы и хвосты лошадей, звенела сбруя. Потом раздался рев стоящих на обочине пехотинцев, который подхватили канониры, и я увидел надвигающееся на нас клубящееся серое облако, в котором мелькало бесчисленное множество гусарских киверов. Когда и оно скрылось впереди, мы снова сомкнулись, но грохот сделался еще более громким и грозным.
– Это были три батареи{68}, – сказал сержант. – Батарея Булла, батарея Веббера Смита и какая-то новая. А впереди есть еще – видишь, вот следы от девятифунтовки, эти же все были двенадцатифунтовыми. Если выбирать, под кого подставляться, лучше уж под двенадцатифунтовую, потому что девятифунтовая тебя перемалывает, а двенадцатифунтовая только рубит, как морковку. – И тут он принялся рассказывать о самых страшных ранах, которые ему довелось видеть, и от рассказа его я почувствовал, что кровь стынет у меня в жилах и словно превращается в лед. Все, кто маршировали рядом со мной, тоже побелели, словно лица их намазали мелом. – Да что там, – видя, какое впечатление произвели на меня его живописания, добавил он, – ты еще не так скривишься, когда тебе в брюхо заряд картечи влупит.
А потом я услышал, как рассмеялся один из старых солдат, и тут начал понимать, что этот человек пытается запугать нас. Тогда я тоже рассмеялся, и все, кто шел рядом, присоединились ко мне. Только смех этот звучал не слишком уверенно.
Солнце уже почти достигло зенита, когда мы остановились в небольшом местечке под названием Хал. Там был старый колодец, из которого я напился, и вода эта показалась мне слаще самого лучшего шотландского эля. Пока мы стояли, мимо нас проехали еще несколько батарей, потом три полка гусар, все бравые молодцы на красивых гнедых лошадях. Теперь грохот пушек сделался еще громче, и от этого звука я ощутил такую же внутреннюю дрожь, как несколько лет назад, когда, стоя на берегу с Эди, наблюдал за сражением торгового судна с каперами. Звук был такой оглушительный, будто битва происходила совсем рядом, прямо за рощей, которая виднелась неподалеку. Но мой товарищ сержант был опытнее меня.
– Это милях в двенадцати-пятнадцати, – объяснил он. – Можешь не сомневаться, генералам мы пока не нужны, а то как же, стали бы мы прохлаждаться здесь в Хале.
И он оказался прав, потому что буквально в следующую минуту к нам явился полковник и дал приказ составлять ружья в козлы и располагаться биваком. Весь день мы оставались на этом месте, пока мимо нас непрерывным потоком текли вереницы пехотинцев, кавалеристов, пушек, англичан, голландцев и ганноверцев{69}. Дьявольская канонада не затихала до вечера, то превращаясь в настоящий рокот, то затихая, пока в восемь часов вдруг не смолкла. Конечно же, всем нам хотелось узнать, что это означает, но мы понимали, что Железный Герцог знает, что делает, поэтому терпеливо ждали развития событий.
Следующее утро бригада провела в Хале, но около двенадцати часов прибыл связной от Герцога, и мы тут же двинулись дальше, дошли до деревушки, название которой я забыл, помню лишь, что оно начиналось на «Брен». Там мы остановились, и время остановилось вместе с нами, потому что совершенно неожиданно нас накрыла сильная буря. Сильнейший ливень превратил землю и все дороги в болото и настоящую трясину. Спасаясь от дождя, мы бросились в большой амбар и там обнаружили двух солдат, отставших от своих частей. Один из них был в килте, а второй оказался немцем из Немецкого легиона, который поделился с нами историей такой же мрачной, как и погода.
Бонапарт разгромил пруссаков еще вчера, так что нашим пришлось самим противостоять Нею{70}, но им удалось отбросить его назад. Вам-то сейчас все это кажется старыми рассказами из учебников истории, но представьте себе, как мы тогда толпились вокруг тех двух солдат в старом амбаре, толкались и дрались, чтобы услышать лишнее слово, как потом тех, кто что-то услышал, окружали толпы не услышавших. Как мы то смеялись, то ликовали, то хмурились, когда узнавали, как Сорок четвертый полк встретил кавалерию, как отступали голландцы и бельгийцы, как Королевский хайлендский полк окружил отряд отдыхающих улан и перебил их, пока они не успели взяться за оружие. Как уланы потом поквитались с ними, когда им удалось смять сопротивление Шестьдесят девятого и захватить одно из его знамен. Вдобавок мы узнали, что Герцогу пришлось отступать, чтобы не быть отрезанным от пруссаков, и пошел слух, что он намеревается собраться с силами и провести очередное большое сражение именно в том месте, где находились мы.
И скоро мы убедились, что это действительно так. К вечеру погода улучшилась, и мы пошли на располагавшуюся неподалеку гряду холмов, чтобы осмотреться. Мы увидели изумительно красивое хлебное поле, переливающееся золотом, с налитыми колосьями ржи почти в человеческий рост, и зеленое пастбище рядом с ним. Более умиротворяющей картины нельзя себе и представить. Вокруг, куда ни посмотри, из-за янтарно-желтых холмов среди тополей выглядывали шпили деревенских церквушек.
Но всю эту красоту перечеркивала ломаная линия красных, зеленых, синих и черных мундиров. Один край этого бесконечного строя проходил настолько близко к нам, что мы могли бы перекрикиваться с солдатами, которые составляли в козлы свои мушкеты, а другой терялся вдалеке среди деревьев справа от нас. Потом на дорогах мы заметили лошадей, натужно тянущих по размытой грязи подводы и пушки, холодно поблескивающие на солнце, и спины людей, которые по колено в бурой каше изо всех сил толкали руками вязнущие колеса. Пока мы стояли и смотрели на все это, все новые и новые полки выходили на поле, все новые и новые бригады занимали позиции на холмах, и, прежде чем зашло солнце, более шестидесяти тысяч человек выстроились в линию, которая должна была не пропустить Наполеона в Брюссель. Но потом снова хлынул дождь, и мы, Семьдесят первый полк, бегом вернулись в свой амбар, где нам было намного уютнее, чем большинству наших товарищей, которые лежали в грязи под проливным дождем до самого утра.
Утром все еще моросило. Свинцовые тучи медленно проплывали низко над землей, дул холодный пронизывающий ветер. Меня охватило странное ощущение, когда я открыл глаза и подумал, что сегодня я буду участвовать в битве, хотя никто из нас тогда и не догадывался, что это будет за битва. С первыми лучами солнца все уже были на ногах. Открыв дверь нашего амбара, мы вдруг услышали удивительную музыку, которая доносилась откуда-то издалека. Никогда мне еще не приходилось слышать таких чарующих звуков. Все замерли, прислушиваясь. Музыка была красивой, невинной и немного грустной. Но наш сержант рассмеялся, увидев, как она захватила нас.
– Это военные сигналы французов, – сказал он. – Выходите, полюбуйтесь на утро, некоторые из вас до следующего не доживут. Там есть на что посмотреть.
Мы вышли, все еще прислушиваясь к музыке, и поднялись на высотку, у подножия которой располагался наш амбар. С другой стороны на расстоянии половины мушкетного выстрела на склоне пригорка располагался аккуратный фермерский домик с крошечным яблоневым садом, обнесенным невысокой оградой. Вокруг домика копошились люди в красных мундирах и высоких меховых шапках, они заколачивали окна и баррикадировали двери.
– Это легкая батарея гвардии, – пояснил сержант. – Они будут держать эту ферму до последнего вздоха. Но посмотрите туда. Видите огни? Это костры французов.
Мы посмотрели на противоположный край долины, где тянулась цепочка невысоких холмов, и увидели тысячу желтых точек, над которыми густой черный дым медленно поднимался в пропитанный влагой воздух. На другой стороне поля белел еще один фермерский домик. Неожиданно на горке рядом с ним показался небольшой отряд всадников. Они остановились и стали смотреть в нашу сторону. Дюжина гусар осталась чуть позади, вперед выехали пять человек, трое из которых были в шлемах, один с длинным прямым красным пером на высокой шапке и еще один в низкой шапочке.
– Черт возьми, это же он! – закричал наш сержант. – Это же Бонапарт! Вот тот на серой лошади. Даю свой месячный оклад, это он!
Я напряг глаза, чтобы получше рассмотреть человека, который своей тенью накрыл всю Европу, из-за которого многие народы четверть века не ведали покоя, который дотянулся даже до нашей маленькой оторванной от остального мира овечьей фермы и вырвал нас, меня, Эди, Джима, из той привычной размеренной жизни, которой жили наши предки. Насколько я мог рассмотреть, это был невысокий коренастый мужчина с квадратными плечами, в руках у него была короткая сдвоенная подзорная труба, он прижимал ее к глазам, широко расставив в стороны локти, видимо, осматривал наши позиции. Неожиданно у себя над ухом я услышал дыхание, это был Джим. С горящими, как два уголька, глазами он чуть ли не уткнулся подбородком мне в плечо.
– Это он, Джок, – сипло прошептал мой друг.
– Точно, сам Бонапарт! – кивнул я.
– Нет, нет, это он! Этот де Лапп, или де Лиссак, или как там этого мерзавца зовут. Он.
И в то же мгновение я понял, о ком он говорит. Это был всадник с красным пером в шапке. Даже с такого расстояния я узнал обвод его плеч и посадку головы. Я схватил обеими руками Джима за локоть, потому что увидел, как вскипела его кровь при виде этого человека, и понял, что он был готов на любое безумие. Но как раз в этот миг Бонапарт немного склонился в сторону, сказал что-то де Лиссаку, и весь отряд развернулся и скрылся из виду, а над одним из соседних холмов взвилось белое облачко и раздался звук выстрела. Тут же и над нашей позицией затрубили сбор, и мы бросились к оружию. Вдоль всей позиции загремели выстрелы, и мы уж подумали, что битва началась, но оказалось, что это всего лишь наши отряды проверяют, не отсырели ли за ночь фитили. С наших позиций открывался такой вид, ради которого стоило пересечь море. На наших холмах начиналась и тянулась до деревни в двух милях от нас пестрая линия из красных и синих мундиров. Однако по строю прошел шепот, что синих мундиров было намного больше, чем красных, потому что бельгийцы вчера струсили и отошли, оставив у нас только двадцать тысяч. Впрочем, даже наши британские части наполовину состояли из ополченцев и новобранцев, потому что большинство опытных, обстрелянных полков сейчас только возвращались из-за океана, куда они были направлены воевать с каким-то болваном, чего-то там не поделившим с нашими американскими родственниками. И все же мы видели меховые шапки гвардейцев (там было две мощные бригады), береты шотландских горцев, синие мундиры старого немецкого легиона, красные полоски бригады Пакка и бригады Кемпта{71} и шеренгу одетых в зеленую форму стрелков впереди, и мы знали: что бы ни произошло, эти люди будут стоять на своих позициях, и есть человек, который поведет их всех за собой и будет точно знать, кто где должен находиться.
С французской стороны мы видели лишь костры, да время от времени на холмы выезжали всадники. Но, когда мы всматривались в позиции противника, вдруг раздался громкий рев их горнов и с холмов повалило все их войско. Бригада за бригадой, дивизия за дивизией, пока все склоны по всей длине до самого поля не сделались синими от их кителей и не озарились сверканием их оружия. Казалось, им не будет конца, со склонов стекали все новые и новые синие реки. Наши солдаты наблюдали за этим грандиозным скоплением, опершись о мушкеты, покуривая трубки и слушая наставления бывалых воинов, которым уже приходилось биться с французами. Потом, когда пехота выстроилась у подножия холмов длинными и широкими колоннами, сверху, покачиваясь и подпрыгивая на неровностях, тяжело скатились их пушки. Приятно было наблюдать, как ловко и умело их снимали с передков и готовили к бою. А затем показалась кавалерия, по меньшей мере тридцать полков неторопливой рысью спустились с холмов, покачивая перьями и пиками, блестя кирасами и сверкая саблями, и выстроились с флангов и в арьергарде длинными колышущимися линиями.
– Вот кого надо бояться, когда дойдет до дела! – произнес наш сержант. – Это сущие дьяволы. Видите вон тот полк посередине в больших высоких шапках, там, рядом с фермой? Это старая гвардия, сыны мои, двадцать тысяч, все с пиками… седые черти, которые ничем кроме войны никогда в жизни не занимались. На двоих наших приходится трое их, а пушек у них вдвое больше, чем у нас, и, клянусь Богом, они сделают все, чтобы вы, новобранцы, скоро запросились домой к мамочкам.
Сержант наш был не из тех людей, которые могут поддержать боевой дух перед боем, но он участвовал во всех битвах, начиная с Ла-Коруньи, и на груди его висела медаль с семью планками, поэтому он имел право разговаривать так, как ему хотелось.
Когда французы выстроились в боевые порядки, мы заметили небольшую группу всадников, сверкающих серебром, золотом и пурпуром, которые быстро проскакали между колоннами, и полки приветствовали их громогласными криками, нам даже было видно, как вверх взметнулись десятки рук. Но через миг шум стих. Две армии замерли лицом к лицу в абсолютной грозной тишине… Эту картину я до сих пор часто вижу во снах. Потом неожиданно по стоящим прямо перед нами частям прошла волна, из глубины плотных синих рядов выдвинулась неширокая конная колонна и двинулась на ферму, располагавшуюся прямо под нами. Они не сделали и пятидесяти шагов, как с левой стороны от нас громыхнула пушка английской батареи, и битва при Ватерлоо{72} началась.
Не мне описывать, как проходило это сражение, и, поверьте, я бы даже не стал затрагивать подобную тему, если бы не случилось так, что наши судьбы, судьбы простых людей из маленькой шотландской фермы, волею случая заброшенных на это поле, не оказались бы связанными с ним так же, как судьбы иных королей и императоров. По правде говоря, об этой битве я узнал больше из книжек, чем из того, что видел собственными глазами. Да и что я мог видеть, кроме плеч своих товарищей по бокам да огромного белого облака дыма из своего кремневого ружья впереди? Из книг и из рассказов других я узнал, как выступила тяжелая кавалерия, как она смела знаменитых кирасиров и как была разбита, не успев отступить. Оттуда же я узнал о последовавших за этим атаках, о том, как бельгийцы отступили, а Пакк и Кемпт остались на своих позициях. Сам я могу говорить лишь о том, что нам в течение того длинного дня удавалось разглядеть сквозь клубы дыма и расслышать, когда на какую-то минуту смолкал грохот стрельбы. Об этом я и собираюсь рассказать.
По замыслу Герцога наш полк находился на правом фланге и стоял в резерве, на тот случай, если Бонапарт сумеет обойти наши позиции с этой стороны с тем, чтобы ударить нам в тыл. Поэтому мы, еще одна британская бригада и ганноверцы сначала стояли без дела в ожидании приказов. Рядом с нами находились и две бригады легкой кавалерии, но французы напирали на центр, поэтому мы были брошены в дело только вечером.
Английская батарея, сделавшая первый выстрел, все еще гремела слева от нас, справа чуть дальше грохотали пушки немцев, поэтому все вокруг заволокло дымом. Однако дым этот был не настолько непроглядным, чтобы скрыть нас от линии французской артиллерии, находившейся прямо перед нами. С вражеской стороны грянул залп, ядра засвистели в воздухе и опустились прямо в середину нашей позиции. Услышав этот жуткий свист у себя над головой, я непроизвольно опустил голову, но наш сержант ткнул меня в спину древком алебарды.
– Нечего кланяться, – крикнул он. – Вот когда в тебя попадут, тогда и будешь гнуть шею.
Одно из этих ядер разорвало на куски пятерых человек. Я потом видел его, оно лежало на земле, как мяч, который окунули в бочку с кровью. Другое ядро со звуком, похожим на шлепок камня о жидкую грязь, пробило насквозь лошадь адъютанта, перебив ей позвоночник. Животное рухнуло на землю и осталось неподвижно лежать, напоминая гору красного крыжовника. Еще три ядра опустились чуть правее, и по крикам мы поняли, что и они угодили в цель.
– Эх, Джеймс, вы лишились доброго коня, – воскликнул находившийся прямо передо мной майор Рид, глядя на адъютанта, с сапог и бриджей которого стекала густая кровь.
– Я в Глазго отдал за него целых полсотни, – с жалостью в голосе сказал адъютант. – Майор, вам не кажется, что теперь, когда пушки к нам пристрелялись, людям лучше залечь?
– Нет! – бросил майор. – Они – новобранцы, Джеймс, им это пойдет на пользу.
– Они еще насмотрятся на такое сегодня, – пробурчал адъютант, но в эту секунду полковник Рейнелл увидел, как справа и слева от нас стрелки и Пятьдесят второй полк пошли вниз, и мы получили команду растянуться. Ну и обрадовались же мы, когда услышали, как на то место, где мы только что стояли, буквально за нашими спинами, воя, как голодные собаки, стали опускаться ядра. Но и после этого по частым глухим ударам, разлетающейся во все стороны земле, крикам и топоту ног мы понимали, что несем большие потери.
Все еще моросил редкий дождь, и пропитанный влагой воздух не давал дыму подняться над землей, поэтому мы лишь урывками видели, что творится на поле перед нами, хотя бесперебойный грохот орудий давал понять, что бой кипит по всей линии фронта. Все четыре сотни пушек молотили одновременно, и их рева было достаточно, чтобы разорвать барабанные перепонки. Многие из нас еще много дней после этой битвы не слышали ничего, кроме непрекращающегося свиста в ушах. На холме прямо напротив нас стояла французская пушка, и нам было прекрасно видно копошащихся у нее канониров. Все они были невысокого роста, в обтягивающих лосинах и высоких киверах с торчащими перьями. Но двигались они не переставая, как стригальщики на овечьей ферме, таскали ядра, обтирали орудие, наводили его на цель. Когда я первый раз их увидел, их было четырнадцать, под конец на ногах осталось только четверо, но они все так же усердно трудились, не останавливаясь ни на минуту.
Ферма, которую называли Гугомон, находилась у подножия нашего холма, прямо под нами, и все утро мы наблюдали за тем, какая яростная битва кипела там. Стены, окна и весь фруктовый сад фермы были охвачены огнем и дымом, и оттуда доносились такие ужасные крики и вопли, каких мне еще не приходилось слышать. Этот, судя по виду, бывший замок был сожжен наполовину и почти разрушен ядрами; десять тысяч человек пытались пробиться через его ворота, но четыре сотни защитников удерживали этот бастион утром, и две сотни столь же стойко держались в нем вечером, так что нога француза так и не переступила его порог. Но как же сражались эти французы! Их собственные жизни были для них что грязь под ногами. Был там один, я до сих пор его помню, крепкий рыжий парень на костыле. Когда на какую-то секунду наступило затишье, он сам, прихрамывая, подошел к боковым воротам Гугомона, стал колотить в них и кричать своим людям, чтобы они шли к нему. Пять минут он расхаживал вдоль стены, из каждой щели которой торчали стволы противника, пока наконец брауншвейгский стрелок из сада не снес ему голову одним выстрелом. И таких, как он, было множество, потому что весь день, когда французы не штурмовали Гугомон всеми силами, они подходили к его стенам по двое-по трое, и лица у них были такие, словно за ними идет целая армия.
И так мы пролежали на своем холме все утро, наблюдая с высоты за боем у стен Гугомона. Потом Герцог понял, что с правого фланга ему ничего не угрожает, и решил применить нас для дела.
Французские стрелки, обойдя ферму, выдвинулись вперед и залегли в хлебах, откуда принялись вести прицельный огонь по нашим канонирам. По левую руку от нас полегли три расчета{73} из шести. Но Герцог видел все и успевал всюду. Скоро он подлетел к нам на своем скакуне – худой темноволосый жилистый мужчина с необычайно яркими глазами, горбатым носом и большой кокардой на шляпе. С ним прискакало человек двенадцать офицеров, все веселые, словно это была не война, а охота на лис. К вечеру из этих двенадцати в живых не осталось никого.
– Ну что, Адамс, жарко приходится? – крикнул он, сдерживая коня.
– Очень жарко, ваша светлость, – ответил наш генерал.
– Ничего, выстоим, я думаю. Но нельзя позволить этим стрелкам заглушить батарею! Выбейте их оттуда, Адамс.
И тогда я впервые почувствовал, какой дьявольский огонь проходит по твоим жилам, когда ты идешь в бой. До сих пор мы занимались только тем, что оставались на месте и умирали, а это самое утомительное занятие на свете. Теперь настала наша очередь поработать, и, клянусь Богом, мы были готовы к этому. Мы вскочили, вся бригада, выстроились в четыре шеренги и решительно бросились в ниву. Пока мы бежали к полю, стрелки перевели огонь на нас, но потом, как коростели, бросились врассыпную, сутулясь и пряча головы, с мушкетами за спинами. Половина из них ушла, но половину мы настигли, и первым, кто попался нам под руку, был их офицер: он был очень толстым и не мог бежать быстро. Меня всего передернуло, когда справа от себя я увидел, как Роб Стюарт вонзил штык в его широкую спину, и услышал истошный вопль умирающего. В этом поле пленных не брали и пощады не было никому. Кровь у наших ребят горела, и неудивительно, ведь эти осы все утро жалили нас, когда мы не могли даже их рассмотреть.
Но скоро мы выбежали с поля с противоположной стороны и сквозь дым увидели перед собой всю французскую армию. Нас от вражеской диспозиции отделяло лишь два луга и узкая тропинка между ними. Завидев неприятеля так близко, мы закричали и, если бы были предоставлены самим себе, бросились бы прямо на них, потому что глупые неопытные солдаты никогда не понимают, к чему может привести чрезмерная удаль, пока не попадают в мясорубку, но через поле за нами легким галопом ехал Герцог, и в этот решающий миг он что-то прокричал генералу, после чего офицеры выехали вперед, перекрыли нам дорогу и, угрожая оружием, заставили остановиться. Затрубили горны, началась толкотня и давка, сержанты, бранясь на чем свет стоит, стали оттеснять нас назад и строить в ряды, замахиваясь алебардами, и быстрее, чем я пишу эти строки, нашу бригаду разбили на четыре небольших плотных каре, выстроенных эшелонами, как это называется по-военному, так, чтобы каждый мог стрелять, выставив ствол перед лицом стоящего впереди.
Для нас это оказалось спасением, что было понятно любому, даже такому неопытному солдату, как я. Чуть правее от нас был невысокий отлогий холм, и из-за него донесся такой звук, который может сравниться разве что с рокотом волн на бервикском берегу, когда ветер дует с востока. Земля вдруг задрожала, и этот оглушительный грохот, казалось, наполнил все вокруг.
– Приготовиться, Семьдесят первый! Приготовиться! – донесся откуда-то сзади истошный крик нашего полковника, хотя перед нами был лишь покрытый зеленой травой, усыпанный ромашками и одуванчиками холм.
И тут совершенно неожиданно над склоном появились восемь сотен сверкающих медных шлемов с длинными развевающимися султанами из конских волос, а потом восемь сотен свирепых коричневых лиц, сверкающих глазами между лошадиных ушей. Потом заблестели металлические нагрудники, взвились в воздух сабли, замелькали гривы, раздувающиеся красные лошадиные ноздри, копыта. Тут заговорили наши мушкеты, но пули отскакивали от их кирас, словно град от оконного стекла. Я выстрелил вместе с остальными и тут же начал как можно скорее перезаряжаться, пытаясь что-либо рассмотреть сквозь дым. Мне показалось, что какая-то тонкая и длинная штука закачалась там из стороны в сторону. Но тут прозвучал сигнал прекратить огонь, неожиданный порыв ветра отнес в сторону завесу, скрывающую от нас холм, и мы увидели, что произошло.