Тени копошились по углам комнаты. Похожие тени – их мрачные сестры – извивались по углам его сознания. Щупальца этих внутренних теней влажно и приторно скользили по миниатюрным пещерам мозга, но прикосновения не были мягкими и плавными. Скорее они напоминали россыпь снующих туда-сюда бритв.
Он сидел, облокотившись на стол. Голова – на ладонях. Тяжелая, распухшая. Громоздким якорем она тянулась ко дну. Казалось, еще немного – и она проломит крышку стола, пол и все остальное, что по глупости окажется под ним. Лишь значительное физическое усилие удерживало ее на весу. Сквозь растопыренные пальцы виднелись глаза, но они были закрыты. Сейчас это являлось своеобразным знаком того, что он больше не в силах смотреть на этот мир.
Физически ему недавно исполнилось семнадцать. На самом же деле – и об этом знал только он один – минула вечность, с тех пор, как ему перевалило за сотню лет. Он устал жить, без какой-либо конкретной, ярко очерченной причины, просто устал, и одно это доказывало, что он уже ветхий и древний, как пыль в заброшенном подземелье. Ему оставалось лишь уйти. Исчезнуть. Покинуть это место, как покидают комнату или дом, чтобы больше не возвращаться. Всего-то ничего.
Но в этом была основная проблема.
Мысли болезненно ощупывали ее, этот ком, вынутый из гнезда диких пчел, но подступиться вплотную было нереально. Эффекта не больше, чем от движения полураздавленной гусеницы. Несмотря на тишину старенького небольшого домика, где еще не так давно жила его бабушка.
Сегодня он снова пришел сюда, который вечер подряд. Почему-то сегодня он не стал зажигать верхний свет, вытащил из кладовки керосиновую лампу, воспользовался ею. Пламя за тусклым, заляпанным какими-то пятнами стеклом оказалось хлипким, неровным. Оно будто нашептывало, что вот-вот ослабнет еще сильнее и умрет. Из-за лампы в комнате и залегли эти шевелящиеся тени. Плотным комком они спрессовались за допотопным комодом, под трельяжем, между шкафом и спинкой низкой односпальной кровати, где и скончалась бабушка. Удлиненным пластом залегли под кроватью, подпирая провисавший матрац. Зыбкой дверью встали на входе в соседнюю комнату. Все это подрагивало в такт колебаниям пламени, неназойливо утверждая, что существует лишь в чьем-то воображении, не больше. И что тени вот-вот сожрут всякую видимость реальных предметов.
Вся мебель, вещи, что оставались в доме, выглядели не более востребованными, чем использованные целлофановые пакеты. Это усугубляло ощущение невыносимой тяжести, некоего окончательного краха, собственного и заодно скорого краха этого мира. Может, поэтому он и шел сюда с тем грузом, что давно иссушил его сердце и мозг?
Дома находились родители, там всюду протянулись сети, не позволявшие и шагу ступить, чтобы это не стало кому-то известно. Здесь же он был, по крайней мере, один. Здесь еще царствовала атмосфера недавней смерти, что было ему на руку. И он приходил сюда, незаметно стянув ключи и возвращая их на прежнее место, когда возвращался домой. Это длилось почти две недели, и неосознанно он догадывался, что выдыхается. Чем дольше он сюда ходит, тем сложнее ему привести в исполнение то, что он давно решил.
Как доказательство, основное, вызывающе жесткое доказательство, в голове плотной, не желавшей рассасываться опухолью зависло то, что случилось с ним вчера вечером. Менее суток назад.
Мужчина по другую сторону забора, стоявший на собственном огороде, размывался мраком позднего февральского вечера. Подросток видел только, что мужчина пожилой, невысокого роста, в фуфайке.
– У вас не будет какой-нибудь веревки? – он говорил глухо, почти сипел, желая только одного: сдержать слезы, не разреветься.
Просьба мужчину озадачила. Заметив подростка за оградой, хозяин приблизился вплотную к отсыревшим доскам, желая понять, что тот делает в такое время в темноте школьного сада, примыкавшего к его территории. Конечно же, он не верил, что кого-то сюда привели благие намерения. Однако снег, по-особому хрустевший после отступившей дневной оттепели, выдал его. Подросток, прервав свои непонятные манипуляции, обратился к нему первым.
– Что? – старик растерялся.
– Извините, какой-нибудь веревки. Если можно.
Он сжимал в руке ремень. Тонкий ремень из кожзаменителя. Ненадежный ремень. Впрочем, выбегая из дома, он не подумал об этом. Он вообще не думал ни о чем. Мысли, словно брошенные в воду камни, поглотила волна неконтролируемого желания. Желания убить себя. Как можно скорее. Немедленно. Бесспорно, в квартире родителей ему это не позволят. Поэтому он и выбежал, даже не оделся нормально. Просто накинул хлипкую куртку, прямо на майку, в которой ходил по комнате. Ни кофты под низ, ни свитера. Он не думал даже, куда бежит. Ноги сами привели его на территорию родной до тошноты школы, где он учился в выпускном классе. Быть может потому, что ближе деревьев за спортплощадкой не было по-настоящему уединенного места. Вокруг дома, где он живет с родителями, сплошные пятиэтажки, нет-нет, да и пройдет кто-то.
Даже тут его кто-то нашел.
Он не растерялся. По-своему он находился в прострации, порожденной сложностью того, что кажется в пылу истерики простым до безобразия.
Человека трудно вырастить, говорила его учительница по истории. Тяжело рожать, тяжело растить, однако легко убить. Смерть вообще быстрая штука, давала она понять, разворачивая перед учениками панораму очередного катаклизма Прошлого, пожиравшего человеческие жизни ненасытным чудовищем. Сейчас, стоя под черной сеткой сырых ветвей и выглядывая ствол подходящей толщины, он готов был возразить этой зрелой женщине. Нет, убить человека сложно.
Еще сложнее убить самого себя.
То ли инстинкт самосохранения сидит в теле металлическим каркасом, не позволяющим раболепно согнуться перед старухой с косой, то ли смерть на самом деле требует такого же расхода энергии, как и возникновение новой жизни. Правда, энергия эта с противоположным знаком и скомпонована так, что обычным человеческим восприятием этого не заметишь. Усечена во времени. Поэтому человеку, игрушке в руках Чего-то, что он называет Время, смерть кажется чем-то, в общем, несложным.
Пока он лично не подойдет к смерти вплотную. Ближе некуда.
Совсем, как он в эти минуты.
Пока он несся навстречу Судьбе, которую жаждал лично для себя, дорога была гладкой и накатанной вплоть до ухода в Великое Ничто. Голова набухла образами родителей, представлявшихся монстрами, сосущими его жизненное пространство. Он бежал, и в спину его толкала мысль, что они все получат то, чего так хотели. Он уйдет и уже больше никогда не станет мешать кому бы то ни было своим присутствием. Заберите оставшуюся после него пустоту и сожрите, если вам от этого станет легче!
Затем на дороге появились ухабы, ямы, они становились глубже, после чего дорога резко оборвалась. И он ткнулся носом в необходимость угомониться и совершить вполне обыденные действия. Найти дерево, взобраться на него, сделать петлю из того жалкого предмета, что находился у него в руках, вдеть в нее голову. И спрыгнуть вниз.
Все это можно сделать, лишь сосредоточившись на действиях. Не суетясь, осознавая любое движение. Не суетясь, готовить собственную смерть.
Истеричный пыл к этому моменту спал. Февральский воздух уже ощупывал его тело, пробираясь острыми пальцами под куртку. Этот стылый холод внезапно выставил желание умереть чуть ли не в смехотворном виде. Хотелось просто согреться, естественное, неумолимое желание, и на этом фоне суицид показался чем-то нелепым. Однако тяжесть внутри, выдуманная или реальная, кто знает, по-прежнему присутствовала во всем своем снобизме, и она толкала его, толкала и толкала навстречу тому, что он сам для себя видел основной целью.
Он выбрал дерево, потоптался, понимая, что взобраться по скользкой, подмерзшей коре будет нелегко, попытался привязать ремень на нижней ветке, стоя на земле. Жалкий ремешок противился превращению в сногсшибательную, роковую петлю. Время шло. Жажда собственной смерти от этого отнюдь не крепла. Она угасала, как угасает кровь заката на небе. Рассвирепев, он всунул голову в то, что получилось, но при первом же усилии петля развязалась.
Тогда он и услышал осторожные, крадущиеся шаги по ту сторону забора. В любом другом случае он вздрогнул бы, растерялся. Однако сейчас, отчаявшись, замерзая, тускнея, как небо умирающего дня, он лишь автоматически попытался хоть что-то из этого взять. В конце концов, старик был ему никто, чтобы волноваться. Убедится, что его хозяйству ничего не грозит, и пойдет по своим делам. Между ними забор. Высокий, выстоянный в промозглой февральской непогоде, с ходу такой не преодолеешь.
По-видимому, старик не понял, что от него хотел странный подросток, и тот повторил:
– Обычной веревки. Если вам… не жалко.
Он замолк, чувствуя, что уже не в силах говорить. Старик неуверенно пробормотал:
– Э…э… Нет, верёвки у меня нет. Я… – он запнулся.
Подросток просипел:
– Извините, пожалуйста, – и тут же развернулся, отойдя к дальним деревьям.
Даже здесь, такой мелочью, никто не мог ему помочь.
Его окликнули.
Он оглянулся на зов. Старик стоял метрах в десяти. Никакого забора между ними не было. Старик возник поблизости, как материализовавшееся привидение.
Чтобы оказаться здесь, не перелезая забор, старику надо было возвратиться к дому, выйти на улицу и обойти свой участок, оказавшись на школьной территории. И по ней пройти еще с сотню метров. Не поленился же.
Подросток не слышал шагов, пока не услышал голос. Он был уверен, что старик ушел, и они уже больше никогда не увидятся в этой реальности. Так или иначе, ему не было дела до этого человека. У него была своя проблема. И ее нужно решать, пока холод не погонит его прочь отсюда, назад к дому, не считаясь с горячими образами в его голове.
Он взобрался на нижнюю ветвь, рискуя соскользнуть. Закрепил ремень, сделал более-менее подходящую петлю. Замер на минуту, глядя вниз и представляя, как будет падать, предварительно всунув голову в петлю. Пальцы онемели от холода. Все сильнее внутри копошилось желание просто пойти спать. Кое-как он осознал, что минуло гораздо больше минуты. Он по-прежнему смотрел вниз, удерживаясь на руках и коленях на замерзшей коре, от холода казавшейся металлической. Нужно решаться. Но для последнего движения вдруг потребовалось титаническое усилие.
В который раз он представил, как все будет выглядеть, когда его не станет. Как будут убиваться и каяться его родители. И все-таки в воображении картина Мира Без Него была нечеткой, расплывчатой. Как он исчезнет, если весь мир останется на прежнем месте?
Обледеневшая кора обжигала пальцы. Казалось, он упирается в толченое стекло. Прыгай же! Но он медлил. Лучше горячая боль в ладонях, нежели прыжок, переходящий в то, после которого уже Ничего Не Будет. Словно неразличимая глазом паутина зависла у него на пути, и полет прервется, еще не начавшись. И она держала его, держала на расстоянии, не прилагая к этому усилий.
Понимая, что это не может продолжаться до бесконечности, и, либо он слезет, либо спрыгнет, одно из двух, он представил смотревших на него одноклассников. Представил неожиданно для самого себя. Они смотрели на него, и он понял, что прыгнет. Не потому, что в нем еще теплилась жажда самоубийства, нет. Ему было стыдно при мысли, что они видят его малодушие. Он вдруг психанул, как час назад, с родителями, всунул голову в петлю и ухнул навстречу белеющему внизу снегу.
Все произошло слишком быстро, он вообще не успел ни о чем подумать. Соскользнув с ветви, он просунул под ремень, стянувший шею, руки. Минуту назад он говорил себе, не делать подобное. Однако в реальности руки действовали, как независимые существа. Плевать они хотели на работу мозга. Они хотели жить, трогать предметы, что-то делать дальше, быть живыми, что бы там не хотел их обладатель. Что бы из этого вышло, он так и не узнал. Ремень оборвался, и подросток услышал хруст, с которым его ступни проломили заледеневшую корку снега. Он снова стоял на земле, на которую уже не рассчитывал ступить. С замерзших ладоней свисали обрывки ремня.
Ему захотелось плакать. Разреветься, дать волю жиже эмоций, что скопилась внутри. И чтобы его кто-то пожалел. Обнял и пожалел. Он был раздавлен, обессилен. Он всего лишь хотел уйти из жизни, умереть. Другим он не делал ничего плохого. Почему же ему не дают сделать это?
Волна слабости прошла также внезапно, как и накатила. Он тупо смотрел на ремень, как на кого-то, предавшего его. Истеричная настырность встрепенулась снова, требуя идти до конца. Он оглянулся, посмотрел на ствол дерева, черной колонной пронзавший пространство, подумал, не разогнаться ли, ударившись в него головой?
Это ничего не даст. В последнее мгновение он сбавит скорость, непроизвольно, как просунул под ремень руки, и лишь травмирует себя, но не убьет.
Выхода не было. Он не хотел жить, но и убить себя, был не в силах.
– Эй! – позвал старик.
И подросток осознал его присутствие, как нечто совершенно реальное.
Он повернулся к мужчине, не очень-то контролируя, что делает, зачем и что ему нужно делать. Просто стоял, безликий, серый набор костей, кожи и волос. Все, что воодушевляло это, куда-то испарилось.
– Ты что же это? – подал голос старик.
Он не приближался, оставаясь на расстоянии, наверное, опасался непредсказуемой реакции. Подросток молчал, не выказывая враждебных намерений, и старик рискнул сделать пару шагов.
– Ты что это надумал, а? – старик поколебался и сказал. – Такой ведь молодой.
Теперь их разделяло всего несколько шагов.
Подросток хотел что-то сказать, но слова не выходили. Он лишь ниже опустил голову, чувствуя, что едва держится на ногах. Он превратился в тесто, и сейчас из него кто угодно мог вылепить что угодно.
Старик подступил почти вплотную. Тьма под деревьями позволяла видеть лишь общую форму. Старик не смог бы рассмотреть выражение лица подростка, даже не опусти тот голову. Казалось, он спал стоя.
– Нельзя же так, – пробормотал старик, поколебался, осторожно коснулся плеча подростка своей ладонью.
– Не хочу жить, – просипел тот.
Чуть слышно. Если бы не стылая тишина, старик не разобрал бы слов. Он пригнулся, пытаясь заглянуть мальчишке в лицо.
– Ты это, слышишь, брось. Слышишь? – он слегка сжал ему плечо, бережно и ласково. – Не выдумывай. Глупость это. Ты только жить начал, а уже вот что надумал. Такой молодой!
Старик приобнял его за спину, медленно отводя от злополучного дерева. Подросток не сопротивлялся, двинувшись послушной сомнамбулой. Старик повел его, бормоча жарко и равномерно, словно молился:
– Такой молодой! Я-то думаю, что это он там делает. Вежливый такой, извините, сказал. Думаю, нет, такой плохого не сделает, слишком хорошо к незнакомым людям обращается. А он, смотрите, себе плохое удумал сделать. Зря ты так. Глупость это. Такой молодой. Такой симпатичный.
Несмотря на туман в голове у парня мелькнула вялая мысль, что старик явно льстит. Симпатичный? В такую-то темень разве можно понять, симпатичен ли человек, находящийся рядом?
– Не делай этого. Нельзя так. Иди лучше к матери, прямо сейчас. Завтра полегчает, и думать про это забудешь.
– Нет, не полегчает – прошептал парень, но так тихо, что старик его не услышал.
– Такой молодой, такой симпатичный. Может, довести тебя к родителям?
Кое-как подросток покачал головой.
– Ну, смотри. Иди сам. Только прямо домой. Обещаешь?
Он вяло кивнул, прежде чем двинуться прочь от деревьев, торчащих из снега будто руки гигантских мертвецов.
– Такой молодой, такой симпатичный, – неслось вслед.
Не полегчало. Как он и говорил старику. Только хуже стало.
Весь день утверждение старика, что он симпатичный, гвоздем проникало в мозг. Будто кто-то невидимый дубасил по шляпке этого гвоздя. Старик не видел его лица, он сказал это ради успокоения, поддержки. Поэтому в его словах присутствовала фальшь. И она ржавчиной разъедала весь эффект. Очень быстро разъедала.
Он открыл глаза, и тусклый свет керосиновой лампы показался солнцем в зените. Подросток зажмурился, отвернулся. Затем встал, подошёл к трельяжу. Посмотрел в зеркало.
На него уставилось его собственное лицо. Во взгляде – жалость, перемешанная с омерзением. Симпатичный? Если бы не более чем подавленное состояние, он бы снисходительно улыбнулся. Какой же он симпатичный? Кроме того, что на него вряд ли когда-нибудь обращала внимание какая-то девушка, он сам прекрасно видел то, что показывало ему зеркало. Неправильной формы лицо, слишком вытянутое. Глаза чуть навыкате. Прыщи, крупные, вопиюще яркие, на лбу и висках. Конечно, года два назад их было значительно больше, но и того, что осталось, вполне достаточно. Про фигуру и говорить нечего. Жалкая макаронина, которая, в придачу, еще и ссутулится. Ничего мужского. Казалось, он рассматривает чужака, видеть которого ему физически непереносимо.
Впрочем, это уже не имело значения. Много столетий назад он решил, что уйдет из жизни. Он думал об этом спокойно и ровно, как думают о том, какая завтра будет погода. Правда, теперь он осознал, насколько тяжело сделать самый последний шаг. Вчерашний эксцесс с родителями, по сути, не представлял из себя нечто из ряда вон. Обычные придирки, несправедливые обвинения, нежелание оставить его в покое хоть ненадолго. Но он вдруг вспыхнул. Взметнулся пламенем, притворившимся было, что оно погасло окончательно. Не было ли тут подсознательного стремления совершить давно задуманное в состоянии аффекта? Избежать, таким образом, плотного, физически ощутимого страха, замешанного на инстинкте самосохранения? И мешающего перешагнуть роковую черту? Он не знал. Но, так или иначе, попытка не удалась, выпихнув его сознание к удручающе мрачной реальности этого мира: в него тяжело входят и также тяжело выходят.
Что с того, что мать, когда он вернулся, обнимала его и смеялась со слезами на глазах? Извинялась, признавалась в любви, каялась, молила больше не делать так, как он сделал? Ощупывала его, будто хотела убедиться, что назад вернулся не фантом? Даже отец, скупой, немногословный тиран, сдерживался, чтобы не разрыдаться. Что с того? Он все равно не хотел жить. Никакая любовь уже не могла выровнять эту наклонную плоскость, по которой он скользил ниже и ниже. И осознание, что добиться задуманного слишком сложно, лишь ухудшало его состояние, наполняло горячим, стыдливым страхом. Перед ним вырос барьер, за которым – бездна. Только перемахни – исчезнешь навсегда. Но барьер возвышался перед ним непреодолимой горой. И превращал его в потерянный, почти высохший листок, оторвавшийся от жизни, но до сих пор не нашедший дорогу к смерти.
С этим нужно было что-то делать. Срочно. Если он не хотел, чтобы его голова просто взорвалась изнутри, но при этом так и не подарила долгожданную смерть.
Он долго вглядывался в собственное отражение, как будто там, в глубине глаз, надеялся найти ответ, но ответа не было. Не было ответа, когда он вернулся домой. Не притронувшись к еде, хотя в желудке подсасывало, даже не почистив зубы, он улегся в кровать. И, лишь засыпая, он непроизвольно увидел ситуацию с иной стороны, в результате чего самоубийство стало вполне достижимым.
Правда, теперь оно становилось не совсем самоубийством, но суть от этого не менялась. Прежде чем тина сна накрыла его с головой, он уже знал, что ему делать завтра.