Тусклая, убогая лампа, всегда с полуночи страдавшая худосочием, казалось, делала последние усилия, чтобы вспыхнуть ярким пламенем и осветить темные углы большой желтой комнаты с облупившимися стенами и маленькими окошками, сквозь которые во все свои тысячи глаз пристально глядела ночь на тщетные старания жалкого огонька. Нагоравший фитиль только дымился, все больше и больше коптя и без того черное уже стекло, в резервуаре не было керосину, – и маленький худой мальчик, лежа на одной из кроватей этой комнаты, не отводил глаз от тусклого умирающего пламени, точно особенно интересовался – когда оно, сделав последнее усилие, испустит дух, окончательно погрузив в тяжелый мрак и этот потрескавшийся потолок, и эти изорванные, длинными языками висевшие вниз обои, и этот грязный пол, на толстом слое пыли которого можно было еще рассмотреть следы многих, еще вечером бегавших здесь, ног. Но огонек, очевидно, еще долго намерен был переживать свою агонию, он курился, чадил немилосердно, и теперь едва можно было рассмотреть сквозь копоть стекла его воспаленный, больной взгляд…
– Вася… а Вася… Ты спишь?.. – послышалось рядом с пристально наблюдавшим за лампою мальчиком. Тот обернулся.
– Нет… не сплю… А что?… Я сон видел сейчас такой… хороший сон… Оттого и проснулся.
– Расскажи!.. – И еще более худенький ребенок приподнялся на кровати и, опираясь на свою тощую руку, так и впился в своего товарища.
– Мать видел… Она вот из того угла подошла ко мне, посмотрела на меня… Вон из того самого угла… Видишь…
Указываемый угол совсем уже погрузился в мрак. Рядом стоявшие детские кроватки тоже нельзя было рассмотреть, они терялись в темноте. Лампа, окутавшаяся вся траурным флером, очевидно переживала последние свои мгновения… Тем не менее второй мальчик упорно оглядывался, точно и ему хотелось рассмотреть Васину мать, точно и к нему она должна была прийти оттуда.
– Вася… а Вася… Ты спишь?.. – послышалось рядом с пристально наблюдавшим за лампою мальчиком… – Я сон видел сейчас такой… хороший сон… Оттого и проснулся.
– Оттуда – говоришь?
– Из того вон угла… Сначала стояла все там… Я позвал ее, она и подошла.
– Она всегда там стоит?
– Всегда… Как лампа гаснуть начнет, она сейчас приходит. И опять, Сеня, одета как хорошо…
– Хорошо? – с живостью переспросил мальчик.
– В голубое… и в красное… И желтого было немного. А в ушах серьги.
– Говорила что?
– Нет, только смотрела… Точно она жалеет меня. Она всегда жалела меня, очень жалела… Бывало, плачет все: «Что ты без меня делать станешь?..» В больнице как помирала – плакала… Все целовала меня и плакала.
Сеня слушал с какою-то жадностью.
– Целовала – говоришь?
– Да… Обнимет за шею и целует.
– Как это они целуют?.. Хорошо это, Вася?
– Хорошо… Мать всегда целует. Что кошка – помнишь, прошлою зимою Машка внизу, у сторожа окотилась и все их, котяток-то слепеньких, лизала… все лизала. Ну и мать тоже… всякая… Это уже так следует.
– Я не знаю… Меня, Вася, никто не целовал… никогда! Арапка, правда, всегда языком нос… Только от нее мокро, ничего хорошего нет. Матки-то у меня не было. Меня, Вася, ведь на улице нашли…
– Ну?
– Верно. Видят, ребенок лежит – пымали. Ну сейчас – откуда, кто?.. А я еще махонький был, ничего не знал. Давай через полицу матку искать – не нашли. Так в приюте и определили, до возрасту значит, а потом к сапожнику в ученье…
– Сапожники бьют.
– Детей, Вася, везде бьют, – резонно сообщил Сеня. – Учат: потому, говорят, если не бить – нельзя…