– Слушай, а почему греки – именно греки? – немного непонятно спрашивает он, но я раскусываю суть вопроса мгновенно, как белка орешек.
– А не какие-нибудь чебуреки? – шучу я. – Да это совсем просто. Общаясь с иноземцами, они темпераментно допытывались: «Грекас?» То есть – «Понимаешь?» Оттуда и поехало – греки.
– А я читал: в Элладе были найдены каменные доски, на которых было высечено – «граикос». Или – «грэикос». Так называли себя племена, которые в глубокой древности населяли Пелопоннес.
– Есть и такая версия. Но мне больше нравится народная этимология. Знаешь, у неё это получается как-то сочнее. Пояснение вдруг появляется с той стороны, откуда его и не ожидаешь.
– Интересно, – раздумчиво говорит он. – А почему в здешних краях греков называют «пиндосами»? Это что, такая насмешливая кличка?
– Да называй хоть горшком… Ну скажи, какой народ на свете не обзавели кличкой? Русские украинцев называют хохлами, те их кацапами. Поляки – пшеки, негры – «негативы, «рубероиды». Итальянцы – макаронники, французы – лягушатники, немцы – боши, американцы – гринго, янки… Почему, говоришь, пиндосы? Вот, кстати, вспомнил, сами греки часто говорят шутейно: «Ехал пиндос на паре колес…» Понимаешь, когда у них спрашивали, какая в Греции самая высокая гора, а, может, самая знаменитая, он твердили: «Пиндос! Пиндос!»
– Интересно, – опять раздумчиво говорит он и смотрит в небо. Оно просыхает после дождя, как голубая рубаха, надутая ярым, от самой земли, ветром. Кое-где еще толкутся на месте обрывки туч, сизые, темные, напоминающие пятна от пота на той же огромной, купольно выдутой рубахе. В воздухе странная смесь запахов. Коктейль, в котором смешались пресная сырость дождя, соль моря и травяная, с обрывов, сыть. Почему-то всегда после летнего дождя мне кажется, что от мокрой травы исходит сытный, как от коровы, пережевывающей жвачку, запах.
На пляже почти никого. Охотников поваляться на влажном песке не отыскалось. А нам нравится. Это ведь не раскалённая сковородка, коей берег становится уже после десяти утра. Песок, ему ещё сохнуть и сохнуть, холодит наши грудь и живот, плечи и бока, спину пригревает сверху пока еще робкое, но уже отряхнувшееся, как дворняжка после ливня, солнце.
Орест, мой новый, с самого, представьте, утра, знакомый, который приехал сюда, на Азов из Львова, теперь уже смотрит не в небо, а на меня. Знаю, почему. Много раз уже ловил подобные взгляды. Пытается, тужится, как и другие, поймать, схватить некий якобы лежащий на мне отсвет, отблеск, отзвук. Он наверняка уверен, что я, со своими десятью пальцами на руках и десятью пальцами на ногах, с черными, в крупный завиток волосами на голове, носом с легкой горбинкой, темными карими, выдающими некое подобие ума глазами, я, грешный, неприметный, невыдающийся – хоть какое, но вместилище этих трёх «от», ну, может, двух, на худой конец, одного. Он хочет, он надеется увидеть во мне что-то (крохотку, капельку, брызгу) от Аристотеля, Эпаминонда, Одиссея, Сократа, Алкивиада, Солона, Диогена, Александра Македонского, ну хотя бы от одного из его воинов, протопавшего в ременных своих сандалиях от Диона до Гиндукуша, или от тех трехсот Леонидовых спартанцев, намертво заперших Фермопилы, в этот ряд, что у него сейчас перед глазами, встанет даже злополучный нехорошка Герострат – тоже все-таки сын древнего народа. Конечно, мне лестно такое внимание, но, боюсь, вынужден буду его разочаровать. Что, что, скажите на милость, оставалось во мне от голубоглазых пелазгов, которые, бедняжки, смешались с суровыми дорическими племенами, после чего и возникли эллины, те самые, что накарябали на каменных скрижалях – «граикос». Сколько чужих кровей с тех пор приняли их древние вены, ведомо одним лишь ушедшим в бессрочный отпуск богам Олимпа. Говорят, древние греки были рыжими, то бишь, светловолосыми. Нынче ж блондинистый эллин вызывает подозрение, грек просто должен, обязан быть жгучим, как майский жук, брюнетом! Все это быстро, как звук выстрела, отдается в моей курчавой башке, и я радуюсь, что хоть здесь-то я Ореста наверняка не подведу – черномаз на все сто процентов и если бы мне довелось лет двадцать назад съездить в лужковскую Москву, я был бы немедленно принят за «лицо кавказской национальности» со всеми вытекавщими отсюда последствиями. Что касается остального, то мой новый приятель может себя не насиловать. Я не Аристофан, не Анаксимандр и даже не рядовой гоплит, кто стоял рядом с царем Леонидом, запирая узкое, как горлышко амфоры, ущелье перед полчищами персов, я, пусть и загорел, как собака, не аргонавт из команды Ясона, а всего-навсего киевский инженер-обувщик, оставшийся на данный момент без работы, ибо наша фабрика, делавшая солдатские кирзачи и страшненькие комнатные тапочки, благополучно и тихо гробанулась, почему я и приехал на время сюда, на Азовское море в пустой отцовский дом.
– Ну как, – спрашиваю я сочувственно, – маловато сходства?
Он умный парень, и зубы у него тоже острые, как у белки – как минут пять назад и я, он сходу разгрызает этот странный (какое такое сходство?) вопросик.
– Да нет, что-то есть, – успокоительно говорит он, – вернее, что-то осталось.
– Ты, батенька, дипломат. «Что-то» – ну такое неопределенное слово. Почти что ничего.
– Внешность, – смеется Орест. – В профиль, да, пожалуй, и анфас вполне сойдёшь за какого-нибудь античного деятеля. Особенно если глаза сделать пустыми, незрячими.
– Маловато, – искренне огорчаюсь я. – Внешность – это оболочка. Но не более.
– Ладно, – Орест опять лыбится. – Не хотел тебе льстить, но придётся. У тебя ведь глаза, не в пример Периклу, зрячие, и в них светится философический ум. Каждый грек немножко стихийный философ, верно?
– Пожалуй, – соглашаюсь. – Среди нашего брата порядком таких, кого хлебом не корми, а дай пофилософствовать. Особенно за стаканом вина. Впрочем, подобных доморощенных любомудров через край среди каждого народа.
Мы закуриваем. Орест – «Кэмэл», я – синий «Бонд». Солнце из тускловатого затерханного пятака превращается в ослепительный серебряный полтинник, припекает уже нешутейно, песок на глазах подсыхает, обзаводится, как пирог, коркой, которая приятно рассыпается под ногами. Например, под ногами этих двух девчонок, с грациозной расслабленностью вышагивающих мимо нас. У них крепкие, замечательно развитые, почти совершенно открытые груди, хорошие талии и красивые попки. Я обладаю одной особенностью: еще не увидав женского лица, наперед знаю, какое оно – симпатичное или нет, по стану, по общему впечатлению от фигуры, по степени выпуклостей, прямизны, стройности ног. Чаще всего не ошибаюсь.
Не только я загляделся на девочек. Орест тоже. Мы наблюдаем, как они расстилают пляжный плед, пристраивая на одном из его уголков свои сумочки, как стягивают через голову блузки, как лениво расстегивают верхнюю пуговку, а потом распускают «молнию» на ярких шортах. Девочки тоже закуривают, о чем-то переговариваются. Кажется, они нарочито демонстрируют нам свои безупречные тела, почти необременяемые необходимыми для купания аксессуарами. Нет, две детальки, столь презираемые нудистками, конечно, обретаются на своих местах, но что поделаешь, если мода, которая любит лишь саму себя, оставила от тандема «бюстгальтер-трусики» жалкий, но очаровательный намек на них. Мы и сами не заметили, как перестали пускать дым в лицо друг другу. Наши синие табачные выдохи теперь направлены в сторону этих двух прелестниц. И во мне, и, полагаю, в Оресте неумолимо вызревает пляжное вожделение. Спустя несколько мгновений, дабы не выставлять его напоказ, придется, пожалуй, лечь на живот.
– Послушай, Спирос, а у тебя были гречанки? – неожиданно спрашивает Орест.
– Нет, – честно отвечаю я. – Как обычно: сапожник без сапог…
– Ты об этом… никогда не жалел?
– Ну, во-первых, у меня еще есть время, авось заполучу и гречанку, и черную шаль впридачу. А во-вторых, ты думаешь, они делают это как-то по-другому?
Он не выдерживает, прыскает, как пацан.
– Представь себе, рассказами одного киевского эротического писателя заинтересовалось какое-то западное издательство. Ну, их агент взялся почитать. Рассказы, кстати, отличные. И что ты думаешь? Идея не осуществилась. Письменнику сказали, что мало украинского национального колорита. Причем это касалось не общего, так сказать, житейского фона, а именно секса.
– О Господи! – почти что прорыдал Орест. – У этих издателей наверняка извращенные представления об украинском сексе. Они, видимо, воображают, что, лаская в постели свою коханку, наш хлопец левой рукой поглаживает ее грудь, а правой подносит ко рту кусок сала или макает в сметану вареник с вишнями. Представляешь, в это секс-повествование искусно вмонтировывается ремарка – вареник с вишнями заметно повышает потенцию, сводит перерыв между актами до пяти секунд.
Мы хохочем. Вызывающе громко. Наши очаровательные соседки подозрительно косятся на двух гогочущих остолопов, потом внимательно оглядывают себя – может, что не в порядке? Наконец, бросают на нас полные презрения взгляды и идут в воду.
– А ведь девчонки ничего, а? – спрашивает Орест, и я вижу, как он сглатывает слюну. – Надо попытаться их снять. Как думаешь, мудрый граикос?
– Пожалуй, ты прав, потомок отважных сарматов, – в тон ему отвечаю я. – Но, может, обратим наши взоры на более зрелых дам? Юные крепости требуют более длительной осады. Эти красотки отнимут не менее двух-трех дней. А для женщины бальзаковского возраста понадобится 2–3 часа.
– Ты весьма осторожен, мудрый граикос. И явно не в ладах с Хроносом. Этот ваш бог времени все поставил с ног на голову. Украина с некоторых пор социальные революции приемлет, и от сексуальной ей тоже не отвертеться. Тридцатилетнюю женщину, возможно, придется уламывать дольше, чем шестнадцатилетнюю девственницу.
– Скорее всего, правда на твоей стороне, проницательный потомок сарматов. Но ты чересчур оптимистичен. Вот вручу тебе сейчас диогеновский фонарь и попрошу отыскать на всем этом пляже хотя бы одну шестнадцатилетнюю девственницу. Бьюсь об заклад, не отыщешь ни одной.
– Еще бы, – улыбается Орест, – пляж-то пустой… Спирос, а тебе не обидно, что греки ныне не те, что прежде? Ведь что такое эллинизм сегодня? Не в истории, а именно сегодня? – Честное слово, этот мой корешок Орест обладает даром неожиданных, как инсульт, вопросов.
– Нет, не обидно. Всякому овощу свое время. А если по-научному – я сторонник гумилевской теории этногенеза. Ее придумал Лев, сын Николая… – Можно было бы и не пояснять, Орест знает их обоих. – Каждые народ, нация проходят свой путь развития, где подступы к расцвету, сам расцвет, упадок. Любой грек прежде всего устремлен в прошлое. Двуликих Янусов среди эллинов нет, а вот одноликих – навалом. Пусть сказано чересчур сильно, но это так.
– То есть, спроси любого эллина, какого он роду-племени, чем славен, и он обязательно начнет с Гомера, Платона и Архимеда?
– Вот-вот. Американец похвастается «шаттлами», разгулом демократии и тем, что давно не курит и не пьет, что у него двухэтажный коттедж и три машины, а грек, будь он из Афин или отсюда, из мариупольского Приазовья, обязательно завязнет в лабиринтах крито-минойской цивилизации, швырнет в глаза ослепительный блеск микенского золота, похвастается самыми известными в мире мифами и утонченной рациональностью законов простоявшей тысячу лет Византии и не преминет добавить, что когда остальная публика еще лазала по деревьям, даже не догадываясь взять и спуститься на землю, эллины уже располагали целым сонмом богов, в честь которых возводили прекрасные храмы, уже писали философские трактаты и заключали мир на время Олимпиад… Этакое милое хвастовство, весьма, на мой взгляд, простительное.
– Конечно, – соглашается Орест, – у каждого народа есть своя, как правило, симпатичная слабинка. Евреи, положим, ненавязчиво подчеркивают, сколько из их среды вышло интеллектуалов, гениев науки и искусства. Больше всех, если не ошибаюсь, нобелевских лауреатов среди американцев. Но в процентном соотношении по национальному признаку (имеется в виду происхождение) лидируют евреи. Так подумаешь отстраненно – и вправду народ, избранный Богом.
– Опять-таки – теория этногенеза. Сейчас время евреев, американцев, завтра, глядишь, наступит час китайцев или черной Африки. Я, кстати, не раз думал: если бы в античные времена существовала Нобелевская премия, по числу ее лауреатов древние греки не имели бы равных. Десятки, сотни блистательных имен, с которыми связаны эпохальные открытия, не стареющие по сей день. Пифагор, Демокрит, Левкипп, Анаксагор, Эсхил, Софокл, Еврипид, Геродот, Фидий, Феокрит, гений любовной лирики Сафо, та самая, которая «в венке из фиалок». Иные эпохи – и подобными созвездиями блещут другие народы. Так, видимо, продиктовано свыше. Каждому овощу…
– Да-а, – раздумчиво тянет Орест, – народы – как люди. Рождаются, взрослеют, расцветают и старятся. Спирос, а сколько лет вы живёте здесь, на Азовском море?
– Больше двухсот тридцати. Несколько десятков сел да стольный град Мариуполь – все владения ГДР.
– ГДР?
– Да, – смеюсь, – ГДР. Греческая Демократическая Республика.
Наши соседки лениво, расслабленно выбредают из моря. Их мокрые тела блестят на солнце и кажутся еще красивее и соблазнительнее. Но на них гляжу я, а Орест смотрит на меня.
– Спирос, а ты очень… хитрый? – Ну и парень, что ни вопрос, то как серпом по коленным поджилкам.
– Наболтали? – свирепо рычу, конечно же, понарошку, он так и трактует мой «праведный гнев», растягивая в улыбке сочные губы, к которым мягко стекают негустые светлые усы. – Сказали, там, где грек прошел, там нечего делать еврею? Знаешь, Орест, я не очень хитрый, а очень умный. То есть, коль умишко есть, то человек на большую, изящную хитрость способен, однако ее не делает. Что-то не пускает. Может, тот же избыток ума. Может, совесть, воспитание. Вот, смотри. Ум выстраивает хитромудрый план, это с одной стороны, с другой же – опять-таки ум, но еще и совесть, но еще и воспитание остерегают, что это некрасиво ни перед людьми, ни перед Богом. Конечно, греки издревле люди смекалистые, предприимчивые, разворотливые, им палец в рот не клади. Мне в Феодосии тамошние ребята рассказали легенду о хитрости эллинов. Когда те впервые высадились на полуостров, их приветливо встретили местные племена. Вместе преломили хлеб, выпили вина. Сыны Эллады, которым новые места понравились, выразили желание обжиться здесь. Вождь и спросил, сколько им понадобится земли. Не больше, чем сможет занять эта свежевыделанная овечья шкура, ответили те. Тот, естественно, удивился, но дал согласие. И тогда потомки Одиссея острым ножом нарезали из этой шкуры такую нескончаемую тончайшую нить, что обнесли ею чуть ли не треть полуострова. Местный вождь, когда постиг наконец хитрость пришельцев, ахнул, за голову схватился. Но куда денешься – слово ведь дал… Сказка, конечно, но доля истины в ней есть. Слово «Крым», кстати, происходит от греческого «кримеа» – «отвесный, скала». Знаешь, у Флобера в «Саламбо» встречается – «ленивый, как грек». Уж не знаю, насколько прав классик. Если это и так, то, скорее всего, эта их лень проистекала от сибаритства в эпоху позднего эллинизма. Было времечко, когда греки разнежились.
– Забавно, – сказал Орест, – весьма забавно. Значит, твои соотечественники подсунули местным дикарям большую каку.
– Выходит, так. Это потому, что среди них не было меня. Я не позволил бы оттяпать у племени половину владений. Кстати, только что меня осенило. Хочешь, доложу об итогах очередного этимологического изыска? «Какос» – по-гречески «плохой». Может, отсюда и нашенская «кака»? И смысловое, и звуковое тождество бесспорно.
– А почему говорят – «соленый грек»? Я, когда в автобусе сюда ехал, услыхал от одной тетки.
– Страсть как любят все пересаливать. Рыбу соленую обожают. Пресную воду не признают, – это я уже начинаю гнать тюльку. – Жажду утоляют исключительно морской водой. Если таковой поблизости нет, бухают в бачок с колодезной пачку соли. Натурально, кровь у нас до того соленая, что, если где упадет капля, через час там сверкает кристаллик соли.
Орест так громко смеется, что две девчонки-соседки косятся на нас не с холодным – прямо-таки ледяным презрением. Может, они презирают нас за то, что мы никак не оторвемся животами от песка и не подсядем к их желтенькому, в алую полоску пледу.
Откуда-то Орест извлекает булавку – предусмотрительный парень, а вдруг в море схватит судорога, и предлагает:
– Давай-ка уколю. Хочу убедиться, не отходя от кассы.
– Ага, – прячу я руку, – нашёл дурака.
– Жаль, – с наигранным разочарованием произносит он. – А я уж обрадовался, что сэкономлю на соли. Пособирал бы на пляже кристаллики…
Взрыв нашего смеха заставляет девчонок повернуться к нам спинами. Ясное дело, мы для них теперь не существуем вовсе, мы отныне – пустое место.
Ничего не остается делать, как оторвать свои бренные, отяжелевшие тела от песка и понести их в море.
Я беспрестанно ныряю – иначе вкус купания не улавливаю. А Орест, который преодолел тыщу с лишним верст, дабы увидеть море, напоминает благовоспитанную барышню. Он бережет волосы, не мочит их, плавая осторожно – говорит, не уверен, что в пансионате работает душ с пресной водой. Для истого горожанина это немаловажно.
В море заходили вместе, потом я незаметно оторвался, ушел на глубину, оставив Ореста там, где по горло. Беру курс на сближение, ныряю и метров двадцать пять безупречно прохожу под водой. Отфыркиваюсь в каком-то метре от Ореста, уставившись на него выпученными, залитыми водой глазами. В ушах ее тоже изрядно, потому очередной вопрос моему новому другу приходится повторять дважды. Он, оказывается, спрашивает:
– Дорогой Спирос, а много ли у вас сохранилось обычаев?
– Да вообще-то порядком. Но еще больше подзабыто.
– Какие они – те, которые существуют и по сей день?
– Ты меня, дружище, убиваешь… Это надо плюхнуться на песок и вспоминать те полдня, что остались. Меня, например, всегда трогает, что наши мужчины целуют руку женщинам в возрасте, причем это даже не галантность, а стремление отдать дань уважения женщине-матери. Мне в детстве чрезвычайно нравилось прыгать через костры-каракадзелло, они разводились близ дома в вечер накануне Крещения. Любил находить двадцать копеек, запеченные в василопито, такой слоеный пирог – это уж точно на старый Новый год, на Василия. Досталась монетка тебе – тогда уж точно ты счастливчик все триста шестьдесят пять дней… Свадебных обычаев существовала целая куча, сейчас, правда, они подрастряслись на телеге времени, свалились под колеса, прямо в придорожную траву забвения. Извини, Орест, за высокопарный стиль, но так оно и есть. Наверное, особо стоит сказать о поминальных столах. Не знаю, с каких пор, но они делаются воистину трехэтажными. Не хватает разве что птичьего молока. Причем такой стол поднимает семья любого достатка. Кто-то влезает в долги – лишь бы не отстать, лишь бы потом люди не осудили. Хочешь, подкину чуток мистики – совсем в духе нашего свихнувшегося, оккультного времени? Так вот, у греков Урзуфа и Ялты, которые, кстати, изъясняются на одном и том же диалекте, он, между прочим, из всех наших приазовских говоров наиболее близок к новогреческому языку, существует такой ритуальный обычай, как тебаб. Другим греческим селам он, кажется, неведом – по крайней мере, в ответ на мои расспросы тамошние жители пожимали плечами. Дело в том, что в первый после скорбной даты день поминовения на могиле усопшего имеет быть место тебаб – она густо уставляется едой и напитками. Гвоздь программы – запеченный в духовке барашек. Его приносят в жертву своеобычно – лишь надрезав горло, но никак не отсекая напрочь голову. Агнца целиком освежевывают, запекают, кладут на поднос, этот поднос несет на могилу человек, выступающий во главе процессии. Если родственникам не под силу купить ягненка, он может зарезать жертвенного петуха, но опять-таки не отсекая головы. Однажды, рассказывали, барашка резал хоть и давно живущий в селе, но пришлый человек, наказом знающих людей он пренебрег, голову жертвенному агнцу снес одним махом, чем поверг родных покойного в глубокое уныние. Пришлось пуститься на хитрость: голову пришили к туловищу нитками. Двоюродная племянница усопшего, человек суеверный, шепнула: «Большой грех взял на душу дядя Гриша! Уж и не знаю, как ему это сойдет…» Самое странное, что года через полтора дядя Гриша, нестарый крепкий мужик, помер. Вот и вспомнили тогда…
– Мистика, – делает круглые глаза Орест. – С вами, смотрю, надо держать ухо востро.
Шутит, стервец, ничем его не напугаешь.
– Наоборот, – говорю я, – если уж кто попал к нам в гости, тот окажется во власти самого лучшего и самого живучего нашего обычая – принять человека, накормить и напоить его так, чтобы он потом с восторгом вспоминал это замечательное событие.
– Господи, как я хочу, чтобы меня приняли, накормили и напоили греки, – молитвенно вздевает руки Орест.
– Гарантирую, – великодушно обещаю я. – Так что, снимаем девочек?
Девочки, благосклонно вняв нашему приглашению побалдеть вечером в баре, почем-то туда не явились. Может, нашли мальчиков помоложе. Или убоялись чего-то. Нас с Орестом это слегка огорчило, но после первой рюмки водки «смирнофф» мы съехали на накатанные рельсы и совершенно бесподобно проговорили до часу ночи. Мы отпробовали всего, чем можно было поживиться в этом задрипанном баре: и белые, и крашеные водки, и марочные портвейны, и, наконец, какой-то весьма недурственный «сухарик», который напоследок нарочито разбавляли водой, воображая себя древними греками. Я громко возглашал: «Ямас!», он кричал «Будьмо!»
Поздним утром мы приперлись на вчерашнее место. Солнце жарило, как конфорка электропечи, включенная на «6». Девочки-соседки обретались рядом. Предстояло выяснить: почему они нас проигнорировали.
Но сначала надо было хоть чуть-чуть освежиться.
Море лучше всякого огуречного рассола, лучше самой холодной бочки с пивом, лучше всяких ста граммов. Море снимает похмелье на раз.
Побарахтавшись с часок в этой соленой купели, мы поняли, что сил разобраться с этими двумя очаровательными негодницами у нас вполне достанет.