неделю назад
– От тебя холод! – ёжится мама.
От Яси правда холод и хаос. Она измеряет шагами квартиру, то и дело косясь на окно.
Никого.
Хорошо.
Зачастую от хрупкого существа ожидаешь изящества, грации, но Яся движется, как сломанный робот, сутулит тонкую спину. Ей доступны лишь два состояния: полный покой и лихорадочное действие. Резкие движения взбивают воздух, пальцы чуть что сжимаются в кулаки.
Ночью она подкатывается к батарее, прижимается спиной – остаётся большое розовое пятно – да так и лежит. Спина горит, колени прижаты к груди. Нужно успеть откатиться обратно, пока не настиг сон. Иногда, кое-как повернувшись, Яся проваливается в промежуток между диваном и батареей. Утром её не найти: лежит свёрнутое одеяло, Яси нет и в помине. Она занимает совсем немного места – пока молчит. Начав говорить, заполняет любую комнату целиком.
Диван под Ясей скрипит, мама шикает с кровати. Попытки ползти осторожно, словно какой-то моллюск, обречены на провал: диван откликается на каждую Ясину кость, выступающую под кожей.
Она приподнимается на локте и видит за окном смутный силуэт.
Пришла. Снова пришла.
Яся переворачивается на живот, падает лицом в подушку и сердито сопит. Потом встаёт. Нервно дёрнув рукой, показывает, что сейчас пойдёт на кухню.
рассказывает Яся
Вечно птицы всё портят.
Они никогда не бывают к добру, будь то влетевшая в комнату чайка, ворон на кладбище или ещё кто. Даже если какой-нибудь парень, допустим, прикован к скале – так прилетит же орёл и сделает жизнь в сто раз хуже.
Так что всё началось с неё, с этой проклятой птицы.
Поначалу я стала замечать её на улице. Слишком часто, чтобы это выглядело случайностью.
Она выглядывала из кустов – ветки сгибались под тяжестью тела. Птица была жирновата.
Она прогуливалась у подъезда, пыталась смешаться со стайкой воробьёв. Выходило нелепо: птица торчала среди них, как айсберг.
И хуже всего – она принялась являться ночами, с дьявольским терпением карауля меня до рассвета.
Неотступно.
Повсюду.
Неотвратимо.
Казалось, что вот глянешься в зеркало, а там нет лица, только птичья башка. Уставится смородинными глазами, будто обычное дело.
Птица определённо была проблемой.
Стоит спросить о ней у других – и все отвечали невнятно. Ну да, говорят, птица. Ты что, не видела, что ли, таких. Тыкали пальцем, показывали на экране какого-то голубя, чайку, говорили: смотри. Как будто бы не очевидно, что это другое. Как можно не знать?
Иные и вовсе крутили пальцами у виска: мы ничего не видим, о чём ты, нет нигде никого.
Птица была. Однажды она пролетела так близко, что задела крылом – щёку ожгло, как горячим воздухом из фена.
Тогда я перестала спрашивать других.
Немногим позже поняла, что и камера её не видит: сколько ты ни старайся, на месте пернатой будет засвет, пустота, брошенный кем-то пакет.
Тогда я перестала верить камере.
Той ночью, дождавшись, пока мама покрепче уснёт, я вышла на кухню. По ту сторону стекла влажно поблёскивали два чёрных немигающих глаза.
– Тюк! – с мрачной решимостью птица стукнула клювом в стекло.
Я страшно замахала руками. Птица глянула с интересом, мирно склонив голову набок. Казалось, перья мягко светятся в темноте. Мои движения нисколько её не пугали, скорее казались забавными. Она думала, я смешная.
– Тюк-тюк, – чуть вежливей постучалась птица.
– Пошла вон, – прошипела я.
Птица не шелохнулась.
Лучше синица в руках, чем журавль в небе, и оба они всяко лучше, чем птица-сталкер за окном. Я схватила кувшин, из которого поливали жирное денежное дерево – ну конечно, мы те ещё богачи, – распахнула форточку и вылила воду на белые чистые перья.
Птица взъерошилась, отряхнулась. Мне немедленно стало стыдно. Что, если она не может улететь, и я сейчас издеваюсь над раненым или больным существом?
– Тюк-тюк-тюк.
Да это она издевается.
– Тюк, – подтвердили с той стороны окна.
– Маму разбудишь, – строго шепнула я.
И тут, к моему удивлению, птица исчезла. Это было бы слишком уж просто: конечно, она вернётся.
Но кто ж её знает, как и когда.
Под подошвой распалось осколками бабочкино крыло.
Крылья – мозаикой поверх песка – как витражи под ногами. Это казалось мистическим, невероятным, но объяснялось проще простого: церковь давно облюбовали птицы. Одни крылатые уничтожали других, оставляя на память единственное, что роднило.
Яся подобрала два непарных хрупких крылышка. Те задрожали в руках. Одно – потрёпанное белое с точками, другое – совершенно целое, с большим павлиньим глазом. Чернота обратной стороны была обманом: стоило попасть лучу света, цвет сменялся на синий.
В пустоте среди мёртвых бабочек птицы носились под сводами, жёстко шуршали пером о перо, и разбитые окна блестели стекольным зубчатым краем, и у неё были крылья – пусть и в руках, всё равно.
Раньше в церкви устроили склад киноплёнок – на как придётся сколоченных полках, где не растащили, стояли пустые катушки. Кто-то украсил окно бутылкой с засохшей розой. Песок вдавился подошвой, и Яся подумала: как хорошо.
Почувствовала неладное Яся раньше, чем увидела: опасность железной струной вытянулась вдоль позвоночника.
Какой-то чужой грубый шум. Яся чуть напряглась.
Это был человек, и он не хотел ей добра. Может, намерение читалось в глубине его глаз, а может, красноречивей о том говорил зажатый в кулаке нож.
(Разумеется, человек вполне мог прийти в опустевшую церковь, чтобы хлеб вкусить в тишине, и сейчас всего лишь хотел предложить разделить эту скромную трапезу, но в последний момент растерялся. Удивительно даже, что Ясе не пришло это в голову; вот комментаторы в интернете сразу поняли бы, что к чему. Зато пришли иные решения, сотворённые раньше, чем вежливость.)
Бей или беги.
Оба варианта одинаково хороши для не умевшей ни бегать, ни драться.
Что ж.
Сказки надо бы помнить.
Сюжеты давно закончились. Число комбинаций всего, что может с тобой произойти, ограничено жёстко: и хорошо, если их будет тридцать, может быть вовсе четыре. Так что на всякий пожарный – помни все сказки. Вполне может статься, что ты проживаешь одну из них.
Судьба приходит, взяв напрокат тело какого-нибудь незнакомца. Переодевшись нищими и калеками, инкогнито навещают героя цари, волшебники, маги. А иногда (в тех же сказках), обернувшись прохожим, приходит и Смерть. Волшебные истории любят взаимоисключающие параграфы, этим они и живут. Какой убийца, услышав: «Нет, не надо меня убивать, а лучше накорми и напои», повинуется приказу?..
Сюжетов всего-то тридцать один.
Сюжетов всего четыре.
Сюжет всегда лишь один, и ты тоже, и ты – это он.
Меньше всего в тот момент Яся думала о сказках и думала в принципе, но тем не менее громко произнесла:
– Не подходи.
И удивилась, когда человек в самом деле замер.
говорит Яся
Беспокойство кипело внутри, переплавляясь в страх, – и в одну секунду он перестал быть моим, перетёк в незнакомца. Кажется, я так умела всегда, но почему-то забыла и сейчас со странным спокойствием думала: этот человек боится меня, это его руки и ноги делаются ватными, его начинает колотить озноб, его же заботой становится выбор из двух вариантов: бей или беги.
Или всё же наоборот?
В какой-то момент мы стали как сообщающиеся сосуды: спроси кто, где моя рука, где его – не смогла бы ответить наверняка, и его / мой озноб резко сменился жаром, и его / мои обмякшие руки налились тяжестью, когда я наконец поняла: из двух вариантов он не предпочитает побег. Навязанный страх породил в нём злобу, и непонятно, что было бы дальше, если б он не заметил что-то над моей головой и не сделал бы шага назад.
Воздух вмиг ожил – поднявшийся ветер откинул с глаз чёлку, взметнулись к потолку мёртвые бабочки, всполошилась пёстрая птичья стая, плотное облако из мельтешащих нестройно крыльев и клювов.
Луч падает на один глаз, и тот мигом теряет цвет, в упор таращится голым зрачком, как гвоздём прибивает к месту.
Звякнув, нож выпал.
Кое-как прорвавшись сквозь стену из перьев, я споткнулась о какой-то кирпич, рассекла кожу на колене, поднялась, опёршись на ладони – на них остался песок, – и поспешила оттуда прочь.
…следом вышла вальяжно большая белая птица.
– Что ты такое? – спросила я.
Птица хитро сощурилась, и я протянула к ней руки.
Отряхнув их сперва от песка. Она чистая, эта вот птица.
Никто ведь не гнался, но Яся бежала прочь, свернула за угол, всё бежала, бежала, не обращая внимания на саднившую боль в ноге и возмущение сидевшей за пазухой птицы, которую от быстрого нервного бега подбрасывало вверх и вниз.
Под ногу попался камень.
Яся едва не споткнулась вновь. Остановилась, взяла камень и, не раздумывая, запустила в пустое холодное небо – и смотрела долго, ждала, пока упадёт. Уже и шея затекла, и перед глазами, напряжённо пялящимися в небеса, замелькали огненные пятна.
Камень так и не упал.
Соседка, губы поджав, косится на разбитую коленку, видит грязные разводы на бледном лице – провезла ненароком рукой, на вздувшуюся за пазухой куртку. Соседка пытается вызвать очищающее чувство стыда.
– В церкви была, – учтиво кивает ей Яся и поднимается по лестнице с видом, будто за ней тянется королевский шлейф – да если бы и тянулся, показался б соседке хвостом.
Соседка подумала, что девчонка заигралась для своих лет. И пошла обсудить со знакомой: вот Яська-то с прибабахом, куда смотрит её-то мамаша. Оно и понятно, что отец сюда больше не ездит. Наездился, значит. Он ещё молодой – точно будут нормальные дети.
Яся забыла о соседке сразу, как та исчезла с глаз.
Ничего не менялось.
Разве что ветер.
Он словно бы дул во всех направлениях сразу. Быстрый, порывистый, прекращался столь же резко, как и начинался: будто кто-то наверху ослаблял слегка поводок, а затем, вдоволь натешившись испугом прохожих, дёргал обратно – «Ветер, к ноге!».
А так – всё по-старому.
Кроме вот птиц.
Число их, крылатых, не поддаётся подсчёту. То ли они слетелись сюда со всех окрестностей, то ли вдруг расплодились за очень короткий срок. Как бы то ни было, сомнению не подлежало: птиц стало больше.
Мужчина вытянул руку, чтобы остановить маршрутку, – на ладонь мгновенно сел голубь. От неожиданности мужчина резко ладонь опустил. Потерявший опору голубь завис на мгновение в воздухе, а после недоумённо похлопал крыльями и улетел.
Другой голубь призывно урчал, пушился, пытался привлечь голубку. Он так пыжился-надувался, что женщина, проходя мимо, вспомнила что-то своё, наболевшее, остановилась, крикнула тонко: «Ну-ка отстань от неё!» и страшно затопала на него ногами. Голубь ушёл токовать собственной тени, будто того и желал. Тень не поддавалась соблазну, но и не убегала.
Малыш хотел уточку покормить. Оба они – и ребёнок, и птица – переваливаются на непрочных ногах. Мама снимает семейную хронику. Малыш смеётся: как он рад найти хоть кого-то размером поменьше себя. Никто не замечает, что смех отдаётся всё более слышным эхом, и со стороны мамы, едва не сбив её с ног, несутся к ребёнку хохочущие утки, и нет этим уткам числа. Видео стало занятней, но мама так не считает.
То и дело за завтраком Кира ощущала на себе чей-то взгляд и, повернув голову, замечала по ту сторону окна то глуповатую физиономию голубя, то бесцветные галочьи глаза.
О крышу стукается камень – тоже, должно быть, повинны птицы.
А кроме – ничего не изменилось.
Город выглядел как прежде – никак. Фальшфасады натянуты на дома. Там, под тканью, они рассыпаются в прах. Высотки не пронзали небеса, и не было старинных особняков, на которые лепились бы статуи, как опята. Никаких крайностей, никаких странностей.
Снаружи.
Наугад берём окно и заглядываем в него. Выбор случаен, просто пальцем в небо, прямо вот ногтем в его сонную серость, едва ли от этого небо прорвётся дождем.
Выбор случаен, ага.
Это обман. Конечно же, не наугад. То, в какое окно мы заглянем, заранее предрешено, написано в Книге судеб. Почему? Да просто ведь…
…сколько ни тычь пальцем в небо – всё равно попадёшь в чьего-нибудь бога.
Правда, здесь, казалось, остались лишь алтари.
Эта комната как музей. Кира выучилась не шуметь. Уже не было смысла так делать, но Кира – музейная тень.
Они давно уж все вместе не жили, и возвращаться сюда было как-то не по себе, квартира усохла и сжалась, и обои почему-то были те же, и всё остальное было ровно то же, и от этого захватывало чувство, что не до конца понимаешь, сколько сейчас тебе лет – и вот-вот встретишься в коридоре с собственным призраком. Хотя бы и потому, что на косяке двери отмечен давнишний рост – и последний замер подписан «Кира 7». В среднюю школу она пойдёт не из этого дома, но измерять перестанут пораньше, словно бы запрещая расти.
Родителям-то чего. Они как были, так есть, застыли в свой ипостаси. Не они за последний десяток лет полностью обновили личину; кто-то, возможно желавший добра, взял и кинул в огонь кожицу лягушачью, обратно не повернёшь, теперь до смерти шляйся царевной. Быть ребёнком и вырасти – в самом этом факте было что-то немыслимое, дикое, хоть от чёрточки с подписью «7» до совершенно взрослого тела, подпиравшего дверной косяк, была ещё парочка вышедших Кириных версий. О них лучше не вспоминать. Есть последнее обновление, его и считаем исконным.
Первое время мама упорно напрашивалась в гости – инспектировать холодильник, разузнать, как там гладятся простыни, протирается вовремя пыль, не в свинарнике ли дочь живёт. Требовала себе копию ключа. Отказ сочла за укор, бушевала с неделю, потом позабыла, бросила «живи ты как знаешь» (будто знаешь, как надо жить). Вздыхала, что теперь Кира отдельно. За каждый день, что они проживали врозь, обострялось всё то, что их с мамой так различало: пока были вместе – пообтёрлось, сточилось, едва разлучились – опять наросло; Кире было фоново стыдно, но с этим стыдом она давно научилась существовать. Даже ладить.
Внезапно сумев дать отпор, она в ту ночь растянулась на морщинистых простынях и задумалась: для чего их вообще надо гладить? И ещё подумалось, как будто извне, словно вновь кем-то посторонним: надо же, прямо как взрослая. Никак не выходило себе объяснить, откуда бралось это «как», потому что взрослая – Кира, и зеркало вторило ей, и память услужливо предъявляла, что дети – это другие.
Здесь всё остаётся нетронутым вот уже много дней: висящий на спинке стула пиджак, незаправленная постель, ткань на зеркале («Обязательно нужно завесить!» – повторяла тогда мама, и дала свой палантин, и потом не то что забыла – не захотела забрать, как будто желая остаться здесь хоть палантином), чашка с тёмным от чая нутром. Края этой чашки и ей подобных, фигурно изогнутые, с золотинкой, как будто резали губы, и Кира вечно боялась ненароком оттяпать кусок. Ей казалось, что стоит забыться – и раздастся противный хруст, и станет во рту всё солёным-солёным. Но чашки не разбились, не потрескались, не понадкусались.
Они оказались покрепче, чем их предыдущий хозяин.
От одного вида этих ничейных предметов время скручивается в спираль, иногда – накрывает волной постпророчества, какое бывает, когда читаешь собственные дневники, воображая: сейчас – это тогда, только знаешь теперь наперёд, что станет в будущем, листаешь страницы со снисходительным вздохом то ли автора, то ли творца. Говоришь типа так иронично: «Героиня представить не может, что же ждёт её впереди».
Впереди героиню из прошлого всегда ожидает какая-то хрень.
***хор жителей дома: хорошая девочка!***
С отцом встречались обычно не здесь, почему-то всегда избегали квартиры, словно боялись наткнуться на прошлых себя. Виделись в принципе редко, словно не в одном городе жили. Казалось, каждая встреча не приносила обоим радости никакой, но никто не решался прервать этот цикл вынужденных свиданий. Отец из воспоминаний и этот, тогда реальный, получались от Киры равноудалены, и собственное звонкое, из памяти выуженное «папа пришёл!» воспринималось надуманным, привнесённым для красоты. Говорили немного. Отец по кругу начинал рассказывать какую-нибудь много раз Кирой слышанную историю. Иногда по лицу понимал, что финал ей знаком, и всё равно говорил. То ли хотел, чтобы лучше запомнила, то ли сам боялся забыть, то ли не знал, в чём смысл разменивать на неё истории посвежее.
Когда вместе сидели в кафе, Кира всё думала: вот их кто-то видит, понимают ли люди вокруг, что перед ними семейная сцена, увиделись дочка и папа, а не собес по работе с финальным «мы перезвоним».
В конце было, в общем-то, так же. На прощание не обнимал. Делал вид, что куда-то так торопился, а может, и правда спешил.
В универе Кира почти никогда на отца не натыкалась и уже начинала подумывать, что он специально её избегал (нет, конечно же нет; расписания не совпадали). Иногда в коридоре она ловила обрывки фраз: про хороших преподов, про ужасных. Отца не было ни среди первых, ни тем более среди вторых.
Мама после этих родственных встреч смотрела озадаченно, каждый раз долго допытывалась, где были, что ели, как он выглядит, не говорил ли чего кроме дежурного «маме привет». Временами, когда мамин вопрос слишком громко жаждал ответа, Кира могла приплести от себя неизбывную горечь во взгляде или улыбку, печально промелькнувшую на лице. Почти не лгала: смотрел же и улыбался. Мама тогда выдыхала спокойно и хваталась за телефон, а потом сообщала Кире, что только-только сама услышала грусть в его тоне – разумеется, он сожалеет, что не смог сохранить семью. Кира кивала.
***хор жителей дома: всегда такая спокойная!***
Свернув в круг гибкие прутики ивы, привязав крепкую нить, Кира вяжет узлы, ощущая себя той молчаливой девой с крапивой.
Проворные пальцы ловко плетут сеть – вот молодец. Если не вспоминать, что каждый паук делает примерно то же, но куда лучше и вовсе без рук.
Кира терпеть не может спать. Ещё меньше того – просыпаться, участвовать вновь в лотерее – угадай-ка, в каком из миров ты проснёшься сегодня, в самом тёмном или почти; нет хорошего варианта, но вращается барабан, который ты не крутил.
Сны слишком походят на реальность, риск не отличить одно от другого всякий раз беспокоит. Потому-то и ставит капкан – изловить докучавшего зверя: Кира плетёт ловец снов.
Узелочек за узелком, натянулась прочная нить. Это такой ритуал.
Ритуалы. Их сотни. Всех и не упомнишь, а надо. В детстве было всё чётко и ясно, ими и управлялась вся жизнь. Не наступай на трещины в асфальте, а то быть беде. Не позволяй, если гуляешь с товарищем, вырасти между вами дереву или столбу, когда же такое произошло, наскоро произнеси: «Привет на сто лет». Иначе поссоритесь. Если не исполнять миллион всяческих обрядов, может кто-нибудь умереть – в детстве смертью ты сам управляешь. Когда, например, наступили на ногу, а ты тому человеку не наступил, не сказал заветное «Раз, два, три, папа с мамой не умри», тогда будет смерть, точно, да, и только ты виноват. Нет, у знакомых, конечно, такого и не случалось, но вот был один мальчик, у которого все умерли оттого, что он прошёлся по крышке люка и никто его после этого не стукнул. Стукнули бы, так другое дело, нормально бы было всё. А так вот все умерли. Честное слово.
Таинственные знакомые знакомых – жрецы ритуала. Их усилиями держится, сил набирается страх. «Знакомый знакомого сказал…», «Был один мальчик…», «Одна девочка тоже так думала, но…» – истории, начинающиеся так, передаются пугливым шёпотом, и нет причин в них не верить.
Ритуалы обязательны. Незнание ритуала не освобождает от опасности, грозящей неисполнением. Все условия невыполнимы. Не наступать на асфальтовые трещины можно было, летая по воздуху, асфальт весь состоял из них, здесь дороги трещинами мостили. Так что Кира что ни день рисковала.
Как-то она ступила на трещину в парке, и мама тотчас заболела. Кира рыдала ночами в подушку, просила прощения у всех богов – только годы спустя и дошло, что связи тут не было никакой. Кире жаль маленькую Киру.
Совершенно в том разуверившись, она всё же плетёт ловушку, капкан из цветных – сетью связанных – ниток. Говорит – мне занять надо руки, это так хорошо отвлекает. Говорит – я не верю в их действенность. Ну серьёзно, сколько мне лет-то.
Говорит-то одно, а что делает?
Потому что вот в этом ловце не было перьев – тех самых, что притягивают добрые сновидения. Вместо них висели внизу ещё ловцы, совсем крохотные.
Ни единого пёрышка. Объяснялось всё просто: Кира не хотела снов ни добрых, ни злых, она предпочла бы не видеть их вовсе.
Она вешает ловушки в изголовье кровати и у самых ног, продевает леску под потолком и нанизывает поочерёдно, как бусы.
Комната увешана ловцами, и каждый отбрасывает на стены узорчатую тень, умножая количество многократно.
Уходите, сны, уходите прочь. Попадайтесь в нитяные сети, бейте напрасно крылами.
Из внешней почти-темноты доносится тихий плач и скрип, похожий на скрежет зубовный. Кира задёргивает шторы, успевая заметить, что одно из соседских окон горит розовым мутным светом – никогда не дремлет рассада.
В комнате делается темно, от предметов остаются одни очертания. Это, конечно, обман: окажись здесь Яся, она непременно опрокинула бы стоящий посреди комнаты стул, ударилась бы о напольную вешалку – всё, что имеет лишь контур, обрело бы вмиг тяжесть и звук.
Но Яси тут не было. А для хозяйки квартиры, двигавшейся так осторожно, стоявшие всюду предметы были тише молчания, бесплотнее тени. Что там свернулось в кресле – свитер, колготные выползки, кот?
(Хоть бы не кот. В этой тихой квартире кота не было отродясь.)
Луна лезет втихую в окна, вором крадётся невидимый пепельный свет, касается век – не спи, глазок, не спи, другой, – и от лунных прикосновений станут тёмные утром круги, метка сестринства, символ бессонья.
Уже перед самым рассветом Кира выпрямляет окаменевшую спину, потирает застывшие ладони. Солнце едва ли может пробиться сквозь плотные шторы, и Кира идёт к кровати, нашаривает край одеяла и вытягивается под ним. Приходящие сны путаются в прочных нитях, и ловец дёргается, точно встревоженный ветром. Может, не всё, и сейчас будет сон, разве ведь не об этом сигналит дурацкое чувство – как будто нога пропустила ступеньку, и ты спотыкаешься, падаешь, но никак всё не упадёшь.
Надеясь едва ли на силу ловцов, скорей на усталость от механической нудной работы, она закрывает глаза, и там, под веками, нет ничего —