Дождь уже стих, и солнце пригревало ожившую землю, когда перед барскими воротами почтительно замерли несколько человек. Они держали на руках нечто, завернутое в большой бараний тулуп.
– Эка! – засмеялся Петр. – Боитесь, что утоплая замерзнет, что ли? Да ей уж все равно небось.
– Не прогневайтесь, барин, да только живая она, – с поклоном сказал молодой русоволосый мужик. – Живая! Нахлебалась воды, оттого сознанье-то из головы и ушло, как обмерла. Спасло ее то, что за коряжину уцепилась. И достало ж ума – прежде чем памяти лишиться, она привязала себя к коряжине пояском!
Ношу осторожно положили, тулуп развернули, и взорам предстало тонкое девичье тело, облепленное рваным платьишком.
– Одета не крестьянкою, – задумчиво проговорил Петр. – А серьги-то! Неужто чистые брильянты?! Чья ж такая? Из какого имения? Кто у нас вверх по течению?
– Щеглы, – подал голос тот же мужик. – А более ничего.
– Да в Щеглах же не живет никто, только старый барин наезжает порой из Чудинова, – размышлял вслух Петр, продолжая мерить взглядом лежащее перед ним стройное тело.
Анатолий, стоявший рядом, перехватил этот взгляд и усмехнулся, уловив в нем откровенную похоть. Впрочем, он не осуждал Петра. Незнакомка была в самом деле недурна, несмотря на мертвенную бледность лица, слипшиеся волосы и рваную одежду, а Перепечины унаследовали от своих предков неуемные страсти. Анатолий прекрасно знал, что в похоти никто из них удержу не ведает, в том числе и он сам. Однако он был твердо убежден, что тем человек от животного и отличается, что всегда может свои желания окоротить, хотя бы для того, чтобы в глазах окружающих сохранить лицо. Петр, впрочем, менее всего об этом заботился, полагая, что окружающие его крестьяне и дворня должны принимать своего господина исключительно восторженно и всякий взгляд его, слово или поступок одобрять. На мнение же «кузена» ему было совершенно наплевать, это Анатолий прекрасно знал. Однако это его не раздражало, а скорее забавляло.
На террасе послышались быстрые шаги, потом они протараторили по ступенькам, и в круг стоящих вбежала молодая женщина с милым испуганным лицом. Несмотря на барскую одежду, в ней было что-то неуловимо простонародное, она смотрелась переодетой крестьянкою, а впрочем, это ее ничуть не портило.
При виде ее Анатолий улыбнулся. Это было единственное лицо в Перепечине, на которое он смотрел с удовольствием. Еще одна его «кузина», а на самом деле – тетушка. Фенечка, Феофания, сестра Петра, годом его старше. Болезненная, меланхоличная, замкнутая, готовая в любое мгновение расплакаться, она преображалась, когда кому-то требовалась ее забота. Вот как сейчас.
– Что же вы стоите, люди добрые? – воскликнула она, точно птичка потревоженно зачирикала. – Надобно несчастную обогреть, привести в чувство. Братец Петр Иванович, сделайте милость, умоляю вас, распорядитесь вашим великодушием нести сию девицу в дом.
Анатолий подумал, что Петр крепко вышколил старшую сестру. Знает Фенечка свое место! Она всего лишь приживалка при брате, засидевшаяся в девках, перестарок, как презрительно говорят деревенские. Анатолий большую часть времени жил в Москве, лишь изредка навещая родителей, оттого до него доходили только слабые слухи о каком-то Фенечкином женихе, то ли погибшем, то ли сбежавшем почти из-под венца, о ее болезни… Марья Ивановна, мать Анатолия, своего младшего брата ненавидела, оттого редко говорила и о нем, и обо всем, что происходило в его доме. Да и Анатолия она вовеки бы не отправила в Перепечино, кабы не случившаяся недавно смерть старого барина, ее отца и его деда, так нелепо и несправедливо распорядившегося своим имуществом исключительно в пользу младшего сына…
– Вот еще что выдумали! – послышался недовольный, брюзгливый голос, и из-за Фенечкиной спины выдвинулась фигура высокой немолодой женщины, одетой во все черное. Это была та самая Ефимьевна, которая закрещивала дом от грозы. Сейчас, в сухом, опрятном, хотя и мрачноватом платье и в чепце, она выглядела не в пример авантажнее, как и подобало барской ключнице, обязанности которой она исполняла с тех пор, как перестала быть нянькою при подросшей Фенечке. – В дом невесть кого тащить! Может, она каторжанка беглая, очухается – да и прирежет тут всех спящих!
Крестьяне попятились от лежащей, у Фенечки сделалось испуганное лицо, а Анатолий усмехнулся:
– Ты, Ефимьевна, на ее платье посмотри. Конечно, оно мокрое, рваное, однако на арестантские лохмотья мало похоже. Не ряднинка домотканая – такие платья московские портнихи для привередливых барынь шьют, а те за сие немалые деньги платят. А серьги какие! От изысканного ювелира!
– Да мало ли кого она обчистила, эта побродяжка, – не унималась Ефимьевна, – в наших-то краях ни барынь московских, ни портних, ни этих… вилиров… не водится! Вот помяните мое слово! Возьмете ее в дом – беды не оберетесь, недаром весть о ней в ворота незакрещенные проникла, да и принесли ее в те же ворота.
– Ефимьевна, вечно ты со своими байками! – воскликнула Фенечка чуть не плача. – Братец Петр Иванович, да что же вы молчите?
– Ефимьевна, нишкни, – подал голос Петр. – В самом деле, молотишь языком невесть что. Приготовь постель в угольной комнате. А вы, мужики, несите туда сию «утопленницу», – хохотнул он. – Что проку гадать, кто она? Придет в себе – сама про себя все скажет.
Девушку подняли, понесли.
– Я приготовлю постель, я помогу, – ринулась было вслед Фенечка, однако Петр сурово на нее глянул:
– Не суетись! Что за замашки у тебя! Никак приличной повадки не усвоишь, ведешь себя как сенная девка! Дворни дармоедской полон дом, небось есть кому работать.
Фенечка увяла, словно цветок, задетый грубою рукою, и Анатолию стало ее жаль.
– Ничего, Фенечка, твоя добрая натура и так всем известна, – сказал он ласково. – Как же я рад тебя видеть, как же рад, что ты поздоровела, зарумянилась!
Фенечка улыбнулась. Улыбка у нее была расчудесная! Большие тоскливые глаза стали лучистыми, лицо преобразилось, засияло.
– Спасибо, Анатолий Дмитриевич, – сказала она глубоким нежным голосом, так непохожим на тот тревожный, нервный вскрик, который прорывался в ее речи прежде. – Я тоже рада видеть тебя. Редко ты у нас гостишь, зато гость ты всегда дорогой и желанный.
– Ах ты Боже ты мой! – насмешливо воскликнул Петр. – Какие нежности пошли! Ты будь осторожен, кузен, Фенька – душа простая, прилипчивая, как привяжется – так и не отвяжется. Будешь ноги уносить – она вслед поплетется, а прогонишь ее, воротится – и тоской своей тут, в Перепечине, всех задавит. Бывало-живало, знаем! А ты смотри, – повернулся он к сестре, – держи себя. Не распускай. Еще одного Огненного Змея наша крыша не выдержит, прогорит!
Лицо Фенечки сморщилось, стало жалким, неприглядным… куда девалось только что освещавшее его сиянье красоты! Слиняла живость, остались только тоска да обида. Горько всхлипнув, она повернулась и убежала в дом.
– Да что ж ты с ней так жестоко? – не выдержал Анатолий.
– А ты погоди попрекать, – неприветливо глянул Петр. – Ее поважать нельзя, не то раскиснет сама и все вокруг расквасит. Знал бы, каково в одном доме с умалишенной жить!
– Слышал я, что Фенечка нездорова была, но чтобы ума лишилась… – с ужасом покачал головой Анатолий. – Что же такое случилось?!
– Известное дело, всё мужчины, – усмехнулся Петр. – Был у нее кавалер, Бережной некто, отставной поручик. Подвизался он в Подольине, якобы кузен хозяйки. Ездил-ездил, помолвились с Фенечкой, батюшка наш уже льстился объявить дочь невестою, как вдруг Бережной будто в воду канул. Ни визита, ни привета, ни на наши послания ответа. Хозяйка Подольина о нем тоже не слышала – уехал да уехал, а куда, зачем, он не сказывал. Потом слух прошел, якобы отыскали мертвеца в лесу… Конечно, за временем не поймешь, кто, однако вроде он, Бережной. До Феньки этот слух дошел – она и повредилась с горя. Видеться он ей стал. Бывало, запрется в своей светелке да и хохочет там или переговаривается с кем-то. Ефимьевна стала следить – оказалось, якобы Фенька с Бережным переговаривается, то есть мнится ей, будто он жив-здоров и к ней приходит любезничать. В деревне, говорит, со вдовами или солдатками такое случается, когда по мужу заскучают и в рассудке с тоски мешаются. Якобы это бес их искушает, является им в образе человеческом, родном, а на самом деле – Огненный змей, порожденье дьявола. Ну, попа позвали, отчитали Феньку. На страже вокруг дома караульщиков поставили, Ефимьевна по обыкновению закрестила все окна и печные трубы. Фенька билась, рыдала, да что… испугался бес! Испугался да исчез. Правда, Ефимьевна сказывала, он-де долго еще кидал свои письма с того света в трубу, но, само собой, они к Феньке не попадали, а сгорали в печи.
Анатолий посмотрел на Петра недоуменно. Он никак не мог понять, пошучивает ли «дядюшка» или говорит всерьез. Бес кидал письма в печную трубу?!. Хотя разве можно говорить всерьез о таком мороке!
– Настрадалась тогда барышня, – послышался голос Ефимьевны, незаметно вернувшейся из комнат и подошедшей к господам. – Хоть и суждено ей за грех ее вечное несчастье, а все же жалко ее. Пристроить бы ее за хорошего человека… вот хотя бы за Анатолия Дмитриевича…
– И верно! – вскричал Петр, обернувшись к Анатолию. – Он человек хороший. Не желаешь ли Феньку в невесты?
– Да уж больно тесное наше родство, – пожал плечами Анатолий. – Фенечка мне тетушка, однако я всегда к ней относился как к родной сестре.
– Ну, родство ваше все ж не кровное, – резко оборвал Петр. – Такие браки церковь не возбраняет. Только мигни – мы вас мигом повенчаем, а я за Фенькой хорошее приданое дам. Хочешь, получишь те побережные земли с лесами, о которых твоя матушка мечтала, когда замуж шла, из-за которых по сю пору успокоиться не может? Она ведь тебя за ними прислала, верно?
Анатолий только бровями повел безразлично, хотя Петр отчасти был прав. Анатолий не единожды слышал, что эти самые земли некогда были назначены в приданое его матери, но она их не получила, Дмитрий Славин взял ее почти бесприданницей, по большой любви и желая спасти от нечестного, распутного отца. Конечно, матушка хочет ими владеть, но не ценой женитьбы сына на Фенечке. Что ж думает о них, о Славиных, Петр, любопытно знать?! Неужели решил таким образом купить родственное расположение, которого всегда был лишен? Больше всего Анатолию хотелось бы сейчас высказаться Петру откровенно, однако он сдержался. Сейчас идти на открытый скандал никак нельзя. А пооткровенничав с Петром, останется только расплеваться с ним навеки. Но дело, ради коего он явился в Перепечино, еще не только не завершено, но даже и не начато.
Анатолий скрепился и даже нашел в себе силы улыбнуться примирительно:
– Жениться я покуда не намерен ни на каких условиях. Я хотел бы жене верность хранить, но пока что не нахожу в себе сил справляться со многими соблазнами. Оттого холостая жизнь мне и не наскучила, что дает свободу для их удовлетворения.
– А, понимаю, на что намекаешь! – хохотнул Петр. – И слово свое помню. Пришлю, пришлю к тебе Лушку. Тебе нынче в боковушке постелют, во втором ярусе. Там тихо, никто не потревожит. Намилуетесь вволю. Сам сейчас в людскую зайду, прикажу, чтоб ровно в полночь была там. Только ты знай, кузен, Лушка страсть как любит девицу из себя строить. Если начнет выеживаться да про невинность свою твердить, ты, главное, не теряйся.
Анатолий кивнул. Ему было неприятно иметь Петра своим конфидентом, но при этом молодая кровь гуляла, ударяла в голову. Воздержанность была ему непривычна, всегда в родном имении было к его услугам несчитанное количество на все готовых девок, которые, надо или не надо, на словах выставляли себя скромницами, а в постели блудили со всей удалью ко всему привычных распутниц. Что делать, что делать, все мы люди, как говорят отцы священники, лишь от головы до пояса, а ниже… а ниже один сплошной грех!
Молодые люди расстались.
Однако ни в какую людскую Петр не пошел. Он направился в светелку, куда отнесли незнакомку, очнувшуюся утопленницу, и долго стоял, глядя на нее поверх головы хлопотавшей над ней девки, а потом вышел в коридор и, поймав за рукав первого же пробегавшего мимо лакея, приказал звать к себе Семена Сидорыча.
– Кого-с? – почти с ужасом спросил лакей, мысленно перебирая всю дворню.
Никаких Семенов Сидорычей он не знал!
– Управляющего позови! – устало завел глаза Петр.
Лакей радостно осклабился:
– Чуму-сыромятника, что ль? Так бы и сказали, барин, сразу, а то, понимаешь, Семен Сидорыч… мне и невдомек!
В следующий миг он отлетел к стенке и схватился за щеку, горевшую от здоровецкой оплеухи.
– Какой тебе Чума-сыромятник? – гневно спросил Петр. – Забудь это прозванье! Называй его Семен Сидорычем, не то с тебя самого шкуру сдерут и мять станут еще сырую. И тебя звать станут Васька сыромятый, понял?
Устрашенный Васька вылетел вон, потирая опухшую щеку, и на крыльце столкнулся с Анатолием.
– Что это с тобой?! – изумился тот. – Никак на дверь налетел?
– Кабы на дверь… – всхлипнул Васька. – Барин пожаловал! А за что?! Пострадал я за правду!
– Это как же? – озадачился Анатолий.
Васька оглянулся, втягивая голову в плечи:
– Не, боюсь сказать…
Анатолия разобрало любопытство.
– Ну, пошли сюда, – он утянул Ваську с крыльца, повел вокруг дома: – Говори!
– Да, изволите ли видеть, назвал Семен Сидорыча, управляющего нашего, истинным его именем – Чума-сыромятник. А барин осерчал.
– Чума?! – изумился Анатолий. – Это что ж за имя такое? Крестили-то его как?
– Семеном крестили, но был он уже с детских годков сыромятником, так же как и отец его, и дед, ну и кликали его Сенькой-сыромятником. А четыре года назад, когда на скот чума нашла и немыслимо сколько коровенок попередохло, Сенька намял сотню кож, да повез в Москву, да там с превеликим барышом продал. Никто ж не знал, что кожи с чумной скотины. С тех пор и прилипло к нему – Чума-сыромятник да Чума-сыромятник.
– Как же так? – озадачился Анатолий. – Это ж для людей опасно! Как же барин позволил?
– Все с барского позволения и делалось, – вздохнул лакей. – С Петра Ивановичева. Старый-то барин и не ведали, сами больные лежали. И замысел барича был, и все барыши его были, Сеньке там кой-что досталось, однако барич большую часть к рукам прибрал.
– Эх, – с отвращением сказал Анатолий, подныривая под распахнутую раму какого-то окна, – коли кто уродился подлого происхождения, пусть и наполовину, никогда он благородным не станет, и единственное, что может порядочный человек сделать, – это от такого подлого подальше держаться.
Лакей хмыкнул невесело, и Анатолий, который невольно высказал свои мысли вслух, спохватился, что он не один.
Ему стало неловко. Он ненавидел человеческое унижение, пусть даже и тех, кто стоял ниже его по происхождению и общественному положению, а тут, вольно или невольно, унизил этого дворового.
– Василий, ты меня не слушай, – сказал Анатолий смущенно. – Это я так, мысли вслух невзначай высказал. Они до тебя не касаемы.
Лакей снова ухмыльнулся, на сей раз поживей:
– Да, правду сказать, я и сам так же думаю, потому что эти бастардусы господские и корневищ своих стыдятся, и в то же время брата-крестьянина жмут покрепче иного барина. И в ближние люди по себе выбирают. Вон, лишь только старый барин преставились, Сенька мигом вичем[2] стал зваться, управляющим сделался. Теперь лютей его по всему Перепечину не сыщешь, да и ближе его человека у барина нет, вот разве что Ефимьевна. Они ради Петра Иваныча и зарежут, и убьют, и кому хочешь кровь по капле выпустят. И мечтами высоко, ох, как высоко возносятся! Страшно даже сказать!
– А я думал, Ефимьевна Фенечку… то есть Феофанию Ивановну пуще Петра любит, – проговорил Анатолий.
– Любить-то любит, да ведь Чума-сыромятник – сын ее, а кровь родная – всего ближе. Бедная наша барышня, – с тем брезгливым сочувствием, которое вызывают люди душевно нездоровые, проговорил Васька. – Жаль ее… всяк норовит обмануть, всяк норовит на ее беде сыграть. А она доверчивая, аки цыпленок… что ей ни скажи, всему верит.
Тут он замер, словно столб, и воскликнул:
– Да что же это я разгуливаю, молочу языком?! Меня же барин по Чуму-сыромятника послал, да спешно! Ох, не сносить мне головы!
И он с места чесанул во все лопатки, оставив Анатолия одного.