Первая книга Хулио. Таина

О чудесных беременностях рассказывают старухи, к кругу которых вы меня не отнесете.

Хосе Доносо. Непристойная ночная птица

Песнь первая

И когда пятнадцатилетняя Таина Флорес забеременела, она сказала: может быть, какой-нибудь ángel проник в подъезд. Поднялся на лифте. Вышел на ее этаже. Покинул свое тело и туманом просочился под дверь ее комнаты. Старейшины в Зале Царства Свидетелей Иеговы подвергли допросу мать Таины, сестру Флорес, и та поклялась, что Таина никогда не знала мужчины. Что она, сестра Флорес, всегда учила свою дочь: «Si es macho, puede»[1]. Сестра Флорес, по ее словам, столь внимательно присматривала за дочерью, что уверена: Таина даже не мастурбирует. Ее ответ вызвал у старейшин неловкость. Они заерзали на стульях. Мастурбация, конечно, грех, но не причина беременности. Старейшины принялись выспрашивать о месячных Таины: бывает ли у нее обычное женское часто, с задержкой или по-разному? Какие средства она использует? Те, которые впитывают, или те, что формой походят на мужской орган? К тому времени у Таины словно кончился воздух, и на вопросы отвечала ее мать.

Судбище продолжалось несколько недель. Каждое воскресенье, после службы, старейшины призывали обеих женщин в холодную комнату. Паства, хоть и смущенная, посмеивалась у них за спиной; сестра Флорес отстаивала историю своей дочери. Старейшины предложили сводить Таину в больницу, засвидетельствовать, что она не девственница. Но Таина и сестра Флорес отказывались, отказывались снова и снова. «Dios sabe[2], – клялась сестра Флорес. – Я сказала правду». Наконец старейшины выгнали обеих из Свидетелей: сестра Флорес не оставила им выбора.

Обе женщины, показываясь впоследствии на улицах Испанского Гарлема, являли собой странное зрелище, потому что мало говорили – что друг с другом, что с кем-нибудь еще. Они шагали по улице, взявшись за руки, мать крепко держала дочь; выходили они только по необходимости: в супермаркет или за социальным пособием. Бывали места, где две эти женщины не показывались: кинотеатр, салон красоты, пекарня. Они жили во вселенной, состоявшей из них двоих, и казалось, что даже толпа не сможет вывести их из равновесия. Ни улюлюканье шпаны в адрес Таины: «Mira, ¿to’ eso tuyo?»[3] Ни сплетни женщин в прачечной самообслуживания, жала которых были направлены на донью Флорес: «Perras cuidan a sus hijas mejor que esa»[4].

В школе Таина сидела одна, почти затерявшись среди прочих подростков. Ее не заботили ни одежда, ни косметика, ни популярность. Подобно своей матери, она улыбалась, когда кто-нибудь улыбался ей, но не отвечала, словно именно улыбка ее говорила: «Таина тебе не враг, но в дружбе твоей не нуждается». Таина нравилась мальчикам, они влюблялись в нее, но быстро теряли интерес, потому что Таина смотрела или в стенку, или в никуда, словно человека, заговорившего с ней, не существует вовсе. Мальчики считали ее высокомерной. Знала ли она, что красива? Трудно понять, красив ты или нет. Я спрашивал себя, чего еще Таина не знает. Может быть, она не знает, что ее голос – это дар? Я слышал, что Таина красиво поет. Что школьный хор держится на ней. Что когда она запевает соло, всех пробирает дрожь. Ее голос был самой сутью музыки. Он начинался жалобным, словно младенческим, плачем. Потом приходило рыдание, голос менялся, он просачивался тебе под кожу и, как поток воды, смывал твою боль. Когда она поет, говорила мисс Кэхилл, учительница физики, видишь тех, кого любишь, и тех, кто любит тебя. Люди чувствуют своих возлюбленных, обоняют их. По ее словам, голос Таины пропитывает одежду и держится неделями, сколько ни стирай свои вещи, сколько мыла ни изводи. Ее голос впитывался в каждый волосок на голове слушателя; и волосы по многу дней пахли ее пением, словно сигаретным дымом. Одна чернокожая девушка в тот день заплакала и сказала Таине: «Ты воспламенила все вокруг. Ты пела, словно в церкви». Вот что говорили про пение Таины. И вот чего я хотел. Я хотел услышать этот звук, этот голос, хотел услышать любовь. Звук, которого люди ждут всю свою жизнь. Я хотел увидеть того, кто любит меня. Но все пошло прахом. Таина как-то пришла на урок биологии – я тоже там был, – но не пела. Она произнесла одно-единственное слово: «голубь». Слово прозвучало жестко, словно ее язык не знал сладостей, а выговор сочился испанским, будто Таина всего несколько дней как прибыла в Соединенные Штаты.

Стыд.

Говорили, что именно bochorno[5] заставил Таину и ее мать вести себя по-монашески, проводя жизнь взаперти, словно на них наложили епитимью. Говорили: какой позор, весь квартал знает, из-за чего Таина перестала петь. Тот самый позор, с которым две эти одиноко живущие женщины боялись встретиться лицом к лицу и потому закрывали дверь перед всеми и перед всем. Говорили, что донья Флорес оказалась отвратительной матерью. Говорили, что донье Флорес надо было думать головой. Что еще когда Таина Флорес была ребенком, всем, у кого есть дети, делалось ясно: она вырастет красавицей и начнутся проблемы. А когда глаза Таины стали искриться, как озера в Центральном парке, и груди ее перестали быть тем, над чем мальчишки смеются, и стали тем, что они жаждут сжимать в темноте, – тогда ожидаемая катастрофа и произошла. Красивую девушку вроде Таины следует держать под замком, к тому же донья Флорес не понаслышке знает о мужчинах, что подстерегают одиноко гуляющих девушек в пустых лифтах.

Произошла, по всеобщему заключению, трагедия. Школа направила психологов в квартиру 2Б в доме номер 514 на углу 100-й Восточной улицы и Первой авеню. Донья Флорес не открыла им дверь. Несколько раз приходили из уголовного розыска, желая добиться заявления о преступлении. Донья Флорес не открыла дверь. К ней стучались соцработники. Донья Флорес не открыла дверь. Вскоре нежелательные визиты прекратились, и донья Флорес забрала Таину из школы. В личное дело Таины не лег ни один документ. Ее забрали даже не под предлогом перевода на домашнее обучение. Таина в один прекрасный день просто перестала посещать школу.

Теперь на улицах появлялась только донья Флорес: она или тащила продукты, или направлялась в «Чек-О-Мейт» обналичивать социалку. Сплетни утратили свежесть, Испанский Гарлем нашел новый предмет для пересудов. Все стали относиться к двум женщинам так, как им того хотелось: их оставили в покое.

Единственным человеком, которому донья Флорес на моих глазах открывала дверь, был один очень-очень высокий старик. Росту в нем было около семи футов, и он носил блестящую черную накидку на красной подкладке, какие когда-то носили медсестры. Большерукий, старый… Думаю, ему было под семьдесят, но глаза у него иногда вспыхивали, как светляки. В нашем квартале его прозвали Вехиганте, как долговязого пуэрто-риканского дьявола, но никто о нем ничего не знал. Вехиганте просто в один прекрасный день появился в Испанском Гарлеме из ниоткуда, словно он долгие годы пролежал в ящике стола. В первый раз его заметили за год до случая с Таиной, на параде в честь Дня Пуэрто-Рико, в костюме vejigante, а вскоре он и поселился в Эль Баррио[6]. Подобно Таине и ее матери, он ни с кем не общался и выбирался на улицу только по ночам.

Я много раз приходил к двери квартиры, где жила Таина. Я жил в том же доме, на десятом этаже. Спускался на лифте и выходил на втором. И когда я выходил из лифта, сердце мое пускалось вскачь, словно я намеревался потревожить дитя, которое не следовало будить. На ватных ногах я подходил к квартире 2Б и прикладывал ухо к двери. Я не слышал ничего, кроме абсолютной тишины, словно квартира стояла пустой в ожидании жильцов, которые вот-вот снимут ее. Однажды, когда я стоял, прижав ухо к двери, меня застукала соседка из 2А. Она сказала, что тоже так делала и что я ничего не услышу. Что из-под двери 2Б не просачивается ни звука, словно там не живут даже мертвые, потому что даже мертвые, сказала она, иногда шумят.

Но я продолжал приходить, потому что был уверен: с Таиной будет как в Библии. Я словно воочию видел, как люди со всего мира совершают паломничество в Испанский Гарлем ради возможности, только лишь возможности одним глазком взглянуть на беременную девственницу, проживающую в трущобной высотке на Ист-Ривер. Они станут прикладывать ухо к двери квартиры 2Б, совсем как я, и если посчастливится, то им будет явлена милость услышать легкий вздох, исходящий из священных легких Таины. Я верил, что все будет именно так. История Таины разошлась по Эль Баррио. Многие пожимали плечами, многие смеялись, никто не верил, но я знал точно: пройдет время и 2Б, и дом номер 514 на 100-й улице станут известны как место, давшее приют живой святой.

Но этого не произошло.

Обитатели Испанского Гарлема продолжали верить в блудный позор, в постигшую Таину трагедию. Причиной тому был, видимо, мужчина, чьи изображения когда-то покрывали стены почты на Хелл-Гейт[7] на углу 110-й улицы и Лексингтон-авеню. Этот мужчина одно время ошивался у нас в районе на распродажах, где девушки покупали туфли. Он увязывался следом за одинокими девушками, шел за ними до самого дома. А потом нападал сзади с ножом, вопрошая: «Что дашь в обмен на жизнь?» Этот человек сеял беды по всему району, и многие считали его отцом ребенка Таины.

Только не я. Я верил Таине.

Я верил в Таину. И когда мужчину, на которого многие указывали как на отца ее ребенка, отправили в тюрьму, я взял деньги, которые мать дала мне на новые джинсы и кеды, сел на поезд «Метро-Норт» и поехал в Оссининг. Имя мужчины я знал из статьи в «Эль Диарио». Я никогда еще не бывал в тюрьме и наивно полагал, что раз я знаю имя, то смогу просто явиться в тюрьму, как в больницу, сказать, что пришел проведать Орландо Кастильо, и меня пропустят. Охранник объяснил, что я должен быть в сопровождении взрослого родственника Орландо Кастильо. И что приходить я могу, только когда этому заключенному свидание положено по расписанию. Я сказал, что хочу задать Кастильо всего один вопрос, это недолго, но у охранника не было на меня времени. Множество семей выстроились в очередь, чтобы подписать бумаги и сесть в автобус, который отвезет их к тюремным корпусам. Охранник велел мне убираться, иначе он выкинет меня пинком под зад, шантрапу эдакую.

Я ушел злой, потому что поездка вышла длинная и дорогая – поезд, потом автобус, а главное, я так и не получил ответа на свой вопрос: «Бывал ли ты когда-нибудь в квартире 2Б в доме номер 514 на Первой авеню? В трущобной высотке в Испанском Гарлеме на берегу Ист-Ривер? Девушка лет пятнадцати, глаза карие?» Я был уверен, что тот человек скажет «нет», а еще вернее того – солжет, скажет, что не помнит.

Я начал задаваться вопросом, почему я испытываю такой интерес к Таине. Почему я не могу ни спать, ни есть, а верить могу лишь в то, что Таина зачала ребенка сама в себе. Была ли моя вера в ее девственность своеобразным стремлением удержать Таину? Конечно, я был влюблен в нее. Но что-то во мне, семнадцатилетнем, говорило, что мой интерес к Таине есть нечто большее, чем просто любовная горячка; он больше похож на грусть, которую вызывают беспризорные дети, книги или цветы. Грусть, похожую на coquí[8], которому велели молчать; а я хотел, чтобы Таина пела.

В школе надо мной все смеялись, особенно Марио Де Пума. Мы с ним столкнулись в столовой, и он хлопнул меня по спине.

– Тебе семнадцать? И ты все еще не знаешь, откуда берутся дети? Ну и псих.

Конечно, я все знал, но Марио был здоровый, в драке я бы его не одолел.

– Произошло чудо, – сказал я.

Марио с гоготом взял с моего подноса мороженое.

– Единственная девственница здесь – это ты.

Остальные мальчишки отвернулись, радуясь, что Марио цепляется не к ним.

Я, хоть и был девственником, отвечал, что секс тут ни при чем.

– Ты что, был там? – Мороженое мешало Марио говорить внятно. – Нет? Тогда с чего ты это взял?

– Там были другие.

– Пошел ты. – Он выплюнул мороженое и откашлялся. – Всем известно, что у тебя глюки, голоса в голове звучат.

– Не слышу я никаких голосов. – Я и правда ничего не слышал. У меня бывали видения, но так я справлялся с жизнью. Мои видения и мечты являлись только мне. – Марио, а как люди выживают, когда падают самолеты? Этого же тоже не объяснишь.

– Вот ты психопедик. – И он кинул в меня недоеденным мороженым. – Я помню, ты в четвертом классе думал, что сифилис – это Человек Икс. – Марио заржал и удалился.

Но его насмешки меня не задевали. Я уже начал тревожиться о нерожденном ребенке Таины. Я стал копить карманные деньги, пять долларов в неделю, и покупать вещи для еще не рожденного. Я покупал пинетки, одежду для младенцев, памперсы, детский крем, присыпку, детское масло, салфетки, детский шампунь. Все это я оставлял у двери Таины. А на следующий день обнаруживал свои дары на холодном бетоне рядом с неубранными мусорными мешками.

Однажды, проходя по улице, я увидел в окне ломбарда подержанную колыбель. Чудесную дубовую колыбель с резными ангелочками в изголовье. Колыбель оказалась дороговата, мне не по карману, и я купил лежавшую рядом с ней люльку для новорожденных. Дома я прятал ее от родителей, размышляя, стал ли живот у Таины круглым, как луна. Люльку я, как и прежние дары, тихо поставил перед дверью Таины. Потом позвонил и спрятался на лестнице, как какой-нибудь шутник на Хеллоуин. Дверь открылась, и сердце мое подскочило. Но дверь открыли не Таина или ее мать, а Вехиганте. Высокий старик посмотрел в одну сторону, потом в другую, словно знал, что здесь кто-то прячется. Потом заворчал, будто из ноздрей у него того гляди повалит дым и вырвется пламя. Вехиганте поднял люльку, повертел ее, потер, после чего поставил, откуда взял, и грохнул дверью.

На следующий день я обнаружил люльку на улице, рядом с остатками неубранного мусора и поломанной мебелью.

Я продолжал свои попытки, но ни донья Флорес, ни Таина не открывали мне. Я стучал и прикладывал ухо к двери. Я стучал и иногда вежливо шептал: «Таина?» Или: «Таина, это Хулио, мы вместе ходили на биологию, ты там?» Но никто даже не смотрел на меня в глазок в ответ на мой шепот. Потом я на лифте поднимался к себе на десятый этаж, чувствуя себя пустым, как межзвездное пространство.

Песнь вторая

Кто или что есть Нечто, дающее приказ одному атому соединиться с другими и образовать сперматозоид, а не дерево, металл или воздух? Кто несет ответственность за развитие ребенка, который плавает в вязкой темноте? Уже в семнадцать лет я знал: не Бог. Он слишком велик. Внутри Него можно поместить что угодно, размеры только не совпадут. Я искал, кто объяснил бы мне это чудо, нарисовал бы карту, на которой я смог бы рассмотреть самые мелкие, мельчайшие подробности. Ибо лишь там, в самом крохотном из всех возможных пространств между атомами, именно там Таина могла зачать дитя сама по себе. Что, если произошла революция? Что, если где-то в бесконечности внутреннего космоса некий атом сказал: «Довольно!»? Что, если этот атом заявил, что не станет больше следовать законам, прописанным в ДНК Таины? Что, если этот атом учинил революцию в теле Таины? Что, если другие атомы решили присоединиться к революции и, вместо того чтобы создать клетку, которую им было положено создать, образовали сперматозоид? Революция пользовалась поддержкой масс, триллионы триллионов триллионов атомов последовали примеру бунтовщиков, и вот наконец толпы мятежников ворвались в лоно Таины, приняв вид сперматозоидов.

– ¡Ay bendito![9] Так ты слышишь голоса? – Мамины руки взлетели вверх, рот открылся; мама никак не могла принять моих объяснений. – В pa’ Lincoln – вот куда я тебя отведу, в больницу Линкольна, – объявила она, глядя в потолок, словно Господь мог ее услышать. Но Господь ее не услышал, и мама посмотрела на моего отца-эквадорца. Он-то ее слова услышать мог.

– ¿Ves?[10] ¿Ves? Сильвио! – Мы сидели за кухонным столом. – Это все твои разговоры о революции, ты твердил про революцию, еще когда он был маленьким.

– Он мужчина, – ответил отец по-испански, потому что мой отец говорил только по-испански. Он уже поел и теперь читал эквадорскую газету «Эль Универсо». Отец был безработным и читал газеты не только ради объявлений, но и чтобы развеяться, он читал даже газеты, которые издавались на родине моей матери, в Пуэрто-Рико. – Он мужчина. Оставь моего сына в покое.

Помню, как я исполнился гордости: отец назвал меня мужчиной. Мне хотелось быть мужчиной. Заботясь о Таине или хотя бы веря в нее, я чувствовал, что делаю свое дело. Кто – или что – поручил мне его? Я не знал. Но как буддийские монахи не могут объяснить, что такое нирвана, зато могут достичь ее, я знал: это дело – мое предназначение.

Мать громко вздохнула и включила радиоприемник, тихонько. Когда-то она была salserа[11], но теперь ей нравились старомодные песни. «Tiemblas, cada vez que me ves»[12], – пропел Тито Родригес.

Мать снова повернулась ко мне.

– Хулио, Таина… немного не в себе. – Некоторых слов мать не говорила, как будто, стоит ей произнести их вслух, и то, что они означают, вторгнется в наш дом.

– Не верю.

– Ему уже восемнадцать, он мужчина, – повторил отец, не отрываясь от маленьких черных букв на газетной полосе. – Или отведи его в больницу, или позволь выстроить собственный мир.

– Вот видишь, мам. – Я кивнул на отца. – Он все понимает.

– Tu pa no sabe na’…[13] – Мама помолчала. – …Потому что тебе еще нет восемнадцати.

– Почти восемнадцать. Семнадцать с половиной…

– Большой человек, ну-ну. – Мама глубоко вздохнула.

– Леонор. – Отец на минуту отложил газету. – Ты водила его в церковь. Рассказывала ему, как человек, всего один человек, разрушил совершенный замысел Господа. Так уверуй в Хулио и его атом-революционер.

– Ну entonces[14]. – Мать скрестила руки на груди. – Ты веришь в революционный атом Хулио?

– Нет. Как и в то, что ты произошла из моего ребра.

– Это другое, – огрызнулась мать. – Адам и Ева существовали на самом деле! La Biblia es verdad[15]. А Хулио говорит как сумасшедший. Такие вещи говорят сумасшедшие.

– Он влюбился, – сказал папа, и я смутился. – Вот и все. Мой сын влюбился.

– Ничего я не влюбился, – соврал я. – Мне не нравится Таина. Мне нравятся девочки постарше. – Я словно пытался убедить самого себя.

– Нет, señorito[16]. Влюбился не влюбился – ты лучше оставь этих женщин в покое. Я знала мать Таины, esa Inelda está loca. ¿Me oyes?[17]

– Да, мам, да, знаю, слышал, она была певицей и сошла с ума, ты мне рассказывала. А до того как она сошла с ума, вы дружили, я знаю. И я не влюбился.

– Не влюбился, значит? – Мать наставила палец на еду у меня на тарелке.

Отец повернул голову; моя тарелка оставалась полной.

– Ты весь в мать, – сказал папа. – Не просто латинос, а еще и пуэрториканец. – Папа взял со стола газету. Полистал «Эль Восеро» и рассмеялся. – Послушайте только. Вы, пуэрториканцы, верите в чупакабру, в то, что в Эль-Юнке[18] высадились пришельцы, в espiritismo…[19]

– Oh sí, pero ¿quién lee eso?[20] Тебе-то должно нравиться. – Мать вырвала газету у него из рук, скатала в трубку и этой трубкой стукнула папу по голове.

Папа рассмеялся, глядя на скатанную трубкой газету.

– Лихо ты распорядилась газетой, тебе бы профсоюзными митингами руководить.

Мать, нежно улыбнувшись, сделала вид, что сейчас снова его треснет.

– Ну а у меня на родине, – отец взглянул на меня, – тебе пришлось бы выбирать, на чьей ты стороне, и придерживаться этого выбора. – Отец говорил о своей проведенной в Эквадоре коммунистической юности, но его слова я мог расслышать только сквозь собственные переживания. Я выбрал верить Таине. Я не мог отступиться, какие бы аргументы ни предъявлял мне здравый смысл. Есть вещи, которые невозможно понять сразу. И мне оставалось лишь держать оборону, пока кто-нибудь или что-нибудь не придет и не поможет мне донести до остальных, что произошло с Таиной.

– Ну ладно, basta, – сказала мать отцу. – Tú me vas a dar un patatú[21]. А ты… – Она воздела указательный палец, как Господь, и полезла в кухонный шкафчик за «Виндексом», – …ты лучше не устраивай мне неприятностей со старейшинами. Прекращай ходить на второй этаж и шпионить за женщинами и чокнутым стариком.

– Какой еще старик? Я ничего не знаю про Вехиганте. Просто считаю, что Таина говорит правду.

– Не говорит она правду, не нравится мне эта Таина. – Мама дважды пшикнула «Виндексом» на стеклянную столешницу. – А тот старик – про него никто ничего не знает, потому что он так хочет, а значит, ему есть что скрывать, – закончила мама, полируя стекло.

«Y por eso tiemblas…»[22] – пел Тито Родригес.

Услышав «есть что скрывать», отец оторвался от газеты и перевел взгляд на маму. Он говорил ей что-то, чего ей не хотелось слышать, мама не ответила на его взгляд. Я знал эти игры, иногда они меня просто бесили, поэтому бог с ними.

– Хулио, у этих людей свои секретные тайны.

– Мам, секретные тайны – это как бы одно и то же.

Отец кашлянул, не сводя с матери серьезного взгляда.

– И нам тоже есть что скрывать.

На что бы он ни намекал, матери эти намеки не понравились. Она хотела что-то ответить, но промолчала. Отец еще какое-то время очень внимательно смотрел на нее; она не отвечала, и отец счел, что теперь достаточно. Он победил. О чем бы ни шла речь, мама не хотела поддерживать отцовские разговоры. И она продолжила надраивать кухню, подпевая хрипловатому голосу Тито Родригеса, «пуэрто-риканского Синатры». Они пели историю женщины, которая трепещет, завидя певца, и зачем она скрывает, что она – часть его?

Песнь третья

У меня вошло в привычку дожидаться, когда родители лягут спать, и выскальзывать из квартиры. Прокравшись по длинному коридору, я нажимал кнопку лифта. Ждал. Заходил в кабину. Выходил, открывал подъездную дверь и оказывался на тротуаре. Потом пересекал улицу и становился лицом к высотке, но смотрел не на десятый этаж, не на окна своей комнаты; я глазел на одинокое окно Таины на втором этаже. Привалиться к синему почтовому ящику и смотреть, как вытягиваются тени в вечно тусклом свете. Я стоял у ящика подолгу, так долго, что успевал увидеть, как гаснут один за другим окна нашей высотки.

Однажды поздним осенним вечером я стоял у почтового ящика и глазел на окна Таины, как вдруг из нашего подъезда вышли две фигуры. Было уже темно, но я разглядел, как фигура потолще берет под руку более тощую, и по грации движения понял, что это Таина и ее мать.

Сердце у меня подпрыгнуло, как дельфин.

Я все не видел Таины, и вдруг – вот она. Мне понадобилась вся сила воли, чтобы не броситься к ним через улицу, не спугнуть их. Мне хотелось быть рядом с Таиной, но я боялся, что, как только ее мать заметит меня, они сразу поднимутся к себе. Почему они вышли из дома так поздно? Куда направляются? Наверное, Таине надо двигаться, подумал я. Ей надо заботиться о здоровье, чтобы нормально родить. А вечером она может подышать свежим воздухом, думал я. Таина вынуждена выходить из дома поздно вечером, чтобы никто ей не докучал. Чтобы никто ее не видел. Они с матерью затворились от всего мира; им, как совам, привольнее летать, когда остальные спят.

Со своего наблюдательного пункта, через дорогу, я видел волосы Таины – отчасти темно-русые, отчасти светлые, взлохмаченные, словно Таина только что с постели. Их будто подключили к электросети, и теперь крутые кудри Таины светились, как нимб. Ворсистое пальто было ей велико, словно Таина в нетерпении схватила первое, что подвернулось под руку. Пальто сидело на ней как широкая накидка, будто Таина не столько мерзла, сколько испытывала потребность спрятаться в чем-то большом. Я последовал за ними от 100-й улицы и Первой авеню до 106-й улицы и Третьей авеню. Едва мы покинули район высоток, как вечер ожил. Новые обитатели Испанского Гарлема выбрались на улицу и теперь вбирали в себя новую ночную жизнь. В этой части Эль Баррио, который они теперь называли Спа-Ха, было много открытых допоздна баров и кафе, и здесь ела, пила и смеялась молодежь, по большей части белая. Но и в этой толпе я не терял из виду двух женщин. Вот они завернули за угол. Там их ждал он – высокий, в своей вечной черной накидке и с тростью в руках. Вехиганте расцеловался с обеими – в обе щеки, на европейский манер – и по-отечески обнял. Перекинувшись парой слов, они все вместе пошли дальше, отбрасывая странные тени, похожие на искаженные квадраты. Они шествовали прогулочным шагом, словно грелись на солнце в Центральном парке, а не находились на улице в первом часу ночи. Время от времени я слышал, как донья Флорес коротко смеется чему-то, что говорит Вехиганте. Вскоре все трое вошли в круглосуточный магазинчик. Я пересек улицу и, пристроившись к окну, увидел, как Таина берет глянцевый журнал, а ее мать – какую-то жидкость для снятия лака. Вехиганте ни на что не смотрел и просто дожидался их у кассы. Я переступил с ноги на ногу и прищурился, желая разобрать название журнала, который взяла Таина, но не смог прочитать слов на обложке. Вскоре я понял, что донья Флорес взяла не жидкость для снятия лака, а agua maravilla[23]. На кассе она выложила журнал, гамамелис и упаковку «Твинкис», которых захотелось Таине. Вехиганте откинул полу плаща и порылся в кармане. Похоже, денег у него было негусто: он расплатился монетами, как будто разбил свинью-копилку. Потом все трое вышли из магазина (я спрятался за припаркованной рядом машиной); Вехиганте, видимо, о чем-то спросил Таину, потому что она кивнула и улыбнулась.

Теперь Таина уже не держала мать за руку; она на ходу разворачивала «Твинкис» и поедала их, будто хот-доги. Доев, она дочиста облизала пальцы и пошла медленнее, листая журнал, и по тому, как она переворачивала страницы, я понял, что она просто смотрит картинки. Может быть, она не могла читать, потому что время было ночное; через три квартала Таина долистала до конца и отдала журнал Вехиганте, который взял его и аккуратно свернул, словно не желая порвать или помять. Таина снова взяла мать за руку, и они пошли бок о бок.

На Третьей авеню холод осенней ночи посветлел от фонарей. Когда троица дошагала до игровой площадки на 107-й улице, Таина с матерью зашли, а Вехиганте остался дожидаться за оградой, словно ему было запрещено пересекать невидимую черту. Даже на скамейку не присел – так и стоял за оградой, будто собака, привязанная к парковочному счетчику. На площадке Таина села на качели, большой живот не помешал ей уместиться. Донья Флорес начала раскачивать ее. Качели взлетали все быстрее, все выше. Я услышал, как Таина весело кричит матери: «Sí»[24]. И таким счастьем мне было слышать голос Таины, что я стал бояться: вдруг Бог вмешается и заберет меня отсюда. Я вспотел, а потом тревога вдруг оставила меня, я ощутил чудесную перемену, словно понял: все будет хорошо.

Донья Флорес продолжала раскачивать качели. Ноги у Таины болтались, и она поджимала их, а потом выпрямляла, чтобы набрать скорость, а сама крепко держалась за цепи. Она запрокинула голову, и ветер раздувал ей волосы, а потом я услышал, как Таина снова заговорила: «Нет». Два слова. Я слышал, что Таина чудесно поет; а вдруг она запоет прямо здесь, сейчас? Без музыки тоже красиво. Я разволновался. Может быть, я прямо сейчас увижу того, кто любит меня? Или мне будет одно из моих видений? Но качели вскоре остановились. Мать о чем-то спросила Таину, та кивнула; обе покинули площадку и присоединились к ожидавшему их за оградой Вехиганте.

Я держался на полквартала позади них. Они свернули к Ист-Ривер, а потом к дому. Вехинганте продолжал шествовать прогулочным шагом, хотя обе женщины теперь шли, опустив головы, чтобы не привлекать к себе внимания. Даже в столь позднее время, даже в отсутствие аборигенов на улицах, заполненных белой молодежью, они шли, не глядя ни на машины, ни на фонарные столбы, ни на почтовые ящики или дома – вообще ни на что.

В считаные минуты все трое добрались до нашей высотки на углу 100-й улицы и Первой авеню, вошли в подъезд, и я снова остался один.

Какое счастье оказаться так близко к Таине! Я еле сдержался, чтобы не крикнуть: «Привет!» Меня окружала стена высоток. Я улыбнулся, потому что где-то за этими окнами, в одном из домов-прямоугольников, живет святая. А потом я услышал под грудами неубранного мусора любовный призыв сверчка. Я взглянул вниз, на бетон, и мне показалось, что все эти мусорные мешки, конфетные фантики, стаканчики из-под кофе, потеки масла, битое стекло, размазанная жвачка, окурки, коробки из-под пиццы, всевозможные жестянки – весь этот мусор говорит мне, что любит меня. Что мы с ним как-то связаны. И пусть я родом из трущоб – мир все-таки любит меня, принимает меня в объятия, и благодаря ему я чувствую, что ценен, что я не нежеланное дитя.

А потом мне стало утешительно думать, что все эти здания, полные людей, стоят так близко к реке. К настоящей реке, Ист-Ривер, и я почему-то зашагал к воде. Уже возле Ист-Ривер я впервые осознал, что район высоток от набережной отделяет только автомагистраль имени Рузвельта. Машины проносились мимо меня, шумя, как волны.

– Не пугайся, papo[25]. – Вехиганте перепугал меня. В руке он сжимал лом. Я медленно попятился и уже приготовился бежать, когда он перехватил мой взгляд, направленный на лом. Кажется, он смутился.

– Возьми, – Вехиганте протянул мне лом. – Возьми, papo.

Я выдернул лом у него из рук, зная, что не смогу ударить его, и приготовился замахнуться ломом, как бейсбольной битой.

– Надеюсь, теперь тебе не страшно? – Вехиганте выставил перед собой руки на случай, если я замахнусь. Старый, но высокий, он производил впечатление человека, все еще полного жизни. У него была светлая кожа, и по тому, как он называл меня papo, я понял, что он стопроцентный пуэрториканец, как моя мама.

– Меня знают немногие, потому что стариков мало кто замечает, – Вехиганте тихо усмехнулся. Между резцами у него была широкая щербина. Теперь я рассмотрел его накидку; она оказалась поношенной, ткань протерлась до основы. Длинные волосы, расчесанные на прямой пробор, удерживала резинка. В ту ночь я говорил с ним в первый раз; он напоминал мне сломленного Христа – оборванного, старого, падшего, Христа, которого бросили ученики.

– Чего вы хотите? – спросил я, хотя собирался спросить про Таину.

– Я? – Он горбился, как горбятся люди, чувствующие себя неполноценными из-за слишком высокого роста. – Я? Я хотел бы начать все сначала, papo. Но это невозможно.

– Ладно. – Я не знал, о чем он толкует, и покрепче перехватил лом – просто чтобы что-то сделать.

– Ты Хулио, да? Живешь в том же доме, что и Таина, этажей на восемь выше? – спросил Вехиганте, и я кивнул. – Я тебя иногда вижу. – Голос у него был хриплый, как звук навороченной кофемашины.

– И что?

– Да нет, ничего. Ты веришь, что Таина говорит правду…

– Она говорит правду, – перебил я. – Вы ее знаете и знаете, что она говорит правду.

– Хорошо-хорошо, успокойся, – призвал Вехиганте, я и не заметил, как повысил голос.

– Извините, – я заговорил тише. – Вы – отец Таины? – Он был слишком стар, но я все равно спросил.

– Нет-нет. Нет. – Вехиганте втянул голову в плечи, словно демонстрируя свое ничтожество. – Ты хочешь, чтобы эти женщины говорили с тобой? – Карие глаза на изборожденном морщинами лице все еще блестели.

Я пожал плечами, словно мне все равно.

– Не надо так. – Он знал, что я притворяюсь. Бодрюсь для вида.

– Я вам не доверяю, – сказал я. Было уже поздно, надо вернуться домой, пока родители не проснулись.

– Я тебя не виню. Доверять трудно, papo, но это ничего. Давай встретимся завтра. В это же время, напротив окна Таины, возле почтового ящика, и я расскажу тебе, что делать. Я расскажу тебе, что делать, чтобы они открыли тебе дверь. Ладно?

И он повернулся, намереваясь уйти.

– А лом вы не хотите забрать? – спросил я, и Вехиганте снова повернулся ко мне.

– Хочу. Может, сумею его продать.

– Вехиганте, – я отдал ему железку, – как вас зовут на самом деле?

– Меня? – Он взял лом и посмотрел в ночное небо, словно мог найти свое имя там, среди звезд. Потом посмотрел на бетон, на проезжавшие мимо машины и снова в ночное небо, словно не зная, с чего начать или что сказать. Наконец Вехиганте повернулся ко мне; глаза у него были большими, как на египетском саркофаге в Метрополитен-музее. Он сканировал мое лицо, словно сверхчуткий радар; он спорил с собой – говорить, не говорить?

– М-меня з-зовут Са-Сальвадор, – запинаясь, произнес он. – Моя мать, – он перекрестился, – звала меня Саль. А еще я прославился, когда был в твоем возрасте.

– Правда?

– Правда. Про меня писали во всех газетах, papo. В журналах «Тайм», «Ньюсуик». Когда я был в твоем возрасте, – проговорил он наипечальнейшим голосом, – я был Плащмен.

Загрузка...