Квартира ровно напротив – дверь, что называется, в дверь. Она, дверь этой соседней квартиры, имеет вид… Доисторический она имеет вид. Это даже не совковый дерматин грязно-бурого цвета, нет. Просто родная деревяшка в царапинах и сколах цвета детской неожиданности, как говорят в народе. Да и замок… Чуть ли не навесной, из тех, что на шестисоточных сараях.
Но квартира – трехкомнатная, и я о такой мечтаю. Мы-то живем в однушке, и нас трое: муж, детеныш и я. Нам тесно, очень. Нет, и эта квартира – огромное счастье, потому что отдельная, без мамок и папок. Мы просто «крезы» по сравнению с нашими несчастными друзьями, проживающими с родителями. Но человеческая натура такова: хочу большего!
Я – не алчная пушкинская старуха, требующая золотую рыбку себе на посылки. И дворец мне не нужен. Мои мечты ограничиваются обычной малогабаритной трешкой с шестиметровой кухней и отдельной детской.
И еще я хочу второго ребенка. Точнее, этого мы хотим вместе с мужем. А в такой тесноте…
Бабушка твердит, что они рожали и в коммуналках. Свекровь вспоминает барак без воды и с печным отоплением. Кстати, в самом центре Москвы – там, где сейчас гостиница «Белград».
Я парирую:
– А хорошо ли вам там было? Комфортно, дорогие мои?
Тушуются. Причем – сразу. Вздыхают. Вспоминают, видимо, и свекровей своих незабвенных, и соседушек милых.
Теперь по делу. В той трешке, что строго напротив, проживает один человек – Василий Васильевич Бирюков. Мастер цеха на авиационном заводе. Убежденный холостяк.
Родители его давно упокоились на Хованском, унеся с собой в могилу неизбывную тоску и печаль – Вася, сынок, не пристроен. Так и проживет, неразумный, всю жизнь бобылем. А сколько сватали! Да и какие девушки перед Васильком млели и глаза опускали!
Вот уж не знаю. Посмотришь на этого Василька… Ну, может, в молодости… Хотя и в это верится с трудом. Нынешний Василь Василич – дядька сорока с лишним лет, угрюмый, неразговорчивый, в сандалиях фирмы «Скороход», коротких брючатах, клетчатой ковбойке и доисторических очках (ретро, конец пятидесятых).
После работы Вась Васич по прозвищу Бирюк торопился домой. В руке авоська – тоже анахронизм, – а в ней кефир в стекле, батон и кусок колбасы в серой бумаге.
Тетки на лавке кивали на Васино «здрасте» и продолжали свои нескончаемые беседы. Бирюков интереса у них не вызывал. Вообще.
Говорили, что одна вдовушка из третьего подъезда к Васе как-то подъезжала. Крепкая такая, телом не бедная. Вася в ответ на ее призывы, очевидные всем, кроме него, бурчал что-то невразумительное – и пулей проносился прочь.
Еще одна соседушка пыталась пристроить Василька к своей племяннице, старой деве из Старого же Оскола. Вася грубо тетку послал.
Кумушки у подъезда вынесли свой беспощадный вердикт: Вася болен. Неизлечимо. По мужской части. Ну и заодно – головой, это и так понятно. И Васю-Бирюка оставили в покое. Он облегченно вздохнул. А зря! На пороге его судьбы уже маячила я, но пока он об этом не знал.
А я заискивающе с ним здоровалась, с улыбочкой такой иезуитской:
– Здрасте, Василь Василич! Как драгоценное? Не подводит? Не надо ли вам чего? Мы вот тут на рынок собрались. Можем и вам прихватить. Не затруднит. Для соседа, так сказать. Пирожка с капустой, тортика «Киевского».
Вась Васич шарахался от меня как от прокаженной. Только увидит – сразу в дверь, угрем. Смотрит с опаской: что этой дуре надо?
Правильно, что с опаской. Этой дуре таки надо!
Я строила планы. Ох, как мы, женщины, любим строить планы! Просто замки на песке возводила сказочные. Кухня – мебель деревянная, светлая, теплая. Занавески в красную клетку. Такая же скатерть.
Спальня в зеленых тонах – говорят, успокаивает. Гостиная – тона… Ну пусть будет персик. И детская! Обои с гномами в разноцветных колпачках, стеллажи для книг и игрушек. А на потолке – звезды. Или солнце – еще подумаю.
И я начала капать мужу на голову – в смысле, сходи к Бирюку и поговори. Предложи обмен с доплатой.
– А зачем ему это надо? – удивился муж.
– Что значит зачем? Деньги стали никому не нужны? Отменили их, деньги, что ли? Вот что ему точно не нужно, так это трехкомнатная квартира!
– С чего ты взяла? – опять удивился муж.
– А на фиг? – вопросом на вопрос ответила я.
Идти на переговоры муж отказывался. Аргумент: «Ты же знаешь, я не люблю просить в долг, быть обязанным и вообще – что-нибудь просить!»
Он не любит! А я – обожаю! Особенно деньги в долг. Просто этим мужикам… Все делать, чтобы ничего не делать. Все ясно. Но и меня за просто так не остановишь. И я продолжала ежевечерние выступления. По-хорошему не получалось, что ж, ты мне не оставил выбора, как говорится.
Пошли попреки и укоры. Сравнения. Критика. Слезы. Стенания, мол, семья для тебя – поесть да поспать. Перекантоваться, одним словом. А я тут… Бьюсь как рыба об лед. И кухня эта мне тесна в бедрах. А второй ребенок? Маленькая такая… Доченька! Косички, бантики, заколочки с вишенкой. Платьица с оборочками…
– Достала! – зашипел муж и рванул к соседу.
Я прильнула к двери. Слышно ничего не было. Вообще. Вот что такое стальная звуконепроницаемая дверь. Не обманули. А минут через десять я получила стальной и непроницаемой по лбу. Муж вернулся мрачнее тучи. Я поняла – сделка сорвалась.
– Чего? – спросила я.
– Того, – по-хамски ответил муж, что, кстати, ему несвойственно.
– В смысле? – я решила уточнить.
Правильно говорит моя мама: не умею я вовремя остановиться. Не умею.
– В смысле, что ты – того. – Муж опять хамил: покрутил пальцем у виска и пошел спать.
Рухнули мои мечты. Рухнули. Обрушились в одно мгновение, как ветхий дом при землетрясении в восемь баллов. Или – как обвал в горах. Камни и пыль.
Утром я решила обидеться. Надула губы и молча подала завтрак.
Муж мой ссориться не любит и к тому же отходчив. С набитым ртом, прихлебывая кофе, он поделился впечатлениями.
Вась Васич, по его словам, шуганый какой-то, недоверчивый к людям. Сказал – не обсуждается, у него другие планы. Ремонт вот в мае намечает. А дальше – вообще, перемена участи, что называется.
И попросил его больше не беспокоить. Никогда и ни по какому поводу.
– О как! Сильно. А какая там перемена участи? Жениться, что ли, собрался, пень трухлявый? – поинтересовалась я.
– А вот это его личное дело, – осадил меня муж. – Знаешь ли, милая, нельзя так бесцеремонно лезть в чужую жизнь! Ты ведь вроде хорошо воспитана. Неприлично! И вообще, знаешь, какая у него квартира? Дерьмо. Стены масляной краской покрашены. Синего цвета. Лампочка Ильича в коридоре. Вместо коврика у двери – газеты разложены. И пахнет как-то… Кошатиной, что ли. И еще – рыбой вареной. Неблагородных сортов.
Утешил.
Ладно, черт с вами. Переживу. И будет еще у меня квартира, будет! И шторы в клеточку, и звезды на потолке! И зеленая спальня. И у тебя, сыночек мой бедненький, маленький, будет своя комната! С книжками и игрушками, с гномиками в ярких колпачках. Мамочка твоя постарается! Если уж папаша не смог!
В чужую жизнь лезть, видите ли, неприлично! А чтобы твоя родная семья страдала – это прилично?
Ладно, заносит меня иногда, признаю. Успокоюсь вот сейчас и опять буду девочкой из приличной семьи. Возьму себя, так сказать, в руки.
А уж этот Бирюков… Получит он от меня пирожка и тортика! И молочка при простуде! И чесночка при гриппе. Ненавижу.
Теперь, завидя Бирюкова у двери, я отворачивалась. Или цедила «здрасте» сквозь зубы.
Вскоре Бирюк зашевелился. Активизировался. Начал подтаскивать ведра и банки с краской, побелкой и лаками. Кисти, валики, обои. Всем стало ясно – Вась Васич готовится к ремонту. Опаньки! Неужто и вправду старый хрен задумал жениться?
«Старому хрену» было тогда слегка за сорок. Но и мне исполнилось всего-то двадцать пять. Есть оправдание.
Маляров и штукатуров Вась Васич не приглашал. «От жадности, – подумала я. – Жлоб, хмырь, упырь. Вот».
А жлоб, хмырь и упырь мотался челноком, как подорванный. Оживляж был такой, что все обалдели. И еще – улыбка на лице. Во весь щербатый бирюковский рот. И с кумушками у подъезда он раскланивался с усердием, чего раньше не было и в помине.
Все затаились, замерли. Что-то будет дальше…
Прошло три месяца. Бирюк закончил ремонт, и почти перестало вонять побелкой и краской. У входной двери он постелил затейливый коврик с зайцем из «Ну, погоди!».
Советовался с соседкой Ираидой по поводу покупки гардин и светильников. Ираида, работающая в торговле, была для него непререкаемым авторитетом.
От осознания своей значимости и от чувств-с соседка приволокла из отдела «Ткани» рулон гардин, похожий на гаубицу от пушки. Слесарь Витек поздно вечером, соблюдая законы конспирации, важно доставил чешский унитаз, вынесенный с соседней стройки.
И мы поняли: все готово. Вот только что за этим последует, не знал никто. Пока не знал.
Ранним июнем, в субботний теплый и солнечный день, во двор въехало такси, а следом за ним – маленький грузовичок с матерчатым тентом.
С заднего сиденья бойко, совсем как-то по-молодецки, выскочил Вась Васич, распахнул переднюю дверцу.
Из машины очень медленно, с явно видимыми усилиями, не без помощи радостного и дурашливо-счастливого отчего-то Бирюка, вышла, опираясь на палку, немолодая полная дама. Очень немолодая и очень – болезненно – полная, на очень тяжелых, распухших ногах. Несмотря на жару, на ней был надет светлый (габардиновый?), почти антикварный плащ, шляпка песочного цвета с откинутой вуалеткой, летние перчатки и высокие ботинки, не оставляющие сомнений в том, что обувь – лечебная и сшита на заказ.
Вась Васич бережно усадил даму на лавочку и бросился к грузовичку, из которого работяги уже вытаскивали какой-то скарб.
Дама распахнула плащ, и взору открылась кружевная блузка с пышным жабо, прихваченным у шеи старинной брошкой. Потом незнакомка сняла перчатки и положила на колени пухлые, красивые, ухоженные руки в крупных перстнях. Женщина запрокинула голову к солнцу, и я смогла разглядеть ее лицо. Оно было прекрасно, несмотря на внушительный возраст дамы, морщины и по-стариковски выцветшие светло-голубые, блеклые, почти равнодушные глаза. Одухотворенностью своей, что ли? Отсутствием беспокойства и суеты?
А машину тем временем разгрузили. На асфальте стоял шкаф – деревянный, крепкий, из прошлой жизни. Комод – потемневший, но вовсе не ветхий, несколько изящных венских стульев, трюмо с резными лилиями, что говорит о стиле «модерн», плюшевое темно-зеленое кресло с вытертыми подлокотниками, горшки с фикусом и китайской розой и пара чемоданов – те, что называются фибровыми, коричневые, жесткие, с металлическими уголками.
Бирюков подбегал к даме и, видимо, интересовался ее самочувствием.
Потом грузчики бодренько затащили вещи, и Вась Васич спустился во двор, под локоток поднял свою гостью, и они медленно зашли в подъезд.
Из раскрытых окон гроздьями висели соседи. Во дворе воцарилось молчание. Можно сказать, гробовое.
Потом сплетницы пришли в себя, очухались и начали свое бла-бла.
Вывод был сделан – на невесту толстая старуха не тянет. Родственница? Да не было у Бирюковых такой приличной родни – все деревенские, лимитчики.
Тогда кто? Ответа не было. Даже предположений и тех не имелось.
Муженек мой пошутил: может, он геронтофил?
Может. Все может. Но не верилось как-то, при всем моем бабском злоязычье и нелюбви к Бирюку.
Новую жиличку окрестили, естественно, «Мадам». А она и вправду была мадам. Всегда при прическе (хилые старческие волосы неизменно уложены), обязательно губная помада, яркий лак на ногтях, запах духов. Серьги, брошки, кольца. И еще – одно сплошное достоинство.
На скамейку она не садилась, выносила с собой раздвижной матерчатый стул, точнее кресло, а еще точнее, кресло это выносил сам Бирюков. Так наша соседка сидела при хорошей погоде часами. Иногда вставала и медленно, осторожно, опираясь на палку, прохаживалась по двору. В ней не было никакой напыщенности, чванства, презрения. Здоровалась и прощалась она с неизменной мягкой улыбкой. А вот в разговоры не вступала. Никогда.
Единственное, что про нее узнали, – это имя и отчество: Амалия Станиславовна.
А Вась Васич… Этого стали кликать «Блаженный», потому что видок у него был точно – блаженный. На лице постоянно тихая и счастливая улыбка слегка помешанного человека. Носился теперь Бирюк с удвоенной скоростью. Руки тянули тяжелые авоськи с фруктами, соками и пирожными.
Однажды я наблюдала такую сцену в нашей булочной (а тогда были булочные. И еще какие!): Вась Васич долго и тщательно мучил продавщицу в отделе тортов и пирожных.
Диалог был примерно такой:
– А картошечка свежая? А эклерчики? Сегодняшние? А «Наполеончик»? С заварным кремом?
Продавщица, суровая и грозная Фатима, испепеляя Бирюкова взглядом, гаркнула:
– Да все сиводнящие! Бери, старый черт, не сумневайся!
Бирюк радостно кивнул и пошел пробивать чек.
«Видимо, – подумала я, – мадама евойная охоча до сластей. В ее-то возрасте да с ее-то весом!»
Все – загадка неразрешимая, тайная тайна. Вот уж Бирюк! Озадачил, так озадачил. И никаких ответов – одни вопросы. Позвать бы мистера Холмса! Или – на крайний случай – доктора Ватсона. Но их рядом не было. А была только тихая пожилая дама, полная непередаваемого достоинства, и еще – окрыленный, не в меру счастливый Вась Васич Бирюков.
Семнадцатилетний подросток Вася Бирюков особых надежд не подавал. Да и, честно говоря, никто на него особенно не рассчитывал.
Отец с матерью приехали покорять столицу после войны. С радостью рванули в город, намучившись в деревне от голода и тяжелой работы. Им представлялось, что жизнь в городе будет несравненно легче деревенской. Но оказалось все далеко не так. Устроились на завод, работали посменно, даже им, привычным к физическому труду, было непросто. Дали комнату в бараке – удобства и вода во дворе. Пьянство и драки с утра до вечера. А тут Антонина Бирюкова забеременела. Васька родился еще в бараке. Через три года Тоня Бирюкова родила дочку Леночку. Василий-старший радовался как ребенок – по ночам вставал, молоко на керогазе грел, пеленки стирал. Говорил: «Птичка моя!» Тоня даже злилась – все больше сыновей любят, а этот на девке помешался. За Ваську-маленького обидно! Прожили они в бараке долго, девять лет. А потом – счастье! От завода дали квартиру, да еще и трехкомнатную.
Во-первых, двое разнополых детей, а во-вторых, глава семьи, Василий, достиг определенных высот: стал начальником цеха.
Переезжали налегке – как и все в те годы. В грузовичке с открытым верхом ехали Бирюковы всем семейством, а с ними фикус в два метра, шифоньер, стол со стульями и завернутые в простыни вещи – носильные и спальные причиндалы.
Зашли в квартиру и ахнули. Антонина села на табуретку и заплакала. Дети носились по комнатам, где гуляло гулкое эхо.
Со временем купили и холодильник, и телевизор. Зажили наконец как люди. Василий-старший был мужиком серьезным, работящим и основательным. Тоню свою любил крепко и на других баб рта не разевал, да и пил умеренно – по праздникам. Вернее, не пил – выпивал. Летом, в отпуск, отправлялись на старом горбатом «Запорожце» в деревню. Там было полно родни, сохранился крепкий родительский дом. Тоня копалась в огороде, Василий ходил в лес и на озеро – по грибы и на рыбалку. Тоня закатывала банки с компотами и соленьями на зиму, дети резвились с деревенской родней и друзьями.
Вечером Тоня выходила за околицу и присаживалась на лавку – потрекать с бабами. Те жаловались на пьющих и бестолковых мужей, на дурных детей, на тяжкую деревенскую жизнь. Тоня помалкивала. Умная была – не хвастала и никого не учила. Просто понимала, что и с мужем повезло, и с ребятами. А уж про квартиру – газ, теплую воду и белый унитаз – и говорить нечего. Счастливый билет вытянула Тоня.
О том, как все было сложно в столице, особенно по первости, она старалась не вспоминать. Знала, что ничего и никогда с неба не падает. Им, по крайней мере, точно.
Бабы смотрели на Тоню с завистью – фифа столичная! Босоножки на каблуке, купальник эластичный. Да нет, не босоножкам и купальнику (правда, красивому – жесткий и колючий эластик, зато синий в полосочку и худит! Так худит, словно двоих и не рожала!) завидовали бабы. Предметом их зависти были столичная жизнь, отдельная квартира и непьющий муж. А Тонька совсем не задавалась! Ни капельки! И в огороде раком стояла, землей не брезговала. Корней своих не забывала. Просто судьба у нее полегче. Везучая.
Сглазили бабы. Сглазили. Накаркали беду на Тонино счастье. Леночка заболела, дочка. Бледнеть стала, слабеть. Все в постель тянуло. Придет из школы – и спать. От еды отказывалась – поклюет, как птичка, и все, хватит. Хирела девка на глазах.
А когда положили в больницу, оказалось – опоздали. Поздно опомнились.
– Куда ж вы, мамочка, смотрели? – укорил Тоню врач.
У Леночки оказалась лейкемия. Протаскались год по больницам, и умерла дочка. В гробу лежала – как дитенок пятилетний. Совсем высохла.
Василий Бирюков жене Тоне этого не простил. Говорил:
– Ты девку запустила. И какая ты после этого мать?
Выпивать крепко начал, с женой скандалить. На Ваську смотрел зверем – будто тот виноват, что Леночки не стало. А малой и сам плакал: по сестренке скучал и еще мать жалел. Совсем сдала, в старуху превратилась. Седая вся, плачет и таблетки пьет. И Васька, и так молчун и скрытник, совсем ушел в себя. Сидел в своей комнате, книжки читал да радио слушал. Вот эту пластиковую черную коробку на стене, с двумя ручками – звук и программы – он полюбил больше всего. Для него это был выход в мир, ранее неизвестный.
Слушал Вася и стихи в исполнении любимых артистов, и рассказы, и постановки. Но больше всего ему нравились передачи музыкальные – «В рабочий полдень» и «По заявкам трудящихся». Тогда он впервые услышал ее. Ее голос. Ее имя. Просто какое-то сказочное сочетание слов – Амалия Клубовская.
А голос ее… Сердце Васино замирало – от счастья, восторга, нежности и почему-то неясной тревоги.
Теперь он караулил свою Амалию. Представлял ее себе. Казалось Васе, что она маленькая тонюсенькая брюнетка с фиалковыми глазами и длинными, очень черными, загнутыми ресницами. Легкая, почти невесомая, летит по земле, почти ее не касаясь, туфельки, прозрачные чулочки-капрон, на узкие плечи наброшена пушистая шубка. А на темных волосах тают снежинки.
А-ма-ли-я! Имя-то какое! Не имя – песня. Стихи. Воздух и легкий ветерок. Бриз морской.
Впрочем, какой там бриз! Моря Вася отродясь не видел. Только в кино, если честно. Но любить свою Амалию от этого меньше не стал. Невозможно было. Все девицы – во дворе, в школе, просто прохожие – казались Васе грубыми, уродливыми и тупыми. Такими, как Амалия Клубовская, они быть не могли. Теперь Вася знал все партии певицы наизусть.
Слушал ее, закрывая глаза. Когда диктор объявлял «Амалия Клубовская, меццо-сопрано», у Васи Бирюкова начинала кружиться голова.
Мать с отцом про его тайную страсть ничего не знали – каждый жил своей, теперь уже несчастной, жизнью. Мать все болела, отец пил и ездил на кладбище к дочке Леночке. На Васю внимания не обращали – не до того. Не шляется, не пьет по подворотням, учится кое-как, да и ладно. А что друзей и девок нет – так что с того? Значит, время не подошло. У всех по-разному.
Вася закончил школу и поступил в техникум. Да и слава богу! В армию не взяли – большая близорукость. Выучится – пойдет на завод. А там и невесту найдет. Какие его годы!
Выучился и пошел на завод. Династия, так сказать. А вот с невестой не получалось. Не было по-прежнему у Васи никакой невесты. Да и просто подружки тоже. Придет с завода, молча съест ужин – и к себе. Включит пластинки и музыку свою слушает.
Мать с отцом удивлялись – и что к этому радио и пластинкам прилип? Ни компаний, ни свиданий. Живет как в скиту, ей-богу. Чудной получился парень, странный. И беспокоиться начали, переживать. Особенно – Антонина. А что толку? Не сдвинешь его, Ваську, с места. И вправду – чистый Бирюк, как есть.
И откуда такой получился? Непонятно. Словно и не бирюковский, чужой какой-то. Не было у них в роду ни фантазеров, ни романтиков. Из песен любили Гуляева, Лещенко, белоруса Евдокименко. Юрий Богатиков красиво пел про русскую землю, душевно. Да, еще нравился этот чукча смешной – «Увезу тебя я в тундру!». А в Васькиной музыке Антонина не разбиралась. Нытье какое-то заунывное. Только тоску нагоняет. А тоски у нее, у Тони… Целый товарный состав.
А однажды песни его любимой Амалии передавать перестали. Он не на шутку испугался – может, случилось что? Заболела его царица? Или еще что пострашнее?
Тоска и беспокойство погнали Васю в Радиокомитет. Как попал в редакцию музыкальных программ – отдельная история. Но попал. Редакторша, немолодая и грузная дама, явно восточных кровей, курила папиросу в янтарном мундштуке и с иронией поглядывала на Васю.
Он мялся, жался и никак не мог выразить свою мысль.
Редакторша начала с места в карьер:
– А в чем, собственно, претензия? В том, что эту Клубовскую мало ставим в эфир? Так это для вас мало. А нам вполне достаточно. У нас таких, как ваша Клубовская, – целая фонотека. Да и кто она такая, чтобы ей отдавать предпочтение? Обычный рядовой исполнитель. Есть еще и Вишневская, и Образцова, и Архипова. Вот это – царицы! Куда там вашей Клубовской! Они, с вашего позволения, солисты мирового уровня.
Вася вспыхнул, как факел, и задрожал от возмущения и обиды.
– Купите пластинку и слушайте свою приму, – тут редакторша усмехнулась, – хоть до… И вообще, не мешайте мне работать. Ничего с ней не случилось – уверяю вас. Как была, так и есть. В Ла Скала ее точно не пригласили. А голос мы ставим в записи, так что про передвижения Клубовской нам ничего не известно. – Она вынула папиросу из мундштука, загасила ее в большой хрустальной пепельнице и уткнулась в бумаги.
А Вася, незадачливый наш герой, с места не сдвинулся.
Дама подняла на него глаза и приподняла красивую узкую бровь.
– Что-нибудь еще?
Вася кивнул:
– А адрес? Вы можете дать ее адрес?
Дама медленно поднялась из кресла, одернула полу джерсового пиджака и, нервно кашлянув, сказала:
– Вот вам мой совет, молодой человек! Займитесь каким-нибудь делом! Женитесь, наконец! Вы уже вполне созрели! Родите ребенка. И еще – выбросите всю эту чушь из головы! Ну какое вам дело, где живет Клубовская и что с ней? Кто она вам? Совершенно посторонний человек. К тому же – немолодой. Знаете, с какого она года? Вот именно! Не знаете! И вообще, ничего про нее не знаете. И я вам больше скажу – и знать вам ничего не надо! Ни-че-го! – Она замолчала, посмотрела на Васю, и сердце ее, видать, дрогнуло: уж больно тот был жалок. – Ладно, пишите. Сущевский Вал, дом… квартира…
Вася, сжимая в руке бумажку с адресом, забыв поблагодарить даму, выскочил за дверь.
Итак, адрес был. Но тут Вася Бирюков испугался. Не на шутку, надо сказать. Ну купит он букет цветов и коробку конфет – если достанет. Ну приедет на Сущевский Вал. А дальше что? Откроет ему дверь здоровенный мужик. Или – не здоровенный. Какая разница, если тот мужик окажется мужем прекрасной Амалии? Швырнет ему конфеты в лицо и даст цветами по морде. Да еще и обсмеет – дескать, много вас здесь таких ходит, желающих на мою красавицу взглянуть хоть одним глазком. Вас много, а она одна. Что ей, со всеми здоровкаться?
Еще Вася представил толпу поклонников у подъезда – красивых, молодых, высоких и богатых. И он: тощий, кривоногий, мелкий, зубы частоколом, волосы ежиком. Джинсы индийские, ковбоечка из «Детского мира». Сандалии, носки горохового цвета. И стало Васе так стыдно и неловко, что в носу защипало и даже слеза выкатилась.
Однако через три месяца посетить квартиру на Сущевском Валу он все-же решился. Позвонил дрожащей рукой в дверной звонок – не открыли. Из соседней квартиры выглянула остроносая дама в бигуди.
– Вам кого? – недовольно спросила она.
Вася пробормотал имя своей чаровницы.
Соседка повела острым осетровым носом.
– Нет ее. Съехала. С мужем разошлась и съехала. Он ее из квартирки-то попросил. – Она довольно ухмыльнулась.
– А куда съехала, неизвестно? – проскрипел Вася.
– Нет, – с удовольствием ответила тетка. – А если бы и было известно? Тогда что?
Он не ответил.
– Не на Ривьеру, разумеется, – продолжала соседка. – На выселки отправилась. Куда ж еще? Генерал, муж ее бывший, человек строгий. Не ужились – прощайте! Устраивайтесь теперь сами как можете. Вместе со своим… – Тут она оглянулась и покраснела. За ее спиной стоял высокий мужчина в спортивном костюме и выразительно смотрел на нее.
Ойкнув, она быстро захлопнула дверь.
Всего две пластинки было. Две всего ее пластинки. На черной блестящей пластмассе – сплошные царапины от иглы. Пластинка заедала и шипела. Вася подскакивал, хватался за иглу. Протирал хрупкую поверхность бархатной тряпицей. Все равно заедала.
Мать врывалась в комнату и кричала:
– Когда это все кончится, господи!
Он не отвечал.
Слышал, как мать говорит соседке:
– И за что такое наказание? Один на кладбище, а второй – тоже вроде его и нет. Сидит как в склепе. Ни бабы ему не нужны, ни радости в жизни. Вот была бы жива Леночка… – И мать начинала плакать.
Соседка утешала и шептала:
– Врачу надо твоего Ваську показать! Разве непонятно – сумасшедший!
– На аркане тащить? – вскрикивала мать. – Не дождусь я внуков, не дождусь.
Отец с ним почти не разговаривал, да и с матерью тоже. Приходил с завода, долго мылся в ванной, молча съедал ужин и шел к телевизору.
Мать, глотая слезы, убирала со стола.
Как-то разболелось горло. Пошел в медпункт. Молодая, точнее совсем юная, сестричка с розовыми волосами подскочила к нему и попросила открыть пошире рот. Потом залилась пунцовой краской, намотала на металлическую плоскую палку шматок ваты, окунула его в банку с чем-то, похожим на йод, только тянучим и жирным, и ловким движением протолкнула эту конструкцию в широко открытый Васин рот.
Вася поперхнулся и закашлялся.
– Люголь, – коротко бросила медсестричка, опять покраснев.
Он поблагодарил и пошел к двери.
– Завтра приходите, – пропищала она.
Вася оглянулся.
– На процедуру!
Он пришел и назавтра, и еще – послезавтра. Так ходил всю неделю.
Медсестричку звали Любой.
Жила она в Одинцове – совсем близко от Москвы.
Однажды он взялся ее проводить. Ехали в автобусе молча, потом молча шагали по мокрой размытой дорожке. Шел дождь – мелкий, осенний, противный. Зонта у него не было, а Люба зонт раскрыла и пролепетала:
– Иди сюда. Совсем вымокнешь.
Он неловко пристроился сбоку. Люба взяла его под руку. Он почувствовал ее тонкую руку и острое бедро. Было неловко и неудобно.
Подошли к калитке частного дома – низкого, грязно-серого, кривоватого. По жестяной ржавой крыше звонко стучал усилившийся дождь.
– Пойдем, чаю выпьешь, – предложила Люба. – А то опять простудишься – вон, мокрый весь.
Они поднялись по шаткому скользкому крыльцу. В доме было натоплено, пахло горячей едой. Из кухни вышла молодая женщина, очень похожая на Любу, только постарше и помясистей.
– Сестра моя, Галя, – представила Люба.
Галя вытерла об фартук руку и протянула ее Бирюкову.
Ужинали картошкой с луком и яичницей с салом. Галя плюхнула на стол бутылку водки. Выпили по первой, и они с Любой сразу захмелели. А Галя все разливала и укоряла:
– Ну и че ты за мужик, если с полстакана копыта готов отбросить?
Он смутился и выпил еще – разом, ожегшись.
Первую допили вдвоем с Галиной – Люба спала на столе, уронив голову на руки. Галина достала еще бутылку, уже початую. Наливала и смеялась:
– Ну, посмотрим, какой из тебя герой!
Пить не хотелось. Хотя – нет. Было уже все равно. Все равно было и когда Галина, подняв его с табуретки, потащила в комнату.
Он плюхнулся на кровать с никелированной спинкой, перед глазами плыли и набухали гулкие и тяжелые черные круги.
Галина, стягивая с него рубашку и брюки, опять приговаривала:
– Ну, посмотрим, какой из тебя мужик!
Сопротивляться сил не было. Все, что он запомнил, – это ее тяжелое, несвежее дыхание, большую, мокрую от пота грудь, ловкие жесткие руки и огромный шрам поперек живота, фиолетовый, неровно выпуклый и шершавый.
Еще он помнил Любин крик – пронзительный и невыносимо громкий. И невообразимые, ужасные слова, каких Вася не слышал даже от мужиков на заводе. Тяжелая, площадная брань и страшные проклятия младшей сестры. И ответная брань старшей – не менее ужасная в своей посконности и простоте.
Потом началась драка, и гремели чем-то железным – это было совсем невыносимо, от всего происходящего тошнило и разламывалась голова.
Потом Люба тащила его по полу во двор, пинала ногами и требовала подняться.
Встать на ноги он не смог. Люба еще раз его пнула и ушла в дом. Дальше он ничего не помнил.
Проснулся от холода – голый, насквозь мокрый, измазанный в раскисшей глине. Качаясь, поднялся и зашел в дом за одеждой.
Пока собирал с пола брюки, носки и рубашку, сестры уснули на одной кровати, под одним одеялом, из-под которого торчали босые ноги – маленькая и узкая ступня Любы и большая, широкая, с облупившимся на ногтях красным лаком Галинина.
Галина, громко всхрапнув, шумно перевернулась на другой бок. Люба тихо пискнула и прижалась покрепче к сестре.
Все. Ему хватило. На всю жизнь. Вспоминать без содрогания «провожалки» в Одинцово было не то чтобы противно – омерзительно и тошнотворно.
Любу Вася больше не видел. Говорили, что она выскочила замуж за младшего лейтенанта и уехала в Среднюю Азию.
А Васина жизнь вошла в прежнюю колею. Женщин он теперь не просто сторонился – он их смертельно боялся.
А потом умерла мать. На похоронах отец шумно плакал и просил у нее прощения.
После смерти матери их жизнь почти не изменилась – так же молчали, только ездили на кладбище вместе. Но и там молчали.
А через полгода отец привел в дом женщину. С порога объявил – жену. Женщина эта была немолодой и какой-то сильно потрепанной. Потом Вася понял – пьющая, и сильно. Когда с похмелья – лучше не подходи. Да он, правда, и не подходил. Заряжалась она с «утреца» – как выпьет, так и подобреет. Суетиться начинает, веником махать, тряпкой. Щей наварит, блинов напечет – полчаса, и горка в полметра.
Зовет его:
– Васька, иди пожри хоть, пока горячие!
Он шел – голод не тетка. А к вечеру – она совсем «тепленькая». Ждет отца и на шею кидается. Тот смущается, руки ее скидывает. А она его – в спальню. А оттуда… Он затыкал уши – не помогало. Такие звуки, как из преисподней. Ее рык, отцовский рык. Не любовь – зверство.
А однажды… Она возникла среди ночи в его комнате – пьяное и растрепанное чудовище. Сев на край кровати, дыхнула перегаром. Улыбка – дикая, безумная, глаза такие же.
– Иди сюда, иди! Погрею тебя, сынок. Побалую. – Она, скинув с себя халат, протянула к нему руки.
Вася в ужасе подскочил на кровати, закричал от испуга и омерзения. В комнату ворвался отец. Замер на пороге, а потом рванул – к ней, к этой… Схватил за волосья и ударил об стену. Она осела на пол – с той же дикой улыбкой, вытерла ладонью кровавую юшку с губ и сплюнула выбитый зуб.
Отец ее выгнал в ту же ночь. Она билась в дверь и рычала. Соседи вызвали милицию. Больше эту тетку они не видели – как в воду канула. Да и слава богу! Вы говорите – любовь. Какая любовь? Опять – одно зверство, собачий вой и запах мокрой псины.
А вот у него – любовь. Теперь он понимал, что это такое, какое это восхищение! Какая нежность!
И все-таки свою Амалию он нашел! Еще раз съездил на Сущевский, позвонил в соседнюю дверь – не к той, «остроносой». Открыла старушка в седых букольках, провела в квартиру – было видно, от скуки дохнет. Налила чаю, поставила печенье. Стало понятно, что настроена на разговор, торопиться ей некуда.
Рассказала про «Амалькиного генерала», старше ее на двадцать лет, солдафон из солдафонов, «даже руку на Амальку поднимал».
– Но – все было! В смысле, в доме: и прислуга, и черная икра, и шубы из норки. Но Амалька тосковала. Генерал этот… Зверь, а не человек. Даже ребенка не дал ей родить, изверг. Петь не разрешал, говорил: петь будешь поутру, на кухне – для меня. Ее тогда еще и на концерты приглашали, и в театр звали. А он – ни в какую. Я твой господин. Точка. Вот Амалька и загуляла. От тоски. Спуталась с одним… Слова доброго не скажешь. Пустой человек. Только деньги из нее тянул. А тут она забеременела. От этого, молодого.
Он в кусты. А генерал, Тихон Петрович, почуял неладное. Затеял расследование, все выяснил. И выгнал Амальку в полчаса, даже вещи не дал собрать. Она тогда у меня ночевала, две недели, от генерала пряталась – боялась его. И на аборт побежала. А срок был большой, очень большой. Врачи не брались. Нашлись добрые люди – дали акушерку подпольную. Я Амальку туда и свезла – под Коломну, в деревню. Обтяпали дело, а она свалилась. Там, в Коломне, в больницу и загремела – на второй день, с кровотечением. Еле с того света вытащили. А потом к тетке уехала, в Калинин. Она и сама оттуда. Голос у нее пропал. Совсем тогда пропал. А больше ничего она не умела – только арии свои петь. Тетка тоже прикурить ей давала, характер у нее был – не приведи бог! Все куском хлеба попрекала. Амалька мне тогда еще писала. Что делать? Работать пошла, в школу, домоводство преподавать. Руки у нее были способные – и шила, и вышивала. Это тогда Амальку и спасло. Еще вязать научилась – с того и кормилась.
А потом замуж вышла. Ну, не по-настоящему, без расписки. Только бы от тетки уйти. Мужчина оказался приличный – столярничал у них в школе. Только дети его Амальку не приняли. Ненавидели ее, все задеть норовили. А мужчина тот вскоре умер, через пару лет, и детки его Амальку из дома выперли в один миг. Она снова к тетке. А та уже старая, про себя подумала – не про Амальку. Прописала ее. А потом опять издеваться взялась. В общем, намучилась Амалька с ней… Та пять лет лежачая была. А потом, слава богу, на тот свет отправилась. И тут Амалька вздохнула, зажила наконец.
– А генерал? – спросил он.
Старушка вскинула брови.
– А что генерал? Что ему будет? Женился через год, и опять на молодой. Старый дурак! А та его быстро на тот свет собрала – через полтора года. И живет сейчас по соседству. С новым мужем.
– А она? – хрипло спросил Вася.
– Кто? Амалька? Да там же, в Калинине. Сюда больше не приезжала. Писала, что в Москву эту – ни ногой! Тихо живет, в теткином доме. Бедно. Болеет много. Ноги не ходят, и глаза плохо видят. Пишет редко – раз в год. Не жалуется, нет. Только все равно видно – плохо ей там. И одиноко.
Старушка отдала ему пустой конверт от последнего письма. С адресом.
Через год после той кошмарной ночи, когда его пыталась соблазнить страшная отцова сожительница, отца он похоронит. Останется совсем один. В одиночестве справит свое сорокалетие, пойдет на повышение на заводе. И только спустя три года отправится в Калинин.
Он сойдет с поезда рано утром, умоется холодной водой в вонючем привокзальном туалете, почистит зубы, пригладит мокрой ладонью непослушный ежик волос, протрет ботинки чистой салфеткой, смущаясь, достанет из дерматиновой синей сумки с олимпийскими кольцами одеколон «Саша». Неумело, а оттого много, выльет на себя – впервые – «мужские духи», поморщится от непривычного резкого запаха и бросится к бабкам, торгующим на перроне самодельными букетиками из собственных садов.
Нет, денег было не жалко – деньги имелись. Просто ему не нравились ярко-красные бездушные георгины, холодные, безароматные гладиолусы, растрепанные и пестрые, слишком дешевые на вид астры.
Он метался от бабки к бабке, нюхал букеты, тут же находил недостатки – этот подвядший, этот хилый какой-то, а тот – невзрачный.
Бабки цыкали на него и громко смеялись:
– Свататься приехал, голубь? Дык староват ты для молодого!
Наконец, совсем измучившись и окончательно смутившись, он схватил у самой тихой букет крупных ромашек («Садовые, не боись», – успокоила бабка) и бросился прочь с вокзала.
Потом он нашел гастроном («Центральный», – важно объяснили ему) и купил торт, огромный, слишком торжественный и оттого неуместный, и бутылку вина «Токай» («Сладенькое и вкусненькое», – объяснила молодая продавщица в накрахмаленном халате).
На улице он сел и закурил, отирая со лба пот. Было совсем по-летнему жарко, словно и не сентябрь на дворе. «А, бабье лето, – вспомнил он. – Такое бывает».
Выкурив три сигареты подряд, он подошел к постовому и назвал адрес. Молодой румяный сержант махнул рукой на автобусную остановку.
Автобус ехал недолго, но медленно. Было невыносимо душно, бечевка от торта сильно резала ладонь.
Он сошел на нужной остановке и опять закурил. Улица была окраинная – одноэтажные частные домишки с маленькими чердачными мутными окнами. Зеленые палисадники, пока еще маскирующие пышной зеленью кустов хлипкий некрашеный штакетник. Колонка с водой и расплывшейся лужей. Дед с палкой на лавке у дома, двое мальчишек на велосипеде, молодая мать с коляской и книгой, отчаянно пытающаяся стряхнуть сон.
Он оглянулся, поискав нужную сторону улицы, и направился к дому. Дед на скамейке лениво глянул на Васю и отвел глаза. Молодая мать остановилась, провожая незнакомца любопытным взглядом. Мальчишки с гиканьем пронеслись мимо.
А он стоял у серого забора и мучительно вглядывался в глубь заросшего сада. Там стоял дом. Нет, не дом – домик. Домишко. Как и все в округе – чуть косой, припавший почему-то на правый бок, с почерневшей шиферной крышей, с тремя маленькими окошками на улицу и ржавой жестяной бочкой под водостоком.
Он наконец толкнул калитку и вошел во двор. На веревке, между двумя старыми яблонями, висели простыня, наволочка и ночнушка – большая, в мелкий синий горох, с кокетливым бантиком на груди. Ему отчего-то стало невыносимо стыдно, и он отвел глаза. Постучал в дверь, и оттуда сразу же раздался низкий, густой, медовый голос:
– Открыто.
Вася вошел и от волнения закашлялся.
– Доктор, вы? – услышал он все тот же голос.
Вася стоял столбом и молчал.
– Да кто там? – В голосе почувствовалось раздражение. – Ты, Петрович? Что молчишь, болван? Осип? Осип осип, Архип охрип, – звонко рассмеялся медовый голос.
– Нет! – почти выкрикнул он. – Не Петрович и не Осип.
– А кто же? – В ее голосе не чувствовалось никакой тревоги – одно кокетство.
Он опять закашлялся.
Через минуту услышал скрип пружинной кровати, тяжелый вздох и отпрянул к стене.
Ситцевая занавеска, отделяющая небольшую прихожую от комнаты, раздвинулась, и на пороге появилась женщина. Было видно, что она нездорова: температурный румянец на щеках, потный лоб, обметанный лихорадкой рот.
– А вы кто? – спокойно спросила женщина, поправляя царственным жестом воображаемую прическу.
Он хрипло проговорил:
– Я от Ремизовой, Натальи Ивановны, вашей бывшей соседки.
– А-а! – протянула она так, словно гонцы от старушки посещали ее не реже раза в неделю.
Оба помолчали.
– Ну, давайте пить чай, – она кивнула на коробку с тортом.
Прошли на крошечную кухоньку: стол, покрытый старой клеенкой в коричневую клетку, двухконфорочная плита, дряхлый буфет с посудой, два шатких венских стула.
Амалия повернулась спиной, чтобы поставить чайник, и тут же обернулась:
– А трубу вы починить можете? Течет вот тут, под мойкой. – Она озабоченно нахмурила брови. И, чуть смутившись, продолжила: – И вот горелка что-то барахлит, правая, один свист, а газа нет.
Вася радостно закивал. Чай пили молча, так, пару вопросов про бывшую соседку. Скоро пришел врач, и Амалия удалилась с ним в комнату.
Потом Вася бегал в аптеку, в магазин и на рынок. Чинил плиту и трубу, опять пили чай, и она призналась, что по причине нездоровья сильно устала.
Амалия ушла к себе, а Вася отыскал в сенях старую ржавую косу, покосил пожелтевшую уже траву за домом и спереди, обрезал сухие ветки у яблонь и кустов, жидкой метлой, как смог, вымел двор и, умаявшись, сел на крыльцо – покурить.
Спал он на узком топчане на кухне. Нет, не спал – слушал звуки дома и ее дыхание, свистящее, хриплое, с частыми всплесками сухого, отрывистого кашля.
Подскочил под утро – когда наконец почти уснул, – она просила пить. Погрел молока – Амалия пила медленно, по-девичьи наморщив нос.
А утром – утром она попросила кофе:
– Без кофе я, знаете, вот просто не человек!
Кофе не оказалось. Он бросился в «Центральный», словно забыв, что кофе наряду со всем остальным уже давно был в Красной книге советской гастрономии.
Продавщица в накрахмаленном халате узнала вчерашнего покупателя и улыбнулась. И Вася – впервые в жизни! – стал умолять ее и откуда нашел такие слова:
– Ну хотите – на колени встану?
Она смутилась, оглянулась и нырнула в подсобку.
Вышла красная и испуганная:
– Не в кассу, нет. Давайте сюда.
– Кофе был – вос-хи-ти-телен! – ее слово. – Настоящая арабика. И помол такой мелкий! Сто лет такого не пила – одни опилки последние годы.
Теперь она смотрела на него с любопытством:
– Вон вы какой! А с виду… Такой скромный мальчик!
Его слегка резануло – «мальчик». Впрочем, счастья Васиного это не отменило. Ни на одну секунду!
После завтрака Василий вынес во двор старое кресло – Амалия села, укрыв ноги ватным одеялом, и зажмурила глаза.
– Просто как вдовствующая королева! – Она задорно улыбнулась. – Ох, и во дворе – чудеса! – снова изумилась Амалия. – Вы – мой ангел, Вася! Мой добрый ангел!
А Вася… Он был на седьмом – восьмом, десятом, сто пятнадцатом – небе от счастья.
Никогда, никогда Вася не помнил такого. Даже в детстве – далеком и почти нереальном, когда живы и здоровы были еще все: и мать, и отец, и Леночка, когда были покой, семья, поездки в деревню к родне, рыбалка с отцом на заре, поход за грибами ранним утром по холодку, по росе. Когда были подарки под елкой, запах пирогов с капустой, маминых духов и табака от крепких отцовских рук…
Никогда он не чувствовал себя таким счастливым. Ни разу в жизни.
Он не замечал ничего. Просто не видел – словно ослеп от радости и счастья. Ни ее возраста – увы, вполне почтенного. Ни ее грузности, больных и опухших ног, ни второго подбородка – дряблого и отвисшего. Ни ее курносого «картофельного» носа, жидкого пучка волос – ничего. Ровным счетом.
Она была прекрасна, величественна, горделива. Ее не сломали ни бедность – почти нищета, – ни предательство мужчин, любимых и нелюбимых, ни возраст, ни одиночество, ни болезни. Она не потеряла вкуса к жизни, маленьких радостей, способности удивляться, восхищаться, смеяться.
И голос ее – по-прежнему звонкий, глубокий, с растяжечкой, модуляциями, молодой, кокетливый, «хрустальный» – жил своей жизнью, отдельно от тяжелого, неудобного, уже такого немилого тела. Отдельно от нее.
Через три дня он уехал. Амалия вышла на улицу и смотрела ему вслед.
Когда Вася неловко залез в дряхлый, утробно урчащий автобус, она помахала рукой.
Теперь каждую пятницу он ездил в Калинин. В нем открылись удивительные для него самого качества «доставалы». То вез он ей теплую кофту (мохер беж, большие пуговицы – китайское чудо), то польские тапки, мягкие и теплые, добытые с большим трудом, просто нереальная удача. То махровый халат, выпрошенный у соседки почти со слезами. То коробку печенья с фруктовой прослойкой, то чай со слонами. Колбаса – венгерская салями пугающе-красного, неестественного, почти несъедобного вида. Курица из заказа. («Ах, какой бульон! А запах! Только не кладите моркови, умоляю вас!») То кубачинский серебряный браслет с чернью. Вот повезло, заскочил в ЦУМ – и нате вам!
Браслет, правда, был маловат и не очень садился на полную руку.
Теперь, став профессиональным «доставалой», он знал почти наверняка, что в Смоленском по вечерам «выбрасывают» свежие огурцы и сыр с плесенью, в ГУМе в последние дни месяца (обязательно, план) – какой-нибудь импорт. В польской «Ванде» за кремом и помадой надо занимать очередь с семи утра, а в Доме обуви Вася даже завел приятельницу – так, для дела, понятно. Пятерка сверху – и пожалуйста, теплые сапоги.
– Для жены? – интересовалась кокетливо она.
Вася буркал что-то несуразное и неловко совал свою пятерку.
А еще покупал духи! Франция, чистая Франция. И запах! Просто целая охапка ландышей! Вот духам она радовалась больше теплой кофты, уютных тапок и острой на вкус, слишком перченной деликатесной салями.
Женщина! Истинная женщина – вот кто была она.
Теперь Амалия наряжалась к его приезду – юбка, блузка с брошкой, помада на губах. Выходили в хорошую погоду на променад – доставалась шляпка с вуалью, светлые перчатки, легкий шарфик, чуть забахромившийся по краям. Они шли под руку: Амалия медленно, с явным усилием, Вася – подстраиваясь к ее шагу. Он не видел ни ее несовершенства, ни возраста, ни немощи, ни разу не вспомнив про тот образ сказочной Белоснежки, который придумал когда-то: темные локоны до плеч, перехваченные яркой лентой, распахнутые синие глаза в черных и густых ресницах, изящный вздернутый носик, сердечко алых губ, тонкие запястья, изящные и легкие ноги.
Об этом Вася просто забыл.
И зимой, и по ранней весне она часто мучилась бронхитами. Дом был холодный, продувной. Из старых, рассохшихся рам сифонило так, что не помогали ни вата между створками, ни газетная лента, приклеенная к окнам крахмальным клейстером. Полы застелили кое-как новым линолеумом. Но все равно – дуло. Да еще и вода ледяная, и печка-пенсионерка.
Вот тогда… Тогда Василий и решился. Не потому что устал мотаться. Хотя, конечно, устал. А потому что просто хотел ей облегчить жизнь. А это у него получится, Василий не сомневался!
В первый раз он себя чувствовал мужчиной. Не неудачником и нелепым растяпой Васькой Бирюком, а мужчиной.
А что такое мужчина? Тот, кто отвечает за чью-нибудь жизнь.
Боялся он смертельно: а вдруг не согласится, откажет?
У нее – польская гордыня. Вдруг всколыхнет непокорное сердце обида? Вдруг не захочет принять, расценит как жалость?
Нет, зря боялся. Она, конечно, разволновалась, запричитала совсем по-простонародному. Но через десять минут твердо произнесла:
– Да, я согласна. Теперь я, Вася, без вас – никуда.
Никакого кокетства – какое кокетство при ее-то разуме! Практичность-то ее польскую никто не отменял!
В общем, решили переезжать.
Легко сказать! Но Вася за дело взялся лихо!
Дальше все известно – и про ремонт в квартире, про переезд и так далее.
Амалия все так же выходила во двор, щурилась на теплом солнышке, мило улыбалась соседям и по-прежнему не вступала в досужие разговоры.
А Вась Васич Бирюков был по-прежнему активен, бодр и весел.
И еще – бесконечно, отчаянно счастлив!
А квартиру мы поменяли, через два года, нашли в том же доме, в соседнем подъезде. И с Вась Васичем я теперь раскланиваюсь вполне мило, без всякого камня на душе.
Да и какой там камень, право слово! У всех своя жизнь. И свои проблемы.
И дай бог, чтобы они всегда решались по-человечески, по мере наших возможностей и еще – желаний.