Глава 5

Она походила по неубранной комнате, трижды споткнулась о перевернутую табуретку, но и не подумала ее поднять. Рассеянно рассматривала ее некоторое время и перешагивала со вздохом. Возле развороченной кровати стояла долго, все думала, думала, думала.

Что из всего вчерашнего выйдет, а?! К чему приведет? И не заведет ли ее так далеко, что повернуть назад она не сумеет? Да что там повернуть назад, взгляд себе за спину бросить не получится.

А она так не хотела, не могла, не любила. Так именно – это не про нее. Она вольная и ни для кого, и ни про кого!

Посмотрела на руки, повертела их так и так. Три ногтя сломано. Кисть левой руки расцарапана, но не сильно. Не очень сильно. Не так, как лицо.

Вспомнив про изуродованное лицо, она горько всхлипнула и снова поплелась к зеркалу.

Оно сегодня ее словно магнитом манило – зеркало это чертово. Уже вдоль и поперек изучила все глубокие царапины от левой брови через переносицу, по правой щеке и до подбородка самого, а все равно смотреть манило.

Ну что могло измениться за последние десять минут? Что? Заросли они, что ли? Сделались мельче, менее заметны? Нет, нет и нет! Такие раны долго затягиваются, она знала это точно. И отметины могут остаться на лице, а вот тут – на носу особенно глубоко вонзились ее ногти. Точно не зарастет. Точно шрам останется. У нее на правом боку уже отметина такая имелась. Правда, не от человеческого, от собачьего когтя.

В раннем детстве бежала от бродячей собаки, упала в пыль, и собака, прежде чем ее взрослые палкой отогнали, успела когтем по нежной детской коже проехаться. И проехалась-то вскользь, а шрам все равно остался. А за переносицу ее сука эта серьезно цапнула. Почище той злой бродячей псины цапнула.

– Гадина! Гадина ползучая!!! – шепнула она с обидой зеркалу и заплакала.

Слезы тут же залили глубокие царапины, сделалось очень больно, и она побежала к умывальнику. Хватала горстями ледяную воду и плескала себе в лицо. Помогало плохо. Тогда, пустив воду на полную катушку, подставила голову под струю. Пускай мокнет дурная голова, пускай ей станет холодно, пускай не мучает ее боль и раскаяние.

А она раскаивалась?

Выпрямившись, она оперлась ладонями о край умывальника и задумалась.

Она раскаивалась? Кажется… Кажется, да. Только вопрос – в чем?!

Было ли ей жалко эту гадину, бившуюся в истерике и вонзающую от гневной беспомощности свои длинные ногти в ее лицо? Было ли ей ее жалко настолько, чтобы пожалеть о том, что она с ней сделала?

Нет, кажется, нет, дело не в этом.

А в чем тогда?

Наверное, раскаяние ее касалось чего-то еще. Чего-то того, что произошло много раньше вчерашнего вечера, минувшей ночи. Да, так и есть. Она раскаивалась в том, что…

Да плевать! Что сделалось, то сделалось! Если ей и жаль, то только саму себя. Больше она роскоши такой не подарит никому. Давно зарок дала – жалеть и любить только себя и никого больше.

В окошко терраски вдруг громко и настойчиво застучали. Она вздрогнула и прислушалась, боясь шевельнуться. Обнаруживать свое присутствие в доме не хотелось. Увидят лицо, начнутся вопросы, домыслы, сплетни. Не нужно ей этого ничего. Пока не нужно. Хоть немного бы ей времени дали раны зализать. Потом, может, солнцу в огороде лицо подставила бы, что-то затянулось бы, что-то загорело, что – нет, припудрилось бы. Нет, лезут и ногами, и рогами в дом.

– Татьяна, Татьяна, открывай! Я знаю, что ты дома!

Участковый! Уже все узнал! Пришел протокол составлять!!! В груди все набухло как-то, потом прокатилось странной такой волной меж лопаток, высыпало ледяным потом.

Что делать-то?! Не открывать? Так Степаныч настырный, не уйдет. Дверь сломает, если понадобится. А ему, судя по настойчивым выкрикам, понадобилось.

Да ведь еще и сынок к нему пожаловал. Вчера с вечера они кутили, у Степаныча окна долго были открыты, и шум застольный из окон вдоль улицы раздавался. Стало быть, с похмелья участковый их. А похмельем тот если и страдал редко, то крепко маялся. И на пути ему в такое утро лучше было не попадаться. А если уж попался…

Надо открывать, дверь с петель снимет точно.

Она откинула дверной крючок на двери террас-ки, отступила в тень, сразу отвернулась и пошла в дом, буркнув: «Проходи!»

– Чего это ты от меня физиономию-то воротишь, Вострикова? – попытался зайти сначала с одного, потом с другого бока участковый. – Что-то не так?

– А то ты не знаешь! – фыркнула Татьяна и повернулась. – На, любуйся!

Тот охнул, хрюкнул, осел сразу по стене. Хорошо лавка, от бабки покойной оставшаяся, возле двери комнаты стояла, а то бы на пол свалился Степаныч.

– Дай воды, Танька, а то точно помру, – простонал он и за сердце схватился. – Что же вы со мной делаете-то, а, бабоньки?! Что же вы учудили-то, а?!

Татьяна метнулась к умывальнику. Пустила воду, накатила солдатскую алюминиевую кружку до верха. Сунула, вернувшись, ее в руки участковому. Подождала, угрюмо рассматривая пожилого мужика в упор, пока тот напьется, потом спросила:

– И чего это мы учудили? И кто мы?

Стоять она намерена была до последнего. Если уж кто и в пострадавших, то это она.

– Чего учудили! Она еще спрашивает!!!

Степаныч допил воду и мотал теперь ее кружкой из стороны в сторону, того гляди, в нее запустит в сердцах. А он злился, еще как злился. То ли башка болела у него с похмелья, то ли не рад был, что работать воскресным утром ему приходится, и это тогда, когда к нему сын приехал. То ли физиономия ее расцарапанная ему не понравилась.

А с чего, спрашивается? Ему-то что за печаль? Он же не сватать к ней собственного сыночка пришел, а судя по вступлению гневному – по делу.

– Вы чего это с Маней Углиной делить вздумали, а?! Вы чего наделали, спрашиваю?!

Знает! Полыхнуло в голове и тут же румянцем вдарило по щекам. Да с такой силой, что казалось, царапины трещат и расползаются.

– Мне с ней делить нечего, – пробормотала она неуверенно и отвернулась к окошку от него.

– Да?! Нечего?! А Игоря?

– Какого Игоря? – начала было Татьяна неуверенно, но тут же умолкла и голову опустила.

Врать Степанычу смысла не было. Он все и про всех тут знал. В их деревне и жилось-то тихо и спокойно только благодаря ему. Вовремя и умело он пресекал всякого рода беспорядки. С Машкиным мужем только промашка и вышла. Да и то болтали, что Степаныч обо всем дознался, просто не стал этого человека под суд отдавать. Или не позволили ему.

А кто был тот человек – для всех до сих пор загадка.

– Какого Игоря! – передразнил ее Степаныч со странной горестной интонацией. – Что же вы наделали-то, бабы?!

– Подрались мы, Степаныч, просто подрались! – вспылила она.

Чего пристал, в самом деле?

– Просто подрались, говоришь…

Он так громыхнул алюминиевой кружкой о стену, что в голове звон пошел. Будто не в стену, а в нее запустил он кружкой той.

– И что за причина была драки той, Таня? Объясни мне, идиоту! Что заставило тебя, молодую, красивую, перспективную девушку, без пяти минут секретаршу крупного концерна в городе, схватиться насмерть с женщиной, которая тебе почти в матери годится?!

– Насмерть! – фыркнула она и покосилась на Степаныча, сидевшего на ее скамейке с растопыренными коленками и в залитой водой рубахе. – Скажешь тоже! Повздорили просто, лицо она вон мне расцарапала… Какой из меня теперь секретарь крупного концерна! Заживать станет месяца три… Ну да, да, не смотри на меня так! Из-за Игоря я сорвалась! А чего она к нему прицепилась-то?! Чего прохода не давала?! Ее собственность он, что ли?! Он ничей между прочим. Он позавчера днем ко мне с цветами, а она потом заявляет… Тварь!

– Что заявляет?

– Что он ей предложение делать собрался! Придумает тоже! – Татьяна рассмеялась зло и натянуто. – Такого насочиняла, умереть не встать! Тот ни сном ни духом, а она кольцо ждет. С катушек совершенно спрыгнула. А стоило мне рот открыть и правду сказать, как скаканет на меня, как по лицу когтищами своими полоснет. Тварь!

– Это я уже слышал, – почти шепотом произнес участковый, шлепнул себя по коленкам и кивнул вдруг в сторону окна, в которое она бездумно все время смотрела. – Не видала, гостей сколько к нам с утра понаехало?

– Ну, видела чужие машины и что?

– А что в машинах тех милиция приехала, не видела?

– Нет. Мне некогда по окнам пялиться, я от зеркала не отхожу, – пожаловалась Татьяна и, как заговоренная, снова поплелась к зеркалу.

– А зря ты, Таня, внимания на них не обратила. Зря!

– Чего это? – Она снова тронула переносицу, тонкая пленка на ранке тут же снова принялась кровоточить. – Черт! Да что же это такое-то?! За что мне такое наказание… Чего, спрашиваю, мне на них таращиться? Родня, что ли?

– А потому что приехали они по твою душу, кажется, моя милая. По твою грешную, непутевую душу, гражданка Вострикова.

– То есть?!

Первый раз за минувшие двенадцать часов она забыла про свое обезображенное глубокими царапинами лицо. Первый раз ей удалось отвлечься. И кто бы, вы думали, помог ей в этом? Участковый!

Павел Степанович Бабенко – их участковый, которого она помнила, кажется, с рождения самого. Она привыкла к нему за столько лет, как к указателю на дороге с названием их деревни, куда всегда сворачивал рейсовый автобус. Как к почтовому отделению за зарешеченным окошком с тремя чахлыми геранями вдоль подоконника. Как к горластой продавщице Маринке, не снимающей клетчатого байкового халата ни зимой, ни летом. Как к собственному крыльцу с подгнившей второй ступенькой, держащейся на двух гвоздях без шляпок. Как…

Господи, да о чем это она!!!

Она привыкла к нему, как к чему-то вечному, незыблемому и… безопасному! Он был им всем отцом, братом, сватом, помощником и духовным наставником. Но никак не милиционером, способным назвать кого-то казенным и опасным словом – гражданин. Он ведь этим словом только что открестился от нее, так? Он воздвиг меж собой и ею непреодолимую преграду! И все из-за кого?! Из-за Машки чокнутой, которая…

Так, а с чего это такой сыр-бор? Городская милиция приехала, участковый печальнее деревенской плакальщицы, с чего все так?

– А что случилось-то, Павел Степанович? – Она тоже решила быть официальной, коли он задал такой тон. – Почему по мою душу? И почему из города?

– Потому что получается, что убила ты Машку Углину, гражданка Вострикова, – прошамкал едва слышно Степаныч и глянул на нее, болезненно сморщив лицо. – Что же ты наделала-то, Танька?! Что натворила-то?!

– Убила!!!

Она отпрянула от зеркала, пробежалась по разоренной вчерашним бешенством комнате, снова перепрыгнула через табуретку, но и не вздумала поднять. До нее ли сейчас! Потом резко встала посередине комнаты, развела руки в стороны, замотала головой.

– Степаныч, объясни толком, что случилось, я ничего не понимаю! – пропищала она голосом маленькой десятилетней девочки, которая не раз бегала к нему за помощью, если мальчишки соседские обижали. – Как убила?!

– У тебя надо спросить, Татьяна, как? Я знаю, что ли! Ты убивала, тебе и ответ держать.

– Я не убивала! Степаныч, ты что, меня не знаешь?! Да я всю жизнь на твоих глазах, да я на твоих коленках выросла, ты чего?! Я – убийца!!! Да ты что?!

В голове вдруг застучало, да больно так, хоть плачь. Даже лицо перестало тревожить. Пока даже не было понимания нелепой чужой смерти. А она, болтает Степаныч, случилась будто бы. И жалости к несчастной не было пока. Сейчас она даже затруднилась бы ответить, что чувствовала.

Растерянность. Слабость. Страх.

И заступиться на этот раз за нее было некому. Родителей уже три года как не было. Степаныч тут вот прямо, на ее скамейке сидя, открестился от нее. Обвиняет в чем-то страшном и смотрит ужасно так, непримиримо и неверяще.

– Я не убивала никого, и ты это знаешь!

– Знаю??? – зашипел он вдруг и закашлялся, надсадив горло непривычным для себя клекотом. – Да я уже ничего про вас не знаю, дуры вы чертовы! Спокойно все было в деревне. Жили хорошо, мирно. Сроду дворов не запирали, а тут убийство!!!

– Уже было в нашей деревне убийство, – надув губы, напомнила Татьяна. – Забыл?

– Ничего я не забыл! Только тот человек, которому башку дурную проломили, сам напрашивался. Он горя много кому принес, а… – Степаныч снова ударил себя по растопыренным коленкам, обтянутым тренировочными штанами. – А Маня-то кому дорогу перешла? Кому?

– Не знаю. – Таня закусила губу и отвернулась.

– А я знаю! Тебе! И каждый в деревне на тебя пальцем покажет, коли у них спросят. Все скажут, что мужика вы не поделили!

– Ну не поделили, и что с того?! Убивать, что ли, за это?!

– Вот именно, Татьяна, вот именно! – строго и назидательно проговорил Степаныч и начал медленно подниматься со скамейки, оставленной Татьяне в наследство бабкой. – А ты, получается, убила.

– Не убивала!

– А кто убил? Кто?!

Павел Степанович Бабенко так резво подскочил к ней, так профессионально крутанул ее за локоток на себя, что сам диву дался: откуда в его страдающем похмельной немощью организме такая прыть.

– А ну смотреть на меня, дура! – пророкотал он, хватая Таню за расцарапанный подбородок. – Смотреть на меня и отвечать!

– Чего отвечать-то, Павел Степанович? – Татьяна испуганно моргала и даже не пыталась вырваться, хотя подбородок ныл и пощипывал.

– Когда ты с ней на том берегу пересеклась? Отвечай! Смотреть мне в глаза!

– На каком берегу? Не была я ни на каком берегу, – залопотала она, не отводя глаз. – Она ко мне домой примчалась как ненормальная. Начала орать: где он и все такое…

– Что все такое? Что?!

– Да… Да цветы мне Игорек подарил. Просто так подарил. Сказал, что день ангела мой был. А был он или нет, не знаю. Может, он просто предлог искал, чтобы подарить мне розы эти.

– Где это он розы-то взял?

Степаныч тут же начал перебирать в памяти все деревенские палисадники. Не было, хоть убей, в это лето ни в одном из них роз. Какие зимой не вымерзли, летом под палящим солнцем погорели. Тут поливай не поливай, природу не обманешь.

– А я знаю, где он их взял! Я что, спрашивать стану, где он розы мне доставал? Чудные вы…

– Кто это вы?

– Да Машка тоже прицепилась, где, говорит, Игорек розы тебе взял? Говорю, пойди и спроси.

– Пошла?

– А я знаю? – Татьяна осторожно двинула подбородком, пытаясь высвободить его из заскорузлых пальцев участкового. – Может, и пошла, но не сразу. Для начала она тут все перевернула вверх дном. Кидалась, как собака. Лицо вон мне расцарапала.

– Видал кто?

– Чего видал? – Пальцы с лица ее он убрал, но за локоток продолжал держать и время от времени за него ее подергивать.

– Как она прибегала к тебе, как уходила? Кто-нибудь видел? По улице там проходил или напротив на скамейке сидел?

Он сейчас изо всех сил старался наскрести ей алиби хоть на какое-то оправдание, хоть на самое крохотное, чтобы было ему за что зацепиться. Чтобы умные ребята с казенными холодными глазами и равнодушными лицами не схватили ее уже сейчас и не отвезли в город. Ему ведь до слез почти жалко было эту дуреху, оставшуюся в неполные семнадцать своих без родителей. Бабка какое-то время еще потянула, а потом и она оставила Татьяну, осиротив окончательно. Было ей тогда…

Точно, пары месяцев до восемнадцати не хватало. Он тогда хлопотал за нее, в училище устраивал, чтобы хоть к какому-то ремеслу приобщить. Выучилась на секретаря, компьютер неплохо освоила, печатать бегло научилась. На работу вон должна была пойти скоро. А тут такое! Теперь не то что на работу ее не возьмут, в тюрьму бы не загремела.

– Степаныч, ну кто мог в это время сидеть на скамейке? – фыркнула Татьяна. – Сам знаешь, что старики напротив в семь вечера спать ложатся. А она примчалась ко мне… Погоди, дай вспомнить… Почти в девять, кажется.

– Ну! Девять время детское. Народу шляется полно. Что, так никто и не видел, как Машка к тебе бежала?

– В том-то и дело, что она огородами пришла. И приперлась ко мне с задней двери. Она почти всегда открыта у меня, а с терраски я дверь запирала, точно помню. Я даже испугалась. Как раз кофту надевала. Рукава надела, голову только сунула, натягиваю, а она стоит передо мной и ухмыляется. Куда это, говорит, намылилась?

– Перепугалась? – догадливо хмыкнул участковый, вдруг нагнулся, не выпуская Татьяну из рук, поставил опрокинутую табуретку нормально, усадил ее на нее. – А куда, в самом деле, ты собиралась-то?

– Никуда! Просто одевалась. Что мне, по хате голой блуждать? – фыркнула Татьяна и глаза отвела.

Врет! Внутри у Степаныча заныло. Врет девка, а почему врет? Он же на самом деле ее на коленках качал, когда она еще под стол пешком ходила. Он тут, считай, каждого ребенка на своих руках держал. И все воспитывал, по голове поглаживая. Все уму-разуму учил. Неужели проглядел эту вихрастую цыганочку? Неужели испортиться смогла, пока он бумаги учился длинные и умные строчить, отписываясь для начальства?

– К нему собиралась? К Игорю? – подсказал Бабенко и покачал головой. – Ты не понимаешь, Танюша, куда влипла! Просто не понимаешь! Сейчас я с тобой говорю строго, но вежливо. А те вон ребята… – он указал пальцем за окно, – сейчас ходят по домам и ведут опрос жителей. Дойдут и до тебя. Увидят твою физиономию расцарапанную и в тот же миг на ручках твоих браслеты защелкнут.

– Почему?! – Она уставилась с испугом в окошко.

– Потому что эксперт ихний под Машкиными ногтями кожу обнаружил. Малый дотошный, грамотный, сразу определил, что не бумага под ногтями-то ее, не каша, не древесина, а скорее всего кожа человеческая. Видать, на делах такого рода собаку съел. Оно и понятно, дурака-то не пошлют… Так вот тот умник пока не установил, чья эта кожа. Но стоит им всем взглянуть на тебя…

– А что, если лицо расцарапано убитой, то это значит…

– Это значит, что ты первой попадаешь под подозрение, дорогая. Потом могут случиться и вторые, и третьи подозреваемые, но вот первой, несомненно, будешь ты! – Степаныч откачнулся от пришибленной девушки, обошел табуретку, на которой она сидела. – Подрались вы, а дальше что?

– А ничего. Ушла она, – едва слышно ответила Татьяна, потирая с силой ладонь о ладонь. – Так же ушла, сука, огородами. Так что никто не видел, как она пришла, как ушла. И меня не видел никто. Что же будет-то, Степаныч?! Что будет?!

Он помолчал, подумал. Снова внимательно глянул за окошко. Пока никакой суеты. То ли передумали по домам ходить, то ли правда всех в правление согнали. Чего тогда в Танькин дом не идут? Нет, скорее всего с другого края деревни начали, а ее дом с самого краю. Кстати, в противоположной стороне от того злополучного пруда, на берегу которого помереть было суждено Мане.

– Ты это, слушай, чего спросить хочу, Тань. – Павел Степанович потюкал пальцем по ее голой ключице. – А где бабкин крест-то? Продала, что ли?

– Нет, вы что!

Она вскочила с табуретки, метнулась к комоду, выдвинула верхний ящик, достала маленькую шкатулку, хохломой расписанную, выдернула оттуда крупный золотой крест, цепочка тут же сверкающей змейкой скользнула сквозь ее пальцы, заметалась из стороны в сторону.

– Вот он!

– А чего не носишь?

– Так… Лето. Жарко как-то. Да и…

– Слушай, а такой вот безделицы золотой у тебя не было?.. Чего-то не припомню, видал на тебе, нет… – он указательным пальцем вывел запятую в воздухе. – Маленькая такая, с глазком зелененьким? То ли у тебя видел, не помню, то ли у кого еще?

– Нет, Павел Степанович, у меня точно не было, – произнесла Татьяна с облегчением, убрала крест с цепочкой обратно в шкатулку, вернулась на табуретку, уселась, как на приеме у врача. – Моего всего богатства – один крест вот этот. Да бусы из речного жемчуга.

– А что же к букету-то твой знакомый никакой безделицы не приложил? – игриво пробормотал он и погрозил ей пальцем. – Знаю я вас, современных девушек, с пустыми руками к вам не подходи.

– Ладно вам, Павел Степанович, – надулась Таня, горделиво тряхнула черными кудряшками. – Я не такая! Я чувствами не торгую! И денег за них не беру!

– Понятно… А у кого, может, видала такую вот чертовщинку? – Он снова вывел в воздухе крохотную запятую. – С зеленым глазочком маленьким, а?

– Нет, не видела, – она подумала, наморщив лоб, помотала головой. – Точно не видела. Да и кто станет такую мелюзгу покупать у нас? Маринкина дочь из Турции по килограмму золотые кулоны привозит. У учительниц наших один бисер на шеях. Кто еще?.. Машка сама сроду золота не носила и Сашка ее тоже. Кстати… А она знает?

– Что? – прервал Степаныч свои размышления.

– Она знает, что мать ее… Ну… Что она померла? – Последнее слово далось ей с трудом, она выговорила его почти шепотом. Передернула плечами, как в ознобе. – Страх-то какой! Сашка теперь совсем одна!..

– Да, одна, – эхом отозвался участковый, посмотрел на нее задумчиво, потом решился все же: – Тань, тебе есть где схорониться?

– Как это?!

Ее черные глазищи глянули на него, как глядели давно в детстве, когда ей позарез нужна была его взрослая помощь. Сердце у него сжалось.

– Спрятаться тебе надо, Тань. Пока хотя бы… Пока у них не появится настоящий подозреваемый. Они ведь не станут разбираться, из-за чего ты с ней повздорила и в какое время… Увидят твое располосованное лицо и сразу сочтут тебя преступницей. Когда-то еще разберутся!

Он с силой ударил кулаком в стену, понимая, что сам совершает должностное преступление. Укрывательство или как это называется на языке правоохранительных органов?

Да, наверное. Наверное, так…

Да, он именно и собирался укрыть Татьяну от посягательств городских сыщиков. И преступлением это было с его стороны или нет, в настоящий момент ему плевать. На его языке это называлось иначе. Он просто хотел ее защитить. Ото всех умников, которым невдомек, что такое жалость к осиротевшему ребенку. Да и что такое – просто жалость к ребенку – им невдомек. Потому что своих детей на руках не держали.

– А где? Где мне спрятаться, Степаныч? – Ее вдруг начало трясти.

Все сразу увиделось ею очень серьезным и опасным.

Это не пара кровоточащих царапин вдоль щеки и на переносице. Это не перевернутая табуретка, не развороченная кровать. Это не скандал с соседкой, приревновавшей к ней мужчину, который никому и не принадлежал, если уж по-честному. Это…

Это чья-то смерть – страшная, холодная. Это чьи-то обвинения в этой смерти, от которых не отчиститься. Это тюрьма, в которую ее могут посадить, а за что?!

– Я не убивала ее, Степаныч!!! – прошептала Татьяна, губы ее подрагивали, в глазах стояли слезы. – Ты веришь мне, веришь?! Я не убивала!!!

– Верю. Но спрятаться тебе все равно нужно. Я верю, они… – его палец снова ткнул в сторону ее окна, – они не поверят.

– Что делать то?! Не у тебя же мне прятаться?!

У него было нельзя, он уже об этом думал. К нему могут в любой момент напроситься на чай, а то и просто лицо с руками сполоснуть ледяной водой. Придут, понимаешь, а у него там Татьяна Вострикова собственной персоной – здрассте.

Нет, к нему нельзя. По соседям ее тоже не спрячешь. Кто знает, кто и как себя поведет, когда к стене припрут, начав пугать ответственностью за сокрытие преступников и за дачу ложных показаний. Это он раньше в каждом был уверен, теперь нет. Теперь, когда Маню убитой увидел в траве на берегу, уже ни в чем и ни в ком не уверен.

– Вот что, дорогая, – подумав, изрек участковый. – Я сейчас уйду огородами. Ты за мной запри, окна занавесь и никому не открывай.

– Ага! А если стучать станут?

– Вот дуреха, а! Я же ясно сказал: никому не открывай! Никому!!! Они постучат, постучат да и уедут. Дверь ломать тебе никто не станет. Мало ли ты где можешь быть. Уехала, понимаешь, на работу устраиваться.

– В воскресенье-то? – недоверчиво хмыкнула Татьяна.

– И что! Кому какое дело? Нет тебя дома. Все, я пошел, запирайся.

Павел Степанович вышел из комнаты в темные сенцы, но к терраске не пошел, повернул налево к двери в огород. Татьяна послушно вышла следом. Он подождал, пока она запрет терраску с улицы, повесив большой замок. Понаблюдал, никто ее не заметил за этим занятием. Вроде никто не глазел, и то хорошо.

– Все, запирайся, – напоследок повторил он, выбравшись из темных сенцев в огород. – И помни: никому не открывай, никому!

– А тебе?

– Вот бестолковая, – помотал он головой. – Я же тебе говорю: никому, кроме меня!

– А ты придешь? Когда, Степаныч? – Таня вцепилась в короткий рукав его рубашки. – У меня даже хлеба дома нет, собиралась сегодня идти в магазин.

– Принесу, принесу я тебе хлеба, – пообещал тот, с тоской вспомнив про запланированную баню и шашлык. – Только… Приду, когда стемнеет. Сиди как мышка, и ни гугу.

– Поняла, никому не открывать, кроме тебя. Сидеть тихо как мышка. А сколько сидеть-то, Степаныч? – спохватилась Татьяна, когда участковый уже ходко затрусил меж ее грядок с картошкой.

Он только рукой махнул, даже не повернулся. Слышал только, как дверь ее захлопнулась и с лязганьем задвинулась дверная щеколда.

Загрузка...