Мы знаем друг друга сто лет. Или больше. Знаем друг про друга даже то, что, в общем-то, ни к чему.
Мы сидим на балконе в ее парижской квартире и пьем красное вино 2003 года. У нас есть тема: Катькина дочь Алька выходит замуж. Впрочем, темы у нас есть всегда.
Итак, Алька выходит замуж. Да еще за кого, за графа! Событие эпохальное, что говорить. Мы ждем Альку, а пока ее нет, обсуждаем жениха и будущих родственников. А там есть что обсудить. Граф-папа, графиня-мама. Родственники. Катька хрипловато смеется: семейка давно обеднела, но изо всех сил стараются держать «лицо» – семейный замок, балы, приемы… Заодно папа служит нотариусом, а мама держит свой магазин.
Сын, он же графский отпрыск и будущий муж, хорош собой (даже слишком, говорит Катька), прекрасно воспитан и изыскан. Все от него без ума, считается, что Альке крупно повезло.
Катька посмеивается, щурит на солнце свои прекрасные бирюзовые глаза, закидывает голову и смахивает рукой набежавшие на лицо волосы. Знакомые жесты. Я смотрю на Катьку и понимаю, что ближе человека на земле нет.
Распахивается входная дверь, и на пороге появляется Алька. Она бросается ко мне, и мы долго обнимаемся. Она целует меня по-парижски – три раза, не снимая пальто, плюхается в плетеное кресло и начинает громко верещать. Я смеюсь над ее акцентом и любуюсь ею.
Глядя на Альку, я постигаю каноны современной красоты. У Альки узкое лицо, высокие скулы, чуть узковатые и удлиненные к вискам глаза, широковатый короткий нос и крупный, слишком крупный, красивый рот. Из-за этого рта Катька называет дочь Буратино. Алька очень высока и, конечно же, худа как щепка, словом, вылитый Тьерри, Катькин муж. Алька окончила Сорбонну и не раз побеждала на каких-то конкурсах красоты типа «Мадемуазель Сорбонна» и еще что-то там подобное. Она еще и модель, ее снимают для каких-то журналов, и на улицах Парижа висят постеры с Алькой, где она рекламирует коричное печенье.
Она смешно коверкает слова, пьет зеленый чай и ругает мать за то, что та много курит. Интересуется моей жизнью и моими детьми – и я вижу, что ей это действительно интересно.
Алька порывиста, и у нее немного резкие движения, и, несмотря на свои двадцать, она все еще немного напоминает подростка. Она показывает мне эскизы свадебного платья – что-то изысканное: кремовое, тонкие кружева и атласные ленты. Мы бурно обсуждаем платье, спорим из-за всякой ерунды и даже слегка ругаемся. Потом Алька показывает фотографии своего Гийома – и я вижу прекрасное, тонкое и умное лицо ее жениха. Почему-то я плачу, и Алька нежно меня обнимает.
Так мы сидим час или два, и нашу идиллию прерывает пришедший Тьерри, Катькин муж и, соответственно, Алькин отец.
Алька бросается к отцу на шею, и они уходят в его кабинет. Катька загадочно и счастливо улыбается. Мы молчим и все понимаем.
Я думаю о том, что в жизни, слава богу, есть справедливость. Всеми своими бедами и горестями Катька давно расплатилась по счетам, даже с лихвой, и сейчас наконец может расслабиться и наслаждаться жизнью. Она замужем за прекрасным человеком, у нее чудная дочь, квартира в шестнадцатом округе и неплохой счет в банке.
– Алька чудесная, – говорю я.
Катька кивает.
– Знаешь, она такая искренняя и живая, – продолжаю я. – Настоящая, в общем.
Катька счастливо прикрывает глаза.
– А как у тебя с Тьерри? – спрашиваю я.
– Ты не поверишь, – отвечает она, – но все по-прежнему здорово. Словно не прожита жизнь длиною в двадцать лет. Я по-прежнему скучаю по нему. Представляешь?
Катька наклоняется ко мне и тихо шепчет:
– И там у нас тоже все здорово. Все еще интересно. Ты можешь себе такое представить?
Катька откидывается в кресле и смеется. И я вижу, что она действительно счастлива. Тьфу-тьфу-тьфу. Дай ей бог, она так этого заслужила!
Потом Катька уходит на кухню кормить мужа. Возвращается Алька. Она уже без пальто, но кутается в плед – на улице ранний октябрь, еще тепло, но к вечеру свежеет.
– Я такая мерзляка! – смеется Алька. Она берет мою руку в свои и кладет голову мне на плечо.
– Любишь его? – спрашиваю я.
Алька долго молчит. А потом пожимает плечом и тихо шепчет:
– Я не знаю.
Она опять молчит, а потом резко встает и тихо говорит:
– Понимаешь, я не знаю. Я вообще не знаю, что это. Или мне кажется, – сомневается она. – Он, конечно, хороший, нет, он прекрасный. Но, понимаешь, я не дрожу, когда он берет меня за руку.
Алька смотрит на меня и явно чего-то ждет.
Я осторожна. Боюсь навредить.
– А ведь должно быть так, чтобы я дрожала, а? Или нет? – сомневается она. – Ну, знаешь, как в книжках, ты меня понимаешь?
Я молча киваю.
– И иногда я думаю, что вот проживу с ним целую жизнь и ни разу, слышишь, ни разу меня не будет колотить от его прикосновений. Разве это правильно?
Она смотрит на меня во все глаза, и в них я вижу тревогу и сомнения. Что я могу сказать? Я бормочу что-то о том, что семейная жизнь – это совсем другое, как важны корни, устои, семья, традиции…
– Не ври! – строго говорит она. И я чувствую себя полной идиоткой.
Катька зовет нас ужинать. Стол накрыт в столовой. Темная старинная мебель, кое-где изъеденная жучками, камин, желтый шелк гардин, мягкие уютные кресла, торшеры с приглушенным светом. Стол накрыт по-русски: грибочки, пирожки, борщ, баранья нога.
Алька снова весела, Тьерри сдержан и любезен, а Катька подкладывает мне в тарелку утиный паштет и мажет хрупкий багет деревенским маслом.
– Боишься, что похудею? – смеюсь я.
Их семейке это точно не грозит.
Мы опять пьем вино, болтаем обо всем, а за окном живет своей жизнью лучший из городов – прекрасный Париж.
Все лето мы живем на даче. Нас привозят в мае, даже если еще не очень тепло и льют дожди. Дети должны дышать воздухом. Это незыблемо.
Наши семьи – соседи по даче. У нас общий забор. Я живу с бабушкой и дедушкой, Катька – тоже. Но по субботам ко мне приезжают родители, папа и мама. К Катьке не приезжает никто. Отца у нее нет – был, да сплыл, говорит Катькина бабушка, а мать «в бегах» – это тоже слова бабушки. Что такое «в бегах», я не очень понимаю, но по обрывкам подслушанных разговоров узнаю, что Катькина мать сбежала с «очередным хахалем». Куда-то далеко, на Север.
Катьку растят дед с бабкой. Живут бедно, что такое две стариковские пенсии? А Катькина мать даже не пишет. «Стерва», – говорит моя бабушка. «Шалава», – добавляет Катькина.
Мы часто зовем Катьку на обед. Ее бабка целый день в огороде «кверху задом», а дед продает на станции огурцы и смородину. Моя бабушка читает книги и вяжет бесконечные свитера, а дед вечерами играет на скрипке – он скрипач и преподаватель в музыкальном училище.
Мы с Катькой висим на заборе и пристаем к прохожим с дурацкими вопросами. Нам очень весело. Мы варим кукольный суп из подорожника и рябины, шьем кукольные чепчики и строим шалаш. У нас прекрасная жизнь.
В субботу мы бежим на большак встречать моих родителей. Я вижу, что Катька грустит и в глазах у нее стоят слезы. Мне ее жалко, и я отдаю ей своего любимого мохнатого одноглазого медведя Мишу, с которым спала с двух лет. Это немного утешает Катьку, а мне до слез жалко Мишу. Я страдаю, и сердце мое рвется от жалости к Катьке и тоске по Мише.
Мы растем – и у нас появляются первые романтические истории. Сначала мы обе дружно влюблены в соседского мальчика Славу. Слава – из профессорской семьи, он умен, красив и прекрасно воспитан. До нас ему нет никакого дела. Мы важно прогуливаемся возле Славиного забора и нарочно громко смеемся – привлекаем к себе внимание. Слава читает на веранде и смотрит на нас как на идиоток. Впрочем, почему как?
Мы бегаем на станцию за мороженым, и я пытаюсь дозвониться маме. Катька отходит от автомата и что-то чертит босоножкой на песке. Я понимаю, что ей позвонить некому, – и мое сердце затопляют нежность и жалость.
Но кончается лето – и мы разъезжаемся по домам. В течение года мы обязательно созваниваемся каждую неделю, а на выходные иногда встречаемся, шляемся по центру, едим мороженое в кафе и, конечно, мечтаем о любви.
Я поступаю в институт – а Катьке не до учебы. У нее умирает дед и совсем слепнет бабка. С утра Катька разносит почту, а вечерами работает натурщицей в Строгановке. Видимся мы теперь реже. Я явственно чувствую разницу между нами. У меня – ни забот, ни хлопот. Институт, мальчики, подружки. Мне не надо думать о куске хлеба и тарелке супа, о новых туфлях или пальто – на это у меня есть родители. Катька заботится о слепой бабке и сама зарабатывает на жизнь.
Но нет, мы не теряем друг друга. Ближе подруги у меня по-прежнему нет. Просто жизнь немного развела нас – слишком она разная у нас, эта жизнь.
Теперь летом я на даче редкий гость – на каникулах я уезжаю на море, а Катька и вовсе дачу сдала – понятно, им очень нужны деньги.
Однажды Катька приезжает ко мне – и я не узнаю ее. И так тоненькая, она еще больше похудела, глаза горят, смолит одну сигарету за другой. Она очень измученная и нервная. И еще очень голодная.
Пока я грею обед, она съедает кастрюлю холодной гречки, стоящей на окне.
Она торопливо рассказывает, что у нее сумасшедший роман. Абсолютно сумасшедший. Он – скульптор, гений (кто бы сомневался?). Она почти все время проводит у него в мастерской – они просто не могут друг от друга оторваться. Она бы совсем перебралась к нему – но не может бросить бабку. Она рассказывает мне все в деталях и в подробностях, и я смущаюсь – такого опыта у меня еще нет. Что там мои свидания с мальчиками из соседней группы? Она называет его по фамилии, Ганецкий, говорит, что он сказочно красив, талантлив, нежен, без конца лепит ее портреты и называет своей музой.
Ну, в общем, все понятно. Я вижу, что Катька, моя бедная Катька, совсем потеряла голову.
Конечно же, она тащит меня в его мастерскую, в маленький пыльный подвал в районе Чистых прудов.
Там я вижу Катьку сидящую, лежащую, стоящую, обнаженную и в одежде – словом, Катька везде и всюду. Ганецкий хорош собой – крепко сбитый, с сильными руками ремесленника, синеглазый, с короткой русой бородой, рваные джинсы и растянутый вязаный свитер. Он заваривает нам чай, глубокомысленно курит трубку – и по всей мастерской витает запах вишневого листа. Он почти не обращает на нас внимания – рассеянно ходит по мастерской, переставляет работы, месит глину…
Мы с Катькой пьем чай и тихо, как мыши, перешептываемся.
– Ну, как тебе? – одними губами спрашивает Катька.
Я пожимаю плечами. Она обиженно машет рукой, мол, ничего ты не понимаешь.
Потом Катька надолго пропадает, да и у меня куча разных дел.
Через три месяца она появляется на пороге моей квартиры – и я пугаюсь ее вида. Она «черная лицом» – теперь я понимаю значение этого выражения. На исхудалом лице горят необыкновенные Катькины глаза. Покачиваясь, она садится на табуретку и просит кофе.
– Может, поешь? – предлагаю я.
Она мотает головой:
– Ничего не лезет.
И рассказывает, что Ганецкий выгнал ее, потому что, ясное дело, у него завелась баба. И еще что у нее, у Катьки, срок два с половиной месяца.
– Какой срок? – торможу я.
– Тот самый, – тихо говорит Катька.
– И что делать? – я пугаюсь.
– Не знаю, – плачет Катька. – Срок большой. А рожать я не буду.
Я долго увещеваю ее, что надо родить, ведь от любимого же, и говорю про то, как страшно делать первый аборт.
Катька неожиданно говорит:
– А жить вообще страшно. Ты не заметила?
– А что Ганецкий? – спрашиваю я.
– Умней вопроса на нашлось? – огрызается Катька. – Сказал, твои проблемы.
Мы, конечно, нашли врача, опытного. На большом сроке Катьке сделали аборт. В больнице она лежала тихая и бледная, не плакала, просто смотрела в одну точку.
В Строгановку она не вернулась, сказала, что «не может видеть всех этих». Пошла работать в ЦУМ, продавщицей в отдел сувениров. Объяснила, что на людях ей легче.
Она ни с кем не встречалась, говорила, что все еще любит Ганецкого и что на сердце – одна сплошная кровавая рана.
Однажды неумело попыталась вскрыть вены – потом испугалась, и у нее хватило сил позвонить мне. Я прибежала одновременно со «Скорой».
Катьку положили в психушку с диагнозом «острая депрессия». Там она пробыла почти месяц, потом еще месяц провалялась на диване лицом к стене. Лекарства не помогали.
Спасла ее слепая бабушка – за ней надо было ходить, кормить, убирать. Пришлось подняться. Потихоньку ходила в магазин, в аптеку, готовила еду. Говорила почти шепотом, сильно дрожали руки и ноги, совсем не было сил. Ни о какой учебе и речи не шло – надо было кормить себя и слепую бабушку.
А через год она собралась замуж за Тьерри. Познакомилась с ним, понятное дело, на работе: он покупал какие-то сувениры – матрешки, самовары, встречались три дня, потом он прилетел через полгода и сделал предложение. Долго ждали всякие бумаги, собирали кучу справок – но, слава богу, поженились, и Катька укатила в Париж.
Из Парижа она писала восторженные письма: «Все клёво, сказка, сказка, хожу по Елисейским Полям. Пью кофе на пляс Пигаль. Ездили в Ниццу. Загорали в Провансе. Отметились на фестивале в Каннах».
Через два года Катька благополучно родила Альку.
Впервые я приехала к ней в гости, когда Альке исполнилось два года. У Катьки было все – квартира в шикарном районе, дом в деревне (видели бы вы эту самую деревню!), серебристый «Пежо» в гараже. Тьерри ее обожал, его родители относились к ней терпимо, а это уже немало, Алька росла веселым и спокойным ребенком.
Как-то вечером мы сидели одни на кухне и пили чай.
– Ты счастлива, Катька? – спросила я ее, понимая всю глупость своего вопроса.
Она долго молчала, а потом ответила:
– Знаешь, теперь я точно знаю, как выглядит счастье. И несчастье. – Она опять замолчала. – Но не могу тебе сказать, когда я больше была счастлива: теперь, в счастье, или тогда, в нищете, убогом быте и унижении. Это страшно и дико, но теперь я понимаю, что тогда я тоже была счастлива. По-другому, понимаешь?
Я кивнула. Я все поняла.
В Москву Катька не приехала ни разу. За могилами деда и бабки ухаживаю я. И я раз в два года езжу к Катьке в Париж.
После ужина мы пьем итальянский ликер «Лимончелло». Потом Катька убирает посуду, Тьерри смотрит телевизор, а мы с Алькой шушукаемся у нее в комнате.
– Уговори родителей отпустить меня в Москву, – просит Алька. – Ну, пока я еще свободный человек. Понятно, что мой будущий муж не захочет ехать в Россию. Он говорит, что в мире столько прекрасных мест, жизни не хватит объехать. Наверно, он прав, но я ужасно хочу в Москву. Все хочу сама увидеть – и ваши дачи, где прошло ваше детство, и все-все. Понимаешь?
Я все понимаю, и Альку в том числе. Но затевать этот разговор с Катькой, честно говоря, боюсь. Вообще, на разговоры на тему Москвы наложено табу. Катька постаралась забыть ту жизнь, и кто ее за это осудит? Слишком много горя и страданий осталось у нее там.
А Алька продолжает меня упрашивать. И, вздохнув, я обещаю ей поговорить с матерью.
Мы сидим с Катькой на балконе и, укутавшись в пледы, пьем вино. Я начинаю свой опасный разговор. Катька, конечно, заводится с полоборота.
– Ни за что, никогда, невозможно, забудь!
Я пытаюсь мягко ей втолковать, что ничего такого в этом нет. Жить Алька будет у меня, мы покажем ей город, поводим по музеям, походим по театрам. Да и вообще Москва сейчас – центр Вселенной. Что там ваш Париж – деревня, стоячее болото.
– Ну, сделай ей подарок перед свадьбой – девочку можно понять. И даже порадоваться, что ее тянет туда, откуда ее корни. Пусть погуляет перед свадьбой, вдохнет глоток свободы, наберется впечатлений. И будет так тебе благодарна! И не затаит на тебя обиды!
– Мне наплевать, – жестко говорит Катька, – и на ее впечатления, и на ее обиды.
И прикрывает тему.
Приходит Алька. Я только развожу руками. Алька расстраивается, но надежды не теряет. Не было еще такого, чтобы она не вытянула из матери того, чего хочет. В конце концов, подтянет тяжелую артиллерию – отца. Уж он-то ей точно не сможет отказать.
Я уезжаю через неделю – ждут семья и дела. А еще через две звонит счастливая Алька и сообщает, что купила билет в Москву. Встречайте тогда-то.
Я звоню Катьке. Рассказываю, что готовим для Альки комнату – сын на время съедет к приятелю.
– Еще чего! – возмущается Катька. – Из-за блажи этой козы никто вас стеснять не собирается! Не сравнивай твою квартиру и мою! Жить эта стерва будет в отеле, в центре. Пусть шляется. Там все рядом. Метро вашего боюсь. И не напрягайтесь, вы все рабочие люди. Решила сама – вот и пусть сама, – раздраженно говорит подруга.
Я смеюсь.
– Ну да, бросим твою дочь, как же! – А потом серьезно говорю: – Не психуй, Катька. Этот город сейчас вполне безопасен. А вообще, что говорить, небезопасно сейчас везде. Не думай о плохом. Все будет кока-кола! Успокойся, Катюш!
Катька тяжело вздыхает.
Конечно, Альку мы встречаем всем семейством. Конечно, готовим праздничный обед, везем на машине показывать Москву. Естественно, я беру отпуск на неделю.
Ходим в «Современник» и в «Табакерку», в Пушкинский и в Третьяковку. Ездим в Абрамцево и в Кусково, гуляем в Архангельском. Покупаем сувениры в Измайлове. Обедаем в ресторанах с русской кухней. Алька – благодарнейший гость. Всему радуется, везде находит позитив. Восхищается Москвой, ненавязчива и корректна. Чудная девка!
Я звоню Катьке каждый вечер, докладываю в подробностях обстановку. Катька понемногу успокаивалась.
Через неделю мы отпустили Альку в свободное плавание – всем надо было на работу. Она уже неплохо ориентировалась в пространстве. Разработали программу, и я велела Альке звонить ежевечерне – отчитываться матери и мне.
Первые четыре дня она исправно докладывает, а потом пропадает. Мобильный недоступен, в номере ее нет. Мы сходим с ума и бьем тревогу.
Наконец она объявляется. Я хватаю такси и мчусь в гостиницу.
Алька долго не открывает дверь. Выходит заспанная. В час дня. Я высказываюсь по полной программе. Алька плачет и извиняется.
– Где ты шлялась? – грозно вопрошаю я.
– Садись, умоляю, не кричи, пожалуйста. Сейчас я тебе все расскажу. Мне очень стыдно, но я ничего не могла поделать. Понимаешь, со мной случилось такое!
Алька закрывает глаза и замолкает, потом встает и начинает ходить по комнате.
Смешная, тоненькая девочка в пижаме с утятами. Растрепанные волосы, красное пятно от подушки на щеке. Босые детские ступни с розовыми пятками. Просит у меня сигарету и неумело пытается закурить, закашливается. Заказывает в номер кофе. Идет в ванную и умывается холодной водой.
Мечется по номеру, как птица в клетке. Потом начинает говорить, горячо и сбивчиво. Я сразу понимаю: ее жизнь катится в тартарары. Вся ее спокойная, размеренная и благополучная жизнь.
Алька влюбилась.
– Помнишь, – спрашивает она, глядя мне в глаза, – я говорила тебе, что не знаю, люблю ли я Гийома? Ну, ты еще спросила, а я не смогла тебе ответить, – напоминает Алька.
Я киваю:
– Что-то помню, да, что-то было.
– Так вот! – Алька останавливается, со стуком ставит на стеклянный столик чашку с кофе и торжественно объявляет: – Так вот! Я поняла: Гийома я не любила и не люблю!
Потом она садится на пол возле моего кресла, по-турецки складывает свои бесконечные ноги, берет мою руку и говорит тихо, печально и очень серьезно:
– Я влюбилась, Ната. Теперь я знаю, что такое, когда от любви колотит, когда стучат зубы, как от страха. Когда холодные руки – и ты ничем не можешь их согреть. Когда совершенно не спишь ночью – просто ни одной минуты. Когда любишь весь мир. И веришь, что жизнь необыкновенна, понимаешь?
Я киваю. Я все понимаю. Я вижу перед собой абсолютно потерянного, но счастливого человека. Я сама испытывала это не раз. Почему же она не имеет на это права? Я понимаю, что за славного Гийома Алька не выйдет никогда. Слишком тонка, правдива и чувственна эта девочка. Я понимаю, что сейчас она рушит свою благополучную жизнь, и понимаю, что она имеет на это полное право. Я думаю о том, что будет с Катькой и Тьерри, когда они узнают эту новость. Про их обязательства перед той семьей, про свадебное Алькино платье из тончайшего шелка и ручных кружев, про общественное мнение, про потерю реноме, про расходы и затраты.
Да наплевать! Наплевать на все это! Может быть, это счастье, что случилось так и сейчас и что не будет бракосочетания в мэрии и пышного ужина в родовом замке. Что не будет еще одного несчастного человека или даже двух. А Катька… Катька должна понять свою единственную дочь. Сначала, конечно, повопит, а потом поймет. Ведь это Катька. Моя Катька! Уж если не поймет она…
Я вижу перед собой горящие Алькины глаза – и я в полном смятении. Ругать ее? За что? Радоваться вместе с ней? Да, скорее всего. Но для начала хорошо бы прийти в себя.
А меж тем Алька рассказывает мне о своем любимом. Конечно же, он самый необыкновенный, самый красивый, самый умный, самый нежный, самый талантливый. Познакомились они в Манеже на выставке. У него своя галерея. Он богат и успешен. Он любит ее. Он хочет от нее ребенка. И вообще, готов с ней прожить всю жизнь.
– Ты не веришь, что так бывает? – испуганно спрашивает она.
– Наверное, – уклончиво отвечаю я. – Но когда все так быстро и сразу – возникают сомнения, понимаешь?
Она не хочет ничего понимать. Она боится разговора с матерью. Она одна в своем счастье и несчастье – и если я не поддержу ее сейчас, то я предам ее. Она умоляет меня поговорить с Катькой, уверяет, что все более чем серьезно. Переживает за то, что придется разрывать помолвку, – ведь ей безумно жалко бедного Гийома. Почти верит, что здесь у нее все получится. Почти. А даже если не получится, за Гийома она все равно не выйдет и будет всю жизнь благодарить бога за то, что он дал ей все это испытать.
Она смеется и через минуту плачет. А мое сердце рвется от жалости к этому ребенку. Я не знаю, что делать и как отвечать ей. Я хочу ее поддержать и не уверена, что это правильно. Я боюсь разговора с Катькой. Боюсь, как ребенок, до ужаса. Чувствую свою вину. Глажу Альку по голове и реву вместе с ней.
Наревевшись, мы обнимаемся. Она целует меня и благодарит. За что? «Бедный ребенок!» – мелькает у меня в голове.
Потом она достает из бара бутылку вина. Мы пьем, и она говорит:
– За счастье!
Я глупо киваю и хочу поверить в то, что счастье обязательно будет. Очень хочу.
Потом мы долго лежим на кровати, и я глажу Алькины волосы, и ее голова у меня на плече. Она всхлипывает и засыпает, а я лежу в своих невеселых мыслях. Господи! Что же делать? Что делать, Господи, помоги! Во всяком случае, мне ясно одно: разговор с Катькой начну я, и я не смогу не поддержать этого ребенка. В конце концов, вся моя жизнь выстроена не по разуму, а по чувствам, и я ни разу не пожалела об этом. Всякое, конечно, бывало, но я твердо убеждена в одном: жить надо только с любимым человеком. Это, если хотите, мое кредо. Имею право.
Я тихонько встаю с кровати, укрываю спящую Альку пледом и иду в ванную курить. Кто-то стучит в дверь. Черт возьми, сейчас разбудят мою девочку – а ей так нужно поспать! Я подлетаю к двери и открываю.
Я узнаю его сразу. Сразу – хотя узнать его невозможно. Он стоит на пороге в белом костюме и с букетом ромашек. Он идеально выбрит, и у него прекрасная стрижка, ухоженные руки, и от него пахнет дорогим одеколоном. Он безупречен, белый костюм так идет к его загорелому лицу. Весь его внешний вид говорит об успешности и благополучии.
У него такие же яркие синие глаза. Совсем не выцветшие. На нем написано крупными буквами, что жизнь удалась.
Он хочет пройти, но я стою на его пути. Он улыбается и, конечно, меня не узнает.
– Это невозможно! – тихо говорю я.
Он удивленно вскидывает брови.
– Это невозможно, – повторяю я и бессильно припадаю к дверному косяку.
Он растерян и смотрит на меня с удивлением.
«Господи! – думаю я. – Ну неужели тебе было мало? Ну неужели тебе нужна еще одна жертва? Неужели ее мать не расплатилась за все сполна? Наперед! При чем тут этот ребенок и что теперь со всем этим делать? Бедная Катька, бедная Алька. Бедный Тьерри и Гийом. Бедная я! Как нам всем выбираться из всего этого? Как теперь с этим жить?»
Я закрываю глаза, и мне кажется, что меня больше нет.
Ему в конце концов надоедает этот безмолвный концерт, он делает шаг к прихожей. Я оглядываюсь в комнату и вижу, как безмятежно, свернувшись калачиком, со счастливой улыбкой на лице спит Алька.
Я снимаю с вешалки плащ и сумку и на дрожащих ногах выхожу в коридор. Я пока не знаю, что мне делать, но знаю одно: сейчас мне там места нет. Я выхожу на улицу и вижу, как не по-осеннему теплый ветер кружит в веселом танце желтые и красивые кленовые листья.
Я медленно иду по улице и пытаюсь прийти в себя. Мне это плохо удается. Я знаю наверняка только одно: Катька не должна узнать всю эту жуткую правду, не должна. А что с этим всем делать, я абсолютно не знаю. Первый раз в жизни я совершенно не понимаю, как поступить. Я, зрелая и разумная женщина, с о-го-го каким жизненным опытом. Впрочем, что там опыт, когда жизнь преподносит такие сюрпризы?
Я сажусь на лавочку и чувствую, как сильно я устала. Ну просто совсем нет сил. Я вижу синее, чистое и ровное небо, неяркое осеннее солнце и идущих мимо меня людей. Я думаю о том, как в номере гостиницы сейчас проснулась бедная Алька и что нет человека на свете счастливей ее.
«Может, еще рассосется?» – с тоской думаю я, потому что думать о другом мне просто откровенно страшно. Ведь несмотря ни на что, в душе я отчаянная трусиха. Наверное, как все мои сестры. Которые, все до одной, хотят одного – быть счастливыми. Но получается это, увы, не у всех.