Год спустя

И вот опять Абакан. Лечу, подмываемый собственным любопытством, с наказом читателей, близко к сердцу принявших все, что было рассказано в прошлом году о семье Лыковых, с наказом: «Непременно там побывайте, мы ждем».

В спутниках у меня опять Ерофей и еще земляк-воронежец, начальник управления лесами Хакасии Николай Николаевич Савушкин, летящий отчасти из любопытства, отчасти по моей просьбе, связанной с житьем-бытьем «робинзонов». Погода неважная. Вертолет скользит по каньону, повторяя изгибы своенравной реки. Чем ближе к истоку, Абакан становится уже, все чаще видишь по руслу завалы бревен. Вот уже «щеки» – две высоченные каменные стенки, между которых упруго льется вода. Поворот от реки в гору, и мы уже над знакомым болотцем. Так же, как в прошлом году, кидаем из зависшего вертолета мешки, следом прыгаем сами. Знак рукой летчику – и привычный мир жизни вместе с утихающим грохотом исчезает.

Находим тропу от болотца, идем по ней минут сорок. По случайному совпадению – тот же июльский день, что и в прошлый приход. Но начало этого лета было холодным. И там, где видели ягоды, сейчас пока что цветы. Запоздало пахнет черемухой. Картошка на лыковском огороде только-только зазеленела. Робко синеет полоска ржи. Горох, морковка, бобы – все запоздало ростом едва ль не на месяц.

Возле хижины шаг замедляем… Перемены? Никаких совершенно! Как будто вчера мы стояли под этим вот кедром. Тот же дозорно настороженный кот на крыше. Та же птица оляпка летает над пенным ручьем. Мои забытые кеды с подошвой из красной резины лежат под елкой.

Окликать в этот раз хозяев нам не пришлось – в оконце увидели наш приход. Оба, как большие серые мыши, засеменили из темной норы навстречу.

– Ерофей, Василий Михайлович!.. – Радость искренняя, такая, что полагалось бы и обняться. Но нет, приветствие прежнее – две сложенные вместе ладони возле груди и поклон.

И сразу же оба захотели предстать пред гостями в незатрапезном виде. Карп Осипович тут же, скинув валенки, надел резиновые сапоги, затем нырнул в дверь, вернувшись в синей, помятой, но чистой рубахе, и, достав из-под крыши, надел одну из трех нанизанных друг на друга войлочных шляп, доставленных кем-то из щедрых дарителей. Из бороды старик вынул пару соломинок и придал ей двумя пятернями подобающий случаю вид.

Агафья тем временем облачилась за дверью в темно-бордовую до пят хламиду, сменила платок и тоже надела резиновые сапоги.

Красный ковер гостеприимства в виде ржаной прошлогодней соломы был приготовлен нам в хижине. Тесная закопченная конура заметно от этого посветлела. И даже воздух в ней полегчал. Хозяева это вполне понимали. Им было приятно позвать нас под крышу. Агафья явно ждала похвалы. И приняла ее благодарно, ухмыляясь по-детски в кончик дареного прошлым летом платка.

На этот раз я привез им, главным образом, то, что прислали «для передачи в тупик» сердобольные наши читатели. Шерстяные носки, материя, чулки, колготки, плащ, одеяло, шаль, варежки, кеды – принято все с благодарностью, с просьбою «отписать за милость всем добрым людям». Продуктов, кроме крупы, Ерофей посоветовал не везти. Крупу они взяли. «Это рис, – заглянув в мешочек, сказала Агафья. – А это че же?» – «Это, – говорю, – тоже рис, другого сорта, вьетнамский». – «Тятенька, погляди-ка, рис, а чудной – палочки…»

Всего более старика обрадовала связка в пять дюжин добротных свечей и фонарик. К свечам тут успели привыкнуть и уже в них нуждались. Фонарик вначале возбуждал необычным своим свечением подозрение.

– Машинка… – сказала Агафья, подозревая в железной коробочке фотокамеру.

Старик же не испугался потрогать кнопку, посветил в печку, под лавку, в стоявший возле постели валенок и, к нашему удивлению, не сказал обычного «это не можно». «Бог вразумил измыслить такое. Ночью-то славно, раз – и зажег».

Не принят был последний из наших подарков. Один из наивных или, может быть, хитроумный читатель газеты прислал в конверте десятку денег – «для Лыковых».

– Цё такое – бумажка… – отпрянула в угол Агафья. Все вместе попытались мы объяснить, что значит эта бумажка.

– Мирское… – посветил фонариком на десятку старик. – Уж сделайте милость, спрячьте, для нас греховное это дело.

Такой была встреча.

Ужинали… Мы ели у костерка в окружении кошек, истосковавшихся по мясным запахам. Агафья с отцом торжественно у свечи вкушали кашу из вьетнамского риса. К совету – положить в кашу принесенного в дар медку – прислушались.

– Райская еда, – сказал старик, собирая в щепотку с коленей зернышки риса. – И для брюха, чую, – истинный праздник.

Услышав жалобы на живот, Николай Николаевич с Ерофеем пропели гимн меду и заодно молоку.

– Ведомо, ведомо… – согласился старик грустновато. Но вдруг встрепенулся. – Имануху (козу) можно, поди, вертолетом сюды? – Но сам же пресек внезапную вспышку фантазии. – Имануха… А ить козел эшшо нужен, без козла какое же молоко…

Разговор вечером был о том, главным образом, как жили с простого года, как зимовали. И все касалось еды, одежи, тепла. Картошка в прошлом году уродилась хорошая. Но в первые дни сентября выпал снег – пошли к геологам, попросили помочь. Те немедля пришли. Картошку выбрали всю – двести пятьдесят ведер. Собрали также тридцать ведер репы и редьки, пять ведер ржи, мешок гороха в стручках, морковку. Осенью, рискуя простыть, старик ловил рыбу и добыл два ведра хариусов. Но впервые жили совершенно без мяса. Старый сушеный запас, сделанный еще Дмитрием, вышел, нового сделать не удалось. Агафья насторожила три ловчие ямы, «но ништо не попалось».

Зима, по словам старика, была нехорошая, мокрая, долгая. Сидя лишь на орехах, картошке, ржаной похлебке, репе и редьке (рыба кончилась в январе), «вельми ощадали». В марте, зная, что рыба в это время не ловится, старик спустился все же к реке и неделю провел у воды с удочкой, изловив одну случайную «рыбицу чуть побольше ладони».

Появляясь в поселке геологов, «таежники» твердо, однако, держались своих запретов – ни хлеба, ни мяса, ни рыбы, ни каши, ни сахара! «Не можно» – и все тут.

И все же первый маленький шаг к запретному сделан. Ерофей с поварихой уговорили их взять, кроме соли, еще и мешочек крупы. Отношения с Богом в таежной избе из-за гречки, как видно, не осложнились. В очередной приход не упрямились, взяли пшено и перловку. Потом Ерофей познакомил их с рисом.

Агафья выглядела сейчас здоровее, чем в прошлое лето, хотя то и дело жаловалась на боль в руке. Лицо из мучнисто-белого стало у нее смугловатым.

– Морковку любишь? – спросил я, проверяя предположение насчет каротина.

Заулыбалась. Поняла как намек, побежала с берестяной посудой в погреб.

Карп Осипович за год заметно сдал. Ссутулился, тише стал говорить – слышать его можно, лишь сидя в двух-трех шагах. Озабочен видами на урожай таежный и огородный. Картошка обильной быть не сулила. Зато хороший в этом году урожай в кедрачах. Но тоже забота – как орешить? «Я на кедру влезть уже не могу. Агафья боится – ну как рука онемеет?» Колотом бить? Раньше не били, берегли кедры, теперь же и силы для колота нет. Ерофей ободряет: «Поможем!» Помощь старик, привыкший к жизненной автономии, принимает как терпимую крайность. Но эта крайность на виду у него разрастается, становится неизбежностью. И что поделать? В вечерней молитве помянул во здравие Ерофея, и «деток его», и многих людей из «мира», от коего хоронился и без которого, теперь уже ясно, долго не протянул бы.

После беседы с Богом старик поменял гостевую рубаху на затрапезную, снял сапоги и, кряхтя, водворился на травяную постель у печки. Умолкла в своем уголке и Агафья.

Стеариновая свеча, пока не спим, не потушена. Самое светлое место в избенке – пол, покрытый соломой. На ней мы втроем устроились на ночь, положив в головы мешок с прошлогодним немолоченым горохом…

Некрепок был сон. Стонала от боли в руке Агафья. Старик в практическом деле проверил лежавший у него в изголовье фонарик. Освещая себе дорогу около спавших, он скрипнул дверью… Вернувшись, несколько раз включал-выключал дареную штуку, проверял надежность необычного света.

А проснулись мы утром от ударов кресала о кремень – Агафья испытанным способом добывала огонь для печи.

Не терпелось, понятное дело, узнать: ну а как «мирская» волна любопытства и сострадания к этому аномальному закутку жизни докатилась сюда? И как ее приняли? Кое-что в письмах и по дороге сюда Ерофей мне рассказывал. «Парадный прием», оказанный нам, тоже кое о чем говорил. И все же?

– Карп Осипович, видели вы газеты с рассказом о вашей жизни?

– Как же, как же, Ерофей в аккуратности все передал.

Старик ведет меня к поленнице, сложенной под навесом избы, достает лежащий между поленьев бечевкой перевязанный круглячок – прошлогодний, уже пожелтевший комплект «Комсомолки».

– Сумели прочесть?

Старик простодушно сказал, что нет, не сумели. «Будто бисер – писанье. Глаза от натуги слезятся». По той же причине, а также по «непонятности слов» не осилила в «миру» нашумевшую публикацию и Агафья. Место хранения газет и два-три нечаянных слова дают основание думать: сочли греховным читать. Но содержание «жития» им было, как видно, в подробностях пересказано. «А маменька-то на кедру не лазила. Боялась», – смеясь, уличила Агафья меня в неточности.

– Люди знают теперь, как живете… Обстоятельство это, как видно, тут обсуждалось, и было, наверное, найдено: ничего дурного в том нет.

– Родня у нас отыскалась… – Теперь Агафья, тоже из поленницы, достала пожелтевшую, изрядно помятую фотографию. На снимке – две женщины и два громадного роста бородача. Оказалось, нашлись у Агафьи двоюродные братья по матери.

Загрузка...