Коган наворачивал жареную картошку прямо из сковородки, жадно откусывая от краюхи черного хлеба. Шелестов посмотрел на голодного товарища и усмехнулся:
– Пивка бы еще бидончик, а, Боря? Да редисочку в соль макнуть.
– Вам смешно, а я со вчерашнего вечера ничего не ел, – серьезно ответил Коган и вдруг замер, вздохнул, отставил в сторону сковороду и, откинувшись на спинку стула, блаженно улыбнулся: – Ну, вроде полон. Хорошо!
– Ты где Виктора оставил? – поинтересовался Сосновский, не отрывая взгляда от расстеленной на столе карты района. – Ночь скоро.
– Уж полночь близится, а Буторина все нет! – процитировал Шелестов известные строки из оперы «Пиковая дама» Чайковского. – Ладно, давайте подумаем вот над чем, ребята. Я отметил на карте места, где линию фронта пытались перейти русские, переодетые в немецкую форму. Не всегда была возможность установить точно, были это власовцы или бывшие курсанты «Абвергруппы-104». Но объединить это подразделение по национальному принципу мы можем. Главное, во всех случаях, – эти люди пытались отсидеться в окопе после нашего наступления, после чего просочиться в наш тыл. При попытке их задержать они оказывали активное сопротивление и, как правило, были убиты. Самое главное, что все это отмечено за последние полторы недели в полосе наступления 196-й стрелковой дивизии. То есть после оставления немцами Пскова.
– Тут есть еще один важный момент, – вставил Сосновский. – Из всех частей и подразделений противника на этом участке русское только одно – батальон, собранный из курсантов разведшколы. Только одной из всех, что квартировали в Пскове. И на участке почти в шесть километров в зоне обороны немцев линию фронта пытаются перейти русские. А батальон базировался все это время сначала в Столбцах, вот здесь, потом в Пришово. А разброс попыток перейти линию фронта на шесть километров. Сомневаюсь, что русские в немецкой форме свободно могут бродить по немецким тылам передовых частей. Это система, ребята, кем-то организованная!
– И нет гарантии, – поднял вверх указательный палец Коган, – что все попытки перехода были пресечены. Могли быть и удачные, о которых мы ничего не знаем. И контрразведка СМЕРШ дивизии не знает, и командование войск по охране тылов фронта не знает, и территориальные органы НКВД тоже. Сведений же нам никто не предоставил в ответ на запросы Платова.
– Может быть, – медленно произнес Шелестов. – Может, и не знаем. Но что может быть целью? Из всех направлений кратчайшее – как раз южнее Псковского озера, к самому Пскову. Не то время и не та обстановка, чтобы окружной дорогой петлять к цели. Сейчас главное – быстро и незаметно, кратчайшим путем пробиться к ней. Неужели Псков? Почему? И все зафиксированные случаи, если отбросить лирику, весьма похожи на попытку остаться в нашем тылу. Упорные, надо сказать, попытки. Под названием «любой ценой»! Не находите?
А Буторин в это время лежал продрогший в кустарнике на холме и смотрел вниз, на поле боя. Вчера вечером здесь творился ад: рвались снаряды, танки гусеницами месили землю, рвали проволочные заграждения и человеческие тела. На поле перед немецкими позициями, да и на них тоже, не осталось ни одного целого деревца. Пулями и осколками были сбиты и расщеплены практически все. Еще во время боя и сразу после него по полю прошли санитары, собирая раненых. А потом, пока не стемнело, «похоронщики» увезли тела убитых.
Буторин иногда очень не любил спорить. Нет, он прекрасно умел доказывать свою правоту, рассуждать очень аргументированно, но часто он просто чувствовал на уровне интуиции, что прав. И тогда не хотелось придумывать доводы, а хотелось просто проверить свою правоту и доказать ее поступком и результатами. И сейчас ему очень не хотелось спорить и доказывать. Он должен был сделать то, что задумал, веря, что не ошибается. И самым тяжелым была за эту ночь не попытка согреться, лежа на осенней земле, а не уснуть. Буторин понимал, что нельзя пытаться согреться, это только нагонит сонливости. А он должен наблюдать, должен оставаться чутким, как хищный зверь на ночной охоте.
И он не ошибся. Около пяти утра темная тень скользнула ниже него на земле и исчезла. Нет, не показалось, в том Буторин был уверен. Он ждал, замерев, стараясь даже дышать через раз. И темный силуэт появился снова, уже метрах в пятидесяти от него. Это был человек, он осторожно пробирался через кустарник правее бугорка, на котором лежал разведчик. Буторин еще с вечера хорошо изучил пространство перед собой. И сейчас даже в темноте понял, откуда появился незнакомец. Единственным хорошим укрытием был сгоревший несколько дней назад немецкий танк, сползший одним боком в большую воронку от авиабомбы. Там, между гусеницами, зарывшимися в рыхлую землю, он и прятался.
Двигаться совсем бесшумно незнакомец не умел. В каждом его движении, в том, как он через каждую минуту замирал, чувствовался страх и даже небольшая паника. Но двигаться бесшумно умел Буторин, и он через пятнадцать минут оказался точно на пути этого человека, за остатком кирпичной стены разрушенной трансформаторной подстанции. От строения только этот кусок стены и уцелел, и Буторин стоял за ним в полный рост, прислушиваясь к движению в темноте.
Он успел немного разглядеть незнакомца, пока тот приближался. Этот человек был одет в немецкую форму, но без шинели. На нем было старое пальто, которое он, видимо, давно припас. Мудро! Буторин оценил предусмотрительность этого человека. В тылу Красной Армии в немецкой форме его могли запросто застрелить без лишних разговоров. За три года войны появился такой условный рефлекс у советских солдат, переполненных ненавистью к врагу: нажимать на спусковой крючок при виде немецкой формы, при звуке немецкой речи. Каждый через свое сердце, через свою душу пропустил все то горе, которое принес немецкий солдат на нашу землю, что иного не стоило и ожидать. Что посеешь, то и пожнешь! Фашизм своими злодеяниями посеял в душах советских людей лютую ненависть к себе.
Хрустнул под ногой камешек, вдавленный в землю сапогом. Судя по звуку, незнакомец находился за стеной, в паре метров от Буторина. И он очень напряжен. Так что никаких криков «руки вверх, бросай оружие». Выстрелит в ответ мгновенно, с перепугу выстрелит. Только брать, голыми руками. Минуты стали длинными, как часы.
Снова хруст под ногой чужака. Буторин очень медленно присел, осторожно кладя автомат на траву, и так же осторожно выпрямился. Все, руки свободны.
Человек появился у края стены и замер, шаря взглядом в кромешной темноте вокруг. Он вытер левым рукавом лоб, продолжая держать в другой руке «шмайсер». Еще миг, и он сделал шаг за стену, чтобы укрыться от посторонних глаз, но тут же получил удар в кисть правой руки. От удара она согнулась к предплечью, пальцы механически разжались, выпуская автомат. Незнакомец не бросился назад, а заученным движением попытался ударить пальцами левой руки нападавшего в глаза, а затем коленом в пах. Но этот шаблонный прием Буторин знал прекрасно и был к нему готов. Он перехватил руку противника возле своего лица, бедром блокировал удар в пах, а затем резко вывернул руку немцу так, что тот вскрикнул и упал на одно колено.
Выворачивая противнику руку за спину, Буторин навалился на него всем телом, падая вместе с противником и прижимая его к земле. У немца еще оставался шанс воспользоваться правой рукой и дотянуться до оружия, которое могло находиться под одеждой или за голенищем сапога. Но Буторин прижал его локоть коленом, а потом перехватил руку и тоже завернул ее за спину.
Немец хрипел и ворочался, пытаясь сбросить с себя противника. Но Буторин хорошо владел приемами рукопашной борьбы и знал, какое нужно принять положение, чтобы противник не вырвался из-под тебя. Он вытянул из рукава заготовленную заранее бечевку, быстро обмотал одну кисть руки пленного, потом вторую, стянул их вместе с такой силой, что незнакомец разразился матерной руганью без характерного немецкого акцента.
– Ну вот и порядок, – удовлетворенно заявил Буторин и принялся проверять карманы пленника.
Тот снова сделал попытку вырваться и перевернуться на спину. Может быть, даже, если удастся, нанести удар ногами в грудь противника. Но Буторин влепил ему в затылок с такой силой, что тот ткнулся лицом в землю и затих.
– Без всякой экспертизы вижу, что ты русский, сука, – прорычал разведчик на ухо поверженного. – Лежи смирно, пока я тебе кое-что не отрезал, чтобы ты не плодил такую же падаль, как ты.
Кажется, до пленника дошло, что человек, так мастерски сваливший и связавший его, церемониться не будет. Сочувствия и жалости от него ждать не приходится. Оставалось затихнуть и ждать дальнейшего развития событий.
Расстелив старый женский платок, Буторин принялся в темноте выкладывать на него все, что находил в карманах пленника. Был там, конечно, и немецкий «парабеллум», и большой складной нож. Но по большей части попадались вещи, не относящиеся к оружию: спички, немецкие сигареты, два подозрительных узелка, сделанные из чистых тряпиц. В одном что-то хрустело, какие-то листки бумаги, скорее всего, деньги – немецкие или советские – в темноте разбираться некогда. Во втором оказались какие-то мелкие твердые штуки. Они навели Буторина на мысль о драгоценностях и украшениях.
Сдерживая негодование и злость, Буторин связал платок в большой узел, отложил в сторону. Задрав на пленнике пальто, он бесцеремонно вытянул брючный ремень и ножом располосовал штаны пленнику так, что он не смог бы идти, а тем более бежать, если не будет сзади связанными руками держать их. Приказав предателю молчать и не издавать ни звука, Буторин поднял его и повел вниз с холма к одному из блиндажей на позициях, с которых батальон начал вчера свою атаку на немецкие траншеи. Здесь все было готово, включая и трех бойцов, по очереди дежуривших всю ночь в ожидании Буторина.
Отправив одного из них в штаб полка, чтобы тот вызвал старшего лейтенанта Осмолова с машиной, Буторин зажег в блиндаже две «коптилки», сделанные из снарядных гильз, и рассмотрел лицо пленника. Мужчина лет тридцати пяти или сорока. Точнее сказать было нельзя, потому что после удара лицом в землю пленник выглядел несколько неопрятно. Широкое скуластое лицо, короткие, под машинку остриженные волосы. Плечи широкие, но это скорее говорило об особенностях фигуры, чем о развитой мускулатуре. Подбородок мягкий, безвольный. Глаза маленькие, бегающие. М-да, это не герой, готовый умереть за свои убеждения.
– Ну что, давай знакомиться, – поставив перед собой пленника, Буторин уселся на деревянные нары напротив. – Фамилия, имя, отчество, год и место рождения!
– Ich verstehe nicht[1], – пробормотал пленный на безобразном немецком и нервно облизал губы.
– Что ж ты вдруг перестал понимать? – удивился Буторин. – Матерился ты довольно хорошо и правильно, когда я тебя мордой об землю вмазал.
– Русский, что ли? – вытаращил глаза боец с автоматом, которого Буторин оставил в блиндаже. – Ух, сука!
– Русский, русский, – кивнул Буторин. – И вот что, русский! Ты учти, что валандаться мне с тобой тут некогда. Ты сам свой выбор делай. Или отвечаешь на все мои вопросы, а потом трибунал и лагеря, но жить останешься. Или продолжаешь ваньку валять и выдавать себя за немца, тогда я велю солдату тебя вывести в окопчик и пристрелить, как пса шелудивого.
– Ха, – оскалился боец и вскинул поудобнее автомат. – Это прям с нашим удовольствием за Родину нашу, за сожженные города и села. Иуда!
Пленник со страхом посмотрел на бойца, потом перевел взгляд на майора. Губы его мелко дрожали, на бедрах, видневшихся из-за спущенных штанов, проступили крупные мурашки.
Буторин недовольно поморщился, потом задрал рукав шинели и посмотрел на наручные часы. Вздохнув, медленно расстегнул кобуру, достал свой ТТ и взвел курок.
– Может, я? – деловито осведомился солдат. – А, товарищ майор? Для нас это дело привычное!
– Для нас тоже, – хмыкнул Буторин, но тут пленник торопливо заговорил:
– Нет, не надо, я буду говорить. Я все расскажу.
– Говори, – равнодушно отозвался Буторин и аккуратно положил перед собой пистолет, стволом в сторону пленника.
– Рябов я. Рябов Илья Васильевич, 1903 года рождения, из-под Рязани, деревня Дубравы. Бежать хотел, дезертировал я от немцев! Заставили меня, не хватило духу помереть, застрелиться или гранатой себя. Так и попал в плен. А теперь искупить хочу, добровольно…
– Ну да, добровольно, – кивнул Буторин. – Это я так сразу и понял по тому, как ты сопротивлялся. Дай тебе волю, прирезал бы меня там, в кустах, и дальше пошел. Ты на жалость-то не дави, Рябов, ты по делу рассказывай. Где у немцев служил после того, как в плен попал? Когда попал?
И начался сбивчивый рассказ человека, который пытается вымолить себе жизнь и хочет выгородить себя. Непонятно, на какую жалость он рассчитывал. Наверное, это был условный рефлекс, животная попытка спасти свою шкуру, хоть в ногах валяйся. Наверное, у немцев и валялся. В плен попал под Красным Бором в 1943-м. Не выдержали нервы, сил не хватило у бойца Рябова. Голодный, продрогший, уставший, он угодил в плен. А когда понял, что может выжить, надо только рассказать во всех красках, какая жуткая обстановка в блокадном Ленинграде, да и вообще в Советском Союзе, зачитать сведения по бумажке для военнопленных и мирного населения, согласился. Был такой момент у Рябова с мыслями, что все равно умирать.
Потом лагерь, где за дополнительную пайку надо было выдавать зачинщиков побегов, коммунистов и командиров. Правда, Рябов клялся и божился, что никого выдать не успел. Не верили ему военнопленные, скрывали от него, что могло навредить другим. А потом ему предложили пойти в разведшколу. Тут Рябов оговорился, что дал согласие пойти в разведшколу только с одной целью – чтобы перейти к своим, когда его забросят в советский тыл.
– Значит, ты сейчас выполнял приказ перейти в наш тыл? – поймал его на слове Буторин.
Рябов опустил голову, пожевал губами, но не ответил. Буторин ждал, пытаясь понять, почему пленный не ответил сразу. Хочет соврать и думает, как это половчее сделать, или пытается сказать правду и хочет, чтобы она выглядела убедительно. Солдат за его спиной шевельнулся, перехватив автомат поудобнее, это заставило пленного поторопиться. Он понимал, что приказ «расстрелять» может прозвучать в любой момент.
– Приказ был, но я перешел самостоятельно, без приказа, – наконец ответил он. – Самовольно.
– Загадками говоришь, – с угрозой произнес Буторин. – Ну-ка, поясни, что это за шарада такая.
– Я должен был перейти линию фронта в паре с другим человеком. Тоже бывший военнопленный. Усаченко его фамилия. Да только побоялся я с ним идти. Зверь он, не человек. Мне намекали кое-кто, мол, пойдешь с ним, поможешь ему перейти линию фронта, он тебя потом там же и кончит. Не нужен ты ему будешь дальше, балласт, мол, ты для него.
– И как же ты один сумел перейти? Наверное, командир пехотного подразделения на этом участке не получал приказа пропустить тебя, оставить при отходе?
– Получил, – тут же возразил Рябов. – При мне ему приказано было. Только день и время не указали. Просто предупредили. Ну, я и рискнул сам, мол, приказано сегодня. А там такая катавасия началась, что ему не до меня стало. Так и остался я.
– А это что? – Буторин стал разворачивать свертки, в которых действительно оказались деньги – советские и немецкие марки и еще несколько женских золотых украшений. – С кого снял?
– Не я, правда! – горячо заговорил пленный. – Христом богом клянусь, не я снимал! Украл я это у одного курсанта, когда готовился перебежать.
– Бога вспомнил! У-у, Иуда! – проворчал за спиной солдат с автоматом, и Рябов невольно втянул голову в плечи.
– Цель перехода? – потребовал Буторин. – Какое задание вы должны были выполнить?
– Правда, не знаю, – Рябов сложил руки на груди и с мольбой посмотрел на майора. – Усаченко старшим группы был, ему приказ давали. Я знаю, что должны мы были в Псков пробраться, встретиться с немецким агентом, который там осел. Что сделать надо, я не знаю. Знаю, что немцы, когда отступали, чего-то там не успели. Надо завершить.
– Взорвать?
– Может быть, – вздохнул Рябов. – Нас с Усаченко готовили в одной группе на минеров. Диверсии, минирование…
Снаружи послышался шум приближающегося автомобиля, и через несколько минут в блиндаж вошел особист Осмолов. Старший лейтенант обошел стоящего навытяжку диверсанта, осмотрел его с ног до головы и одобрительно улыбнулся.
– Ну вы даете, товарищ майор! Значит, оправдалась ваша догадка? В одиночку его тепленьким повязали!
Шелестов попросил задержаться своих оперативников, когда прибежал посыльный и доложил, что майор Буторин возвращается с новостями. Майор так и просил передать: «С новостями». Оперативники переглянулись, а Коган пошел ставить чайник, решив, что Буторин возвращается голодный, продрогший и уставший. Но тот вошел в дом бодрым шагом, по его лицу не было заметно, что он провел бессонную ночь в засаде на ветру. Правда, от кружки горячего крепкого чая он не отказался.
За столом, когда вся группа собралась вокруг него, Буторин обстоятельно рассказал о всех событиях этой ночи и, главное, утра. Оперативники опять переглянулись. Значит, интересует врага все же Псков, пусть и освобожденный.
– Диверсия? – задумчиво произнес Сосновский. – Готовились, но пришлось так быстро драпать, что не успели привести в исполнение свои планы?
– Значит, поэтому из курсантов «Абвергруппы-104» и сформировали батальон, – уверенно заявил Буторин, – именно поэтому он активно имитирует боевые действия, а сам, по сути, только пытается торчать в районе передовой, чтобы переправить своих агентов в Псков через линию фронта. Сложная какая-то схема, но теперь нам хоть что-то понятно.
Шелестов посмотрел на Сосновского, тот сидел и рисовал карандашом на листке разные рожицы. Коган перехватил взгляд командира и уставился на друга.
– Миша, ты что? – спросил он. – Есть идея?
– Да нет, я просто… – Сосновский вздохнул, бросил на стол карандаш и откинулся на спинку стула. – Подумалось. Понимаете, ребята… Судя по тому, как упрямо абвер пытался вернуть своих агентов в Псков, готовилось что-то очень опасное. Вы учтите, что после целого ряда провалов с февраля 1944 года абвер подчинили СД. Точнее, оставшиеся, не расформированные его структуры и школы. А ведь в Пскове было и подразделение СД, но занимается этой операцией все же разведшкола абвера. Он – как структура СД, но все же остается на службе интересов вермахта. И, судя по тому, что Псковом сейчас интересовался именно абвер, акция готовилась по линии армии против Красной Армии в ее тылах. СД диверсиями не занимается, если только это не политическое убийство и не покушение на лидера государства или кого-то из ведущих ученых. Значит, диверсия готовится против Красной Армии или же она касается ее тылов. Что-то, что может остановить, парализовать, затормозить наше наступление в Прибалтике.
– Согласен, Михаил, – кивнул Шелестов. – А оборвалась у них тут какая-то цепочка. Есть человек, который знает, где и как ее восстановить, но нет исполнителей в Пскове. У них тут есть агент, к которому рвутся диверсанты, чтобы получить карту, схему, узнать точку приложения. А сам агент в Пскове не может найти людей для выполнения задания.
В дверь постучали, и, не дожидаясь ответа, в комнату вошел старший лейтенант Осмолов. Лицо у него было не то встревоженное, не то довольное. Учитывая, что и он провел бессонную ночь, сразу понять, с чем пришел особист, было невозможно.
– Что-то с Рябовым? – насторожился Буторин.
– Нет, товарищ майор, с ним работают. Тут другое. Позвонил майор Капитонов из СМЕРШ 196-й стрелковой дивизии, просил передать вам, товарищ подполковник, что в районе Руйиены перешли через линию фронта двое диверсантов и добровольно сдались нашим красноармейцам. Русские в немецкой форме.
– Двое? – удивился Шелестов. – А вот это уже интересно. Не первый раз они пытаются заслать к нам в тыл пару диверсантов, и мы то трупы получаем, то только второго, который ничего не знает. А тут сразу двое! Неужели, наконец, повезло?
– Или просто совпадение, – проворчал Коган.
Шелестов оставил Буторина работать с пленным Рябовым. Возможно, он все же знал больше, чем сказал. Пусть не о том, чего от них ждало командование в Пскове, а об обстановке в батальоне, а до этого – в разведшколе, пока она базировалась в Пскове. Это тоже помогло бы группе Шелестова разобраться, что здесь происходит.
Латаная и перелатаная «эмка», которую выделили группе в штабе дивизии, оказалась ухоженной машиной. Наверняка водитель, который ездил на ней, с сожалением отдавал ее в незнакомые руки. Шелестов хорошо знал, что опытные водители относятся к технике как к родной: очеловечивают, приписывая машине черты характера, знают ее норов. И были уверены, что в чужих руках машину обязательно ухайдокают, не будут чужие люди беречь ее так, как водитель.
Сосновский сел за руль, завел мотор, прислушиваясь к его работе, одобрительно кивнул. Ехать им было недалеко, но это по меркам мирного времени, по меркам обычного города, который не знал войны. А проехать километров тридцать по территории, где прошла война, не всегда просто, не всегда безопасно. И уж конечно, не быстро.
Шелестов, сидя на переднем сиденье, задумчиво смотрел через лобовое стекло. Коган на заднем сиденье то и дело крутил головой, рассматривая пейзажи. Машина уверенно бежала по извилистой грунтовой дороге. Дорога военной поры! Избитая осенними дождями, словно уставшая, вела их через поля, огибая холмы, изувеченные огнем и изрытые сталью. Шины скрипели по гравию, ветки деревьев, голые в преддверии зимы, стонали от ветра.
Неожиданно ниже по реке появилась деревушка. Такая же изувеченная, уставшая. То ли умершая, то ли заснувшая долгим больным сном. Картина, словно замершая во времени: обугленные остовы домов смотрели на дорогу пустыми глазницами окон; провалившиеся крыши – словно ребра сгнившего животного, обугленные стропильные балки. Невольно казалось, что призраки прежней жизни блуждали меж развороченных бревенчатых стен и валявшегося колотого кирпича.
– Горе-то какое, Максим, – прервал тишину Сосновский, рассматривая печальную панораму. Слова его, хотя и негромкие, звучали словно колокол в этой мертвой тишине. – А ведь здесь люди жили, радовались, женились, работали, детей рожали.
– Да, – кивнул Шелестов, не сводя глаз с берез, склонивших свои обломанные стволы, как в печальной молитве. – Война оставила здесь глубокие шрамы. И на земле, и в душах людей. Надо же как-то все это поправить, сколько нужно сил, чтобы вернуть сюда жизнь…
Шелестов вздохнул и замолчал, глядя, как мелкие капли сбегают по лобовому стеклу, капли, которые казались слезами самой природы, плакавшей вместе с людьми. «Сколько слез пролито, – продолжал думать он, – сколько жизней разбито. А все ради одного безумия».
– Как устроен этот мир, – неожиданно подал голос Коган с заднего сиденья. – Мы же все устроены одинаково. Голова, руки, ноги, кишечник. Нас должно волновать одно и то же, радовать, беспокоить, делать счастливыми или несчастными. И независимо от национальной принадлежности. Мы все люди под одним небом, а мы воюем.
Он замолчал и стал смотреть, как вдалеке по полю медленно шла одинокая женщина с корзиной в руках. Не по размеру кирзовые сапоги, ватник не по размеру и большой платок, укутывающий голову и плечи. Женщина шла медленно, устало, еле волоча ноги. И думалось, сколько же предстоит труда, чтобы восстановить все, чтобы закрыть эти кровоточащие раны.
И снова машина затряслась, подскакивая на вывороченных взрывами камнях. Сосновский переключил передачу, сбавил скорость и стал крутить рулем, объезжая неровности, большие камни и ямы, наполненные дождевой водой.
«Интересно, – подумал он, – еще не закончилась война, еще не всю страну освободили, еще до Берлина топать и топать, а вот, поди ж ты, задумались уже о восстановлении, о том, как оно будет после войны. А каким будет остальной мир после нее?»
Серый пасмурный день медленно и тоскливо перетекал в сумерки, когда Сосновский остановил «эмку» возле большого деревянного здания с новой крышей. На дощечке, закрепленной на стене у входа, химическим карандашом не очень ровно было написано: «Сельсовет». Двое автоматчиков, сидевшие на завалинке, при виде штабной машины мгновенно вскочили на ноги.
Шелестов достал из кармана гимнастерки удостоверение и спросил, где им найти майора Капитонова.
Внутри был коридор и несколько дверей. Возле одной из них стоял автоматчик, а самая последняя была раскрыта настежь. Капитонов поднялся навстречу московским оперативникам, пожал всем троим руки, кивнул на человека, который сидел на табурете и старательно пытался смотреть себе под ноги, хотя его явно подмывало взглянуть, кого еще принесло. Явно по его душу.
– Вот, Максим Андреевич, один из этих перебежчиков. Лыжин его фамилия, как он нам представился.
Шелестов сел за стол, Коган и Сосновский устало опустились на лавку у стены, разглядывая задержанного. Чтобы не смущать местное население, на перебежчика надели старую красноармейскую гимнастерку. Правда, штаны и сапоги на нем оставались немецкими, но это уже не так бросалось в глаза.
Капитонов велел задержанному еще раз пересказать прибывшему подполковнику историю побега.
– Когда немцы драпать решили, – уверенным голосом заговорил перебежчик, – я и подумал, как мне к своим податься. Я ведь контуженым в плен попал, без сознания был. А в разведшколу согласился, чтобы возможность была вернуться домой, как забросят. Мол, как забросят, так сразу и явлюсь. Вот и явился!
– Забросили, значит? – спросил Шелестов, изучая список вещей, изъятых у Лыжина во время ареста.
– Никак нет! – бойко заявил Лыжин. – Не стал дожидаться. С приятелем мы решили спрятаться, а потом тайком, как фронт пройдет, податься до органов, значит, до государственных, кому можно сдаться.
– Далеко вы забрались, – покачал головой Шелестов. – Куда шли, зачем? Почему сразу не сдались в полосе наступления первому же попавшемуся подразделению?
– Так шлепнули бы сразу. Дело такое! И еще причина была. Приятеля моего, Пашку Барсукова, ранило, когда мы от немцев ползли. Куда я с раненым? В деревушке остановились, а там женщина сердобольная нашлась. В аккурат на окраине живет. Она, может, и ухватом нас погнала бы со двора, а может, и за топор схватилась бы, когда форму немецкую увидела. Но мы ей сразу сказали, что разведчики мы из Красной Армии, к своим возвращаемся, из немецких тылов. Она и поверила. А когда полегчало Пашке, мы дальше двинули, а тут уж фронтом и не пахнет. Только мы не знали, хотели поскорее подальше уйти. Кто ж знал…
– …что Красная Армия так наступать быстро умеет? – продолжил Коган, доставая из планшета карту. – Пора бы привыкнуть. Покажи, в каком селе и на какой окраине дом, в котором вас сердобольная хозяйка лечила.
– Да я тут уже говорил до вас, – виновато произнес перебежчик, – не очень я понимаю, где мы останавливались. Названия там не было, а на карте ошибиться смогу. Как ранило Пашку, я перевязал ему ногу и поволок. Сутки волок на себе, а потом деревня, ну, в крайнюю хату и постучал.
– Дурака не валяй, Лыжин, – резко бросил Шелестов. – Ты прекрасно знаешь, на каких позициях стоял твой батальон. Ты готовился и знал, где вы переходили линию фронта. Давай, соображай!
– Да я только к тому, что ошибиться могу, – понизил голос почти до шепота Лыжин и, поднявшись с табурета, подошел к столу. – Во, Столбцы! Здесь, значит, стояли. А вот сюда роту нашу в окопы бросили. Стало быть, вот так мы шли лесочком, потом в овраге отлеживались, а потом Пашку в ногу ранило. Наверное, вот эта деревушка. Тут она как Малая Калиновка указана, но я не могу точно сказать. Похоже вроде. А дом на отшибе, и банька там еще ближе к реке старенькая, покосившаяся. И заборчик совсем упал. А хозяйку звали Мария Ивановна.
– Кто звал? – снова вставил Коган. – Вы слышали, что ее кто-то так называл?
– Ну, я к тому, что она нам так назвалась. А в деревне, можно сказать, и не было никого. Не слыхали мы голоса, никто не приходил к Марии Ивановне.
Сосновский молча встал, взял за рукав Капитонова и вывел в коридор, плотно прикрыв дверь в комнату.
– Ты в деревню никого не посылал?
– Да кого мне послать? Бойцов, что ли, с которыми приехал? Толку от них. Там нужно ехать человеку с оперативным опытом.
– Вот и молодец, что не посылал, Олег Романович! – одобрил Сосновский. – Мы сами этим займемся, а твоя задача сейчас – охрана этих типчиков мутных и связь. Понимаешь сам, сколько сейчас придется запросов делать через шифровальный отдел твоей дивизии. Там без тебя с места ничего не сдвинешь. Про второго что думаешь, про Барсукова? Кстати, он где? В санчасти?
– Нет, здесь, в соседней комнате сидит. Рана у него пустяковая. Так, в мякоть пуля попала. Даже постельный режим не посчитали обязательным. А сказать о нем пока мало чего могу, я же так, на скорую руку их допросил. Ясно одно – разные они, сильно разные. Если этот Лыжин болтун, не остановишь, то Барсуков – личность степенная, немногословная. Кстати, Барсуков признался, что бежать один хотел, а Лыжин к нему в напарники навя- зался.
– Он что, на каждом углу растрепал, что хочет дезертировать? – удивленно посмотрел на майора Сосновский. Что значит: этот решил, а тот навязался?
– Надо «потрошить» их глубже, – согласился Капитонов. – Мне тоже это место в их рассказе не понравилось. Но я заострять внимание пока не стал, чтобы не спугнуть. Пусть успокоятся, пусть считают, что мы им верим и все это обычная проверка. Кстати, скоро связисты приедут, привезут полевой телефон и кабель протянут к штабу дивизии. Здесь удобнее работать. Мало населения, на глаза никому наши гости не попадутся, да и охранять их легче, и вам помещение есть. Задержанных есть возможность держать в разных комнатах.
Когда Лыжина увели, двое автоматчиков под руки завели в комнату второго перебежчика и усадили его на табурет напротив стола. По сравнению со щуплым, остроносым Лыжиным Барсуков выглядел солидно. Плечистый, с сильной шеей и широкими скулами, он сидел и смотрел в пол перед собой. Отвечал, чуть склонив голову к правому плечу, глаза почти не поднимал – быстро взглянув в лицо Шелестову, тут же поспешно опускал глаза. Оставалось только гадать, что ему мешает смотреть в глаза людям – стыд предателя или попытка скрыть свои мысли?
– Как вы готовились к побегу, Барсуков? – спросил Шелестов.
– Да никакой особой подготовки и не было. Просто ждал удобного случая, подходящей обстановки. А как подвернулся случай, как только почувствовал, что за мной не следят, так сразу и двинул.
– Лыжин как к вам в попутчики попал? Вы же не с ним вместе планировали побег?
– Да он как-то подсел ко мне в окопе, когда нашу роту бросили на передовую. Наверное, по взгляду моему понял, по тому, как смотрю на поле перед позициями. Подсел, значит, и шепотом так говорит: «Ты не лыжи ли навострил, Пашка?» Я, конечно, испугался, но вида не подал. Стукачей у нас в школе хватало. Все пайку лишнюю пытались заслужить. А он мне и говорит, не робей, говорит, вдвоем сподручнее. Места он эти знает, и сам уже давно думает, как бы сбежать. И даже продукты стал запасать.
– А день побега выбрали вы?
– Нет, само получилось. Неожиданно. Ночью Сергей ко мне подошел, когда я в карауле стоял, и говорит, что надо, мол, прямо сейчас. Начальство уехало, мужики пьют, и надзора никакого. Мол, такого случая больше может не представиться. Прямо из окопа и уползли. А потом то ли шальной пулей, то ли кто понял, что мы сбежали, стрелять нам вслед начали. Зацепило меня малость, да Мария Ивановна в селе пригрела, подлечила. Ну а потом сдались, значит.
– Что за село?
– Не знаю, как называется. Лыжин говорил, что каждую кочку тут знает, он к селу и вывел. А потом в одном окне на краю увидели огонек, он пополз и договорился. А потом за мной вернулся. Он ей вроде наплел, что мы советские разведчики и возвращаемся из немецкого тыла, поэтому и в немецкой форме. Поверила.
– С Лыжиным вы в разведшколе дружили?
– Нет, я его даже плохо помню. В батальоне только и познакомились. Он в другой группе обучался.
– В украинской? – сразу спросил Коган.
– Так точно. Вместе мы проходили только саперное да взрывное дело.
– Кто вел у вас занятия по специальной подготовке?
– Озеров. Был такой. Вроде бывший майор Красной Армии. Так мужики про него говорили.
Опять – взрывное дело, опять – люди, обученные закладывать взрывчатку. Значит, готовилась диверсия со взрывом. Это понимал каждый из группы, но трудно было определить, что же немцы хотели взорвать в Пскове, но не успели. И куда они пытаются раз за разом засылать своих диверсантов, чтобы совершить задуманное. Нечего взрывать в Пскове, там и так процентов девяносто зданий разрушено, нет там таких уж ценных для мировой архитектуры зданий, соборов, объектов культурного наследия мирового значения. И все же? Большого склада боеприпасов нет. Бензохранилище, нефтяное хранилище? Ничего такого, что нанесло бы серьезный ущерб тылам армии. Заводы уже разрушены. Но ведь что-то же есть, какая-то цель существует?
– Борис, – Шелестов повернулся к Когану. – Эту загадку надо разгадать. Ты у нас самый опытный следователь, умеешь проводить допросы. Любой ценой надо выудить у этих мерзавцев, что интересует фашистов в Пскове. Они могут и не знать, но по каким-то намекам, обрывкам фраз, деталям разговоров, пусть подслушанных даже, по какой-то особенной подготовке надо попытаться это понять.
Группа уехала в Малую Калиновку на поиски женщины, которая лечила Барсукова после перехода диверсантами линии фронта.
Коган вернулся в комнату, разложил перед собой листы с показаниями перебежчиков и стал их изучать. Это сейчас они перебежчики, люди, возможно, добровольно решившие порвать с фашистами. Но когда-то они так же добровольно пошли к ним на службу. И не факт, что сейчас они честны на допросах. А если честны? Что стоит за каждым из них, что послужило толчком сейчас и тогда, когда они попали в плен, когда пошли в разведшколу? А ведь они разные, очень разные, эти Лыжин и Барсуков.
На улице темнело. Коган сидел за столом и думал о том, сколько уже прошло перед ним предателей, врагов народа, засланных диверсантов из числа тех, кто ненавидит Советскую власть. За годы работы следователем Особого отдела НКВД перед Коганом прошло много судеб. Он вспоминал лица…
Так же вот Борис сидел за столом, покрытым зеленым сукном, так же мерцала тусклая лампа, освещавшая суровые своды комнаты для допросов. Сидел и наблюдал за арестованным, седоволосым, с лицом, испещренным морщинами, в которых читалась вся глубина его прошлого. Годы службы Родине обернулись для него теперь муками предательства. Что же заставило его, потомка людей, что поднимались на баррикады революций, перейти на сторону врага?
Сколько раз в подобной угрюмой, наполненной тяжелыми мыслями тишине Коган задумывался о самом человеческом существе. Неужели страх, всепоглощающее чудовище, грозящее своим жутким оскалом в каждый момент неудач и потерь, затмевает все иные чувства? Или, быть может, голод, когда в животе урчит, а запах хлеба становится величайшим соблазном, способен затянуть человека в трясину измены? Но как же тогда быть с честью советского солдата, офицера, с присягой, данной однажды перед лицом красного знамени, разве можно все это перечеркнуть ради куска хлеба или возможности выжить?
Все понятно с врагами, которые осознанно шли на советскую землю вредить, жечь и убивать. С военнопленными сложнее. Коган прекрасно понимал, что пытки и бессонные ночи в камере, проглоченные слезы и унижения могут стереть грань между правдой и ложью в сознании пленного. Быть может, ложь врагов, их сладкие обещания о новой жизни, манящие псевдосвободой, становятся как спасительный круг для тонущего? А ведь предательство – это еще и акт одиночества. Когда от сознания откалывается каждый знакомый человек, когда родная земля становится чужой, а товарищи – обвинителями, возможно, тогда толчок к переходу становится неуловимым. В этом состоянии растерянности, стоя на разломе собственной личности, человек становится уязвим для влияния того, кто обещает протянуть руку помощи.
Коган снова начал допросы Лыжина и Барсукова. Он пристально смотрел на бывших пленных, пытаясь понять, что скрыто за этой напряженной маской – раскаяние или скрытая гордость за собственный, по их мнению, смелый шаг? Ответ останется неясным, как и природа самой человеческой слабости, нередко вытекающей из невидимых трещин в собственной душе. И все же остается самая мрачная загадка – примирение собственной совести с фактом измены. Что же в конечном итоге успокаивает в душе такого человека: оправдание собственной слабости или надежда, что однажды история заменит их действия чем-то благородным и высоко ценимым? Ответа на этот вопрос нет и, быть может, не будет никогда.
Пожалуй, суть Лыжина понятнее, она укладывается в голове. А Барсуков? Что он за человек? Так же, как и его товарищ, попал в плен в беспомощном состоянии, но что у него было внутри в тот момент и что сейчас? Напротив сидит человек, прежде солдат Красной Армии, ныне – пленный. Он излучает смесь отчаяния и горькой решимости, словно зная, что ему больше нечего терять. Что же заставляет людей, воспитанных в духе преданности Родине, внезапно отвернуться от нее? Первое, что приходит на ум, – страх. Под гнетом ожидания смерти, угрозой расправы над близкими наивно ожидать от человека героизма. Не всякому дано жить с мыслью о самопожертвовании. Иногда мимолетная надежда на спасение, минутная слабость могут затмить все, чему человек был когда-либо научен.
Но есть и другая, более трудная для понимания категория – те, кто добровольно меняет сторону. Реальное ли недовольство системой, столкновение с несовершенствами или просто желание избежать тяжелейших испытаний военного времени? Эти люди, возможно, оказываются перед лицом собственных идеологических нестыковок или личных обид, что подтачивает их веру изнутри. Есть внутри Барсукова такие нестыковки? Только слабость или обида присутствуют в его душе? Вот что важно понять, вот в чем следует разобраться прежде всего. Возможно, соблазн сытой жизни, уверения новой власти в скором триумфе, даже временное забвение играют свою решающую роль. Но разве не оказывается это зачастую лестью? Заблуждения, питавшие высокие ожидания, разбиваются о суровую реальность предательства.
Однако невозможно считать всех перебежчиков однотипными: каждый случай индивидуален и требует понимания. Внутренние свет и тьма, переплетающиеся в человеке, могут по-разному реагировать на давление обстоятельств. И потому самые мучительные решения рождаются не в моменте предательства, а намного раньше – в исканиях, оставляющих отпечаток на челе предателя…
Было уже далеко за полночь, когда Коган, отложив перо, поднял взгляд на Барсукова. В его глазах, несмотря на ситуацию, следователь вновь увидел человека, ставшего заложником своей слабости или иллюзий. Внутренняя борьба, проигранная или продолжающаяся, все же делает его достойным понимания – но не оправдания. И все же: легенда или правда? Кто из них остался врагом, а кто вернулся на Родину и готов искупить вину? Барсуков ранен при переходе, но неопасно. А если это уловка, умышленное ранение, чтобы получить доверие советской контрразведки?
И еще один важный вывод. Из всех перебежчиков на этом участке фронта, русских, бывших курсантов разведшколы абвера, выделяется только Барсуков. Что это значит? Остальные – случайность, результат наступления и паники, а этот – настоящий, умный, уверенный в себе диверсант. Или наоборот? Единственный, кому можно верить из всех перебежчиков, – Барсуков? Лыжин сказал, что знает эти места, но не смог найти на карте деревню, в которой они остановились…
Эта ночь загадала еще больше загадок, задала больше вопросов, чем дала ответов. Но Когана это не смутило и не испугало. Он хорошо знал по своему опыту, что порой новые вопросы как раз и являются ответами или как минимум подсказками. Вопросы порой несут в себе гораздо больше сведений, чем кажется.