Откровенно говоря, мне очень не хотелось присутствовать на казни. Я не любитель даже таких зрелищ, как травля медведя, а тут – за отрицание учения о превращении хлеба и вина в тело и кровь Христовы – собирались заживо сжечь у позорного столба четырех человек, в том числе и молодую женщину. Вот до чего докатились мы в Англии в 1546 году во время охоты за еретиками!
Меня вызвали прямо из конторы в Линкольнс-Инн[1] к нашему казначею, мастеру Роуленду. Несмотря на мой статус сержанта юриспруденции[2], самый высокий для барристеров[3], мастер Роуленд не слишком меня жаловал. Думаю, его самолюбие так и осталось уязвленным с тех самых пор, как три года назад я – совершенно заслуженно – продемонстрировал ему свое неуважение. Сейчас, здороваясь со снующими туда-сюда юристами в черной одежде, я перешел мощенную красным кирпичом площадь, залитую ярким солнечным светом, и посмотрел на окна Стивена Билкнэпа. Это был мой старый враг, как в суде, так и вне его стен. Окна были плотно закрыты ставнями. Билкнэп болел с начала года, и уже много недель его никто не видел. Говорили, что он якобы при смерти.
Подойдя к кабинету казначея, я постучал в дверь, и резкий голос пригласил меня войти. Роуленд сидел за столом в своей просторной резиденции – все полки вдоль стен помещения были сплошь уставлены тяжеленными юридическими фолиантами, демонстрируя статус его хозяина. Роуленд был уже старым, разменявшим седьмой десяток человеком, тощим как щепка, но твердым как дуб, с узким лицом, морщинистым и вечно нахмуренным. Он щеголял седой бородой, длинной и раздвоенной по нынешней моде, тщательно расчесанной и доходящей до середины его шелкового камзола. Казначей очинивал гусиное перо и, когда я вошел, поднял на посетителя глаза. Пальцы у него, как и у меня, были в пятнах чернил от многолетней бумажной работы.
– Дай вам Бог доброго утра, сержант Шардлейк, – проговорил он своим пронзительным голосом и отложил ножик.
Я поклонился:
– И вам тоже, мастер казначей.
Роуленд махнул рукой в сторону табурета и сурово посмотрел на меня:
– Ну что, как поживаете? Много ли разбирательств внесено в список Михайловской судебной сессии, которая состоится в сентябре?
– Довольно много, сэр.
– Я слышал, что вы больше не получаете никаких дел от Роберта Уорнера, адвоката королевы, – как бы невзначай заметил казначей. – Вот уже целый год.
– У меня куча других дел, сэр. Все время занимает работа с гражданскими исками.
Мой собеседник наклонил голову:
– Я также слышал, что некоторых придворных королевы Екатерины допрашивали в Тайном совете. За еретические воззрения.
– Да, ходят такие слухи. Но в последние месяцы кого только не допрашивали!
– В последнее время я частенько видел вас на мессе в церкви нашего инна. – Роуленд сардонически улыбнулся. – Проявляете должное благочестие? Что ж, сие разумно в наше бурное время. Посещать богослужения, избегать нежелательных дискуссий, следовать желаниям короля…
– Совершенно верно, сэр.
Казначей взял очиненное перо, поплевал на него, чтобы размягчить, и вытер о тряпочку, а потом снова пронзительно взглянул на меня:
– Вы слышали, что миссис Энн Аскью приговорена к сожжению вместе с тремя прочими еретиками? Казнь состоится в пятницу, шестнадцатого июля.
– В Лондоне только об этом и говорят. Некоторые утверждают, что после вынесения приговора ее якобы пытали в Тауэре. Вот уж странно…
Роуленд пожал плечами:
– Уличные сплетни. В любом случае эта женщина получит по заслугам! Это же надо: бросить мужа и явиться в Лондон, чтобы читать проповеди, явно противоречащие «Акту о шести статьях»… Отказаться переменить веру, публично спорить с уважаемыми судьями… – Он покачал головой, а потом подался вперед. – Сожжение станет грандиозным зрелищем. Ничего подобного не случалось вот уже много лет. Его величество хочет показать, к чему приводит ересь. На казни будет присутствовать половина Тайного совета.
– Но не сам король? – уточнил я.
– Нет.
Я вспомнил, что весной Генрих серьезно заболел и с тех пор редко появлялся на публике.
– Его величество желает, чтобы там были представители от всех лондонских гильдий, – заметил Роуленд, после чего сделал паузу и добавил: – И от всех судебных корпораций. Решено послать от Линкольнс-Инн вас.
Я в изумлении уставился на него:
– Меня, сэр? Но почему?
– У вас меньше социальных и церемониальных обязанностей, чем полагается человеку вашего ранга, сержант Шардлейк. Похоже, на это дело нет охотников, поэтому решать приходится мне. Думаю, пришла ваша очередь.
Я вздохнул:
– Знаете, я всегда был слабоват для таких поручений. Если хотите, я готов выполнить какое-нибудь более сложное дело, но иного характера. – Я глубоко вдохнул. – Прошу вас, не посылайте меня туда. Это будет ужасно. Я никогда не видел казни через сожжение, и у меня нет ни малейшего желания на это смотреть.
Роуленд пренебрежительно махнул рукой:
– Вы слишком привередливы. Это странно для фермерского сына… Вы же видели экзекуции, я знаю. Когда вы работали у лорда Кромвеля, он заставил вас присутствовать при отсечении головы Анны Болейн. Так ведь?
– Да. И это было ужасно. А теперь будет еще хуже.
Казначей похлопал по бумагам на столе:
– Мне прислали официальный запрос с требованием отправить на казнь представителя от нашего инна. Подписано, между прочим, самим Уильямом Пейджетом, личным секретарем короля. Я должен сообщить ему имя сегодня же вечером. Мне очень жаль, сержант Шардлейк, но я решил, что пойдете вы. – Он встал, давая понять, что разговор закончен.
Я тоже встал и снова поклонился.
– Благодарю вас за желание глубже погрузиться в деятельность инна, – сказал Роуленд снова спокойным голосом. – Я посмотрю, какие еще… э-э-э… – он замялся, подыскивая подходящее слово, и наконец неуверенно произнес: –…мероприятия планируются на ближайшее время.
В день казни я проснулся рано. Сожжение было назначено на середину дня, но я находился в столь удрученном состоянии, что решил не ходить с утра в Линкольнс-Инн. Мой эконом Мартин Броккет, пунктуальный как всегда, ровно в семь принес мне в спальню льняные полотенца и кувшин с горячей водой и, пожелав доброго утра, выложил рубашку, камзол и летнюю мантию. Как обычно, его манеры были безупречны: управляющий держался серьезно, спокойно и почтительно. С тех пор как он со своей женой Агнессой начал работать у меня зимой, мое домашнее хозяйство стало функционировать словно часовой механизм. Через приоткрытую дверь я слышал, как Агнесса беседует с моими слугами: напоминает мальчику Тимоти, что нужно принести свежей воды, и просит девушку Джозефину побыстрее позавтракать, чтобы успеть накрыть стол для меня. Она говорила с обоими очень дружелюбным тоном.
– С добрым утром, сэр, – рискнул поприветствовать меня Броккет. Это был человек лет сорока пяти, с уже начавшими редеть волосами и невыразительным, незапоминающимся лицом. – Похоже, день нынче будет прекрасный.
Я не говорил никому из домашних, что иду на казнь.
– Спасибо, Мартин, – поблагодарил я эконома. – Погода сегодня и впрямь хоть куда. Пожалуй, утром я поработаю у себя в кабинете, а после полудня мне нужно будет уйти.
– Хорошо, сэр. Ваш завтрак вот-вот будет готов. – Броккет поклонился и вышел.
Я встал, поморщившись от спазма в спине. К счастью, теперь это случалось реже – после того как я стал прилежно делать упражнения, которые прописал мне мой друг доктор Гай Малтон.
Мне бы хотелось чувствовать себя с экономом свободнее. Мне нравилась его жена, но в холодной, скованной чопорности самого Мартина сквозило что-то такое, отчего общаться с ним всегда было нелегко. Умыв лицо и облачившись в чистую, благоухающую розмарином льняную рубашку, я подумал, что надо бы установить с Броккетом менее формальные отношения, и здесь я, как хозяин дома, должен проявить инициативу.
Затем я посмотрелся в стальное зеркало. И понял, что морщин прибавилось. Весной мне исполнилось сорок четыре. Морщины на лице, седина в волосах, сгорбленная спина… В соответствии с последней модой мой помощник Джек Барак недавно отрастил себе опрятную русую бородку – пару месяцев назад я попытался отпустить такую же, но потом сбрил ее: в бороде тоже пробивалась седина, и я считал, что это мне не к лицу.
Через окно с тонким переплетом я посмотрел на сад, где разрешил Агнессе установить несколько ульев и посадить цветы. Последние улучшили вид и, кроме приятного запаха, приносили еще и практическую пользу. Вокруг них жужжали пчелы, пели птички, и все было ярким и полным цвета. Подумать только, в такой прекрасный летний день молодую женщину и троих мужчин, которых объявили еретиками, ожидает ужасная смерть!
Мои глаза обратились к письму на столике у кровати. Оно пришло из Антверпена, из Испанских Нидерландов, где жил мой девятнадцатилетний подопечный Хью Кертис, который работал там у английских купцов. Теперь Хью был счастлив. Первоначально он собирался учиться в Германии, но вместо этого остался в Антверпене и обнаружил неожиданный интерес к торговле тканями, особенно увлекшись поисками и оценкой редких сортов шелка и новых материй – например, хлопка, поступающего из Нового Света. Письма Хью было приятно читать: он явно получал удовольствие от своей работы, а также от интеллектуальной и социальной свободы большого города, от посещения рынков, участия в дискуссиях и чтениях в палатах риторики – так назывались местные общества любителей литературы и театра. Хотя формально Антверпен являлся частью Священной Римской империи, католический император Карл V Габсбург не вмешивался в дела живших там протестантов – он не смел ставить под удар банкиров Фландрии, которые финансировали его войны.
Хью никогда не упоминал о мрачной тайне, которую мы хранили после нашей встречи в прошлом году[4], и все его послания были насквозь пропитаны оптимизмом. Впрочем, в этом письме содержались новости о прибытии в Антверпен множества английских беженцев: «Все они, увы, находятся в плачевном состоянии и обращаются за помощью к местным купцам. Это реформаторы и радикалы, боящиеся попасть в сеть преследований, которую, по их словам, епископ Гардинер накинул на всю Англию».
Тяжело вздохнув, я оделся и спустился к завтраку: дальше оттягивать было уже просто нельзя, какие бы страшные перспективы и ни сулил нынешний день.
Охота на еретиков началась весной. Что касается религии, то здесь нашему королю всегда была присуща переменчивая политика, и зимой чаша весов словно бы склонилась в пользу реформаторов: Генрих убедил парламент дать ему право уничтожить часовни, где священники получали деньги по завещанию жертвователей, желавших, чтобы те отслужили мессу за упокой их души. Правда, как и многие другие, я подозревал, что монарх в данном случае руководствовался вовсе не религиозными, а финансовыми мотивами: война с Францией обходилась очень дорого, а англичане по-прежнему оставались осажденными в Булони. Генрих VIII продолжал добавлять в монеты все больше меди, и в результате цены взлетели до небес. Самые новые шиллинги были покрыты лишь тонким слоем серебра, который быстро изнашивался. Король получил в народе прозвище Старый Медный Нос. Деньги невероятно обесценились: хотя в шиллинге традиционно было двенадцать пенсов, за новые монеты торговцы не давали и шести.
А потом, в марте, вернулся с переговоров с императором Священной Римской империи епископ Стивен Гардинер – самый консервативный из королевских советников, когда дело касалось религии. В апреле пошли слухи, что людей высокого и низкого звания хватают и допрашивают за отрицание пресуществления и за обладание запрещенными книгами. Допросы коснулись даже придворных короля и королевы, а на улицах поговаривали, что якобы Энн Аскью, самая известная из протестантов, приговоренных за ересь, была связана с двором ее величества, где проповедовала свои взгляды среди фрейлин. Я не встречался с королевой Екатериной с тех пор, как год назад расследовал по ее поручению одно довольно опасное дело, и знал, к огромному своему сожалению, что вряд ли снова увижу ее впредь. Но я часто думал об этой милой и благородной женщине и очень боялся за нее, поскольку обстановка все накалялась: только на прошлой неделе был издан указ с подробным списком книг, которые категорически запрещалось иметь, и вскоре придворный Джордж Блэгг, до этого пользовавшийся покровительством короля, был объявлен еретиком и приговорен к сожжению на костре.
Я давно уже не симпатизировал в этой религиозной сваре ни той, ни другой стороне и иногда сомневался в самом существовании Бога, но исторически сложилось так, что я оказался связан с реформаторами, и потому, как и большинство людей в этом году, старался лишний раз не высовываться и держать рот на замке.
Из дома я вышел в одиннадцать. Тимоти вывел моего доброго коня по кличке Бытие к входной двери и установил специальную лесенку, чтобы я мог сесть верхом. Мальчику уже было тринадцать лет, он сильно вытянулся и превратился в худого и нескладного подростка. Весной я отдал своего предыдущего слугу, Саймона, в ученики к торговцу и планировал сделать то же самое и для Тимоти, когда ему исполнится четырнадцать: надо же мальчику как-то устраивать свою жизнь.
– Доброе утро, сэр. – Юный слуга улыбнулся мне своей застенчивой улыбкой, продемонстрировав отсутствие двух передних зубов, и убрал со лба спутанные волосы.
– Доброе утро, молодой человек, – поприветствовал я его. – Как твои дела?
– Хорошо, сэр.
– Наверное, скучаешь по Саймону?
– Да, сэр. – Парнишка потупился, передвигая ногой камешек на земле. – Но ничего, я справляюсь.
– Ты хорошо справляешься, – поощрил я его. – Но, возможно, пора поговорить и о твоем обучении ремеслу. Ты задумывался, чем хотел бы заниматься в будущем?
Слуга уставился на меня, и внезапно в его карих глазах вспыхнула тревога.
– Нет, сэр… Я… я предпочел бы остаться здесь. – Он отвел глаза и теперь смотрел на мостовую.
Тимоти всегда был тихоней, в нем не было уверенности Саймона, и я понял, что перспектива выхода в большой мир пугает его.
– Что ж, – успокоил я своего подопечного, – торопиться некуда. – (Мальчик как будто воспринял это с облегчением.) – А теперь мне пора. – Я вздохнул. – Дела.
Я проехал через ворота Темпл-Бар и свернул на Гиффорд-стрит, которая вела к Смитфилдской площади. Многие направлялись в ту сторону по пыльной дороге: некоторые верхом, большинство пешком, богатые и бедные, мужчины и женщины… Я даже заметил нескольких детей. Часть людей, особенно те, кто были одеты в темные одежды, которые предпочитали радикалы, шли с серьезным видом, другие демонстрировали безразличие, а у третьих на лицах читалось предвкушение, словно бы они направлялись на некое увеселительное мероприятие. Я надел под черную шляпу свою белую сержантскую шапочку и уже начал потеть от жары. К тому же я с раздражением вспомнил, что во второй половине дня у меня назначена встреча с самой трудной моей клиенткой, миссис Изабель Слэннинг, чье дело – спор с братом о наследстве, доставшемся им от матери, – было наиболее глупым и затратным из всех, с какими я когда-либо сталкивался.
Я обогнал двух молодых подмастерьев в синих камзолах и шапках.
– Зачем устраивать это в полдень? – ворчал один из них. – Там ведь даже тени никакой не будет.
– Не знаю. Наверное, есть какое-то правило. Жарче для доброй госпожи Аскью. Она нагреет себе задницу до исхода дня, – посмеивался второй.
На Смитфилдской площади уже собралась толпа. Открытое пространство, где дважды в неделю продавали коров и быков, было заполнено народом. Все смотрели на огороженное место в центре, которое охраняли солдаты в железных шлемах и белых плащах с крестом святого Георгия. В руках они держали алебарды, и вид у них был суровый: в случае какого-либо протеста солдаты были готовы решительно расправиться с мятежниками. Я с грустью посмотрел на них, невольно вспомнив о своих погибших друзьях-лучниках: я и сам чуть-чуть не отправился на тот свет, когда огромный корабль «Мэри Роуз», готовившийся отразить вторжение французов, трагически затонул в Соленте. А ведь прошел уже год, подумалось мне, почти день в день. В минувшем месяце стало известно, что война практически закончена, – переговоры с Францией и Шотландией были почти завершены, и осталось лишь уладить несколько формальностей. Вспомнив, как падали в воду молодые солдаты, я закрыл глаза. Для них мир настал слишком поздно.
Поскольку я сидел верхом, то обзор был очень хороший, даже лучше, чем мне хотелось бы. Я оказался рядом с ограждением, потому что толпа напирала и толкала всадников вперед. В центре огороженного пространства виднелись три дубовых столба семи футов высотой, вбитые в пыльную землю. У каждого сбоку было металлическое кольцо, через которое лондонские констебли продевали железные цепи. Они повесили на эти цепи замки и проверили, работают ли ключи. Все делалось спокойно и деловито. Чуть в стороне другие констебли стояли вокруг огромной кучи хвороста – увесистых вязанок из тонких веток. Я был рад, что нынче выдалась сухая погода, так как слышал, что если дрова сырые, то огонь разгорается дольше и мучения жертв ужасно затягиваются. Напротив столбов высилась окрашенная в белый цвет деревянная кафедра. Перед сожжением непременно полагается проповедь – последний призыв к еретикам раскаяться. Читать ее должен был Николас Шекстон, бывший епископ Солсберийский, радикальный реформатор, приговоренный к сожжению вместе с другими, но публично отрекшийся от своих заблуждений ради спасения собственной жизни.
На восточной стороне площади, за рядом изящных, ярко раскрашенных новых домов, я увидел высокую старинную колокольню церкви Святого Варфоломея. Когда семь лет назад монастырь был ликвидирован, его земли перешли к члену Тайного совета сэру Ричарду Ричу, который и построил эти новые здания. Сейчас к их окнам припало множество зрителей. Перед монастырской сторожкой был воздвигнут высокий деревянный помост с навесом, выкрашенным в зеленый и белый – цвета правящей королевской династии, а на длинную скамью уложили яркие толстые подушки. Отсюда лорд-мэр и члены Тайного совета будут наблюдать за сожжением. Среди верховых в толпе я узнал многих городских чиновников и кивнул тем, с кем был знаком лично. Чуть поодаль собралась группа людей среднего возраста: они смотрели на происходящее серьезно и встревоженно. Услышав несколько слов на иностранном языке, я понял, что это фламандские купцы.
Вокруг меня стоял гул голосов, а также резкая вонь лондонской толпы, какая бывает жарким летом.
Люди оживленно переговаривались:
– Говорят, Энн Аскью пытали на дыбе, пока не порвались сухожилия на руках и ногах…
– По правилам никого нельзя пытать после вынесения приговора…
– И Джона Лэсселса тоже сожгут. Это он в свое время донес королю о флирте Екатерины Говард…[5]
– Я слыхал, Екатерина Парр тоже попала в беду. Ох, как бы в скором времени наш король не завел себе седьмую жену…
– А их отпустят, если они отрекутся от своей веры и раскаются?..
– Поздно…
Рядом с навесом возникло какое-то движение, и все головы повернулись к группе людей в шелковых камзолах и шапках. У многих из них на шее были золотые цепи. Они вышли из здания у ворот в сопровождении солдат и медленно поднялись на помост. Потом перед ними выстроились солдаты, и пришедшие сели длинным рядом, поправляя свои шапки и цепи и глядя на толпу оценивающим суровым взглядом. Многих из них я узнал: там были лондонский мэр Боуз в красных одеждах и герцог Норфолк, постаревший и похудевший за шесть лет, что прошли с тех пор, как мы с ним виделись в последний раз, – его надменное суровое лицо выражало высокомерие. Рядом с герцогом сидел священнослужитель в белой шелковой сутане и черном стихаре поверх нее. Его я не знал, но догадался, что этот коренастый смуглый человек лет шестидесяти, с напоминающим клюв носом и большими темными глазами, которые то и дело обегали толпу, должно быть, и есть епископ Гардинер. Он наклонился и что-то тихо сказал герцогу Норфолку, а тот в ответ кивнул и сардонически улыбнулся. Многие говорили, что эти двое, будь их воля, вернули бы Англию в лоно Рима.
Рядом с ними сидели еще три знатные особы, возвысившиеся на службе Томасу Кромвелю, но после его падения переметнувшиеся в Консервативную партию Тайного совета: есть такие двуличные беспринципные люди, которые вечно сгибаются и крутятся подобно флюгерам под дуновениями переменчивого ветра. Одним из них был Уильям Пейджет, личный секретарь короля, пославший письмо Роуленду. У него было широкое и плоское, как кирпич, лицо над кустистой темно-русой бородой, а его тонкие губы резко изогнулись и скривились вбок, образовав узкую прорезь. Говорили, что Пейджет близок к Генриху как никто другой, и этому хитроумному царедворцу дали прозвище Мастер Интриг.
Рядом с Пейджетом сидел лорд-канцлер Томас Ризли, которому подчинялось все юридическое сословие, высокий и худой, с торчащей рыжеватой бородкой, а чуть дальше – сэр Ричард Рич, все еще старший тайный советник, несмотря на то что два года назад против него были выдвинуты серьезные обвинения в казнокрадстве. В последние пятнадцать лет этот человек делал для короля самую грязную работу; про Рича рассказывали всякие ужасы, и я точно знал, что на его совести есть убийства. Это был мой старый враг, довольно опасный. Пока меня спасало от его происков только то, что я до сих пор еще оставался под защитой королевы. Однако теперь я с тяжелым чувством гадал, чего эта защита стоит в нынешние неспокойные времена. Я взглянул на Рича. Несмотря на жару, на нем был зеленый камзол с меховым воротником, и, к своему удивлению, я прочел на его изящном аристократическом лице тревогу. А также заметил, что его длинные волосы под расшитой драгоценностями шапкой совершенно поседели. Поигрывая золотой цепью, сэр Ричард оглядел толпу и вдруг поймал мой взгляд. Его лицо вспыхнуло, а губы сжались. Какое-то мгновение он смотрел на меня, но потом Ризли наклонился что-то сказать ему, и он отвел глаза. Меня пробрала дрожь, и моя тревога передалась Бытию, который стал перебирать копытами, – пришлось ласково похлопать коня, чтобы успокоить его.
Какой-то солдат осторожно пронес мимо меня корзину:
– Дорогу, дорогу! Это порох!
Услышав это, я обрадовался. По крайней мере, хоть какое-то проявление милосердия. Обвиненных в ереси предписывалось сжигать заживо, но в некоторых случаях власть имущие разрешали привязывать к шее приговоренного к казни мешочек с порохом: тот взрывался, когда до него добиралось пламя, и мгновенно убивал несчастного.
– Не надо пороха, пусть горят до конца! – запротестовал кто-то в толпе.
– Да, – согласился другой зевака. – Огненный поцелуй, такой легкий и мучительный…
Раздалось жуткое хихиканье.
Я посмотрел на второго всадника, тоже юриста в шелковом одеянии и темной шапке, который, пробравшись сквозь толпу, остановился рядом со мной. Он был на несколько лет моложе меня, с короткой темной бородкой и красивым, хотя и несколько угрюмым лицом, с которого честно и прямо смотрели проницательные голубые глаза.
– Добрый день, сержант Шардлейк, – поприветствовал меня коллега.
– Здравствуйте, брат Коулсвин, – отозвался я.
Филипп Коулсвин был барристером из Грейс-Инн и моим оппонентом в злополучном деле о завещании миссис Коттерстоук, матери миссис Слэннинг. Он представлял интересы брата моей клиентки, который был таким же вздорным и неприятным, как и его сестра. И тем не менее, хотя нам, как их доверенным лицам, приходилось скрещивать мечи, я находил самого Коулсвина вежливым и честным человеком: Филипп явно был не из тех адвокатов, которые, если посулить им хорошие деньги, с энтузиазмом берутся за любые, самые грязные дела. Я догадывался, что собственный клиент так же раздражает его, как и меня миссис Слэннинг, а кроме того, слышал, что сам он – закоренелый протестант. В общем-то, мне было все равно, каких взглядов он придерживается, но в те дни религиозные убеждения каждого были очень важны.
– Вы представляете здесь Линкольнс-Инн? – спросил Коулсвин.
– Да. А вас, наверное, избрали от Грейс-Инн?
– Угадали. Я очень не хотел идти.
– Как и я.
– До чего же все это жестоко. – Филипп прямо взглянул на меня.
– Согласен. Жестоко и ужасно.
– Скоро они объявят противозаконным почитание Бога, – с легкой дрожью в голосе проговорил мой коллега.
Я ответил уклончивой фразой, но сардоническим тоном:
– Наш долг почитать Бога так, как предписывает король.
– Да уж, и сегодня нам преподадут наглядный урок, – тихо произнес Коулсвин, после чего покачал головой и добавил: – Прошу прощения, брат, я должен выбирать слова.
– Да уж, нынче осторожность не повредит.
Солдат уже поставил корзину с порохом в угол площадки, перешагнул через ограждение и теперь стоял с другими солдатами лицом к толпе совсем рядом с нами. Потом я увидел, как Томас Ризли наклонился и поманил его пальцем. Солдат побежал на помост под навесом, и я заметил, как Ризли сделал жест в сторону корзины с порохом. Молодой человек что-то ответил и вернулся на свое место, а Томас откинулся назад, как будто бы удовлетворенный.
– Что случилось? – спросил у солдата его товарищ.
– Милорд поинтересовался, сколько там пороху, – услышал я ответ. – Боялся, что когда он взорвется, то горящие хворостины полетят на помост. Я объяснил, что мешочки будут привязаны к шее, на достаточной высоте над хворостом.
Его приятель рассмеялся:
– Представляешь, в какой восторг пришли бы протестанты, если бы Гардинер и половина Тайного совета тоже сгорели? Джон Бойл мог бы написать про это пьесу.
Я ощутил на себе чей-то взгляд. Чуть слева от меня, между двумя молодыми джентльменами в ярких дорогих камзолах и украшенных жемчугом шапках, стоял юрист в черном одеянии. Он был совсем молодой, лет двадцати пяти, невысокий и худенький, с узким умным лицом, глазами навыкате и реденькой бородкой. Незнакомец пристально смотрел на меня, а поймав мой взгляд, отвел глаза.
Я повернулся к Коулсвину:
– Вы знаете этого парня, что стоит с двумя молодыми попугаями?
Филипп покачал головой:
– Пожалуй, видел его пару раз в судах, но лично незнаком. А почему вы спрашиваете?
– Да так, не важно.
По толпе пробежала очередная волна возбуждения, когда со стороны Литтл-Бритн-стрит появилась процессия. Новая партия солдат окружала троих мужчин в длинных белых рубахах: одного молодого и двоих средних лет. У всех были застывшие лица с дикими, испуганными глазами. А за ними двое солдат несли стул с привлекательной светловолосой молодой женщиной лет двадцати пяти. Стул покачивался, и она вцепилась в его края, а лицо ее дергалось от боли. Это и была Энн Аскью, которая бросила в Линкольншире мужа и отправилась в Лондон проповедовать. Эта женщина утверждала, что Святое причастие – не более чем кусок хлеба, который заплесневеет, как и любой другой, если оставить его в коробке.
– Я и не знал, что она так молода, – прошептал Коулсвин.
Несколько констеблей подбежали к горе хвороста и сложили из вязанок кучу высотой примерно около фута. Затем все мы увидели, как туда повели троих мужчин. Ветки трещали под ногами констеблей, когда они привязывали двоих приговоренных – спина к спине – к одному столбу, а третьего к другому. Послышалось звяканье цепей, когда ими закрепляли руки и ноги несчастных. Потом к третьему столбу поднесли Энн Аскью. Солдаты поставили стул, и констебли приковали ее цепями за шею и талию.
– Значит, это правда, – сказал Коулсвин. – Бедняжку пытали в Тауэре. Видите, она даже не может сама стоять.
– Но зачем пытать того, кто уже приговорен к смерти? – вырвалось у меня.
– Одному Богу известно.
Солдат вынул из корзины четыре коричневых мешочка, каждый размером с кулак, и аккуратно привязал их к шее каждой жертвы. Приговоренные инстинктивно отшатнулись. Из старой сторожки у ворот вышел констебль с зажженным факелом и бесстрастно встал у ограждения. Все глаза обратились к нему. Люди в ужасе замерли.
А тем временем пожилой мужчина в сутане священника уже поднимался на кафедру. У него были седые волосы и красное, искаженное страхом лицо, и он отчаянно старался взять себя в руки. Николас Шекстон. Если бы не его отступничество, этого человека тоже приковали бы сегодня к позорному столбу. В толпе послышался ропот, а потом кто-то воскликнул:
– Позор тебе, что сжигаешь последователей Христа!
Возникло временное смятение, и кто-то ударил выкрикнувшего это. Завязалась драка, и двое солдат поспешили разнять сцепившихся.
Шекстон начал проповедь – долгие рассуждения, оправдывающие древнюю доктрину мессы. Трое осужденных мужчин слушали молча, не в силах унять дрожь. Пот выступил у них на лицах и на белых рубахах. А вот Энн Аскью периодически перебивала проповедника возмущенными замечаниями:
– Он пропускает, говорит не по книге!
Ее лицо теперь казалось радостным и спокойным: эта женщина чуть ли не наслаждалась представлением. Я грешным делом подумал, уж не сошла ли бедняжка с ума. Кто-то в толпе выкрикнул:
– Хватит! Поджигайте!
Николас наконец закончил. Он медленно спустился, и его повели обратно в здание у ворот. После этого проповедник хотел уйти, но солдаты схватили его за руки и насильно вытолкнули в дверной проем. Его заставят смотреть на казнь.
Вокруг осужденных разложили еще хвороста – теперь он уже доходил им до икр. Подошел констебль с факелом и стал одну за другой поджигать вязанки. Послышалось потрескивание, все затаили дыхание, а когда пламя охватило ноги еретиков, раздались испуганные вопли. Один из приговоренных мужчин снова и снова выкрикивал: «Христос, прими меня! Христос, прими меня!» Я услышал скорбный стон Энн Аскью и закрыл глаза. Толпа вокруг молча наблюдала.
Казалось, что весь этот кошмар – крики, треск хвороста – продолжался целую вечность. Бытие опять начал тревожно перебирать копытами, и в какой-то момент я испытал то ужасное чувство, которое преследовало меня несколько месяцев подряд после гибели «Мэри Роуз» – как будто земля подо мной качалась и наклонялась из стороны в сторону, – и мне пришлось волей-неволей открыть глаза. Коулсвин мрачно смотрел перед собой, и я, не удержавшись, проследил за его взглядом. Огненные языки быстро поднимались, легкие и прозрачные среди ясного июльского дня. Трое мужчин еще вопили и корчились от боли: пламя добралось до их рук и нижней части туловища и сожгло кожу, кровь капала в огонь. Двое из них наклонились вперед в безумной попытке воспламенить порох, но пламя было еще недостаточно высоким. Энн Аскью сгорбилась на своем стуле, словно бы потеряв сознание. Мне стало плохо. Я обернулся на бесконечный ряд лиц под навесом – все взирали на происходившее сурово, нахмурив брови. Потом я увидел в толпе того худенького молодого юриста, снова глядевшего на меня в упор, и с беспокойством подумал: «Да кто он такой? Что ему нужно?»
Коулсвин застонал и поник в седле. Я протянул руку, чтобы поддержать его. Он глубоко вдохнул и выпрямился.
– Мужайтесь, брат, – тихо сказал я.
Лицо Филиппа было бледным, на нем бусинами выступил пот.
– Вы понимаете, что теперь каждого из нас может в любой момент постигнуть такая же участь? – прошептал он.
Я увидел, что некоторые в толпе отворачиваются. Несколько детей заплакали, потрясенные страшным зрелищем. Я заметил, что один из голландских купцов вытащил маленький молитвенник и, держа его раскрытым перед собой, тихо читал молитву. Но большинство зевак смеялись и шутили как ни в чем не бывало. Теперь, кроме вони толпы, над Смитфилдом стоял запах дыма, смешанный с другим, хорошо знакомым по кухне, – запахом жареного мяса. Я невольно взглянул на позорные столбы. Пламя поднялось выше, тела жертв почернели снизу, тут и там показались белые кости, а сверху все было красным от крови, и пламя лизало ее. С ужасом я увидел, что к Энн Аскью вернулось сознание и она жалобно застонала, когда сгорела ее рубаха.
Бедняжка начала что-то кричать, но потом пламя добралось до мешочка с порохом, и ей разнесло голову – кровь, кости и мозги взлетели в воздух и с шипением упали в огонь.