До войны лейтенант Матюшин служил на границе самой обыкновенной, в лесах Белоруссии. Все там было: и ров, и столбы, и верные собаки – Звонок, Забияка, Занзибар. Они были одногодки, потому и клички начинались с одной и той же буквы.
В годы войны Матюшин очутился на границе совсем другого рода, у причалов Ладоги. Отчетливой, ощутимой эта граница была только для него и для его помощника, сержанта Витушко.
Сотни людей проходили мимо них каждый день. Сюда, из осажденного Ленинграда, их доставляли поезда. Здесь ждал пароход со следами осколков на бортах, старый, много раз побывавший под бомбами, под обстрелом вражеских орудий.
Ленинградцы уезжали из города-фронта в тыл, за Ладогу, в глубь страны, и Матюшин должен был посмотреть каждому в лицо, внимательно проверить паспорт. Кроме того, следовало отыскать фамилию человека в списке эвакуированных и зачеркнуть ее красным карандашом, дескать, проследовал, выбыл.
Уезжали на Волгу, Каму, Урал, в Сибирь. Перебирались целыми заводами, институтами. Спасались от голода, от бомбежек, от страшного одиночества в вымерших квартирах, от надвигавшейся зимы старики, женщины, дети.
Часто из вагонов выносили людей, вконец ослабевших от голода, полумертвых. Найти и протянуть документ – для них это задача огромной сложности. Помогали соседи. На лице человека, отупевшего от лишений, Матюшин не мог прочесть ни мыслей, ни чувств, решительно ничего. Такие лица были куда страшнее, чем кровь и раны на поле боя.
Навигация кончалась. Настали холода, осень напоследок залютовала, как выразился сержант Витушко, забавлявший лейтенанта своим диковинным сибирским говором. Поезд только что привез партию ленинградцев, и они расположились лагерем у пристани в ожидании посадки на пароход. Одни сидели на узлах, чемоданах, другие лежали, раскатав одеяла, ковры. Один старик накинул себе на плечи тяжелый, цветастый восточный ковер. Сержант глядел на него с мальчишеским любопытством.
Витушко удивлялся постоянно. При этом он откровенно, наивно таращил светло-голубые глаза, чем вызывал у Матюшина невольную досаду. Сержанту явно не хватало солидности, присущей военнослужащему. А контролер тем более не должен ничему удивляться. Матюшин с давних пор воспитывал в себе хладнокровие, готовность к любым неожиданностям.
Вот сейчас Витушко уставился на зеленого попугая в клетке. Немало попадалось курьезов, но попугая в эшелоне эвакуируемых до сих пор не было. А сердобольный дядя в золотых очках вез с собой не только тропическую птицу, дрожащую от холода, но и маленькую, тихую, кудлатую собачонку с печальными глазами.
Соседи недовольно косились на бородача. Людям есть нечего, а он, вишь, целый зверинец кормит! Никто не произносил это вслух, но бородач ерзал, смотрел в землю, чувствовал себя виноватым. Попугай изредка перебирал лапами на своей жердочке и простужено, страдальчески кряхтел.
– Замерзнет животина, – сказал сержант.
Матюшин не ответил. Он не позволил себе задержать взгляд на попугае. Человек, который сейчас интересует Матюшина, не станет выделяться из толпы. И ковер он не наденет на себя. Вид у этого человека будет самый обыкновенный.
Матюшин боялся, что узор ковра или резкий, хриплый голос попугая, неслыханный под северными соснами, отвлечет, помешает заметить важное.
Каков из себя этот человек?
Шифровка, полученная утром, не давала никакой пищи для воображения. Известно только одно: среди едущих на Большую землю, как тогда именовали тыл, может оказаться враг под чужой фамилией, с фальшивым или чужим паспортом. Примет не сообщалось никаких.
Очевидно, фашистский лазутчик был заброшен в Ленинград, а теперь пробирается на восток. Для чего? Сбор шпионских данных, диверсия на военном заводе, вербовка агентуры, мало ли как он может навредить. Просторы нашей страны велики, и, если он проскочит здесь, мимо контрольно-пропускного пункта, выследить его потом будет еще труднее.
Правда, он, может быть, двинулся другой дорогой, не через Ладогу. Появление его здесь возможно – таков смысл шифровки. Вообще о нем, по-видимому, очень мало данных.
Если это хитрый, опытный агент, то паспорт его, верно, не вызовет серьезных подозрений. Фамилия, которую он присвоил себе, наверняка отыщется в списке.
«Однако, – рассуждал Матюшин, – даже самый умелый, осмотрительный агент может выдать себя какой-нибудь мелочью». И лейтенант решил не спешить с проверкой документов, понаблюдать, тем более что пароход собирался отчалить лишь через два часа.
Матюшину вспомнилась история, вычитанная давным-давно, еще в старшем классе школы.
Однажды наши пограничники задержали в горах Тянь-Шаня группу нарушителей. Темной южной ночью прокрались они на нашу сторону ущелья – бородатые, в бараньих шапках, халатах, вооруженные кинжалами, винтовками, пистолетами. Именовались эти вояки басмачами. То были сыновья кулаков, бежавших за рубеж, и тамошние бандиты, нанятые какой-нибудь разведкой, чаще всего английской. В ту пору, в двадцатых годах и в начале тридцатых, басмачи часто врывались на советскую территорию, жгли колхозное добро, убивали коммунистов, портили посевы.
Среди задержанных был приметен один, постарше прочих. Кинжал у него был дорогой, старинный, с тонкой насечкой на ножнах, рукоятке. Комиссар нашего пограничного отряда не сомневался, что перед ним командир басмачей. Больше того, комиссар имел сведения, которые давали повод подозревать в нем европейца, крупного организатора диверсий и шпионажа, обученного в Англии.
Допрос продолжался несколько часов. Задержанный безупречно говорил на местном наречии, по языку его никак нельзя было отличить от уроженцев порубежной страны. Он носил халат и шапку точно так же, как они, так же подбривал бороду, сопровождал свою речь теми же жестами. Поймать его не удавалось ни на чем. Лишь смутное чутье понуждало комиссара не отступать, не прекращать беседы.
День был жаркий. Комиссар измучил и басмача, и себя. Наконец, теряя терпение, он откинулся в кресле, сбросил рукой со лба капли пота и велел принести чаю.
Чай подали не в пиалах – фарфоровых чашах без ручек, обычных на Востоке, – а в стаканах.
Комиссар дал пленному отдых. Оба сидели у окна, пили чай, толковали о погоде, урожае хлопка, гранатов, шелковицы. Комиссар уже сделал вид, что готов поверить легенде басмача: границу пересекли нечаянно, заблудились в темноте, путь держали в соседнее селение – посчитаться с противниками, выполнить обычай кровной мести.
И вдруг комиссар встал.
– Довольно, мистер Смит, – сказал он по-английски.
Вскочил и басмач. От растерянности он онемел. В руке его застыла чайная ложка. Он крепко сжимал ее в руке, потом выпустил, и ложка звякнула об пол. Комиссар не спускал с нее глаз. Он нагнулся, поднял ложку и положил на столик.
Шпион понял свой промах, но слишком поздно. Он забылся за чаепитием. Он стал размешивать ложечкой сахар в стакане, как это принято в Европе.
Матюшин любил читать про пограничников, а этот рассказ – он так и назывался – «Чайная ложка» – почему-то особенно увлек его. И наверно, сыграл роль в его судьбе, так как Матюшин твердо решил, окончив школу, идти в пограничные войска. Как знать, быть может, не будь того случая в горах Тянь-Шаня, не было бы в жизни Матюшина и Ладоги, и эшелона ленинградцев.
Да, враг обнаружит себя каким-нибудь неосторожным жестом, словом. Выдаст, если его подтолкнуть… Конечно, само собой это не произойдет. Нет. Матюшин не привык рассчитывать на легкий или случайный успех.
– Товарищ лейтенант, – донесся до него тенорок сержанта. – Капустки похрупать, а?
Подошел час обеда. Питание на КПП было хоть и посытнее, чем в блокадном городе, но далеко не обильное – жидкий суп, заправленный щепоткой крупы, немного овсяной каши. И бочонок с кислой капустой, выданной недавно сверх пайковой нормы, составлял главную приманку в скудном меню.
– Похрупаем, – кивнул Матюшин, думая о своем.
Пассажиры тоже будут обедать. Надо присутствовать, понятно, как бы невзначай, не вызывая тревоги. Люди голодные и сытые едят по-разному.
Лазутчик вряд ли голоден.
Известен под именем Карл… И больше ничего, ни одной детали, черты, по которой его можно было бы узнать. Почему так лаконична шифровка?
Шифровка не содержала примет Карла по той простой причине, что чекисты, начавшие розыск, ими не располагали.
Сообщать всем контролерам, на все рубежи о странном эпизоде в квартире на проспекте Маклина не имело никакого смысла. Это ничуть не помогло бы пограничникам. Сама Анна Степановна Лихачева, единственная обитательница квартиры, не видела Карла. Могло статься, ей почудилось…
До войны квартира была многолюдная и на редкость дружная, несмотря на то что жили в ней люди очень и очень разные. Анна Степановна преподавала математику, приносила по вечерам тетрадки, проверяла упражнения по алгебре, заданные седьмому классу. Нередко до нее доносилось лирическое сопрано эстрадной певицы из комнаты напротив. В другой комнате, в глубине коридора, играла гаммы восьмилетняя Таечка, будущая пианистка. А по утрам ближайший сосед Анны Степановны, молодой слесарь, физкультурник, гулко прыгал, делал стойки на стульях, гремел гантелями.
Коридор был длинный, извилистый, и инженер Таланов из дальней комнаты, большой шутник, выезжал встречать гостей в переднюю на велосипеде.
Да, соседи часто мешали Анне Степановне проверять задачки по тригонометрии. Но насколько лучше был тот веселый шум, чем гнетущая, мертвая тишина, наставшая в квартире теперь! Прерывалась тишина только воем сирен, залпами зениток, а иной раз свистом падающей бомбы. Вслед за свистом раздавался глухой, словно захлебнувшийся в земле удар. От него вздрагивали стекла, заклеенные крест-накрест полосками бумаги, звенела пустая кастрюля на железной печурке, ерзал по обоям велосипед Таланова, висящий в передней под потолком.
Таланов уехал за Урал, куда переправилась и его научная лаборатория. Незадолго до войны он женился, но не взял с собой Веру, угловатую, неприветливую, такую несложную по характеру в сравнении с весельчаком инженером. Вероятно, они повздорили. Вера живет где-то на Васильевском острове с матерью, но изредка появляется здесь, убирает комнату.
Эстрадная певица перед войной уехала отдыхать в Сочи и не вернулась. Ни слуху ни духу от нее. Умолк и Таечкин рояль. Семья эвакуировалась на Большую землю. Силач слесарь, живший за перегородкой, ушел в самом начале войны в ополчение и в первом же бою погиб.
Анна Степановна осталась одна. Ей предлагали уехать, она отказалась наотрез. Нет, с Ленинградом она не расстанется. Сорок три года из своих шестидесяти провела она в этом городе. Нет, поздно ей устраиваться в другом месте.
В ее решении сказывалась не только привычка, не только любовь к Ленинграду, но и протест против этой чудовищной войны, навязанной Гитлером. Жаль, нет сил, чтобы идти на фронт или на завод, помогать нашим воинам. Все равно никуда она не уедет. И напрасно Анне Степановне доказывали, что упорство ее неразумно, что осажденному городу будет легче без стариков и детей.
– Я никаких льгот не хочу, добавочной карточки не прошу. А Гитлер меня не испугает.
После жестоких налетов фашистской авиации, следовавших один за другим, пока длились лунные ночи, наступило затишье. Последние дни Анна Степановна почти не вставала, не топила железную печку. Мысли Анны Степановны путались. Витя, ученик, заходил и приладил печку, только вот дрова все вышли. Сгорели в печке и книги, только на самой верхней полке стеллажа стоят тома энциклопедии. Тяжелые тома, да и высоко они, достать можно, если влезть на табуретку. Надо попросить соседа… Тут Анна Степановна спохватилась: убит ведь сосед и снять энциклопедию, стало быть, некому.
Зашла бы хоть Вера… Она вчера была, двигала мебель. Или то было позавчера?
Анна Степановна очнулась оттого, что ей в лицо брызнул свет. Откуда он взялся, она понять не могла. Кто-то зажег фонарь или откинул портьеру, плотно закрывавшую окно. Или, может быть, дали ток. Вдруг опять вспыхнет электричество, а затем по радио скажут, что фашистов разбили, прогнали от Ленинграда?..
Рука запуталась в одеялах, и Анна Степановна не сразу высвободила ее. Нащупала выключатель. Нет, сухой щелчок не высек света.
Она опять забылась и впоследствии не могла сказать, сколько времени провела в вязкой дремоте, среди смутных, разорванных видений. Разбудил ее ноющий звук. Сперва ей послышался сигнал воздушной тревоги, и она сказала себе, что не двинется с постели. В убежище она сидела только один раз и с тех пор зареклась. Это ужасно – прятаться в подвале и ждать.
Однако сигнал не повторился. В коридоре раздались шаги. Значит, тревоги нет, это скрипела парадная дверь. Пришли какие-то двое – мужчина и женщина. Анна Степановна напрягла слух. Ей показалось, что она узнала голос Веры. Мужчина говорил тихо. Незнакомый как будто… Анна Степановна хотела постучать в стенку, попросить Веру достать энциклопедию, но постеснялась. Сейчас, пожалуй, не стоит, она занята с гостем.
Мужчина опустил на пол что-то увесистое, мягкое, по-видимому мешок.
– Никого нет, – сказала женщина громче, и Анна Степановна поняла, что это вовсе не Вера.
Голос незнакомый…
Шаги стали удаляться, потом мужчина, стуча сапогами, вернулся.
Возможно, за мешком.
Дремота покинула Анну Степановну, потому что она рассердилась: «Как это никого нет в квартире! Я уже не в счет? Рано хороните меня! Кто же хозяйничает у нас?»
Они в дальней комнате, оттуда ничего не слышно. Женщина бегает на кухне. Запахов еды не чувствовалось, следовательно, угощаются всухомятку, наспех. Надо пойти посмотреть… Анна Степановна попыталась встать, но не смогла. Она снова заснула…
Пока она спала, те двое поели и выпили. Да, наверное, выпили, так как, перед тем как уйти, в коридоре говорили довольно громко, без опаски. Впрочем, нет, не совсем так, женщина в коридоре понизила голос, и гость ее встревожился.
– Это правда? – спросил он. – Тут никого нет?
Спросил строго, даже как будто с угрозой. И женщина отозвалась беспечно, чтобы успокоить:
– Не выдумывай. Нервы, да?
Мужчина тяжело топтался, одеваясь. Кажется, было слышно, как он дышит.
– Не озябнешь, – сказала женщина.
– Нет.
– Сразу видно…
Мужчина усмехнулся:
– Ничего не видно. Псковский полушубок.
– Вот именно псковский… Вот именно. Ох, скоро ли все кончится?
– Для вас – да. Очень быстро, я предполагаю… А для меня не так быстро.
– Там лед уже.
– Пока еще нет, – сказал мужчина, подумав. – Так ты…
– Я поняла, поняла…
Голоса стихли. Кто-то вышел, прикрыв за собой дверь, кто-то ждал не двигаясь. Половицы не скрипели. Минут через пять визгнула дверь.
– Карл! – позвала женщина.
Значит, это она выходила на лестницу. Факт, обративший особое внимание чекиста. Ну конечно же, она разведала обстановку, чтобы они могли незаметно уйти.
Тогда Анна Степановна не успела во всем разобраться. Многое осмысливала уже потом, когда рассказывала управхозу, а затем вежливому молодому человеку в легком пальто и большой шапке-ушанке.
Насторожило ее почему-то слово «полушубок». Карл произнес как-то не по-русски. Впрочем, одно это еще ничего не значит… Так же, как и то, что его зовут Карл. Мало ли у нас Карлов. Называли ребят в честь Маркса…
Анна Степановна лежала в постели, вспоминала, думала, соединяла все то, что дошло до нее из коридора: звуки, слова, обрывки фраз. И вдруг поняла, что необходимо действовать. Сейчас же, не медля ни минуты…
Откуда-то взялись силы. Она встала, вышла на улицу. Увидела дневной свет, по-новому ясный, вдохнула прохладный, влажный, родной ленинградский воздух, по-новому свежий.
Потом, когда пришел молодой контрразведчик, она еще раз восстановила все в памяти.
– Более конкретно не высказывались? – спрашивал он. – Ладога не упоминалась?
– Нет, нет…
Молодой человек морщил лоб, еще чистый, свободный от складок, которые вдавливает время, и рассуждал вслух. Судя по всему, Карл намерен уйти из города, перебраться на Большую землю.
– Совершенно верно, – соглашалась Анна Степановна.
Он не меньше часа провел в комнате Веры. Да, именно там побывали неизвестные.
– Веру я бы узнала, – уверяла Анна Степановна.
– Видимо, женщина хорошо знакома с вашей квартирой. И вас знает. Возможно, она же заглядывала к вам утром. А с ним она опасалась говорить громко. Так ведь?
– Вот именно…
– Значит, на всякий случай принимала меры предосторожности. Хотя и считала, что вы…
– Умирающая старуха, – храбро досказала Анна Степановна.
– Ничего похожего, – сказал чекист.
Очень воспитанный молодой человек. Любезно слазил за энциклопедией. Но жечь пожалел, содрал дверцу с антресолей.
Так кто же привел Карла? Задача оказалась сложной. Пустая бутылка на столе у Веры, крошки хлеба, корка сала, выскобленная ножом, ничего не поведала чекисту о ночных гостях. Комната Веры не запирается, зайти мог кто угодно. А парадную дверь от бомбежек так расшатало, что ее можно открыть гвоздем.
– С Верой вы поговорите все-таки, – посоветовала Анна Степановна.
– Конечно, – заверил чекист.
Беседуя с Анной Степановной, он расколол дверцу, загрузил печурку и растопил. Оставшиеся дрова сложил в углу. Там выросла маленькая, аккуратная поленница.
– Вот вам мой телефон, – сказал он, прощаясь, и протянул Анне Степановне листок из блокнота.
– Спасибо, – сказала она.
В постель ее больше не тянуло. Она почувствовала себя окрепшей, спасенной.
Вот уже час, как расположился на берегу Ладоги пестрый бивуак ленинградцев. Пароход еще не принимает их. Некоторые соорудили из одеял и палок заслоны от ветра. Гражданин с попугаем возмущается, громко называет пароход рваной галошей, а матросов – лодырями.
– И попугай ругается, – говорит сержант Вигушко. – На птичьем языке. – Глаза сержанта смеются. На его зубах смачно хрустит кислая капуста.
Матюшин хмурится. Стопки паспортов на столе, захватанных, истрепанных, ему неприятны. Никогда он не любил возиться с бумагами. Конечно, он отобрал паспорта у пассажиров, принес в сторожку, сверил со списками. Ничего подозрительного пока не встречалось. Владельцы паспортов значатся в списках все до единого.
Шифровка велит усилить наблюдение. Но как? Прежде, до войны, на заставе в Белоруссии Матюшин знал точно, как надо действовать. Он посылал для охраны рубежа дополнительные наряды, закрывал врагу все сколько-нибудь вероятные пути, приказывал еще зорче смотреть, слушать.
Здесь все по-другому. Карла выдаст не шорох в кустах, не след в траве… Он вряд ли повезет с собой попугая. Вряд ли станет шуметь, вызывать капитана парохода, скандалить. Скорее всего, Карл предпочтет вести себя тихо.
Старый, испытанный метод исключений… Немощных старцев, старушек, детей Матюшин уже сбросил со счета. Мало шансов у Карла затесаться в компанию рабочих или научных сотрудников, там друг друга знают. Легче всего ему попасть в список райсовета, там люди из разных домов, люди разных профессий. До эвакуации они между собой не сталкивались.
Матюшин разложил паспорта стопками, а затем снова начал листать их.
Сержант разжег плиту, поставил чайник. Ветер продувал сторожку, и контролеры часто согревались чаем, хотя бы и пустым, без сахара.
– Товарищ лейтенант!
Витушко стоял за спиной Матюшина и сопел, собираясь с мыслями. Лейтенант с неудовольствием обернулся:
– Ну, что тебе?
– Я только… Как вы можете, товарищ лейтенант! – протянул Витушко с удивлением. – По мне, так тут сплошь липа.
– Новости!
– Я серьезно… Они же когда снимались? Карточки разве похожие? Ничуть, товарищ лейтенант.
– Ты бы лучше за печкой присматривал, – сказал Матюшин. – Дымит печка.
Придет же в голову! Липа! Ох, любит язык почесать!
Однако понять сержанта нетрудно. Матюшин вспомнил, каким растерянным новичком был здесь недавно он сам. Да, да, ведь и ему паспорта казались фальшивыми или крадеными! Он не представлял себе, что война, блокада так меняют человеческие черты. За несколько месяцев юноши повзрослели, здоровяки средних лет состарились. Исчезла веселая беззаботность, лица ожесточились, как бы отвердели. Открылись новые черты характера – человек скромный, застенчивый оказывался героем, самонадеянного краснобая пригибал к земле страх.
А голод добавлял ко всему этому свою печать. Смотришь на исхудавшего, едва живого блокадника и поражаешься: неужели это он на фотографии показывает в улыбке ровные, крепкие зубы?
Никакие уставы, никакие инструкции не могли помочь Матюшину – он должен был сам научиться узнавать людей по довоенным фотографиям, различать основное, неизменное.
И когда попадался пассажир вполне благополучный, такой же округлый и упитанный, как на фото, это стало настораживать, Матюшина так и подмывало спросить гражданина, чем он занимался в Ленинграде, как избежал общей участи. Небось обворовывал, жульничал, тайком таскал к себе еду!
Карл, надо думать, не выделяется ни полнотой, ни румянцем на щеках. Он принял меры, выглядит обыкновенным блокадником. Смекалки у него хватит. Сумел же он в городе замести следы. В его паспорте фотография, как и у прочих, непохожая. Вопрос в том, насколько не похожа его карточка… Ведь осмотрительный немец способен перестараться, маскируясь под блокадника-ленинградца.
Матюшин встал из-за стола, достал с полки жестяную кружку с обмоткой на ручке, чтобы не обжигала, и налил чаю.
– Ты, Коля, по сути дела прав, – сказал он. – Документы – они все липа. Человека раскусить – вот что важно.
Он решил выйти к пассажирам и поглядеть на них. Просто поглядеть. С пустыми руками, без паспортов. Раздать их еще успеется. Нужно будет выяснить, накормлены ли пассажиры, скоро ли там, на пароходе, закончат ремонт, и попутно познакомиться с ленинградцами получше.
Бивуак гудел. Пожилой капитан с нездоровым, отекшим лицом пытался успокоить недовольных. Еще час, самое большее полтора, и милости просим на судно. Раньше перейти на судно нельзя – вдруг налетят фрицы! На земле оно надежнее, сразу можно укрыться в щелях. Вон они, вырыты в ложбинке. Минута одна ходу, и безопасность…
Матюшин тоже вступил в разговор с капитаном. Слушал его жалобы на нехватку запасных частей и обводил взглядом сборище. Попугай застыл, спрятав голову под крыло. Хозяин поднес клетку к тлеющим головешкам костра. Две девушки открыли чемодан, одна встряхивает яркую блузку, такую легкую, что от одного вида делается холодно. Что еще врезалось в память Матюшина?
Руки – черные, как у африканца. Они гораздо темнее, чем лицо мужчины, лежащего на раскатанном тюфяке. Руки вылезают из рукавов огромной, не по росту, дворничьей овчинной шубы.
Сейчас у многих ленинградцев руки в саже, копоти. Коптят железные печки, коптят свечи, стеариновые плошки, баночки с каким-то маслом. Соляровым, что ли? Во всяком случае, с таким, которое нельзя есть.
Матюшин вернулся в сторожку, поразмыслил, взял одну пачку паспортов и вышел. Он отдаст не все паспорта. Отдаст только старикам и женщинам. В этой пачке документов, втиснутой в офицерскую сумку, не может быть паспорта Карла. Может быть, тут-то и удастся поймать на себе вопросительный взгляд Карла. Ему же наверняка не терпится пройти проверку.
Опять увидел Матюшин рваный тулуп и дочерна закопченные руки. Они словно назойливо лезли в глаза.
И вот они уже совсем близко – эти руки. Почти касаются сапог лейтенанта. Как это произошло? Значит, он сделал два-три шага невольно, не отдавая себе отчета. Матюшин смутился – вообще-то он привык основательно взвешивать свои поступки. А человек в тулупе как будто напрягся. Полузакрытые глаза его сомкнулись. На верхней губе упрямо дрожала какая-то жилка.
Надо спросить его… Матюшин не успел подготовить вопрос и поэтому, недовольный собой, произнес глухо, с ноткой раздражения:
– Ваша фамилия?
– Цапов, – ответил тот и открыл глаза. В них было удивление – да, не испуг, не тревога, а просто удивление.
– Хорошо, – сказал лейтенант и отошел.
Он заговорил с девушками, которые все еще перекладывали свои пожитки. Едут в Самарканд, надеются, что там еще тепло. А тот, чернолапый, в тулупе, лежит в той же позе, закрыв глаза, запрокинув голову.
– Цапов, Цапов, – повторил про себя Матюшин, шагая к сторожке. Привязчивая, царапающая фамилия.
Он отыскал паспорт Цапова, раскрыл. Цапов Георгий Никифорович, родился в Пензе… Все на месте: печать, фотокарточка, похожая и вместе с тем чужая. Четкий штамп треста «Углеразведка», где Цапов работал. Прописан был на проспекте Майорова.
Матюшин попытался вспомнить, где проспект Майорова, но не смог. Он плохо знал Ленинград. Из окна госпиталя виден был крохотный кусочек города – мост через Невку, деревья парка. Погулять по Ленинграду не довелось.
Паспорт Цапова своей обыденностью огорчал лейтенанта. А другие паспорта, уложенные стопками, возвышались непроницаемой, хмурой преградой. Они, словно в заговоре против Матюшина, укрывают неуловимого Карла…
Цапов, как все ленинградцы, давно не мыл руки, – у него на проспекте Майорова отказал водопровод, а копоть от печурки черная, въедливая. Верхняя губа Цапова сейчас дрожит от холода – ведь рваный тулуп слабо защищает его. Вот и все.
…Матюшин выругал себя. Дал волю фантазии – вот она и куролесит, сбивает с толку.
Карл Хофрат ехал на восток, готовый ко всяким превратностям, но разве можно все предусмотреть в России, все-таки загадочной, несмотря на обилие учебников, прочитанных в Кенигсберге! Не входила в план и задержка на Ладоге, у пристани.
Вообще, по замыслу начальства, Хофрату надлежало пребывать в Ленинграде до вступления немецких войск. До того момента, когда город, по образному выражению фюрера, «как спелый плод, сам упадет в руки».
Эти слова фюрера, выступавшего в Берлине, были покрыты аплодисментами и возгласами «хайль!». Хофрат не сомневался, что так оно и будет.
На курсах абвера – секретной службы Германии – он усердно изучал все предметы, и в особенности место своей предстоящей деятельности. Ему отвели один из проспектов Ленинграда, в недалеком соседстве с двумя вокзалами и крупными предприятиями, имеющими оборонное значение.
В зале, посвященном Ленинграду, на длинном столе сооружена точная миниатюрная копия проспекта из крашеного дерева, стекла, жести.
Весь проспект, во всех подробностях, Хофрат держал в уме – иначе он не выдержал бы экзамена.
Полковник не допустил его к макету.
– Вы двигаетесь, ну, скажем, со стороны Невского, – сказал полковник. – Не закрывайте глаза. Они вам могут понадобиться в любую минуту. Итак, начинайте!
– В доме номер один булочная и мясная лавка…
– Сколько этажей? – перебил экзаменатор.
– Пять.
– Вы поднялись на площадку пятого этажа с парадного входа. Что вы видите?
– Крыши заводских цехов.
– Это очень важно. Дальше!
– Других выгод дом не обещает. Двор непроходной. Номер три, следующий дом, значительно интереснее. Двор сообщается с улицей, идущей параллельно проспекту, и с переулком, пересекающим его.
– А возможности обзора?
– Тоже неплохие. Крыши тех же цехов.
– Вы опять закрываете глаза, Хофрат! Что за скверная привычка!
– Так точно, господин полковник!
– Допустим, этот завод является объектом для бомбометания. Как вы расположите своих людей?
– В доме три, в доме пятнадцать…
Полковник помучил его изрядно и в конце похвалил. Хофрат сумел разместить ракетчиков, сумел обеспечить им пути отхода. Ракеты полетят с разных позиций, так что все важнейшие цехи окажутся под ударом.
Хофрат с радостью покинул курсы. Он предвкушал небольшое приключение в Ленинграде, короткое и не очень опасное. Плод для Германии созреет быстро!
Отлично пригодится русский язык, усвоенный в Риге, в гимназии. Отец еще нанимал репетитора. Отец был уверен, что рано или поздно власть большевиков кончится и в России снова откроются немецкие магазины.
Однако война затянулась. Ленинград упорно не сдается, бомбы и снаряды рвутся на его проспектах, но желаемого результата это не приносит. Все чаще самолеты, нацеленные на Ленинград, направляются на другие объекты. И Хофрату наконец дали понять, что его – ценного, уже опытного агента – нецелесообразно держать в Ленинграде. Пусть назначит из числа ракетчиков заместителя и обеспечит все необходимое для переезда в глубокий тыл страны.
И Карл отбыл из Ленинграда с заданием обосноваться на Урале, в большом промышленном городе.
У Матюшина нет полной, стопроцентной уверенности, что перед ним сидит Карл.
Хофрат чувствует это. С его лица не сходит выражение обиженного удивления. Вместо того чтобы отправить людей поскорее, держат на холоде да еще устраивают никчемные допросы! Он так и сказал лейтенанту – слабым, капризным голосом дистрофика.