Глава VI

1

Солнечный полдень. У Кустовой в горнице на окнах золотились замерзшие стекла. Стол под белой скатертью. На нем самовар, посуда, вазочки с медом и вареньем, шаньги, на тарелках закуски: холодная телятина, селедка в сметане под кружочками лука, соленые огурцы и маринованные рыжики. На хозяйском месте за столом Анна Кустова, возле нее Лукерья Простова, а против хозяйки миасский пристав Камышин. Перед ним графин с водкой.

Камышин – мужчина грузный. Шея у него красная и лицо припотело. Под закуску он выпил не одну рюмку, осоловелыми глазами временами пристально поглядывал на Простову. От его взглядов она конфузилась и, допив чашку чая, встала.

– Благодарствую, Анна Петровна. Пойду погуляю. Голова тяжелая. Должно, переспала седни.

– Погуляй. Денек радостный. Чтобы не было скучно, Васютку с собой прихвати. Он на язык бойкий.

– С вами, господин Камышин, не прощаюсь, потому скоро вернусь.

Пристав, подчеркнуто вежливо привстав, поклонился ей, но ничего не сказал, так как дожевывал кусок телятины. Простова ушла. Пристав, проводив ее взглядом, кончив жевать, сказал:

– До чего приятная дамочка!

– Новая приятельница.

– В гости приехала?

– По делу заехала, но уговорила ее погостить.

– Для бледнолицых барынек воздух Тургояка, прямо сказать, лекарственный. Кто такая?

– Простова из Шадринска.

– Уж не Гришки ли Простова благоверная?

– Она.

Пристав, нахмурившись, покачал головой. Налил рюмку водки и выпил:

– Простов поганый человек. Вся его личность в уголовном тумане. Пьяница. Хорошо его знаю. Купеческий саврас без узды. Бывает же так. Такая приятная женщина шалопаю досталась.

– Поживет у меня, передохнет от мужниных художеств. Обижает он ее.

– Что можно ждать от поганого человека? Если вздумает сюда явиться, немедля меня зовите. Приму дамочку под защиту.

– Сами не управимся, позовем вас на купеческую морду лоск наводить. Мы слыхали, вы мастер на этот счет.

– При известном настроении могу. Простова отлакирую с удовольствием.

– Кушайте, Мирон Сергеевич. К рыжикам, гляжу, еще не касались. Неплохие грибочки.

– У вас все первый сорт. Сами посудите, всю еду в одно брюхо не сложишь. Вон как за последний год отъелся. Жирноват ведь? Жена даже обижается на мою грузность. Кроме того, при хождении одышка одолевает. Сейчас выпью последнюю рюмашку и попрошу налить чаю покрепче.

Анна налила стакан чая.

– Варенье сами по вкусу выбирайте. Мед в той вазочке.

– Первый стакан выкушаю с малиновым. Малиновое у вас просто удивительное. Сами варите?

– На это у меня бабушка Семеновна мастерица.

– Мудрая старуха. Только нашего брата не любит. Так прямо и говорит: «Не по душе мне селедочное племя с кокардами». От крепостных времен, видно, в ней нелюбовь к полиции. Хотя и нынче полиция у народа не в чести после пятого года. Не хотят люди понимать, что полиция – оплот власти государя императора.

– Как прикажете понимать, Мирон Сергеевич, ваш заезд ко мне? Просто ли обо мне соскучились? Либо дело какое дорогу указало и заставило к моему дому свернуть?

– Еду из Златоуста. Вызвало жандармское начальство. В городе опять мастеровые копошиться начинают. Мы надеялись, что залили пожар революции, да, видать, не доглядели, кое-где еще головешки тлеют. Вот и приказано глядеть в оба, чтобы головешки не загорелись. К вам приехал разговаривать по четырем пунктам. Налейте еще стакашик. И позвольте приступить к беседе делового характера. Первый пункт разговора политический. Начальство требует от вас, Анна Петровна…

– Требовать, Мирон Сергеевич, ваше начальство от меня не может, потому я у него не в подчинении, не на оплате.

– Видите ли, Анна Петровна, начальство знает, что ваше слово неоспоримо, особливо у женского сословия. Вот и нужно, чтобы вы это сословие вашей мудростью сдерживали, не дозволяли ему супротивничать против хозяйских законов и порядков на промыслах.

– А само начальство немым стало? Или гордость в нем такая великая, что ему не с руки с простым народом разговаривать?

– Про то ничего сказать не могу. Потому начальство со мной не откровенничает о своих замыслах. Но ведь вам-то с народом проще по душам поговорить.

– По душам разговариваю по своему желанию, а не по приказу начальства. Обозлили народ, а как его успокоить, не знаете. У народа пятого годика разумнее меня советники завелись. Вот пусть им ваше начальство прикажет.

– Вам же не поглянется, если в ваши казармы полиция начнет наведываться?

– В моих казармах бабы грамотные. Это пусть полиция учтет. Пусть вспомнит, как прошлой осенью ингушей бабы лопатами крестили на Григорьевском промысле. Полиции теперь люди не больно пужаются. Глядите, не больно засылайте своих чинов на миасские промыслы. Пока зима, а посему спите спокойно. Только зимой не тревожьтесь. Потому ссадины и ожоги пятого года на спинах у баб еще саднеют. Мое слово для бабы – закон в других делах, а в тех, за которое ваше начальство печется, оно не дороже плевка. Недоволен народ хозяйской блажью. Тут вам его ничем от неудовольствия не отучить. По первому пункту вашей беседы мы не договоримся. Пусть ваше начальство ко мне явится, когда что противозаконное сотворю.

– Но ведь начальство может найти людей, кои против вас пакость сотворят. Обвинят в чем-либо. Нынче ведь листок из плохой книжки в сибирскую сторону дорогу указывает.

– Оклеветать жандармы умеют. Знаю ихние фокусы. Только и они знают, что я не полоумная и не пужливая. Припомните, как в пятом годике уфимские жандармы меня к Песковскому делу пришивали, да ниточка у них порвалась, потому была гнилая.

– Да! Для политической помощи для государственных слуг вы не пригодны.

– Начисто не пригодна.

– Расстроили меня вашей категоричностью. Придется еще рюмашку для успокоения пропустить.

– Пейте на здоровье.

– Второй пункт личного характера, просьба моей благоверной. Прослышала она про одну вашу корову хорошего племени. Наказала мне откупить у вас от нее приплод. Что скажете?

– Догадываюсь, какая буренушка ее заинтересовала. На ваше счастье, недавно отелилась.

– Бычком?

– Чернявенькой телочкой.

– Какая за нее цена?

– Так возьмите для Прасковьи Федоровны. Вроде как подарок.

– Да это, пожалуй, неудобно, но перечить не стану. Благодарю от себя и от жены.

– Теперь понимаете, что не всегда несговорчива.

– Сложный вы человек, Анна Петровна. Ужасно сложный по смелому разумению по многим вопросам. Теперь третий разговор. Начать его придется так: с месяц, а может, чуть и больше, приехал в Сатку на жительство рязанский купец-рыбник. Купил у Прохорова дом да золотые прииски. Прохоров охотно продал, потому сгорел от вина. Так вот этот рязанец решил золотую рыбку ловить. Познакомился я с ним. Видать, друг другу понравились. Порассказал он мне про свою жизнь.

– По фамилии кто?

– Кустов Петр Тереньтевич. Слыхали про такого?

Анна, не отводя взгляда от пристава, спокойно ответила на вопрос:

– Доводилось.

– Выходит, ваш законный супруг? Говорил о вас с благоволением. Ни в чем не винил.

– Сказал про причину, из-за которой раздельно живем?

– Упаси бог! Словом не обмолвился о таком. Живет памятью о вас и воспитанием дочери. По должности своей я обязан быть любопытным. Спросил, зачем решил вдруг золотом заняться, а он душевно и просто ответил: «Хочу быть ближе к жизни Анны». Подумайте только, какая завидная и редкая в наше время привязанность мужа к жене после столь длительной разлуки. Она меня до слезы растрогала.

Пристав наблюдал за Анной. Видел, как ее рука согнула в кружок серебряную чайную ложку.

– Не волнуйтесь! Худого Петр Терентьевич ничего не замышляет. Просил только меня привезти ему от вас дозволение на свидание. Сразу не решайте. Подумайте.

– Как ни пряталась, а все-таки нашел.

– Годы искал, и нашел. Все одно, как вы нашли свой фарт.

– Зря искал.

– Как жестко сказали!

– Зато правду.

– Понимаю. Не из-за разбитого блюдца изволили его с родной дочерью покинуть. Была причина, но любопытствовать не буду. Уважаю тайну чужой семейной драмы. Я ему говорил, что мне совсем неудобно к вам с его просьбой ехать. Говорил ему: имею понятие, что в чужую личную жизнь, как в спальню, можно отворять дверь, только постучавшись. Но он так убедительно просил оказать ему помощь, что я согласился.

Анна встала из-за стола. Подошла к окну и, не оборачиваясь к приставу, сказала:

– Скажите Петру, пусть приезжает, если есть охота со мной повидаться.

От неожиданности у пристава от слов Анны на лбу выступили капли пота. Стерев их ладонью, он прерывающимся от волнения голосом сказал:

– Боже мой, какое благородство женской душевности проявили.

– Что о дочери говорил?

– Гимназию она кончила. Карточку с нее показывал. Вылитый ваш портрет. Если не обидитесь, то добавлю, что пригожесть ее молодости еще цветистее вашей.

– Совсем она меня не знает. Чужая ей. Пятимесячной покинула.

– Мать вы ей. Не узнаю вас. Тревожная стали. Пустяков пугаетесь. Посему последний разговор затевать не стану. Он вплотную к вашему сердцу подходит.

Анна, обернувшись к приставу, смотрела на него привычным для нее взглядом:

– Нет, Мирон Сергеевич, говорите.

Пристав, пожав плечами, закурил папиросу.

– Вы-то с чего волнуетесь? – спросила, улыбнувшись, Анна.

– Говорить будем о господине Болотине.

– Сказывайте.

– Вчера завез ему бумагу, освобождающую его от полицейского надзора и разрешающую вернуться к прежнему месту жительства – в Москву.

– Какая великая радость для него!

– А для вас?

На вопрос пристава Анна не ответила, но снова села к столу.

– Понимаю ваше молчание… Конечно, в моей власти задержать его здесь. Сообщу, что вел себя за ссыльный срок не совсем правильно. Только скажите. Донесу рапортом. Прошлым летом на приисках была обнаружена запрещенная литература. Вот ее и припишу господину Болотину.

– Но она же не его?

– А разве это важно? От меня зависит сделать его собственником той литературы. Мне ведь известно, что для вас он человек небезразличный.

– Рада за Михаила Павловича. Не место ему здесь. Вольность любит.

– Опасную вольность. Упрячет она его в Сибирь.

– Всякий человек в свою звезду верит.

– Тоже правильно. Уверены, что он со своей вольностью дальше вашей заимки не уйдет?

– Все может быть. Только решать свою судьбу будет без нас. Сделайте милость, поперек дороги не становитесь, Мирон Сергеевич. Дайте слово!

– Даю!.. Думаю, можно домой трогаться. Лошади отдохнули, сам изрядно выпил и закусил, с вами договорился. Телочку дозволите с собой захватить?

– Рановато ее от матери отрывать. Сама доставлю.

– Как прикажете. Да, чуть не забыл. Захар Степанович Луганин прислал вам поклон. Новости про него слышали?

– Нет.

– Как же так? Совсем затворились в своем доме. Взбудоражил он весь уезд, а может, даже и весь Урал. Отказался богатей свои промыслы продать бельгийской компании. Сам решил весной мыть золото. Сколько лет пески лежали втуне, а тут на тебе. Решил в постные пески капитал закопать. Чудит! Отдал бы иностранцам, так нет – решил в патриотизм играть. Из Кушвы идет эта болезнь нетерпимости к иностранцам. Воронов Влас ей корень. Выдумал сдуру Влас, что русское золото должны добывать из уральской земли только русские руки.

– Какой же Луганин молодец! Недаром считают его умником. Правильно делает. Нечего иноземных голозадых воров в новую одежду рядить на уральском золоте.

– Стало быть, и вы такого же мнения? Глядите, Анна Петровна, вороновская блажь о сем не по душе сановному Петербургу. Могут оттуда цыкнуть на кушвинского Власа.

– Что вы! Да кто осмелится на него цыкнуть? Влас Воронов – голова всем нашим золотопромышленникам.

– Не все они его соратники.

– Супротивники не в счет. Мелочь. Шавки, лающие из подворотен.

– Говорю вам, что скоро найдется на него крепкая рука. Зажмет его дыхание, и задохнется человек. По секрету скажу: по его делу Петербург послал сюда высокого сановника.

– Да хоть двух! Влас от своей мысли не отступит. Кто я? Никто! А сама неделю назад купила прииск на Кочкаре от Простовой, чтобы ее муженек не продал его чужеземцам.

– Она хозяйка прииска?

– От отца в наследство достался.

– Стало быть, и вы золотопромышленница? В добрый час! Выходит, золото к золоту. Как хотите, такую новость надо обмыть рюмочкой.

Пристав налил себе водки. Встал, держа рюмку перед собой, сказал торжественно:

– За ваше здравие, Анна Петровна! И, как говорят, «золото на грязи».

После отъезда пристава Анна, одевшись, ушла из дому на берег озера. Весть о приезде на Урал мужа, взволновав, не испугала. Зато до озноба во всем теле напугала весть о полученной Болотиным бумаги о свободе. Весь разум заняла мысль о боязни потерять любимого. Вспомнила его прежние мечты о Москве, о прерванном учении в университете и вновь беспомощно растерялась, сознавая, что ей нечем его остановить около себя, если решит уехать. Любила его. Но не знала, любит ли он ее. Если бы знала о его чувстве, была бы спокойна. Тогда бы верила, что одним ласковым словом, одной слезинкой удержит его для своего счастья. Спрашивала себя, что делать, и, не найдя ответа, решила не мучить себя догадками, а немедля поехать к любимому, спросить, останется ли он возле нее.

К Миасскому заводу Анна подъезжала, когда из-за Ильменских хребтов показалась полная луна. От ее света на лесной дороге лежали шали узорных теней. Снега переливались блестками. Вспыхивали на них то синие искорки, то будто скользило по ним голубое пламя, а от этого казалось, что студенее становился мороз.

Монотонный скрип полозьев, фырканье поседевшей от инея лошади успокоили Анну. Нашлись мысли, которых не могла найти во время прогулки возле озера, и она была готова, приехав к любимому, ни о чем его не спрашивать, побыть с ним, терпеливо ждать, когда сам скажет о своем неизменном желании уехать в Москву…

На заводе Анна оставила лошадь на постоялом дворе, как обычно, пешком пошла в школу по пустынным, лунным улицам. Еще издали увидела свет в окнах Болотина. Подойдя к школе, с завалинки заглянула в освещенное окно, но стекла промерзли, потому ничего не увидела. Дверь открыл сторож Федот. Увидев Анну, старик от удивления всплеснул руками:

– Анна Петровна! Нежданно-негаданно. Милости прошу.

– Дома?

– А где ему быть? К Кирпичниковым звали на вечеринку, так не пошел. Вот обрадуется…

Тихонько отворив дверь, Анна вошла в комнату Болотина. Увидела любимого у стола. На полу раскрытый чемодан. Болотин, не оборачиваясь, сказал:

– Федот, поставь самоварчик! До того чаю захотелось!

Не спуская глаз с чемодана, Анна позвала:

– Миша!

Болотин обернулся, бросился к ней:

– Аннушка! Дорогая, раздевайся скорее. Замерзла-то как!

Анна в его объятиях боялась пошевелиться.

– Аннушка! Да что с тобой? Раздевайся! Дай помогу. Встань к печке. Федот только недавно трубу закрыл.

Анна разделась, покорно подошла к печке, прислонилась к ней.

– Что с тобой, дорогая? Случилось что-нибудь?

– К отъезду готовишься?

– К какому отъезду?

– Чемодан собирал. Пристав Камышин…

Болотин засмеялся:

– Глупая. Рылся в чемодане. Искал чистую рубаху. В гости звали. Рубаху не нашел и не пошел.

– Господи, а я-то думала…

– Сколько раз просил тебя не думать, а спрашивать. Камышин уже успел побывать у тебя?

– Сегодня был.

– Вот чудак. Поторопился донести. Сам собирался к тебе завтра. Получил, Аннушка, разрешение вернуться домой. Кончилась высылка.

– Знаю.

– Рада?

– За тебя рада. Поедешь? Не бойся сказать правду.

– Нет, не поеду.

– Миша! – Анна подошла к нему. Упала перед ним на колени. Охватила руками его ноги. Прижалась к ним. – Правду сказал? Со мной останешься?

– Встань, милая. Разве можно так? – Болотин поднял Анну на ноги, усадил. Сам встал перед ней на колени. Смотрел на нее, видел, как из ее глаз струились слезы по бледным щекам. – Успокойся. Неужели могла подумать, что так просто уйду от тебя? Неужели думала, что могу оставить тебя, забыв всю радость, подаренную тобой за два года? Что ты, Аннушка? О чем плачешь?

– Люблю тебя! Неужели, Миша, не знал, что давно люблю тебя! Не могу больше молчать об этом! Жить без тебя не могу! Ума лишаюсь, как подумаю, что покинешь меня. Вся твоя. Не только с ласками была возле тебя. Душу возле тебя грела. Неужели не передумаешь и не поедешь в Москву? Со мной останешься… Любишь меня?

После ее вопроса Болотин молча поднялся с колен. Стоял у стола, закрыв лицо руками. Анна переспросила:

– Любишь?

– Наверное, люблю. Когда получил бумаги, несказанно обрадовался, но исчезла радость, как вспомнил о тебе. Понял, что, если решу уехать, с половины пути вернусь.

Слушала Анна, низко склонив голову. Слышала ясно каждое слово Болотина, а самой казалось, что будто слышит их не наяву. Поднялась со стула, подошла к Болотину, поцеловала его руки, прижатые к лицу.

– Спасибо, Миша, большое спасибо, родной!

Отняв руки от лица, Болотин видел, как она взяла с постели свою шубу.

– Куда ты?

– Домой.

– С ума сошла?

– Хочу остаться одна с радостью. Понять, запомнить хочу в одиночестве, чтобы навек сохранить радость в памяти.

– Никуда тебя не отпущу. Поняла? Моя ты!

– Конечно, твоя.

Болотин обнял и крепко поцеловал Анну. Шуба из рук Анны упала на пол. Она слышала шепот Болотина:

– Останься со мной до утра. Мы же сознались друг другу…

Анна ответила так же шепотом:

– Останусь…

2

К казарме, прозванной Девкиным бараком, в сугробных наметах протоптан глубокий желоб тропы. Тусклый свет в окнах казармы.

Просторную ее внутренность освещала потолочная лампа с закоптелым стеклом. Свет от огня желтый. На бревенчатых стенах бусины затвердевшей смолы. На полу рогожи. На входной двери в пазах кошма, в пушистом инее, обледеневшая у пола.

Вдоль стен – деревянные кровати за ситцевыми пологами, разными по цвету и рисункам. Длинный стол из толстых досок на козлах, возле него лавки. Возле рукомойника и кадки с водой в углу сложены в кучу старательские инструменты. Дрова у печки, а на снопе соломы слепые щенята сосут матку. Жителей в эту зиму негусто. Невидимые за каким-то пологом стукают часы-ходики. А у среднего окна, поджав под себя ноги, сидела Амина и пела старинную унылую башкирскую песню, аккомпанируя себе на гитаре.

На кровати с отдернутым пологом лежала с изможденным лицом Катерина, обезножившая с осени от ревматизма. Ее дочь Дуняша, девочка-подросток, худенькая, вся из одних косточек, облокотилась на стол, положив голову на левую ладонь, задумавшись, ела из глиняной миски пшенную кашу. Светлые, как солома, волосы девочки заплетены в две жиденькие косички с алыми ленточками. Косоплечая грудастая Тимофеевна, сидя на дровах, щипала от полена лучину. Аккуратно одетая Антонина ставила самовар. Отодвинув от стола скамейку под свет лампы, читала книжку Паша. На печи лежала Зоя-Рюмочка и лущила семечки. Подле рукомойника, подоткнув подол, в одном лифе, стирала белье Алена. В щелях бревен задорно скрипели сверчки.

– Дуняша!

Девочка, очнувшись от раздумья, вопросительно посмотрела на Тимофеевну:

– Чего тебе?

– О чем призадумалась, девочка?

– Песню слушаю. Какая она не схожая с нашими по напеву.

– Башкирская. Оттого и не схожая.

– Мне глянется, Амина хорошо поет.

– Тоскливая больно, – вздохнув, сказала Зоя. – Но слушать ее приятно, потому Амина поет. С таким голосом ни в жизнь бы по приискам не моталась.

– А куда б подалась?

– Пошла бы, Тимофеевна, в шантан. Шансонеткой петь дуроголовым купцам. Ногами бы в крахмальных юбках дрыгала.

– Скажешь тоже! Эх, Зоинька… Амина плясать не умеет. Вот ты на это мастерица. В пляске легонькая, будто перышко. Но зато голосочка у тебя нет.

– Знаю.

– Люди сказывали, будто ты на ярмарке в балагане представляла. Поди, врут, завидуя твоей вальяжности?

– Сущая правда, Дуняша! Турчанкой наряженная в шальварах в танце голым пузом крутила. Но не судьба мне балериной быть.

– Что так?

– Характер гордый. Купец на сильном взводе мне сигарой холку прижег. Мне бы стерпеть и красненькую с него за нахальство взять. Так нет! Я его по морде дрыбалызнула, да так ловко, что вставные челюсти его в черепки раскрошила. Он меня в полицию поволок. Спасибо, знакомый пристав признал, что правильно поступила. С ярмарки все же пришлось убраться. С весны решила в театр поступить. Ревнивых любовниц стану представлять. Здорово они у меня получаются. Прямо будто на самом деле.

– Помолчи, Зоя! Читать мешаешь.

– А я с тобой, Пашенька, будто не разговариваю. Умница-разумница. Без малого год одну книжку читаешь. Может, наизусть учишь?

– Эту книжку не один год можно читать. Про рабочий класс написано, про его свободную жизнь. От этой книжки разум светлеет. Мы ведь рабочие.

– Не про нас в ней написано. Мы приисковые. Свободу получим, когда в гроб ляжем либо когда фарт вырвем. Советую тебе, Паша, легче такими книжками зачитываться. За них урядник может сурик из носу выпустить, а казак чубастый мягкое место нагаечкой нахлестать, а то сошлют куда-нибудь, вроде как студента Болотина.

– Об этом не бойся. Прятать умею.

– Зойка правильно толкует, Паша. Мало толку, что в книжках хорошее про нашу будущую жизнь прописано. Такие книжки только мозги у рабочего люда набекрень сворачивают. Аль не видывала, как ингуши с казаками нагайками на промыслах людей пороли. Да и не за книжки, а только за то, что про такие книжки краем уха слышали.

– Думаешь, не настанет время, когда не посмеют нас трогать? Сами стеной пойдем на душителей.

– Тише ты!

– А чего тише? – спросила Алена, перестав стирать. Вытерла о юбку мыльную пену с рук, подошла к столу. – Говори, Паша, полным голосом. Не бойся! Лонись летом на прииске слесарь чинил у нас насосы, так он прямо сказал, что в пятом году народ рабочий только силу свою опробовал. Примерялся, значит. И что обязательно поднимется снова на борьбу за свободу. Только надо подождать. Подождать надо. Дело это сурьезное. Помню, слушали мы того слесаря, а у самих от волнения сердца заходили.

– Говорил он, что труд пойдет боем на капитал?

– Обязательно говорил.

– Так. А кто тогда нас, Пашенька, кормить станет?

– Не печалься, Тимофеевна, народ сам себя зачнет кормить. Своими мозолистыми руками радостней станет свой хлеб добывать.

– Боюсь, что с таких хлебов недолго будем бродить по свету.

– Не понимаешь, Тимофеевна. Придет время, и ты поймешь. Волю почуешь, вздохнешь полной грудью.

– И сейчас к столбу не привязана. Я и сейчас дышу. Смотри, девка, зря из-за книжек по соснам на небо лезешь. За такие речи моего мужика в пятом году в Тагиле стражники убили. С красным флагом шел. Царскую Россию хотел вверх тормашками перевернуть, да только сам, сердешный, помер, когда нагайки в пузе кишки спутали.

– Знаю про такое. Обманули царь и дворяне народ. Зато вдругорядь не обманут. Он говорит, что вдругорядь не обманут.

– Кто?

– Есть такой человек на свете! Нельзя, понимаешь, зря его имя поминать. Есть такой человек! Правду говорю!

– Не кричи! Не глухие мы. Понимаю, о чем речь ведешь. Думаешь, вовсе дура? Молчи про такое.

– Нас ей, Тимофеевна, бояться нечего. Стражнику не донесем. Может, ты донесешь? Тогда смотри. Помни, что у тебя ноги не на болтах, выдергаем, – сказала Антонина.

– Не стращай, Тонька! Не боязливая. В подлюгу меня не обряжай. Из одного теста замешаны с тобой. Только во мне осторожность водится, потому доле тебя на свете прожила. А ты, Барынька, ступай, и шмотки свои достирывай!

– Видать, завидуешь моему прозвищу? При настоящем инженере заместо жены ходила. Старик меня любил. Захотела бы, могла бы его законной супругой стать, – сказала Алена.

– А ты не захотела?

– Именно, что не захотела. Потому поняла, не смогу из-за темноты стать ему верной подругой. Настоящая барыня из меня не выйдет. Из кренделя шанежку не выпечешь. Молодая была, совесть имела. Теперь бы не так поступила. Нахально пролезла бы в инженерши, стала бы фордыбачить над такими, как вы.

– Сказку сказываешь про свою совесть. Не ври нам. Скажи просто. Потискал барин, отдарил, вывел за ворота, шагай, дескать, по любой дороге. Ты по привычке на промыслы свернула.

– Дура ты, Тимофеевна, завидущая!

– И то дура, что с вами под одной крышей живу. Ноне весной расстанусь навек.

– Врешь. Лонись тоже грозилась, – сказала Зоя, слезая с печки. – Чего ты все время хвастаешь. – Зоя бросила в ведро под рукомойником шелуху, потянулась. – Никуда ты от нас не уйдешь. Мы тебя кормим, ты на нас стряпаешь.

– Увидишь, уйду.

– Уходи, сделай одолжение! Мне плевать на это. Похлебку сама сварить сумею. Вот холодно мне сейчас. Кровь застоялась. Погорячить бы ее возле мужского сердца горячего. Паренька бы какого полюбить. Приручить к себе, как собачонку. Вроде как наша Анна Петровна студента московского приручила.

Тимофеевна ехидно засмеялась:

– Размечталась ворона лебедушкой стать.

– Смеешься? Хочешь поглядеть, как уведу студента от Кустовой своим подмигом?

– Будет! Со смеху уморишь.

– Гляди на меня. Скажешь, плохая девка? Точеная. Талия какая. В рюмочку. Как кошечка – приласкаюсь, обовью собой, а чуть что – коготки выпущу, оцарапаю до крови. Из моих бархатистых ручек трудно вырваться.

– Смехота! Послушайте, бабоньки… Да чтобы студента к себе приманить да увести, надо золотую цепочку иметь, а у тебя даже медной нет. Крест нательный на суровой нитке носишь, Кошечка!

– Самовар скипел, – сказала Антонина. – Давайте чай пить. Дуняшка, собирай стол к чаю!

Девочка нехотя стала носить на стол чашки. Зоя подошла к Паше.

– Расскажешь, о чем в книжке написано?

– Не поверишь? Посмеиваешься, когда говорю о свободе простого люда.

– Мало ли что? Ты уверь меня. Думаешь, пустоголовая? – Зоя села рядом с Пашей, обняла ее за плечи.

– Не лезь ко мне с объятиями.

– Холодно мне, Пашенька. Погреться возле тебя хочу. Славная ты! Взгляд у тебя, как у мученицы на иконе. Ничего не скажешь, красивая девка, но греха в красоте мало! А говоришь как! Будто горишь вся.

Антонина поставила на стол самовар, заварила чай, подошла к кровати Катерины:

– Спишь?

– Дремала.

– Чай станешь пить?

– Налей!

– Может, к столу тебя перенести?

– Не смогу сидеть, Танюшка. Ноне, не приведи бог, как ломит ноги. Видно, опять занепогодит.

– Тебя Анна Петровна в обед проведать заходила. Спала ты.

– Вот ведь какие! Разбудить не могли… Как она?

– Радостная такая. Мяса нам на щи послала.

– Радостная, говоришь? Непонятная у нее душа, то суровая, то, как окошко в солнечный день, растворена для чужого горя.

Антонина разливала чай, Дуняша с прежней неохотой расставляла полные чашки по столу. Спросила Антонину:

– Хлеб какой резать?

– С кренделями станем пить. Сбегай в сени. На холоду они.

Девочка вышла в сени, вернулась с кренделями, положила вязанку на стол.

– Тонь! Не знаешь, по какой надобности к хозяйке пристав приезжал? – спросила Тимофеевна.

– Не знаю.

– Я знаю, – ответила Зоя. – За телушкой. Скотиной этой зимой взятки берет. А может, и не за телушкой. После его отъезда хозяйка в Миасс подалась. Думай – разумей. Так думаю. И ей, как мне, холодно было, вот и грелась возле милого дружка.

– Садитесь чай пить. Стынет. Амина, чего не идешь?

Амина подошла к столу, поцеловала голову Дуняши, села рядом с ней. Антонина с чашкой села на кровать Катерины и стала поить больную с ложки.

– Я сама, Тонюшка. Пусть малость поостынет.

Антонина поставила чашку на пол около кровати, остановилась возле Амины и сказала:

– Вот давеча о Михаиле Павловиче больно вольно говорили. Будто даже с издевкой. А ведь он какой? Такого, как он, может полюбить самая что ни на есть хорошая девушка. Прошедшим летом с ним да с хозяйкой по грибы ходила. Ненастье нас в лесу застало. Укрылись мы в Вороньем скиту. Тут Михаил Павлович и стал о нашем бабьем сословии говорить. Чувства наши женские разбирать. И так хорошо говорил. Одно высказывание до сей поры помню.

– Ну скажи, ежели помнишь! – попросила Зоя.

– По его словам выходит, что женщина, любая, значит, по сословию, является для народа самым хорошим, что у него водится. Только будто женская душа и может учреждать на земле счастливый рай. Наши чувства, понимаете, женские чувства могут благословить свободную жизнь народа.

– Говори! Чего замолчала?

– Соврать боюсь. Вспоминаю. Ага, вспомнила. Сейчас женщина всем принижена, доведена, горестная, до покорности невольницы. Но ее великие страдания жены, матери, подруги помогут ей отыскать путь в новую свободную жизнь без рабской покорности ее разума и души. Женщины подарят России радость. Чудо души женщин затемнит чудеса божеские, и понесет она свет сего чуда в своих нежных руках для радости всех, кому решит подарить свою любовь.

– Ты не сама такие слова придумала? – спросила Амина.

– Да разве смогла бы?

– Они как песня. Их петь можно. Ты потом еще раз скажи мне. Запишу. Петь стану в лесу. Такая песня выйдет. Леший плакать будет.

За столом наступила тишина. Услышали голос Катерины:

– Вот уж тогда нельзя будет вдову хворую, жену солдата с малолеткой бросать на голодную смерть.

Тимофеевна положила голову на руки и заплакала, вздрагивая плечами.

– О чем ты? – спросила участливо Зоя. – Да успокойся. Вот не думала, что реветь умеешь.

– После Тониных слов о своем вспомнила. Чать, тоже женщина. Только нежность мои руки покинула, как стала лопатой пески перегребать.

– На нас не сердись. Схватываемся с тобой, когда перечишь нам, а тебя все одно любим. Амина, ты про что сегодня пела?

– Бабушкина песня. Сердитая у меня бабушка. Ее любимая песня. Душа всякой женщины одинакова, потому как в русской душе, так и в башкирской любовь родится, а от нее новая жизнь. Дуня, когда летом пойдем на старанье – будем вместе петь.

Открылась входная дверь, в тумане холода вошла Анна Кустова.

– Еще разок здравствуйте, кого не видела. К Кате пришла.

– Здравствуйте, Анна Петровна! Была седни, когда я спала?

– Была. И вот сызнова пришла. Маешься? Потерпи малость. Завтра отвезу тебя в миасскую больницу, а оттуда по весне сама на заимку пешком придешь.

– Беспокойство тебе со мной.

– Об этом не думай. Дуня! – позвала Кустова девочку.

– Здеся я. Чай пью.

– С утра станешь жить во флигеле с гостьей. За порядком будешь следить, пока мать в больнице.

– Ладно. Как велишь. Во флигеле печка небольшая. Управлюсь.

– Амина! Спать не хочешь?

– Зачем спать?

– Тогда пойдем со мной. Попоешь для меня.

– Ладно, хозяйка.

– Аль не просила тебя не звать меня так?

– Просила. Для меня ты – хозяйка. Сплю под твоей крышей.

– Любишь спорить? Приходи скорей! Покойной ночи, бабоньки!

Анна Петровна вышла из казармы. Амина допила из чашки чай и начала одеваться. Напевая, взяла гитару и вышла следом за Кустовой.

– И какой это чемор[9] в штанах бабе с такой душой выдумал прозвище Волчица? – вставая из-за стола, сказала Антонина и громко спросила: – Напились, что ли?

На ее вопрос никто не проронил ни слова.

– Ежели молчите, значит, напились. Дуня, собирай со стола посуду!

– Ладно. Я еще чашку выпью, потому крендель не доела…

Загрузка...