Любое заимствование делалось с величайшими предосторожностями, особенно когда дело касалось доктрины и политики. Все стремились сохранить многочисленные привилегии, а также соблюсти идеологические традиции, которые не сочетались с новым миром, сиявшим все ярче.
В романе я всегда стараюсь осторожно обращаться с мизансценой, даже если описание ее занимает всего несколько строк. Правильная мизансцена придает особое настроение персонажам и событиям, а иной раз и сама становится событием. Если не злоупотреблять описательными подробностями, светлый или пасмурный день, открытое или закрытое пространство, ощущение дождя, сумрака, близости ночи, вторгаясь в действие или в диалог, помогают сделать пространство романа более реальным. По сути, речь идет о том, чтобы читатель увидел то, на что намекает автор: сцену и ситуацию. Чтобы ему по возможности передалось видение того, кто рассказывает историю.
Итак, я описывал Мадрид последней трети XVIII века. Я уже рассказывал про эту эпоху в одном из своих предыдущих романов. Поэтому, прежде чем поместить героев в нужную мизансцену, я уже знал, как ее лучше обставить. Мне были знакомы обычаи и нравы той поры, включая языковые обороты и особенности разговорной речи; кроме того, в моем распоряжении были подробные справочники: произведения Кадальсо и Леандро Фернандеса де Моратина, сайнеты[8] Рамона де ла Круса и Гонсалеса де Кастильо, мемуары и путевые заметки с подробными описаниями людей, мест и памятников той эпохи. Что касается городской структуры, расположения улиц и зданий, с этим также особых проблем не было. В моей библиотеке имеется два замечательных раритета, к которым я уже прибегал однажды, описывая восстание против наполеоновских войск 2 мая 1808 года. Один из них – карта Мадрида, опубликованная в 1785 году картографом Томасом Лопесом: предмет удивительной точности – мы редко по достоинству оцениваем мастерство того периода, когда спутниковая фотография не существовала, – сопровожденная подробным перечислением улиц и зданий. Другой назывался «План города Мадрида, а также Мадридского двора», он был опубликован Мартинесом де ла Торре и Асенсио в 1800 году, его мне когда-то много лет назад подарил букинист-антиквар Гильермо Бласкес. Это последнее произведение, помимо развернутого плана города, который, собственно, и давал ему название, включало в себя семьдесят четыре небольшие гравюры, в мельчайших подробностях описывающие каждый квартал.
Имея под рукой столь богатый материал, было несложно найти Дом Казны, в котором располагалась Испанская королевская академия в период приобретения «Энциклопедии»: это был флигель, примыкавший к зданию Королевского дворца, интерьер которого в те времена еще не был до конца оформлен. Сейчас Дома Казны уже не существует, его снесли в 1910 году для строительства площади Орьенте; но в Интернете я отыскал несколько вертикальных проекций, выполненных безвестным французским архитектором и хранившихся в Национальной библиотеке. Вооружившись всем этим, а заодно прихватив с собой копии еще кое-каких чертежей, я отправился в этот квартал, чтобы соотнести нынешнюю топографию с прошлой. Я подолгу гулял в тех местах, стараясь воссоздать облик здания, в котором сотрудники Академии собирались на протяжении сорока лет, пока в 1793-м королевским декретом им не выделили другую резиденцию, на улице Вальверде. Я представлял, как почтенные мудрецы той эпохи входят в старинный особняк или выходят из него, и наметил приблизительный маршрут, которым Мануэль Игеруэла и Хусто Санчес Террон, два академика, решившие, при всем различии во взглядах, совместно препятствовать покупке «Энциклопедии», продолжали свою ночную прогулку по улице Майор до Пуэрта-дель-Соль, покуда первый убеждал второго в необходимости тайно объединить усилия против поездки в Париж.
Но есть еще один сюжетный поворот, чью мизансцену я должен обозначить прежде, чем следовать дальше: речь идет о беседе Игеруэлы и Санчеса Террона с опасным человеком, однажды уже упомянутым мельком в этой истории, а именно – с Паскуалем Рапосо, которому суждено будет сыграть в дальнейшем развитии событий важную роль. В соответствии с сюжетом это должно было произойти в особенном месте, чья атмосфера поможет раскрыть кое-какие особенности этого персонажа. В итоге я решил поместить всех троих в типичном заведении того времени: в кофейне, чей дух напоминал «Новую комедию» Моратина, однако оснащенную дополнительными залами, где играли в бильярд, карты и шашки. Заведение должно было располагаться в центре города; изучив карту, я остановился на улицах между Сан-Хусто и площадью Конде-де-Барахас, в самом сердце так называемого – его границы довольно-таки расплывчаты – Мадрида-де-лос-Астуриас. Затем я отправился дальше, чтобы осмотреться уже на месте: все соответствовало как нельзя более точно. И там, перед одним из старинных зданий, которое прекрасно могло существовать во времена моих событий, я представил себе одного из персонажей, который шел на условленную встречу скрепя сердце.
Заведение, которое разыскивает Хусто Санчес Террон, расположено в темном глухом переулке, неподалеку от Пуэрта-Серрада. Кое-где сушится белье, развешанное на веревках, натянутых между балконами, и ручеек грязной воды бежит прямо по центру каменной мостовой. Главный фасад здания ничем не примечателен, однако Санчес Террон сам настоял, чтобы встреча проходила в скромном месте, скрытом от чужих глаз. Вот почему, нахмурив брови и прибавив шаг, философ и академик проходит последний участок пути, толкает приоткрытую дверь, проникает внутрь и морщится: пахнет застарелой сыростью и табачным дымом. В конце темного коридора слышен гул голосов и звяканье бильярдных шаров. Луч солнца, проникающего в крошечное окошко, расположенное под самым потолком, освещает человека, который поджидает, сидя в кресле и листая «Ежедневные новости», у стола, на котором стоит чашка с пригубленным шоколадом и блюдечко с бисквитом.
– Вы, как всегда, пунктуальны, дон Хусто, – говорит Мануэль Игеруэла вместо приветствия, опуская в карман кафтана часы, с которыми только что сверился.
– Перейдем сразу к делу, – отвечает Санчес Террон, который чувствует себя здесь неуютно.
– Всему свое время.
– Верно, но у меня его не так много.
Улыбаясь, Игеруэла делает заключительный глоток шоколада, а издатель все еще по-деловому стоит, не желая садиться.
– Ревматизм, – жалуется Игеруэла, отодвигая чашку. – Посидишь некоторое время неподвижно, а потом шагу не ступить… Это вы у нас всегда как огурчик. В пупырышках.
Санчес Террон нетерпеливо машет рукой:
– Избавьте меня от пустой болтовни. Я пришел не для того, чтобы беседовать о здоровье.
– Конечно, разумеется, – насмешливо улыбается Игеруэла. – Еще чего не хватало.
Он с преувеличенной любезностью кивает в сторону коридора, и оба академика молча направляются в сторону зала, расположенного в глубине кофейни. По мере их продвижения голоса слышатся громче. Наконец они оказываются в просторном помещении, разделенном на две части: первую занимают два бильярдных стола, вокруг которых расхаживают несколько субъектов с киями в руках, ударяя по мраморным шарам; в другой, потеснее, расположенной на возвышении, стоят столы, занятые игроками и зеваками. Посыльный в фартуке расхаживает с кофейником и кувшином горячего шоколада, наполняя чашки. Посетители читают газеты, большинство курят трубки и сигары, окна замкнуты, и в густом, отяжелевшем воздухе стелется серый туман.
– Ессе homo, – говорит Игеруэла.
Он кивает подбородком на один из столов, за которым играют в карты. Один из игроков – человек лет сорока, с кудрявыми волосами и густыми черными бакенбардами от висков до самого рта; он резко поднимает голову, заметив их приближение. Затем кладет на место коня кубков[9], обменивается парой слов со своими приятелями, встает и идет навстречу прибывшим. Он невысок ростом, широкоплеч, на нем камзол из коричневого сукна, широкие замшевые штаны, вместо гольфов и уличной обуви – деревенские сапоги с гамашами. Игеруэла знакомит их друг с другом:
– Дорогой дон Хусто, позвольте представить вам Паскуаля Рапосо.
Человек по имени Рапосо с некоторой развязностью протягивает руку – сильную, шершавую лапу, такую же смуглую, как задубевшая кожа его физиономии, – однако Санчес Террон ее будто бы не замечает: его руки по-прежнему сложены за спиной, и он только сдержанно кивает – этот жест больше напоминает пренебрежение, чем приветствие. Ничуть не опечалившись, Рапосо секунду внимательно смотрит на него своими темными, почти приветливыми глазами, затем переводит взгляд на собственную руку, зависшую в пустоте, словно недоумевая – что в ней такого неприличного, затем подносит ее к жилетке: рука застывает, уцепившись большим пальцем за карман.
– Идите за мной, – говорит он.
Оба академика следуют за ним и оказываются в небольшой нише, где стоит стол, покрытый зеленой скатертью, на которой лежит скомканная и засаленная колода карт. Рядом стоят стулья, на которые рассаживаются пришедшие.
– Ну, говорите.
Может показаться, что Рапосо обращается к Игеруэле, однако разглядывает он при этом Санчеса Террона. Тот сухо пожимает плечами, передавая инициативу своему приятелю. В обществе таких, как вы, сообщает его взгляд, я гость случайный.
– Мы с доном Хусто, – вступает Игеруэла, – решили прибегнуть к вашим услугам.
– На тех условиях, которые мы с вами обсуждали несколько дней назад?
– Разумеется. Когда вы будете готовы?
– Когда скажете. Думаю, все зависит от даты отъезда этих ваших сеньоров.
– По нашим данным, они отправляются в путь в следующий понедельник.
– На перекладных?
– Академия выделила им карету… Лошадей будут менять на постоялых дворах, которые попадаются на пути.
Повисает молчание. Рапосо берет со стола карты и рассеянно их тасует. Санчес Террон следит за его пассами: карты мелькают беспорядочно, однако всякий раз у Рапоса в пальцах оказывается туз.
– Вы должны следовать за ними, – продолжает Игеруэла. – Разумеется, очень осторожно… Вы будете один?
– Да. – Рапосо выкладывает на скатерть трех валетов подряд и недоуменно смотрит на колоду, словно спрашивая ее, куда подевался четвертый. – И большую часть времени в седле.
– Сеньор Рапосо был солдатом, – объясняет Игеруэла Санчесу Террону. – Служил в кавалерии. Потом недолгое время работал на полицию, когда изгоняли иезуитов. А с другой стороны…
Тут Рапосо внезапно поднимает одну из карт – тройку бастос[10], чтобы перебить излишнюю болтовню издателя. Дружелюбное выражение физиономии, испаряющееся так же внезапно, как и появляется, смягчает резкость его движения.
– Сомневаюсь, что сеньору интересна моя биография, – говорит он, поглядывая на Санчеса Террона. – Вы явились беседовать не обо мне, а о деле. Об этих путешественниках.
– Дорога туда менее важна, чем обратно, – поясняет Игеруэла. – Достаточно не терять их из виду… Настоящая работа начнется уже в Париже. Надо будет сделать все возможное, чтобы помешать им. Эти двадцать восемь томов ни в коем случае не должны пересечь границу.
На лице Рапосо расплывается довольная улыбка. Он только что добавил четвертого валета – валета бастос – к остальным трем.
– Вот теперь дело другое, – говорит Рапосо.
Повисает пауза. На этот раз после недолгого колебания слово берет Санчес Террон:
– Насколько я понимаю, у вас есть надежные связи в Париже.
– Я провел там какое-то время… Неплохо знаю город. И его опасности.
Услышав последнее слово, философ заморгал.
– Физическая неприкосновенность обоих путешественников, – уточняет он, – задача первостепенная.
– Неужто первостепеннее первостепенной?
– Разумеется!
Взгляд Рапосо медленно, задумчиво перемещается с игральных карт и застывает на перламутровых пуговицах на камзоле Критика из Овьедо. Затем по пышному галстуку поднимается к его глазам.
– Вас понял, – невозмутимо произносит он.
Санчес Террон внимательно наблюдает за выражением его лица. Затем оборачивается к Игеруэле и угрюмо смотрит на него, требуя разъяснений.
– Однако это, – добавляет тот, – не исключает чрезвычайных мер в том случае, если вы, сеньор Рапосо, сочтете необходимым к ним прибегнуть.
– Чрезвычайных мер? – Рапосо пощипывает бакенбарду. – А, ну да.
Академики переглядываются: Санчес Террон – недоверчиво, Игеруэла – умиротворяюще.
– Было бы идеально, – намекает издатель, – если бы упомянутые меры вынудили этих двух сеньоров отказаться от своей затеи.
– Меры, вы говорите, – бормочет Рапосо, словно не до конца понимая значение этого слова.
– Точно так.
– А если обычных мер окажется недостаточно?
Игеруэла съеживается, как каракатица, – не хватает только чернильного облака.
– Не понимаю, куда вы клоните.
– Все вы отлично понимаете. – Рапосо засовывает валетов обратно в колоду и осторожно ее тасует. – Расскажите лучше, как мне действовать, если, несмотря на все меры, эти кабальеро все-таки достанут свои книги?
Игеруэла открывает рот, собираясь ответить, но Санчес Террон опережает его:
– В этом случае мы вам даем карт-бланш, чтобы самому решать, каким способом их отобрать.
Если первоначально моральное превосходство философ собирался оставить за собой, ему это не удалось. Рапосо смотрит на него с откровенным презрением.
– Карт-бланш – это значит белое письмо, так?
– Так.
– А насколько белое?
– Белоснежное…
Рапосо искоса посматривает на Игеруэлу, желая убедиться, что тот слушает внимательно. Затем выкладывает колоду на скатерть.
– Белоснежные письма нынче недешевы, сеньоры.
– Все расходы будут покрыты, – заверяет его издатель. – За вычетом суммы, которую вы уже получили.
Он сует руку во внутренний карман камзола и достает мешочек – в нем спрятаны шесть тысяч восемьдесят реалов, отчеканенных в девятнадцати унциях золота, – и протягивает Рапосо. Тот взвешивает мошну на ладони, не открывая, и с невозмутимой наглостью смотрит сперва на одного академика, затем на другого.
– Расходы-то небось на двоих?
Санчес Террон беспокойно ерзает на стуле.
– Не ваше дело, – отрезает он недовольным тоном.
Рапосо удовлетворенно кивает, убирая кошелек:
– Вы правы. Не мое.
Снова повисает пауза. Рапосо молчаливо разглядывает обоих, в его глазах заметен странный игривый блеск.
– А в карты вы играете? – внезапно интересуется он. – В поддавки или еще во что-нибудь?
– Я играю, – выдавливает из себя Игеруэла.
– А я – ни в коем случае, – презрительно заявляет Санчес Террон.
– В карточной игре либо выигрываешь, либо проигрываешь… Главное – одни карты всегда нападают на другие… Вы слышите меня?
– Да…
Рапосо ставит локти на стол, смотрит на колоду, затем снова поворачивается к философу. В это мгновение Санчесу Террону кажется, что у Рапосо на боку под камзолом торчит рукоять кинжала.
– А что, если из-за непредвиденных обстоятельств, которые случаются сплошь и рядом, с одним из этих людей, а может, и с обоими, случится какая-нибудь неприятность?
На этот раз пауза затягивается. Первым, благодаря своему привычному цинизму, ее прерывает Игеруэла:
– Насколько серьезная?
– Понятия не имею. – Рапосо уклончиво улыбается. – Обычная неприятность. Из тех, что случаются в долгих и опасных путешествиях.
– Все мы в руках Божиих.
– Или в руках судьбы, – важно ответствует Санчес Террон. – Законы природы неумолимы.
– Вас понял. – В глазах Рапосо снова вспыхивает игривая искорка. – Законы природы, говорите…
– Вы совершенно правы.
– Валеты, короли и прочее… Либо ты сам завидуешь, либо завидуют тебе.
– Надеюсь, мы друг друга понимаем.
Рапосо вновь сосредоточенно щиплет бакенбарды.
– Есть одна штука, которую я всегда хотел узнать, – произносит он, поразмыслив. – Вы ведь ученые по языку или что-то в этом роде?
– Верно, – соглашается Санчес Террон.
– Вот о чем я давным-давно размышляю… Когда слово начинается на звонкий звук, например «ж», то как пишется приставка – «без» или «бес»? «Безжалостные» или «бесжалостные»?
А в это время у себя дома на улице Ниньо дон Эрмохенес Молина, библиотекарь Испанской королевской академии, собирается в дорогу. Небольшой сундук и старенький чемодан из картона и потертой кожи стоят раскрытые в спальне возле кровати. Помощница по хозяйству уже уложила в их недра белое постельное белье, просторный халат, ночной колпак и сменные туфли из бычьей кожи, купленные специально в дорогу. Гардероб не слишком изыскан: гольфы заштопаны, рубашки изрядно потерты на рукавах и воротнике, а шерсть, из которой связан колпак, скорее вентилирует, нежели греет. Доходы старого преподавателя и переводчика с латыни в Мадриде той эпохи – впрочем, как и любой другой – не позволяют особых излишеств, а расходы – уголь, воск и масло, все, что обогревает, кормит и освещает, арендная плата и разные налоги, не говоря уже о табаке, книгах и других пустяках, – съедают подчистую все скудные средства, которые водятся в доме.
– Стол накрыт, дон Эрмохенес, – зовет хозяйка, просунувшись в дверь.
– Иду.
– Второй раз суп греть не буду, – ворчливо добавляет хозяйка: на службе у дона Эрмохенеса и его покойной супруги она состоит уже пятнадцать лет.
– Сказал же, сейчас приду.
Дон Эрмохенес неторопливо складывает кафтан и чулки и кладет их в сундук. Сверху, стараясь не помять рукава и фалды, пристраивает сильно потертый камзол из коричневого сукна. На спинке одного из кресел висят черный плащ на шелковой подкладке, солнечный зонтик из тафты и шляпа из бобрового меха с круглыми полями, смутно напоминающая церковное облачение; а на комоде ждут своей участи прочие скромные предметы, которые будут сопровождать своего владельца в дороге, как то: гигиенические и бритвенные принадлежности, два карандаша и тетрадь, старенькие карманные часы на цепочке, табакерка с крышкой, покрытой глазурью, ножик с костяной ручкой и Гораций, изданный на двух языках в формате ин-октаво.
Уложив камзол в сундук, библиотекарь на миг замирает, погружаясь в раздумья. Иногда – как, например, сегодня – мысли о путешествии приносят досаду и преждевременную усталость, густую и вязкую, как похлебка, ожидающая на столе в гостиной. И еще – глубочайшую тревогу. Дон Эрмохенес до сих пор не понимает – все объясняют этот отъезд его природной добротой, однако доброта тут ни при чем, – как он мог, почти не сопротивляясь, согласиться на поручение своих коллег по Академии, и теперь ему предстоит долгий путь, полный тягот и лишений, в чужую страну. У него нет ни энергии, ни физической выносливости для подобного подвига, тяжко вздыхает библиотекарь. Он никогда не мечтал о путешествиях за пределы Испании, исключением была лишь Италия, колыбель романских языков, которым он посвятил всю свою жизнь и свои труды; однако ему так и не представилась возможность совершить желанное паломничество: увидеть Флоренцию и Неаполь, посетить Рим и побродить среди его камней, пытаясь уловить отзвук прекрасного языка, из которого позднее, переплавленный в алхимическом тигле времени и истории, получился испанский язык, и на нем заговорили народы, проживающие на берегах всех океанов. Дон Эрмохенес ни разу в жизни не выезжал из Испании, да и по ней путешествовал не слишком много: Алькала и Саламанка, где он учился в юности, Севилья, Кордова, Сарагоса. Вот и все. Не так много. Большую часть своей жизни он портил себе глаза в тусклом мерцании сальной свечи, корпя над старыми текстами, пачкая пальцы чернилами и покусывая кончик пера. Что касается Фемистокла, то его род был не настолько знатен, чтобы способствовать его славе… И так далее.
И все же есть на свете одно завораживающее слово, одно-единственное ни с чем не сравнимое название: Париж. Брезжащее в конце утомительной дороги, которую академик предчувствует впереди, это имя в последнее время превратилось в притягательную цель для тех, кто, подобно дону Эрмохенесу, улавливает пульс мира – в Испании чаще всего заглушаемый из соображений осмотрительности, – который меняется; просвещения, которое ставит разум выше старых догм и озаряет путь, каковой приведет человечество к счастью и процветанию. Вдовец шестидесяти трех лет, утративший добродетельную супругу, которая скончалась из-за болезни, смирившись по-христиански со своей участью, библиотекарь Академии свято верит в эту иную, лучшую жизнь; его религиозная вера простодушна и не ставит перед ним неразрешимых сомнений, что происходит с некоторыми его знакомыми – характерная болезнь нынешнего века, – которые чрезмерно смущают собственную душу. Библиотекарь Королевской академии верит, что Бог – творец и мера всех вещей; однако книги, среди которых прошла его жизнь, привели его к выводу о том, что человек обязан добиться своего благополучия и спасения уже на этой земле, в течение земной жизни, проведенной в гармонии с естественными законами природы, а не откладывать эту полноту для какого-то другого, внеземного существования, которое якобы компенсирует страдания, пережитые в земной жизни. Сочетать эти две веры не всегда просто; однако в моменты наибольших сомнений простодушная религиозность дона Эрмохенеса помогает возвести надежные мосты между разумом и верой.
В этой ситуации Париж выглядит настоящим вызовом. Манящим, соблазнительным опытом. В этом городе, превратившемся в безусловный центр просвещения, вступившего в битву с мракобесием, в котел, где сгущаются сливки человеческого интеллекта и современной философии, сегодня развязывается гордиев узел, распадаются верования, еще недавно казавшиеся несокрушимыми, ведутся споры обо всем, что существует между небом и землей. Даже священный принцип французской монархии – и, как логическое продолжение, всех, кто стоит у власти, – не остается вдали от этой свистопляски убеждений и идей. Посмотреть на все это вблизи, прикоснуться собственными пальцами к полнокровной вене, где пульсирует новый мир, пожить хотя бы несколько дней в лихорадке города, в чьих салонах, кружках и кофейнях, от подсобок лавочников до королевских приемных, все это копошится, движется, шелестит, – вот он, вызов, перед которым даже тихий от природы нрав дона Эрмохенеса не может устоять.
– Я ж вам сказала: суп вот-вот простынет. И больше говорить не буду!
– Иду, иду, Хуана. Не ворчи, пожалуйста… Я уже иду.
Подняв глаза, библиотекарь видит в окошко спальни женский монастырь босоногих тринитариев, расположенный в конце улицы. Каждого, кто выглянет в это окошко, думает он, непременно охватывает глубочайшая меланхолия. Затхлая, угнетенная, темная страна, которой так необходимы свежие идеи, способные осветить ее будущее, копит большую часть своих застарелых болезней по ту сторону кирпичных стен. Сам Мигель де Сервантес, вознесший на недостигаемую высоту не только испанскую, но и всю мировую литературу, покоится где-то здесь, в общей могиле. Его обратившиеся в пыль останки со временем затерялись. Он умер в бедности, всеми покинутый, преданный забвению современниками после тяжелой и несчастливой жизни, так и не насладившись успехом, который принесла ему бессмертная книга. Тело Сервантеса доставили из его скромного дома, расположенного в двух кварталах отсюда, на углу улицы Франкос и Леон, без сопровождения и каких-либо почестей и похоронили в темном углу, память о коем утеряна. Забытый своими современниками и восстановленный в правах намного позже, когда за границей уже превозносили и вовсю издавали его «Дон Кихота», и ни надгробье, ни даже скромная надпись не запечатлела его имени. Только благодаря времени, дальновидности и благоговению верных читателей – в том числе иностранцев – Сервантесу были возданы почести и слава, которых соотечественники лишили его при жизни и к которым до сих пор большая часть неотесанной Испании, любительницы боя быков, комедий и щегольства, остается совершенно равнодушной. Печальный символ, эти безымянные кирпичные стены словно бы огораживают всю темную нацию, спящую на обломках своего прошлого, убийственно благодушную пленницу самой себя. Горький посмертный урок – вот что воплощает собой эта забытая могила. Могила доброго человека, воевавшего простым солдатом при Липанто, плененного в Археле, прожившего тяжелую жизнь, которому суждено было написать самый гениальный роман всех времен и народов.
– Вот что, дон Эрмохенес. Вы либо садитесь за стол, либо я немедленно выливаю суп обратно в кастрюлю!
С покорным вздохом академик поворачивается спиной к окну и направляется по коридору в столовую, где напротив стеллажей с бесчисленными книгами стоит раскрашенная алебастровая фигурка Пресвятой Девы. Перед Девой крошечным бледным огоньком горит свеча, приклеенная к подсвечнику.
Рассказать подробно о таком персонаже, как отставной командир бригады морских пехотинцев дон Педро Сарате, оказалось сложнее, чем о библиотекаре. Вначале мне стоило немалых трудов раздобыть какую-либо информацию о нем, за исключением краткого – в пару строк – упоминания в книге Сисиньо Гонсалеса-Альера об испанских морских офицерах эпохи Просвещения. В итоге, раздобыв еще кое-какие сведения, я смог сопоставить данные и частично воссоздать его биографию. Речь идет о скромной, умеренной жизни; ничего выдающегося, чем можно было бы украсить послужной список, в ней не случалось. Этот академик не был выдающейся фигурой среди просвещенных офицеров своего времени. Мне удалось выяснить, что, согласно некоторым данным, он был холост – морские боевые офицеры в то время должны были получить особое дозволение, чтобы жениться, и этот факт был бы обязательно отмечен в офицерских регистрах, – а также то, что он проживал в доме на улице Кабальеро-де-Грасиа, угол улицы Алькала. Его единственное боевое действие, о котором имелось упоминание, – участие в тяжелейшем морском сражении у мыса Сесие напротив Тулона в составе эскадры маркиза де ла Виктория, 22 февраля 1744 года в возрасте двадцати шести лет в чине старшего лейтенанта на борту корабля «Король Филипп» со ста четырнадцатью пушками. С этого дня профессиональная деятельность дона Сарате в рядах Королевской армады протекала довольно-таки неопределенно: сначала Академия гардемаринов в Кадисе, затем бюрократическая работа в секретариате морского флота, вплоть до полной отставки в звании бригадира.
Благодаря изучению текстов я нашел в архивах Академии еще кое-какие сведения об адмирале, помимо его морской карьеры. Почти с самого основания Испанская академия по традиции предпочитала иметь среди своих членов представителя вооруженных сил, безразлично, сухопутных или морских, чтобы он ориентировался в словарных терминах, связанных с военной службой. Такие упоминания очень часто встречались в то время, когда война – Великобритания была постоянным врагом Испании в продолжение всего восемнадцатого века – занимала в повестке дня обычное место. В этом смысле деятельность дона Педро Сарате была достаточно активной, поскольку его имя фигурировало на карточках со словами, включенными в издания «Словаря» 1793 и 1791 годов, все они касались военной лексики. Однако самым важным трудом его жизни был «Морской словарь», первый в своем роде, выпущенный в Испании после нескольких кое-как составленных справочников по морскому делу и словарей менее значительных. Экземпляр этого словаря я держал в своих руках, перелистывая его за одним из рабочих столов нашей библиотеки: формат ин-кварто, отличная полиграфия, отпечатано в Кадисе в 1775 году. А несколькими днями позже, обедая в Ларди с моим другом адмиралом Хосе Гонсалесом Каррионом, директором Морского музея Мадрида, я попросил его рассказать подробнее о книге и ее авторе. Книга дона Педро Сарате, объяснил он, – это типичный классический труд. Она рассказывала о военном деле, была совершенно необходима для своей эпохи, и только через полвека ее превзошел «Испанский морской словарь» Тимотео О’Сканлана.
– Прежде всего нужно помнить, что Сарате сотрудничал с Хуаном Хосе Наварро, маркизом де ла Виктория, который командовал испанской эскадрой во время битвы с англичанами при Тулоне… В тысяча семьсот пятьдесят шестом году Наварро закончил великолепный альбом крупного формата, посвященный военно-морской науке, который так и не был опубликован, пока не так давно мы не выпустили факсимильное издание. В некоторых заметках, посвященных этому произведению, присутствуют письма и отчеты, подписанные Педро Сарате-и-Керальто. Почти все они имеют отношение к военной терминологии, которой тот интересовался.
Он нагнулся к портфолио, прислоненному к одной из ножек кресла, вытащил пластиковую папку и положил передо мной на скатерть. В папке обнаружились какие-то ксерокопии.
– Тут все, что мне удалось отыскать о твоем бригадире – или адмирале, как вы зовете его у себя в Королевской академии. Включая рекомендацию для получения звания лейтенанта фрегата, подписанную собственноручно маркизом де ла Виктория, а также его весьма любопытное письмо о преимуществах и лаконизме морской терминологии… Все это дополняет образ твоего героя.
– Испанская королевская академия сделала его своим членом в тысяча семьсот семьдесят шестом году, – заметил я. – Он занял место генерала Осорио, который представлял сухопутные войска.
– В таком случае даты совпадают: словарь Сарате вышел годом раньше, и интерес выглядит вполне логичным. Его величайший вклад состоял в том, что впервые был опубликован систематический компендиум, отлично выстроенный, включающий всю военно-морскую терминологию… К тому же он сопроводил каждое слово эквивалентом из двух других языков, содержащих военно-морскую лексику, – французского и английского. Это произведение соответствовало духу просвещенной морской армии в период ее обновления, в то время одной из лучших в мире: вышколенной, энергичной, организованной, современной… Величайшее научное и культурное достижение.
– Морские офицеры, которые читали, – провокативно заметил я, – а заодно и сами писали книги.
Гонсалес Каррион расхохотался.
– Сейчас такие тоже есть, – сказал он. – Хотя, конечно, их меньше. Дело в том, – добавил он, – что во второй половине восемнадцатого века после реформы маркиза де ла Энсенады наш морской флот значительно улучшился и выглядел непобедимым. Американские колонии исправно поставляли материалы, позволяющие спускать на воду великолепные корабли с самым современным военным оснащением, а в академии гардемаринов в Кадисе офицеры Королевской армады получали элитное научное и военное образование; чего не скажешь про матросов, рекрутированных насильно, скверно оплачиваемых и не имеющих повода стараться в несправедливой системе, где предпочтение всегда отдавалось аристократам, которые отнюдь не всегда были на высоте. В библиотеке Морского музея хранилось множество важнейших произведений испанских морских офицеров того времени: правила и регламенты, различные карты, морские справочники, учебники и трактаты по навигации. Добрая сотня трудов, важнейших для морского дела и науки в целом. Это были просвещенные морские офицеры, служившие во времена надежды, – подытожил мой собеседник. – Их уважали даже враги… Когда Антонио де Ульоа возвращался из экспедиции, снаряженной французским правительством для измерения градуса меридиана в Перу, и англичане захватили его в плен, в Лондоне его приняли со всеми почестями и сделали членом научных сообществ. – В этот миг он умолк, с задумчивым видом созерцая свою тарелку. – Однако все закончилось через несколько лет в Трафальгарском сражении: люди, корабли, книги… А затем началось то, что началось.
Он потыкал вилкой фасолины, лежавшие на тарелке, но так и не съел ни единой. Казалось, собственные слова отняли у него аппетит.
– Сарате, игравший весьма скромную роль, был тем не менее просвещенным морским офицером, – произнес он после секундного молчания. – Одним из тех, кто способствовал тому, чтобы военный флот был по-настоящему современным и соответствовал вызову, принятому испанской империей, которая по-прежнему простиралась по обе стороны Атлантического и Тихого океанов. Это был человек образованный, искренний, порядочный, как и многие из тех, кто так и не получил официального признания, погиб в неравной битве или окончил свои дни в нищете, получая скудное жалованье или не получая вообще ничего… Потому что страна, в которой он жил, не желала меняться. Слишком много существовало темных сил, которые тянули в противоположную сторону.
Он снова замер, все еще держа вилку в руке. Потом положил ее на край тарелки и потянулся к рюмке с вином.
– Но они попытались. – Он сделал глоток и посмотрел на меня, печально улыбаясь. – По крайней мере, эти замечательные люди попытались что-то изменить.
Поскольку Академией ранее уже был выпущен «Толковый словарь», который демонстрирует все величие, красоту и богатство испанского языка, и учитывая тот неоспоримый факт, что морской флот и мореплавание – двигатели торговли и прогресса, я решил по опыту просвещенных наций составить еще один словарь, гораздо более скромный, всецело посвятив его искусствам и наукам, связанным с морем; моей целью было не изобретение новых терминов, но точное и правомерное заимствование слов у наших писателей-классиков, а также иллюстрирование словарных статей ясными и наглядными примерами их употребления, равно как и использование повседневной речи простых людей, чья деятельность напрямую связана с морем, и таким образом делая сей словарь удобным и практичным в использовании…
Дон Педро Сарате-и-Керальто, отставной командир бригады морских пехотинцев Королевской армады, откладывает перо и перечитывает последние строки, завершающие краткий пролог, который будет сопровождать новое издание «Морского словаря». Ему вполне хватает света масляной лампы, стоящей на столе в кабинете: несмотря на возраст, он сохраняет отличное зрение, и для того, чтобы видеть вблизи, очки ему не требуются. Наконец, удовлетворившись написанным, он вытряхивает немного песка из песочницы, чтобы подсушить чернила, складывает листок бумаги вместе с другими четырьмя листками, завершенными ранее, и запечатывает сургучом. Затем обмакивает перо в чернильницу, пишет адрес: типография Академии гардемаринов, Кадис, – и кладет конверт в центре стола. Прежде чем встать из-за стола, он бросает последний взгляд вокруг себя, чтобы убедиться, все ли в порядке. Этот заключительный штрих – обычай, который, несмотря на прошедшие годы, так и остался в его повседневной жизни. Помимо собранности, свойственной морскому офицеру, а также ставшей следствием постоянного риска, к которому он привык в юности, когда каждое плавание подразумевало вероятность того, что возвращения не будет, адмирал сохранил строжайшую дисциплину, касавшуюся мелочей: оставлять вещь на своем месте, чтобы, вернувшись, ее легко можно было найти или чтобы ее без труда обнаружил тот, кто придет следом, и, вероятно, после окончательного исчезновения хозяина будет вынужден взять на себя ответственность за нее.
Небольшой, скромный кабинет соответствует общей атмосфере дворянского дома, достойного и без лишних претензий. Свет лампады освещает несколько практичных предметов мебели из красного дерева и ореха, ковер посредственного качества, дубовые полки с книгами и открытками, изображающими морские сражения. На главной стене над камином, который никогда не разжигают и на чьей полке в стеклянном футляре красуется модель арсенального корабля с семьюдесятью четырьмя пушками, стоят рядком шесть больших цветных гравюр в рамках, представляющих морское сражение при Тулоне между испанской и английской эскадрами. Дон Педро Сарате бросает беглый взгляд на гравюры, затем выходит в коридор и неторопливо движется к прихожей. Подошвы его только что начищенных старых и удобных английских туфель поскрипывают на деревянном полу. Сестры Ампаро и Пелигрос уже там. На них домашние халаты, украшенные бантами и лентами, седые волосы чинно убраны под накрахмаленные чепчики. Они напоминают брата худобой и высоким ростом, особенно Ампаро, старшая сестра; однако главное сходство – водянистые глаза бледной голубизны, которая будто бы растворяется при дневном свете, что придает обеим до такой степени «не испанский» облик, что кое-кто из соседей называет сестер Сарате «англичанками». Тихие, замкнутые, верные своему долгу старые девы, тридцать лет своей жизни они посвятили благополучию адмирала. С тех пор как он оставил морскую службу, они заботились о нем так же, как когда-то о старике отце; как заботилась бы мать, которую все трое рано утратили. Обе сестры живут исключительно ради заботы о брате, их отвлекает только религия, все предписания которой они тщательно исполняют, ежедневная месса да чтение нравоучительных книг.
– Слуга уже забрал вещи, – говорит Ампаро. – Экипаж ждет на улице.
Она взволнована, а вторая сестра и вовсе едва сдерживает слезы. Тем не менее обе чопорны, сдержанны: семейная гордость не позволяет излишеств. Обе знают, почему уезжает адмирал. По их личному мнению, высказанному чуть ранее за столом в гостиной, ничего хорошего от Франции ждать нельзя, кроме всяких вредных философов и прочих дебоширов, не достойных одобрения духовников, – однако гордость от того, что их дон Педро – член Испанской королевской академии и что именно его Академия выбрала для командировки за границу, некоторым образом меняет порядок вещей. Если их брата так высоко оценили, ничего скверного путешествие не сулит. Но дело не только в этом. Ничто не должно препятствовать просвещению народов – наоборот, ему следует только способствовать. А раз уж речь идет о просвещении, не важно, куда собрался дон Педро – в Париж или в Константинополь. В конце концов, их духовники, какой бы святой жизни они ни придерживались и сколько бы божественной благодати ни стяжали, тоже могут изредка ошибаться.
– Мы положили в корзину холодную телятину и две ковриги, – говорит старшая сестра, передавая брату пальто с широкими лацканами, мастерски скроенное из плотного темно-синего сукна. – А еще две оплетенные соломой бутылки пахарете… Как ты думаешь, этого достаточно?
– Не сомневаюсь. – Дон Педро надевает камзол, скроенный по-английски, наподобие фрака, и погружает руки в рукава пальто. – В гостиницах и на постоялых дворах всего достаточно.
– Быть такого не может, – сомневается Пелигрос, которая ни разу в жизни не выезжала за пределы Фуэнкарраля.
Секунду адмирал гладит увядшие щеки своих сестер. Одно-единственное легчайшее прикосновение к каждой – беглое, чуть неуклюжее проявление нежности.
– Не беспокойтесь ни о чем. Это очень комфортное путешествие. Будем сидеть себе безмятежно в частном экипаже, нам его выделил сам директор Академии, этот экипаж – его собственность… Кроме того, дон Эрмохенес Молина – человек хороший, надежный. Да и слуге тоже можно доверять.
– Не знаю. – Старшая сестра морщит нос. – Мне он показался развязным. И физиономия бесстыжая!
– Так это и неплохо, – успокаивает ее адмирал. – Для нашего предприятия как раз подходит кучер, который много путешествовал и хорошо знает жизнь.
– В молодости ты тоже путешествовал. И тоже хорошо знаешь жизнь.
Адмирал рассеянно улыбается, застегивая пальто.
– Возможно, Ампаро… Но это было так давно, что я уже все позабыл.
Младшая сестра подает ему черную треуголку, чей фетр только что тщательно вычищен и выглядит безупречно. В углублении, подбитом овчиной, дон Педро замечает иконку Святого Христофора, покровителя путешественников.
– Будь очень осторожен, Педрито.
Детским именем Педрито они называют его только в исключительных случаях. Последний раз это произошло два года назад, когда адмирал три недели пролежал в постели с тяжелым воспалением в груди и его лечили пиявками, микстурами и хирургическими пластырями, а сестры по очереди дежурили возле его изголовья, не отходя ни днем ни ночью, с четками в руках и молитвами Пресвятой Деве на устах.
– Письмо, которое я оставил, нужно будет отправить в Кадис. Бросьте его в почтовый ящик.
– Обязательно.
Адмирал выбирает себе трость среди дюжины других тростей, стоящих на подставке. Серебряная рукоятка, красное дерево. Внутри спрятана шпага – пять пядей отличнейшей толедской стали.
Повернувшись к сестрам, он замечает в глазах у обеих тревогу, хотя ни одна, ни другая не произносят ни слова: они много раз видели, как он выходит на прогулку с этой тростью в руках. Трость-клинок – не более чем средство предосторожности, разумное в нынешние времена. Да и во все прочие тоже.
– У меня в спальне, в тайнике хранятся кое-какие деньги. Вдруг вам понадобится…
– Не понадобится, – перебивает его старшая сестра – в ее голосе звучит упрямая нотка. – В этом доме всегда обходились тем, что есть.
– Я вам привезу кое-что из Парижа. Шляпку или шелковую шаль.
– Вряд ли они лучше наших мантилий, – возражает Пелигрос, чей патриотизм уязвлен. – Их привозят с Филиппин, а эти острова принадлежат Испании… Что мы будем делать с французскими платками?
– Ладно, поищу что-нибудь другое.
– А лучше не трать деньги на всякие глупости, – наставляет его Ампаро. – И главное – будь осторожен.
– Мы едем за книгами, а не на военную кампанию.
– Все равно: никому не доверяй! Деньги спрячь подальше. И будь осторожен с едой. Они там во все добавляют много жира и сала, а это вредно для желудка…
– Они там улиток едят, – мрачно замечает младшая сестра.
– Договорились, – успокаивает их адмирал. – Никаких улиток, никакого сала. Только чистейшее оливковое масло, клянусь!
– Оно точно есть в Париже? – беспокоится Пелигрос. – А на постоялых дворах?
Дон Педро улыбается нежно и терпеливо:
– Я в этом совершенно уверен, сестренка. Не переживай.
– Одевайся теплее, – настаивает Ампаро. – И не забывай менять носки, если промочишь ноги… Мы тебе положили шесть пар носков. Говорят, во Франции проливные дожди.
– Непременно, – вновь успокаивает ее адмирал. – Ни о чем не беспокойтесь.
– Ты взял с собой микстуру, которую тебе приготовил аптекарь? Тогда следи, чтобы флакон был накрепко закупорен. И не забудь его где-нибудь. У тебя всегда были слабые легкие.
– Из рук не выпущу!
– А главное, поосторожнее с француженками, – добавляет Пелигрос как более решительная.
Ампаро вздрагивает и смотрит на нее с осуждением:
– Господи, сестра…
– А что такого? – возражает Пелигрос. – Разве ты не знаешь, что про них говорят?
– Интересно, где ты все это слышала? И вообще, повторять такие вещи нескромно для христианки.
– При чем тут скромность? Они те еще штучки, эти француженки.
Старшая в ужасе осеняет себя крестным знамением:
– Боже правый… Пелигрос…
– Я знаю, что говорю. Там все женщины – философы, или как их там. Сидят в специальных модных салонах и болтают с мужчинами про философию… А в один прекрасный день начинают шляться по кофейням. Не говоря уже обо всем остальном!
Адмирал смеется, заслонив лицо шляпой. Короткий серый хвост на затылке перехвачен черной лентой из тафты.
– Об этом точно можете не беспокоиться. У меня такой возраст, что мне не нужны ни француженки, ни испанки.
– Это тебе так кажется, – возражает Пелигрос. – Там кавалеры очень нужны, правда, Ампаро?.. А для своих лет ты еще очень даже ничего.
– Разумеется, – соглашается Ампаро. – Там такие нарасхват.
В первых лучах солнца, вытянув под столом ноги и засунув руки в карманы, Паскуаль Рапосо сидит в кабачке «Сан-Мигель» перед кувшином вина, прямо напротив открытой двери. Он наблюдает за двумя мужчинами, которые о чем-то беседуют, стоя на противоположной стороне улицы возле экипажа, запряженного четырьмя лошадьми. Один из них, высокий и худой – темное пальто, треуголка, в руке трость, – только что вышел из ближайшего портала и подошел к другому, низенькому и полному, в испанском плаще и бобровой шляпе. Кучер пристраивает последние пожитки на крыше экипажа: это бородатый тип неотесанного вида, закутанный в плотный тяжелый плащ. От опытного глаза Рапосо, привыкшего подмечать детали, необходимые для его ремесла, – другие глаза, более неспешные и менее зоркие, однажды раскаиваются, не заметив эти крошечные, но весьма красноречивые подробности, – не ускользнуло ни ружье в чехле, пристроенное на облучке, ни коробка с пистолетами, которую кучер держал под мышкой, вынося из дома багаж, и которую сунул вглубь экипажа прежде, чем приладить сверху сундуки и чемоданы.
В свои сорок три года, подточенный тяжелыми испытаниями, нося над левой почкой застарелый рубец от удара кинжалом и узнав не понаслышке каторгу Сеуты, Рапосо по-прежнему жив благодаря неусыпному вниманию именно к таким мелочам. Семь лет армейской службы, которую он давно уже заменил деятельностью совсем иного свойства, как нельзя более способствовали его зоркости, точнее сказать, стали основой для того, что наслоилось позднее. Привычки и острый глаз – вот что его спасало. Для бывшего кавалериста существование представляло собой неустанное бегство от возмездия. Выживанием любой ценой в условиях различных пейзажей и ремесел, ни одно из которых не было простым. Наоборот: все были тяжелые, опасные и рискованные.
Двое мужчин усаживаются в экипаж и закрывают дверцы, а кучер пристраивается на облучке. Щелкает хлыст, и лошади трогаются с места, неторопливым шагом увлекая за собой экипаж в сторону Сан-Луиса. Оставив на столе монету, Рапосо встает, не спеша натягивает свою марсельскую куртку с украшениями из бархата и надевает андалузскую шляпу, залихватски надвинув ее на лоб. Хорошенькая молодая особа с волосами соломенного цвета и мантильей на голове, выйдя из ближайшей церкви, проходит мимо него, цокая каблуками. Рапосо с невозмутимой наглостью заглядывает ей в глаза и галантно отступает, позволяя пройти мимо.
– Благословен тот священник, который крестил вас, красавица.
Женщина удаляется, не обращая на него внимания. Ничуть не обиженный ее презрением, Рапосо провожает ее взглядом, щелкает языком и в некотором отдалении шагает за экипажем вдоль улицы Кабальеро-де-Грасиа. В этом нет особой необходимости, потому что за эти часы бывший кавалерист уже навел справки и знает, каким путем покинет Мадрид маленькая экспедиция членов Академии. Но на всякий случай лучше перестраховаться. Ему известно, что они движутся в сторону дороги на Бургос, предполагая покинуть город через ворота Фуэнкарраль или Санта-Барбара. Рапосо отлично знает этот маршрут, все его постоялые дворы и гостиницы; учитывая время суток, необычайно сухую погоду и добрые восемь или десять часов пути в приличном темпе, путешественники, по его расчетам, проедут на следующий день Сомосьерру, остановившись, по всеобщему обыкновению, на ночлег в постоялом дворе Хуанильи. Там он и предполагает их догнать, прежде чем они начнут третий этап своего пути. Он поедет не спеша, верхом на коне, это превосходное животное он приобрел три дня назад: буланый жеребец-четырехлеток среднего роста, здоровый и крепкий, способный преодолеть большое расстояние или, по крайней мере, добрую его часть. Как запасной вариант, в случае необходимости можно будет приобрести другого коня или взять на постоялом дворе. Что же касается снаряжения для этого четырехнедельного путешествия в Париж, старый добрый опыт приучил Рапосо довольствоваться лишь самым необходимым: кожаный кофр, притороченный к седлу, сумка с провизией, закапанная воском шинель на случай холодов, одеяло из Саморы, скатанное в рулон и пристегнутое ремнями, да старая кавалеристская сабля, спрятанная внутри свернутого одеяла. Все это заранее подготовлено и упаковано в гостинице на улице Пальма, где он проживает, согревая в холодные ночи дочку хозяйки, – сама же хозяйка лелеет глупую надежду, что однажды они поженятся, – а тем временем конь его, сытый и вычищенный под седло, поджидает в конюшне у ворот Фуэнкарраль.
– Черт подери, Паскуаль, вот так сюрприз! Лопни мои глаза!
Несвоевременность встречи не стирает улыбку с физиономии Рапосо. В его рискованном ремесле улыбка является одним из правил, до тех пор пока в определенный момент не превратится в кровожадный оскал. На этот раз его приветствовал старый приятель, с которым они когда-то вместе обстряпывали темные делишки в районах Баркильо и Лавапиес: цирюльник с косицей, заплетенной на цыганский манер, и сеткой для волос на голове, его заведение расположено на этой улице; этот тип не только ловко бреет бороды клиентам, но и неплохо обращается с гитарой, а также отлично пляшет фанданго и сегидилью.
– Заходи, старик! Приведу в порядок растительность у тебя на лице, а заодно поболтаем. За счет заведения, так сказать.
– Я спешу, Пакорро, – извиняется Рапосо. – Занят.
– Да это всего минута! Есть одно дельце, которое тебе непременно понравится. – Цирюльник заговорщицки подмигивает. – Как раз по твоей части.
– По моей части много чего.
– Тут дело особое: пахнет анисом и кунжутом и само говорит: скушайте меня! Помнишь Марию Фернанду?
Рапосо насмешливо кивает:
– Ее помню не только я, а еще половина Испании.
– Так вот: возле нее вертится один тип. Богатенький пижон. Маркиз или что-то в этом роде. А может, и не маркиз он вовсе никакой, может, все наврал.
– И что?
– Парнишка обожает вырядиться как попугай и таскать ее с собой по притонам. Там-то мы с ним и подружились. А потом мне пришло в голову, что можно было бы как-нибудь его разыграть с этой девушкой.
Последнее слово вызвало у Рапосо кривоватую усмешку.
– Мария Фернанда не была девушкой даже в утробе матери.
Цирюльник мигом соглашается:
– Верно, но пижону про это ничего не известно. А значит, из него можно вытряхнуть хорошенькую сумму… Можешь сыграть оскорбленного брата?
– У меня сейчас дела поважнее.
– Ясно. Очень жаль… С навахой в руках ты выглядишь очень внушительно, надо заметить. Да и без навахи тоже.
Рапосо пожимает плечами, прощаясь с приятелем:
– Как-нибудь в другой раз, Пакорро.
– Ну, ежели так, давай в другой раз.
Рапосо удаляется прочь от цирюльни, в то время как карета академиков катит по улочкам Сан-Луиса. Он ускоряет шаг, чтобы их нагнать, и обнаруживает, что они повернули направо. Очевидно, направляются к воротам Фуэнкарраль, как и предполагалось. Значит, самое время вернуться в гостиницу, собрать вещи, проститься с дочерью хозяйки и забрать коня из стойла.
– Подайте, Христа ради. – Дорогу ему преграждает хромой нищий, показывая культю вместо руки.
– Пошел вон!
Заглянув в его зверскую физиономию, нищий испаряется с поразительным проворством: был – и пропал. Глядя, как удаляется экипаж, Рапосо озабоченно пощипывает бакенбарды. В этот миг его мозги представляют собой сложнейшую и точную схему, на которой отмечены лиги и мили, трактиры, гостиницы, постоялые дворы. Дороги, которые бегут параллельно, обгоняя друг друга или пересекаясь. Он усмехается, обнажив клыки. Сейчас он похож на хищника. Для человека, подобного ему, чья работа – видеть, как убивают людей, или же убивать их собственноручно, большая часть вещей утратила свое первоначальное значение и мало что кажется важным или преисполненным смысла. Зато он по собственному опыту знает, что люди делятся на две основные группы: те, что совершают подлость, побуждаемые врожденной порочностью, ради выживания или же по причине трусости, и те, кто, подобно ему, совершают подлость, оплаченную по предварительной договоренности. Другое ценное приобретение – это уверенность в том, что в несправедливом мире, который ему довелось как следует изучить, существуют только две возможности пережить несправедливость, совершается ли она по воле людей или богов: сносить покорно и терпеливо или же заключить с ней союз и действовать заодно.