12. Подходить разрешено. Спринтер и секретарская дочка. Анонимка

(Бостон, 2 октября 1991 года; Ленинград, 1982 год)


Снова дождь. Смывающий память проливной дождь. Дождь шел и тогда, в Германии. Первый западный фильм в предыдущей жизни, «Чайки умирают в гавани». Фильм о человеке, которого все время обвиняют, преследуют и в конце убьют. Мелкая рябь лоснящихся от воды зонтов плывет над тротуаром. Впитавшие в себя свинцовую серость бостонского неба капли наполнены переливающимися отражениями. Черный, сплошной дождь, проколотый над зонтами цветными дырами светофоров. Будто только что с грохотом проломилось дно неба над Бостоном. Все мокрое, скользкое, размытое струится на здание суда. Где в сотне неотличимых комнат с девяти утра до пяти вечера выносят приговоры. Когда дождь кончится и выйдет солнце, от неба останется синяя ссохшаяся корка. А непотопляемый суд всплывет вместе с оправданными, с теми, кто спаслись, как новый Ноев ковчег.


Плачущее небо стекает Ответчику, Грегори Маркману, за шиворот вдоль позвоночника в хлюпающие туфли. Стекает со лба по глазным яблокам прямо в разбухший от влаги и недосыпания мозг. Оседает мокротой в гортани.

Я стою уже почти час (!) в очереди у входа, глотая промозглый воздух. Много людей судится в Бостоне. Очередь кажется мокрой живой веревкой, брошенной на асфальт. В дверях суда она образует узел. Внутри его обрюзгшие полицейские Аты-Баты – их широко размазанная блеклыми красками пятнистая униформа напоминает неверно собранные детские пазлы – роются, не торопясь, в сумках. Проявляя положенную бдительность, заставляют «в порядке живой очереди» снимать плащи, вытаскивать ремни из брюк, вытряхивать мелочь из карманов. Придирчиво обшаривают и ощупывают. Водят по спине, тычут между ног капризной пищащей палкой. Боятся, видно, чтобы кто-нибудь не взорвал ко всем чертям этот муниципальный суд. Проходишь вертушку, и сразу гул человеческих разговоров вплывает вместе с тобой внутрь здания, растекается по коридорам. Ты в совсем другом мире.


Останавливаюсь в вестибюле суда и рассматриваю Юриспруденцию в нише. Завязанные глаза и маленькие, сразу и не заметишь, аптекарские весы в толстой руке. Сжимающий их кулак гораздо светлее, чем ее лицо. (Недавно восстанавливали отбитые пальцы? Весы немного покачиваются…) Как она умудряется взвешивать дела человеческие без гирь, да еще и с завязанными глазами? Я уверен, с точки зрения ЮрисПруденции – если здешняя Пруденция Юрис, несмотря на завязанные глаза, все же хоть что-то видит – против меня нет никаких улик. Даже любопытно, что будет делать суд с этой нелепой жалобой.

– Слушание откладывается на полчаса, – наконец неожиданным басом, не разжимая алебастровых губ, произносит слепая богиня.

Я испуганно оглядываюсь. Румяный крепыш лет сорока, с короткой красной шеей шире прижатых к голове прозрачных ушей предъявляет в качестве улыбки два ряда замечательно белых зубов и приветственно поднимает руку с раскрытой ладонью. Со стороны могло бы сойти за небрежный нацистский салют. Может, хотел незаметно понаблюдать за мной перед первой встречей? И как он узнал меня? Мелькают вертикальные морщинки на розовых пальцах, и, как по мановению его руки, плафон над головой наливается мутным светом и дождь, все еще шелестящий у меня в голове, стихает.

Вот теперь все по правилам. Обвиняемый со своим Защитником, и процесс можно начинать.

Мой румяный Защитник. Серебристый, как волчья шерсть, ежик-бобрик на лысоватой голове, ненужно мощные плечи. Здоровья своего совершенно не стесняется. Очень внимательно относится к проходящим женщинам. Результаты осмотра немедленно появляются у него на физиономии для всеобщего обозрения. В суде (во всяком случае, с женщинами-судейскими) чувствует себя слишком уж свободно. По утрам (до того как превратиться в Адвоката) каждый день три часа, по его словам, ведет кружок греко-римской борьбы (для мальчиков и девочек вместе (!) от десяти до четырнадцати лет) в местной школе.

Такой дождь совсем недавно был на улице, а он сухой… странно… словно кто-то раздвигал над ним дождевые нити, когда он не спеша шествовал в суд. И лишь одна черная струйка течет по каменному полу из-под толстой подошвы.

Наш первый и единственный за весь процесс длинный разговор сто́ит здесь воспроизвести. На обмен верительными грамотами между высокими договаривающимися сторонами он был мало похож. Скорее, это напоминало допрос где-нибудь в Большом Доме в Питере.

– Я спрошу вас только один раз. – Короткое движение ребра ладони, рассекающей воздух. – Вы никогда не мечтали совершить преступление?

– Зачем?

– Ну, мало ли… Например, чтобы убедиться, что способны совершить преступление, которое полиция не сумеет раскрыть… Что у вас достаточно силы воли… Почувствовать свое превосходство… Можете быть уверены, что о нашей беседе никто знать не будет.

– Вы недавно перечитывали Достоевского?

Адвокат некоторое время молчит. Пытается оценить долю сарказма в вопросе?

– Просто пытаюсь узнать, как можно больше о своем клиенте.

– Не мечтал.

– Ну вот и хорошо… Вы женаты?

– Разведен.

– Давно?

– Пару месяцев, как разъехались. Формально мы еще не разводились.

– Часто, когда семья распадается, у мужчины возникает сильная неприязнь к женщинам. Ко всем женщинам. – Сдержанная улыбка, которая должна подчеркивать адвокатский профессионализм. Мелькают очень острые, неестественно белые зубы. При этом лицо у моего тренера-Защитника абсолютно непроницаемое и умиротворенное.

– У меня не возникает.

Должно быть, отношения с моим саблезубым Защитником будут непростыми. Во всяком случае, чувство юмора у него начисто отсутствует. А это плохой признак… Впрочем, менять адвоката сейчас поздно, да и неясно, будет ли другой лучше.

– С вами трудно говорить… Что вы делали пятого сентября между двумя и тремя часами дня?

– Не помню точно. Наверное, смотрел дома телевизор.

– Вы часто смотрите телевизор днем? Пятого сентября был понедельник.

– Может быть, я плохо себя чувствовал и не пошел на работу.

– Я надеюсь, кто-нибудь из ваших сослуживцев сможет подтвердить. В жалобе, поступившей в полицейское управление Бостона, утверждается, что вы в это время находились в доме сто восемьдесят три по Кларендон-стрит, где проживает Истица.

Я чувствую легкую панику. Никак не удается сосредоточиться. Мысли путаются, переплетаются, словно ветви деревьев в густом темном лесу. Похоже, я заблудился.

– Не помню. – Для того чтобы защищать, ему информация о том, с кем я провел в постели весь день пятого сентября, не нужна, а мне и повредить может. И до Лиз дойти может. Это было бы катастрофой. Чем меньше будет он знать, тем лучше. – Почти уже месяц прошел.

– У вас проблемы с памятью? Вы обращались к доктору?

– Ни к кому я не обращался.

– У вас имеются знакомые в доме сто восемьдесят три по Кларендон-стрит?

– Не знаю. – Я начинаю осторожно взвешивать каждое слово. Советский опыт не прошел даром. – Наверное, нет.

– Кто-нибудь может подтвердить, что пятого сентября с двух до трех вы находились дома?

– Я ведь уже сказал: с женой мы разъехались два месяца назад. А запасаться свидетелями, когда смотрел телевизор, мне не пришло в голову.

– Вы, как видно, привыкли логически мыслить.

– Иногда с помощью логики удается кое-что выяснить. – Теперь, когда разговор отошел от полицейского рапорта, я чувствую себя немного увереннее.

– Но я бы хотел напомнить, что для правосудия есть вещи поважнее логики.

– Да? И что же это? – Почему-то ни в чем не хочется с ним соглашаться. У меня это редко бывает с незнакомыми людьми… Как бы самому не испортить отношения со своим Защитником…

– Например, закон. Права женщин. Политическая корректность.

В лице у Адвоката что-то написано. Судя по тону, не слишком дружелюбное. Нужно, чтобы он поверил. Иначе…

– А закон что, к логике отношения не имеет?

– Не всегда. Боюсь, скоро вам придется в этом убедиться… Ведь его начинают применять лишь после того, как установлены факты. А факты – вещь очень часто совсем не очевидная. Особенно если у обвиняемого плохая память… Многие вообще верят, что фактов нет, а есть только интерпретации. Ну а найти правильную, нужную для клиента интерпретацию – это и есть работа адвоката… Впрочем, выяснение этого вопроса уведет нас далеко. Как видно, вам трудно представить всю разницу между тем, что происходит де-факто и де-юре. Не думаю, что вам хорошо известны судебные критерии достоверности показаний обвиняемого.

Я решил, что мне не нужно продолжать этот разговор. Но, как уже часто случалось последнее время, решение свое выполнять не стал.

– Это правда. Я не специалист по критериям достоверности. И юридическую гносеологию никогда не изучал. Это ваша область? – Сам не знаю, зачем задал этот глупый вопрос.

Нанятый мной толкователь закона, сложив руки домиком и прижав большие пальцы к подбородку, рассматривает своего клиента долгим оценивающим взглядом. Усмехается. Взвешен и найден был легким? Уж какой есть. Разочарованно закрывает веки. В безглазом лбу застыло тяжелое раздумье.

– Ну что ж, раз вы о себе рассказывать не хотите, перейдем к вашему делу. Что у вас там? Есть ко мне вопросы?

Покорно протягиваю свою повестку. Он начинает вертеть ее со всех сторон. (Я бы не удивился, если бы она прямо сейчас превратилась в стодолларовую бумажку, а затем исчезла.) Ничего не говоря, возвращает ее.

– Я так и не понял, в чем меня обвиняют.

– Попытка изнасилования, сексуальный харассмент.

– Ого-го! Звучит серьезно! – Это действительно серьезно. Если на работе узнают, скорее всего, уволят под каким-нибудь предлогом. Чтобы лицо фирмы сохранить… Не надо показывать. – Но это же полная глупость! Где я мог ее харасить? И зачем? Вы видели ее?

– Извините, не понял?

– Никак не мог я сделать ей харассмент!

– Это тоже придется нам доказывать.

– Почему нам? А как же презумпция невиновности? Доказывать ведь должны те, кто утверждают.

– Доказывать придется нам. И если вы были пятого сентября…

– А что такое харассмент? – перебиваю я.

– Нарушение половой неприкосновенности…

– Половой неприкосновенности?

– Неподобающие притрагивания, неуместное внимание, визуальный харассмент, преследования… Трудно объяснить… Понятие все время уточняется…

Он замолкает, молча рассматривает меня. Наконец удается из него выудить, что сегодня слушается дело о продлении запрета приближаться к Истице и даже к ее дому. Прокуратура принимать участие не будет. (Ну что ж. Обойдемся и без нее. Нам прокуратура ни к чему.) Основное обвинение (уже по уголовной статье) слушаться будет гораздо позже. Несмотря на серьезность обвинения, иск будет передан в обычный суд, а не в суд присяжных. И это гораздо опаснее. Все зависит от судьи.

У меня нет алиби, и это самое важное.


Защитник и его клиент в коридоре, наполненном до самого потолка многослойным шелестящим шепотом и звуками шагов. Защитник – откинувшись на спинку скамьи и расставив колени. Всем своим видом подчеркивает, что здесь, в суде, он совершенно свой человек.

Мимо нас из конца в конец бродят, опустив головы, обвиненные. В приглушенном электрическом свете фигуры их только намечены смутными очертаниями. Неразличимые лица напоминают разваренные пельмени. Бродят они, покорно шаркая и волоча ноги. Не отрывая их от пола, будто на каблуках тяжеленные железные набойки и кто-то этажом ниже водит по потолку сильными магнитами, направляет их шаги. Если магниты уберут, они, словно безжизненные фигурки, тут же попадают на пол.

Неожиданно Защитник, как видно руководствуясь какой-то своей таинственной логикой, сообщает, что тоже недавно развелся. Потом делает скучающий вид и, растягивая слова, рассказывает несколько коротких историй о судьях, задающих нелепые вопросы и засыпающих посреди слушаний об избалованных скучающих женщинах, устраивающихся на работу секретаршами в поисках любовных приключений. Похоже, набит он такими историями под завязку и судейских недолюбливает. Говорит очень тихо и очень внушительно. Много терпения нужно, чтобы слушать. Но некуда деватьсяИскусство замедлять время освоил еще с тех пор, как целыми днями допрашивали в Большом Доме. Никогда не знаешь, где пригодится. А то, что выучил там, уже на всю жизнь.

Должно быть, решив, что рабочий контакт с клиентом полностью налажен, Адвокат замолкает и с умным лицом начинает читать глянцевитый журнал для рыболовов. Зажигается электрической слизью тусклое пятно у него на лысине. В последующие десять минут длится молчание. Такое глубокое, что кажется, он вообще никогда в жизни не произнес ни слова. Подрагивают насупленные брови цвета подгоревшей манной каши и неровная гряда микровулканических прыщей над ними. Ботинок уверенно вращается, размешивая застоявшийся воздух коридора. Иногда Защитник прикрывает глаза и открывает рот. Слегка наклоняюсь в надежде что-нибудь услышать, но тот только зевает и снова с ленцой невозмутимо изучает свой журнал. Страниц почему-то он не переворачивает.


И вот наконец нас вызывают к судье.

В зале, разделенном барьером, отовсюду льется холодное неоновое сияние. Одинаково и равнодушно освещающее всех убийц и всех праведников, которых здесь судили и будут судить. Пятна незнакомых мертвых запахов беззвучно сталкиваются друг с другом. Свод закона теряется в темной высоте.

В судейских комнатах по одну сторону низкого массивного барьера-парапета те, кто при законе, – судьи под портретами судей, прокуроры за столами прокуроров, помпроки, полицейские, секретарши, стенографистки, компьютеры и обязательно сонно полощущийся американский флаг. Барьер состоит из массивных балясин на манер огромных черных пешек, скрепленных сверху скругленной полированной доской. Судьям видна лишь верхняя половина тела обвиняемого. Им достаточно. Балясины-пешки единственные искривленные детали в этом кубическом мире прямых линий.

По другую сторону барьера на длинных деревянных скамьях, поднимающихся амфитеатром вверх, – обвиняемые вместе со своими адвокатами и всякая прочая нервная, сочувствующая публика. Мы и они. Они – за барьером – не переставая возбужденно переговариваются. Публичное со-итие ревнителей юстиции. Экстаз безнаказанных обвинений, игры с человеческими жизнями. Мы – пока еще обвиняемые или уже обвиненные – покорно молчим, ожидая свершения своей судьбы. Под потолком узкие абстрактные окна. Прямоугольные промоины серого дневного света. Стены закрашены унылой масляной краской. Совершенно невозможно совместить убогость интерьера с бушующими страстями, с судьбоносными решениями, что здесь выносят.

Истица уже в зале. На ней оранжевый видавший виды свитер, обвешанный спутавшимися бусами, серые брюки. В первом ряду у барьера. Сидит, наклонившись вперед, и, как хасид на молитве, бормочет, немного раскачивается. Цветные пятна бегают по покрывшемуся мелким по́том лицу. Левая щека, живущая отдельно от остального тела, дергается, сбрасывая несуществующего муравья. Медленно поворачивается всем телом, словно юстирует ороговевший взгляд. Взгляд, от которого можно ждать только очень плохого, особенно если попытаться заговорить. Видит (видит?) что-то свое. Сжимает горсть мертвого воздуха в кулак и упирается им в левую брючину выше колена. Ждет сигнала к атаке. Мрачная решимость, готовность идти до конца. И еще дальше.

Адвокат доверительным тоном просит у судьи (судья 1 в этом многосудийном процессе), чтобы дело рассматривалось без публики. Деликатно подразумевается: чтобы публика не узнала, что Истица наша тяжело больна. (Не так уж глуп мой тренер-адвокат.) Разочарованная публика неохотно расходится.

Женщина-судья за зеленым столом на возвышении (удивительно большое число женщин служит при законе; притягивает власть (?); обвиняемые почти все молодые мужчины) благосклонным кивком разрешает подойти.

На ней темное платье с высоким воротом и золотая цепь – не такая массивная, как у клерка, но гораздо более дорогая – с крестиком. Волнистое расплывшееся лицо, сильно напоминающее гриб на подоконнике в трехлитровой банке, закрытой сверху марлей, у нас в комнате на Чайковского. Глядя на нее, трудно поверить, что она любит врагов своих. Здесь не лучшее место для такой любви.

Не судите да не судимы будете… Пусть тот, кто без греха… Ну а кто она против Него? Но вот, сидит ведь здесь под чьим-то портретом и судит всех подряд! Раздает, не слишком и задумываясь, приговоры-наказания… Пожалуй, так и не удалось мне до конца изжить в себе прокурора. Выросшие в СССР – даже про себя имя страны своего детства выдыхаю всегда шипящим свистом, сразу переходящим в рычанье, – полутона плохо различают. Не до того было. А теперь уже поздно переучиваться… Затяжной прыжок из советского в американское длиной уже в шесть лет. Так и завис в воздухе.


Обернутый в оранжевый свитер и серые брюки комок ненависти стремительно движется через калитку в барьере. В узком окне под потолком появляется солнце. Тень Истицы удлиняется, при этом сама она делается все короче. (В суде у обвиняемых своя оптика…) Воинственно втягивает воздух примятым носом. Выставив ногу вперед, сжимает в руке свернутый лист бумаги, словно перед атакой гранату с выдернутою чекой.

Подзащитный и его Защитник тоже приближаются к Высокой Судье.

Истица глядит на меня своим огромным темным оком, в центре которого пылает ослепительно белая точка. Добела раскаленная, прожигающая воздух ненависть. За что?! Я инстинктивно провожу ладонью по груди, пытаясь стряхнуть, избавиться от ее неживого взгляда.

И вот она уже бормочет тяжелым горловым захлебом что-то совсем несуразное про преследования, про орудующую у них в районе банду русских евреев, про белый микроавтобус с красными буквами «Арамарк». В них она сразу же узнала фамилию Маркмана. Постукивает кулачком в сухую грудь. Деревянные слова. Их обломки набухают тяжелой бессмыслицей, но продолжают плыть по извилистому течению обвинительной речи.

– Стоял часами возле дома… дожидался, когда выйду… раньше был как брат… а тут выслеживал целыми днями… хотел похитить… изнасиловать… – Знаки препинания игнорирует полностью. Вместо них сплошные увесистые многоточия. В которые сплющена ненависть. Перетянутый голосовыми связками, срывающийся голос идет теперь уже из глубины живота, начинает все больше пробуксовывать. – В конце августа уезжал в Филадельфию… Арон Штипельман, он может подтвердить… а потом снова… пятого сентября, в Судный день… в два часа дня… хотел изнасиловать… сексуальный маньяк… вызывала полицию… а он… ведь мы…

Смысла в ее словах нет. Он в интонации. Поток сознания замедляется. Разорванные в клочья короткие фразы – не слова, а кривые загогулины, заготовки слов, которым не смогли придать осмысленную форму, – погружаются в яростно пульсирующую тишину, тонут в ней. Дальше идет совсем нечленораздельная глоссолалия, только отдаленно напоминающая английские фразы.

Поджатые, выделяющие бурую ненависть губы мелко дрожат. В испорченной болезнью голове, под этими черно-рыжими волосами – всего лишь в паре метров от моей головы! – творится что-то, чего я никогда не пойму.

Но вот что странно… Сама она о моей поездке в Филадельфию не узнала бы… Слишком много непонятного в моем деле…

Я открываю рот, но Адвокат молниеносно делает свирепую физиономию и зна́ком (высоко поднятые брови, чудовищно быстро вращающиеся зрачки) показывает, чтобы не вздумал отвечать. Пройдет время, и я, Ответчик, пойму, что мой Защитник был прав. Здесь, у судейского барьера, обвиняемый, Грегори Маркман, оказался бы плохим сообщником самому себе.


Дребезжащий луч снова прорывается сквозь окно под потолком. Тень Истицы резко отшатывается от нее. На лысине Адвоката туго натягивается блестящая кожа. Луч утыкается ему в горло. Проливает новый свет на его довольно заурядную внешность. Он делает шаг вперед, просовывает ногу в лакированном ботинке между пешками барьера и откашливается. Не спеша поглаживает границу между двумя мирами.

Плавным движением отводит луч в сторону и начинает – сначала крадучись, а затем все сильнее разгоняясь – свою адвокатскую речь. Сейчас он весь переливается, будто с головы до ног облеплен шевелящейся чешуей из наложенных внахлест блестящих юридических словечек. Каждая выпуклая зеркальная чешуйка отражает, искажает, уродует… Он отдирает их одна за одной и демонстрирует суду. Ловко вставляет тонкие прокладки многозначительного молчания… Уверенные ласковые движения хищника, почуявшего наконец жертву. Чувствуются когти большого мастера…

Наверное, среди homo sapiens адвокатами становятся самые хищные. Травоядным в суде не место. Хорошо, что он по эту сторону барьера и никогда не почувствую эти когти на своей шее!

Он говорит об Истицыном прошлом (безукоризненно политически корректно, захлебываясь от вежливой симпатии к больному человеку), о повторяющихся уже долгие годы тяжелых галлюцинациях Истицы, Инны Наумовской. Все это Ее Чести госпоже судье, конечно же, прекрасно известно. Он лишь напоминает… (Тут он делает драматическую паузу для усиления эффекта. Остановка перед решающим броском.) Потом, тщательно модулируя бархатные, немного в нос интонации, говорит об уголовном деле против Грегори Маркмана, которое еще только будет слушаться. Подчеркивает в воздухе указательным пальцем наиболее важные места своей речи.

Странно, во всем своем длинном монологе он ни разу не ссылается ни на одну статью законов. И еще: судя по ее вопросам, судья 1 ни о болезни Истицы, ни о том, что у меня нет алиби, не знала. Вообще ничего не знала о моем уголовном деле!

По лицу Истицы невозможно понять, слышит ли она Адвоката или нет. Похоже, то, что происходит в ее бедной голове, к его словам вообще отношения не имеет. Будто болезнь, поселившаяся там, издевается, глумится над нею.

Он продолжает еще говорить, когда она выдергивает из сумочки измятый, повытершийся на сгибах листок. Оспины зрачков, отсвечивающих навечно замороженным блеском, сходятся к переносице. Не обращая внимания ни на Адвоката, ни на меня, вдохновенно и невнятно зачитывает длинное послание суду.

Скорее всего, она долго готовилась к этой минуте, минуте решающей схватки с врагом! Текст звучит довольно гладко, но не слишком убедительно. Ей все это написали? Сама вряд ли смогла бы…

– Я совершенно здорова… принимаю все лекарства… это он, Маркман… он… – Голос понемногу теряет свое наполнение, становится безжизненным и пустым. И в этой пустоте бьется глухое эхо. – Доктор мной очень доволен… доволен… И другой доктор… Здесь написано…

Загрузка...