7 О бегстве в Воркуту, планах обуздать природные стихии, шахтёрских буднях, последствиях романа с замужней и романтической мужской дружбе

В общаге я подружился с Колей Щербаковым, он приехал поступать из Казани и тоже провалился. Красивый парень, тоже похожий на Грегори Пека, лихо играл на фортепиано. Я поделился с ним планами: не поеду в Астрахань, стыдно возвращаться. И правда, все мои друзья-одноклассники учатся в наших астраханских институтах: кто в меде, кто в педе, кто в рыбном, а я с серебряной медалью никак не пристроюсь. Приеду и снова мне скажут: «Володь, ну ты что, с ума сошел? Какой из тебя артист? Помаялся дурью и давай уже поступай в нормальный вуз, пока у тебя льготы за медаль действуют…»

После предыдущего провала я слушал эти увещевания, опустив глаза и не зная, что ответить. На актёрский принимали до двадцати трёх, и я уже приближался к роковой возрастной черте. Даже начал задумываться: а может, пойти в режиссёры? Но если идти в режиссёры, надо, наверное, уметь писать сценарии? А как пишут сценарии?.. Узнать об этом в Астрахани было не у кого. В мою бытность не издавалось поваренных книг из серии «Как написать сценарий и продать его в Голливуд». И я пошёл в библиотеку выискивать образцы сценарного творчества из журнала «Искусство кино».

В нашей советской традиции сценарий представлял собой, по сути, литературное произведение. Сейчас пишут просто: описывают действие, приводят реплики. А раньше излагали проникновенно, с «архитектурными излишествами». И я тоже попробовал написать сценарий, опираясь на свою биографию. Помню начало: «Уставшее за лето солнце карабкалось…» В общем, абсолютная графомания.

Но это сейчас мне легко дать оценку своему наивному творчеству. А тогда я пылко декламировал сочинение товарищам, а те слушали с характерным выражением лица, в котором и чувство неловкости, и желание подбодрить: ведь, с одной стороны, вроде чушь, но и друга обижать не хочется. По окончании чтения один из товарищей мне сказал с несколько наигранным оптимизмом: «Будешь ты режиссёром! Будешь!»


Итак, я сказал Коле Щербакову: «Не поеду в Астрахань, поеду в Воркуту, там у меня две двоюродные сестры». Кроме очевидного нежелания объясняться с родителями, в плане моём содержалась ещё и романтическая мысль. На земле я уже поработал, теперь должен опуститься под землю, а дальше, если что, проявить себя на воде и, наконец, в воздухе. Я намеревался последовательно обуздать все природные стихии.

Коля идеей впечатлился и решил рвануть со мной. Денег у нас было в обрез, а потому ехали мы в общем вагоне поезда Москва – Воркута, несколько суток наблюдая, как за окном меняется пейзаж и погода: чем ближе к Воркуте, тем явственнее ощущалось приближение осени и даже как будто пахло снегом.

Сама Воркута оказалась небольшим городком, но по окружности вокруг неё располагалось множество шахт с терриконами. Здесь жили дочери маминого родного брата – Муза и Женя. Адрес у меня был, мы с Колей сели в автобус и двинулись за тридцать километров к посёлку шахты № 32.

Заявились мы к Жене и её мужу Виктору как снег на голову. Муж был второй, от первого брака у сестры осталась дочка, и лишней жилплощади у них не наблюдалось. От моего появления, да ещё и вместе с товарищем, родственники мои опешили. Им явно было трудно свыкнуться с мыслью, что с какого-то перепугу им предстоит уплотняться и терпеть неудобства. Однако в конце концов спас меня авторитет отца, который сработал даже заочно: в нашем семейном клане его очень уважали. Вздохнув, нас всё-таки взяли на постой.

Женин муж был шахтёром, настоящей горняцкой элитой – работал в лаве. Он приезжал как-то к нам в Астрахань, рассказывал о шахтёрском труде, чем вызвал огромное моё уважение. Я тогда находился под впечатлением от фильмов, книг о стахановцах, трудовых подвигах – в то время магистральной темы советского искусства.

Лава – это и есть место, где добывается уголь. Все остальные участки, службы только обеспечивают главный процесс. На каждом этапе свои сложности, свои риски, везде работа тяжёлая, но именно лава – настоящий ад. В этой преисподней грохочет проходческий комбайн, здесь единственный источник света – фонарик на каске, луч которого изредка выхватывает белки глаз на почерневших от угольной пыли лицах горняков.

Пребывание в этом аду оплачивалось соответственно: в лаве шахтёры зарабатывали около пяти тысяч – колоссальная сумма по тем временам. Эта сумма складывалась из зарплаты, северных надбавок, дополнительных коэффициентов за стаж. Разумеется, такие заработки шахтёров абсолютно справедливы, ведь то и дело здесь случались аварии, происходили нештатные ситуации на грани жизни и смерти. Пока я работал, двух покойников мы на поверхность подняли.

Кроме профессии проходчика есть и ещё более рисковая работа – посадчик. После того как выработка на участке окончена, производят «посадку лавы». Посадчикам надо сделать так, чтобы потолок забоя сошёлся с землёй, а для этого необходимо разрушить деревянный крепёж, выбить распорные стойки. Посадчики идут с длинными топорами и обрушают опоры. Ловкие ребята, шустрые: им нужно знать, куда ударить, с какой силой долбануть, чтобы можно было успеть отбежать, а то ведь замешкаешься – останешься похороненным в забое.

Пожили мы у сестры Жени дня три-четыре. Виктор мужик был тяжёлый, мрачный, хотя и не чуждый искусству – обладал удивительно сильным, низким голосом, периодически демонстрировал его в подпитии, намекая таким образом, что в шахте он человек случайный, а правильное место для него – сцена Большого театра. И вот сел Виктор как-то напротив меня и говорит: «Чего ты с собой хвост привез? Ну ладно, ты родственник, мы тебя примем, а он-то зачем нам здесь?» На что я романтично воскликнул: «Как вы можете! Это мой друг!» И бросился к Коле: «Собирайся, уходим!»

Ушли мы с Колей к другой моей сестре Музе, у которой было двое детей и муж осетин. Прежде он служил в охране лагеря, имел офицерское звание, но когда лагерь закрыли, а персонал сократили, пошёл в шахтёры. Мужик был из особой породы профессионально не доверяющих окружающим, возможно, поэтому уже дня через три нам предложили съехать.

Ситуация усугублялась следующим обстоятельством: в наших с Колей паспортах не было выписки с предыдущего места жительства, а следовательно, мы не могли получить прописку в Воркуте и, соответственно, устроиться на работу.

Коля взялся решить проблему, выбрав противозаконный путь подделки документов. Он умудрился собственноручно вырезать некое подобие печати и в наших паспортах появился расплывчатый водянистый оттиск, который позволил устроиться на работу и получить общежитие.

Прежде чем съехать от сестры, мы с Колей решили отметить новый этап нашей жизни, выпили и дошли до того слащавого состояния, когда я взволнованно твердил, как он мне дорог, а он со всей душевностью рассуждал о нерушимости нашей дружбы. Сидим, выпиваем, дети Музины вокруг нас крутятся, и Коля зачем-то говорит им: «Передайте своей маме, что она блядь». Я ему говорю: «Да ты что, с ума сошел, Коля?» А он не унимается: «Скажите маме, что она…»

Вышел скандал, и эту историю вспоминали мне в последующие годы неоднократно. Естественно, о моём поведении, сомнительных друзьях и преступных наклонностях сообщили отцу, и вскорости от него пришло письмо: «Как ты начинаешь самостоятельную жизнь? С подделки документов?»

В старом паспорте у меня ещё долго красовалась эта расплывчатая фальшивая печать от Коли Щербакова, напоминая о воркутинском периоде жизни и прегрешениях молодости.

На работу мы устроились в службу внутришахтного транспорта. Вообще, процесс добычи угля требует постоянного перемещения оборудования, угля, породы, людей и по поверхности, и внутри выработки. По всей территории шахты проложены рельсы, всё это путейское хозяйство нужно обслуживать, и, хотя работа на внутришахтном транспорте едва ли не самая малопочтенная в горняцкой среде, она позволила нам получать полторы-две тысячи рублей в месяц – тоже неслыханный заработок, в Астрахани я и мечтать о таком бы не стал.

В общежитии комнаты были на четыре койки, но мы приметили и выбрали себе комнату на двоих, имеющую, правда, один существенный недостаток: располагалась она рядом с сортиром. Туалет представлял собой помещение без канализации, её заменяла дырка в полу. Дело было на втором этаже, и отходы человеческой жизнедеятельности без лишних ухищрений исчезали под воздействием земного притяжения. Звукоизоляцию в доме с дощатыми стенами назвать хорошей было бы преувеличением, поэтому наша жизнь в общежитии оказалась наполненной специфическими звуками и характерными запахами.

И тем не менее я убрался в комнате, кое-как наладил быт и в свободное время готовился к экзаменам, читал книги: набрал, помню, в библиотеке тома по философии – усиленно самообразовывался.

Уже началась зима, работа была, прямо скажем, нелёгкая. Вставали в шесть утра, заваривали чайку, завтракали, на шахту везли нас километров пять машиной с открытым кузовом. Там в наземном помещении мы полностью переодевались в казённое – бельё, робу. Получаешь каску и с аккумулятором для фонарика на боку идёшь к главному стволу, а там тебя спускают в глубину километра на полтора, где и начинается, собственно, работа.

Так прошло несколько месяцев, и тут у меня возникла очень серьёзная проблема: Коля перестал ходить на работу, Коля стал «разлагаться». Так говорили в те времена о разгильдяях и нарушителях дисциплины.

Началось его «падение» с нашего похода в местный Дом культуры. Пошли мы туда, чтобы записаться в какой-нибудь кружок художественной самодеятельности. Моя персона не очень заинтересовала культработников – мне предложили хор, а вот за Колю схватились, потому что он играл на рояле. И богемная жизнь завертела Колю; боюсь, что одним из её проявлений стали даже наркотики.

Я продолжал ходить на работу, читал книжки, делал записи в дневнике, чем основательно раздражал товарища, да что там – просто бесил его своим примерным поведением. Максимальным пороком, который я мог себе позволить, были посиделки с соседями по общаге – горными инженерами из Ленинграда. Вечерами мы собирались, разговаривали о судьбах мира, пили водку, пели под гитару – к тому времени я уже освоил несколько аккордов. Ещё, к Колиному неудовольствию, получил я со временем повышение по службе: меня перевели на должность подкатчика главного ствола, что было, безусловно, карьерным взлётом.

В шахте сложная система транспортных коммуникаций, перевозки грузов: по рельсам катятся тележки, что-то нужно поднять на поверхность, что-то опустить вниз. Вагонетки двигаются в разных направлениях, требуется слаженная работа на каждом участке, серьёзные физические усилия, потому что большинство операций не механизированы.

Мы с напарником загружали в клеть (так в шахте лифт называется) вагонетки с углём. Они шли наверх, там опрокидывались и возвращались другим лифтом. Нам нужно было вытащить пустые вагонетки из клети, собирать в колонну, за которой приходил электровоз, чтобы увезти состав в сторону лавы. И это конвейер: одну заталкиваешь, потом выталкиваешь следующую – ни на секунду не расслабишься. Как-то раз у меня руку сцепкой раздавило. К счастью, обошлось без перелома, но шрам остался до сих пор.

Физически было тяжело, смена продолжалась шесть часов, работали на всю катушку и даже умудрились с напарником поставить шахтный рекорд – загрузить за смену наибольшее количество угля. В какой-то момент нас охватил азарт, вот мы и разошлись. Наш рекорд был официально зарегистрирован, и даже откуда-то «сверху» пришла на шахту поздравительная телеграмма.

Тяжелее всего приходилось с «козлами» – тележками, у которых вместо бортов шпангоуты. В них перевозили опорные брёвна для крепежа свода шахты. И вот за этими брёвнами приходилось подниматься наверх. Внизу в шахте довольно тепло, но во время погрузки и пока едешь, тебе за шиворот капает вода, а на поверхности уже минус сорок. И даже если только минус тридцать, то при ветре они ощущаются как все минус пятьдесят. Поработаешь минут двадцать наверху, загружая брёвна, и роба твоя превращается на морозе в скафандр. Таким образом я и простудился.

И вот с высоченной температурой я в общежитии, на днях – новый год, а Коля неизвестно где пропадает – разлагается. Когда обнаружилось воспаление лёгких, меня положили в больницу. Днём я лежал на койке, читал, а ночью выходил из палаты в коридор, на свет, чтобы продолжить чтение. В итоге сцепился с врачом, который запрещал мне читать по ночам. Я не слушался, а он уперся: «Всё, я вас выписываю». Странный доктор, ей-богу, отправил пациента с температурой сорок на сорокаградусный мороз.

В таком состоянии я пришёл в общагу как раз в новогоднюю ночь. Коля глянул на меня мельком:

– Ну что, болеешь?

– Да, у меня воспаление легких.

– Ну давай, выздоравливай, – пожелал Коля и ушёл.

И я остался один.

Лежу в полубредовом состоянии, слышу сквозь какую-то пелену: вроде куранты бьют. «Хочу в этом году поступить учиться на артиста», – прошептал я в двенадцать часов и забылся.

Дней двадцать оклёмывался, а когда шёл на поправку, увидел по телевизору объявление: на воркутинском ТВ – конкурс дикторов, прослушивание такого-то числа. Очень мне захотелось поучаствовать, но мне ведь надо и Колю спасать, который определённо катится по наклонной плоскости. Мне, человеку, сформированному книгами и фильмами, казалось совершенно невозможным уклониться от обязанностей друга. Не принять участия в судьбе Коли – просто подлость, а потому при первой же возможности, когда Щербаков после длительного отсутствия заскочил на минутку в общагу, я буквально заставил его поехать на прослушивание вместе со мной.

Студия телевидения была на окраине Воркуты, конкурс оказался довольно серьёзный, с большим наплывом желающих. Коля выступил, я выступил, и по итогам прослушивания его взяли, а меня нет.


И вот я продолжаю толкать вагонетки, а вечером возвращаюсь в общежитие и вижу по телевизору Николая, который читает новости, передаёт программу передач на завтра. Постепенно он становился в Воркуте узнаваемой, а потом известной персоной, и, надо сказать, это обстоятельство я воспринял с радостью и облегчением. Потому что судьбу Коли я устроил и мог с бо́льшим вниманием отнестись к собственной. Впереди у меня лето, поездка в Москву, и никаких других забот больше не существует.

Я относился к этим своим периодам жизни – заводскому в Астрахани или шахтёрскому в Воркуте – как к вынужденной паузе, досадному простою между поступлениями. И только гораздо позже стал понимать, что эти страницы биографии – важный жизненный опыт. Осознал уже во времена, когда писал сценарий картины «Москва слезам не верит», именно тогда я вдруг понял, что у меня есть представления о рабочем общежитии, заводской среде, и всё это можно пустить в дело.

…И тут неожиданный звонок с Воркутинской телестудии, женский голос:

– Вы знаете, мы хотим предложить вам роль…

– Мне – роль?

– Да, я вас видела на конкурсе дикторов, я работаю режиссёром…

Оказывается, воркутинская студия время от времени ставила телеспектакли, что, безусловно, требовало громадного напряжения, ведь системы записи в те времена ещё не существовало. Сейчас даже трудно представить, что в режиме прямой трансляции можно продумать множество деталей, добиться слаженности, организовать действо таким образом, чтобы оно выглядело законченным и убедительным.

Жаль, что я точно не помню имя этой героической женщины-телережиссёра, взявшейся решать столь грандиозную в творческом и организационном плане задачу. Кажется, её звали Клара. Не помню я и произведения, ставшего литературной основой спектакля – какая-то дамская повесть из свежего номера «Невы» или «Звезды». По сюжету я – работяга, влюблённый в девушку, и это, пожалуй, всё, что осталось в памяти о драматургической основе спектакля. Во всех ролях были заняты актёры Воркутинского драмтеатра (в том числе и моя партнёрша), а в главной роли фигурировал Владимир Меньшов с шахты № 32.

Нужно было проявить незаурядную режиссёрскую смелость, чтобы пригласить непрофессионала на главную роль. С актёрами я почти не пересекался, жил в своём режиме: работал на шахте то во вторую смену, то в первую. Пытался приспособиться к репетициям, крутился как мог, но потом до меня дошло, что от такой круговерти я довольно быстро сдвинусь по фазе. Понял, что с шахты надо увольняться, и, к счастью, всё решилось само собой: взяли меня на телевидение ассистентом режиссёра с каким-то очень незначительным в сравнении с шахтёрским жалованьем.

И у меня началась новая жизнь: я переехал в другое общежитие, стал регулярно появляться в телецентре. Технология производства спектакля была невероятно сложной: всё происходило в огромной студии, в разных частях которой выстроили декорации: квартиры рабочего общежития, берега реки со скамейкой и разрисованным задником.

Наконец после долгих репетиций, в назначенный день и час должна начаться трансляция. На девяносто минут студия мобилизуется, замолкает, и только звук двигающихся от декорации к декорации камер и реплики исполнителей нарушают тишину. Каждый оператор должен знать свой манёвр, артистам нужно успеть отыграть сцену, быстро переодеться и вовремя оказаться в нужной точке, чтобы начать играть новую сцену.

В спектакле я выглядел неплохо и даже имел успех среди не очень обширной и не самой взыскательной воркутинской телеаудитории. Надо отметить, что при всей провинциальности телестудия, в которую я трудоустроился, была нерядовой. В ней даже работали несколько выпускников ВГИКа, а Костя Бромберг позже вошёл в историю фильмами «Приключения Электроника» и «Чародеи». Здесь он считался мэтром, хотя позже я узнал, что учился Костя не на режиссёрском, а на сценарном факультете. Были и другие вгиковцы – сценарист, оператор и даже выпускница киноведческого отделения Ира, с которой у меня и случился роман, развивавшийся на глазах у всей студии, что выглядело не слишком уместно, ведь Ира была замужем. За эту любовь мне пришлось поплатиться: несколько коллег её мужа после очередной богемной пьянки скопом меня отмутузили. Заранее сговорившись, они вероломно меня напоили, и, защищая честь обманутого супруга, разбили о мою голову осветительный прибор, были и другие телесные повреждения.

Я, однако, не отступился и вскоре пришёл в ссадинах и синяках на вечер, организованный для сотрудников студии в честь Первомая. Гордо направился к возлюбленной, пригласил танцевать, и она, следуя законам жанра, согласилась. Присутствующие наблюдали за нами с замиранием сердца, а позже я ещё и пошёл выяснить отношения с её мужем. В общем, самое время использовать клише: «Вспоминаешь – как будто всё это было не со мной». Однако это было именно со мной, вот такой я и был.

Какое-то время моя жизнь до краёв заполнилась любовным романом – многоплановым и многофигурным. Даже Коля Щербаков принял в нём участие. С Колей я делился переживаниями, и вот однажды он признался, что у него с Ирой тоже что-то наклёвывается, и пришлось мне погрузиться в размышления о мужской дружбе и превратностях судьбы, покуда не случилась в моей жизни другая история, на этот раз в жанре детектива, плавно переходящего в комедию положений.

У меня уже билет до Москвы лежал в кармане, и я решил устроить «отходную». Собрал друзей-товарищей в общаге, и вот сидим мы, выпиваем, разговаривая, или, если угодно, разговариваем, выпивая, а в компании нашей был человек по фамилии Пырсиков, взрослый уже мужик, оператор с телестудии, который довольно быстро дошёл до стадии «мордой в салат». Правда, чуть ранее, находясь в состоянии неконтролируемого перевозбуждения, он схватил мою гитару и зачем-то грохнул её о стену, а уж только потом отключился. Когда Пырсиков очухался и собрался уходить, я решил проводить его до дома: мой кодекс чести не позволял бросить человека в беде, ведь я был воспитан на книгах «Честное пионерское» и «Два капитана». Идти, в принципе, недалеко, и вот мы кое-как движемся неровными шагами, но тут Пырсиков падает, у него из кармана выпадают какие-то документы, я поднимаю их, кладу себе в карман и благополучно доставляю собутыльника до квартиры, а позвонив в дверь, ретируюсь, чтоб не объясняться с родственниками. Дело сделано – человек спасён.

Возвращаюсь в общежитие, и тут мне рассказывают, что ещё одного нашего товарища по фамилии Плоский арестовали. Плоский работал корреспондентом на телевидении, должен был ехать куда-то в командировку, но на автобусной станции он повздорил с кассиром, стал шуметь, за что и был препровождён в отделение.

Милиция находилась прямо напротив нашего общежития – из окна видно крыльцо. Ну что тут думать: конечно, надо идти выручать Плоского, ведь ясно – ни за что пострадал парень, стал жертвой репрессий. Сообразно прочным представлениям о чести я стремительно иду в милицию восстанавливать справедливость, захожу и, вежливо поздоровавшись, делаю заявление: «У вас тут сидит мой товарищ, я хотел бы знать, за что его задержали».

Думаю, что я выглядел не таким уж пьяным, речь у меня обычно твёрдая, но всё равно сомнения, видимо, возникли, и милиционер, такой, с намётанным глазом, говорит: «Иди-ка ты, сынок, отсюда…»

– Почему? Я хочу знать, что произошло с моим товарищем!

– Сынок, иди! – продолжает урезонивать меня представитель власти.

– Я хочу знать, что с моим товарищем! За что его арестовали?

А мои в общаге в это время сидят и в окно смотрят, наблюдая за входом в отделение. И тут распахивается дверь, выскакиваю я, а на мне верхом милиционер и ещё двое с боков на руках висят. При этом очевидно, что я всеми силами стараюсь заработать статью «злостное неповиновение работникам милиции».

Потом усадили меня в обезьянник, правда, довольно быстро решили отпустить, хотя и не насовсем – сообщили, что ожидает меня разбирательство, а пока надо предъявить документы для освидетельствования личности. Даю документы, и следователь, глядя в паспорт, говорит: «Так, товарищ Пырсиков…» И только тут до меня доходит весь ужас ситуации. Мне во ВГИК вот-вот ехать, а у меня драка с милицией, да ещё и мошенничество с паспортами: Пырсиков – лысый, я по тем временам ещё вполне себе кудрявый, но милиционер почему-то различий не углядел и, переписав данные, временно отпустил.

На следующий день прихожу я на работу, нахожу Пырсикова и говорю, мол, такая история – выручай, для меня это очень важно: давай ты скажешь, что паспорт потерял, и всё само собой рассосётся. Пырсиков, несмотря на свою внешнюю мужественность и приличные габариты, испугался страшно и начал что-то мямлить. Я ему: «Да что ты, делов-то, господи! Скажешь, будто случилось недоразумение, ведь это же правда – не было тебя в отделении…» И Пырсиков вроде бы согласно кивает, но всё равно стоит передо мной испуганный, с белым лицом, а сейчас уже я думаю: может, у него судимость была, и потому встречи с милицией боялся он смертельно?

И вот приезжает на телестудию за Пырсиковым милиционер и увозит в коляске своего мотоцикла, а через час Пырсиков звонит: «Володь, понимаешь, тут смена другая, никто не может опознать, короче, сажают меня…» Ну ладно, говорю, я сейчас приеду.

Приезжаю, ведут меня к прокурору, протягиваю ему паспорт. Он спрашивает:

– Меньшов Владимир Валентинович? Это вы тут были вчера?

– Да, я.

– Помните, что дрались с милицией?

– Да, помню, это было с моей стороны неправильно.

– А помните, что вы кричали?

– А я кричал?

– Да! Называли фашистами представителей власти, утверждали, что их надо убивать.

И я понимаю, что пахнет серьёзным сроком – какой ВГИК, какое поступление! Вся жизнь пролетела перед глазами, но прокурор пожалел меня:

– Ладно, вашему другу Плоскому я дал двенадцать суток, а вам, значит, пятнадцать даю…

Это я ещё легко отделался, за такие художества вполне могли впаять серьёзную статью…

И вот я в том самом черном воронке отправляюсь в КПЗ, где встречает меня удивлённый Плоский:

– Навестить приехал?

– Чтоб ты знал, – говорю я с гордостью, – у меня срок на три дня больше твоего.

Заключение на пятнадцать суток оказалось полезным, хотя и специфическим опытом. В камере нас было намного больше, чем предусмотрено нормой – лежали мы на нарах так кучно, что, если один поворачивался на другой бок, приходилось менять положение всем остальным. Спал я в пальто: ни матрасов, ни белья, ни одеял нам, разумеется, не выдали. Сокамерники – кто со смехом, кто с похмельным ужасом – делились своими историями: большинство оказалось здесь по пьянке. Я вёл активный образ жизни, зарядку даже делал по утрам, чем вызывал у товарищей по несчастью ироничное недоумение. Ещё помню, что конфликтовал с охранником, то и дело требовал выпустить меня по каким-то надобностям – качал права. Как-то попытался привести высокопарный аргумент: «Даже приговорённым к смерти позволяют…» А милиционер глянул на меня как-то по-особенному и спрашивает: «А ты видел когда-нибудь приговорённых к смерти?..» Это был вопрос бывалого человека, скорее всего, воевавшего, и я в ответ что-то несуразное залепетал. Ничего подробно не объясняя, этот мужик одним своим взглядом дал понять, что приговорённый к смерти – зрелище далеко не романтическое, что в книжках о таком не прочитаешь, что смертникам не до поз и рисовки, а волокут их, вероятно, на расстрел в полубессознательном состоянии. Да, выразительный был взгляд, запомнившийся…


Вышел я из заключения и перед поездкой в Москву успел пересечься с Колей Щербаковым, который сообщил, что у него с Ирой серьёзные отношения, что он собирается везти её в Казань – представить родителям в качестве жены. Это было двойное предательство – и друга, и любимой. И надо заметить, что и тогда, и позже в подобного рода ситуациях я почему-то не злобствовал, не зверел, а скорее старался войти в положение тех, кого вполне мог бы ненавидеть. Хотя, конечно, для меня эта история была ударом.

Я написал прощальное письмо и попросил предавшего меня Колю передать его бросившей меня Ире.

Сейчас уже не помню, через кого доходила до меня информация о дальнейшей Колиной судьбе, но каким-то образом мне всё-таки стало известно, что они с Ирой объявили на телестудии об отношениях, потом поехали в Казань, но что-то не заладилось, и вскоре Ира вернулась в Воркуту к мужу. А спустя некоторое время я узнал, что Колю убили. Детали трагической истории до меня не дошли, единственное, сообщалось, что Коля зарабатывал на жизнь лабухом в ресторане, и, скорее всего, именно разгульная кабацкая жизнь привела его к столь трагическому финалу.

Уже значительно позже, в 80-е, когда у меня за плечами были главные роли в нескольких картинах, я оказался в Казани. Иногда через общество «Знание» удавалось за небольшие гонорары выступать перед зрителями – для нашего семейного бюджета эти деньги служили серьёзным подспорьем. И вот после концерта подходит ко мне лысый человек, и вдруг я с трудом различаю в нём «убитого» Колю Щербакова, когда-то записного красавца, от которого млели женщины. Выяснилось, что вершиной его карьеры к тому времени стала работа барабанщиком в оркестре местного оперного театра. Полночи мы с Колей проговорили за водочкой, он ещё бодрился, рассуждал о планах на будущее, намеревался устроить по-новому свою музыкальную карьеру, хотя мне, да и ему, я думаю, было понятно, что рыпаться бессмысленно.

Вскоре Коля стал позванивать мне в Москву, со временем разговоры по телефону стали чаще, ещё позже превратились в навязчивость. Я, признаться, терялся, не понимая, как себя вести, ведь у меня вроде всё сложилось, я, можно сказать, успешный человек, а он в уязвимом положении неудачника, а значит, негоже мне проявлять высокомерие. Но, с другой стороны, хотелось порой грубо отрезать: «Коля, да ты вообще помнишь, как ты меня в Воркуте продал за рубль за двадцать?» Но, конечно, ничего такого я ему не сказал, продолжая вести беседы, превратившиеся для меня в настоящее мучение. Карьера у Коли в гору, разумеется, не пошла, зато он в очередной раз женился на молодой девушке, а через какое-то время у него случился инсульт, и мне стали приходить открытки, сначала написанные неуверенным почерком паралитика, а потом Колиной молодой женой. Умер Коля в начале двухтысячных, и жена его написала, что самые дорогие, самые романтические Колины воспоминания были связаны с воркутинским периодом нашей с ним крепкой дружбы.

Загрузка...