Книга вторая

Плавильня английской школы Генри Форда

Любой, берущийся за строительство производства, берется за строительство храма.

Кальвин Кулидж

Детройт всегда держался на колесах. Задолго до Большой детройтской тройки и прозвища «город моторов», задолго до появления автомобильных заводов, фрахтовщиков и индустриального розового освещения по вечерам; когда еще никто не целовался в «Тандербёде» и не обнимался в «модели Т»; когда юный Генри Форд еще не сломал стену своей мастерской, чтобы вывезти на улицу сконструированный им «квадроцикл»; почти за сто лет до того холодного мартовского вечера 1896 года, когда Чарлз Кинг зарулил на своем безлошадном экипаже на Вудворд-авеню (где его двухтактный двигатель тут же и заглох); гораздо, гораздо раньше всего этого, когда город еще представлял собой лишь полоску украденной у индейцев земли, от которой он и получил свое название, форт, переходивший от англичан к французам, пока борьба окончательно не истощила и тех и других и он не оказался у американцев; задолго до всего этого Детройт уже стоял на колесах.

Мне девять лет, и я не отпускаю мясистую потную руку отца. Мы стоим у окна на последнем этаже гостиницы «Понтчартрейн» в даунтауне, куда пришли на традиционный обед. На мне мини-юбка и колготки, с плеча на длинном ремешке свисает белая кожаная сумочка.

Запотевшее стекло покрыто пятнами. Мы в прекрасном настроении. Через минуту я закажу креветки с чесночным соусом.

Руки у папы вспотели, потому что он боится высоты. За два дня до этого, когда он спросил меня, куда я хочу пойти, я закричал своим пронзительным голосом: «На вершину Понтча!» Мне хотелось оказаться высоко над городом, среди финансовых магнатов и политических воротил. И Мильтон сдержал свое обещание. Хотя сердце у него бешено колотилось, он позволил метрдотелю предложить нам ближайший к окну столик; итак, мы здесь, официант в смокинге выдвигает для меня стул, а папа, слишком испуганный, чтобы сесть, разражается лекцией на историческую тему.

Зачем нужно изучать историю? Для того, чтобы понять настоящее, или для того, чтобы избежать его? Оливковое лицо Мильтона чуть бледнеет, и он говорит: «Вот посмотри. Видишь колесо?»

Я щурюсь, не задумываясь в своем девятилетнем возрасте о будущих морщинах, и смотрю вниз на улицы, о которых, не оборачиваясь, говорит мой отец. И вот он – «колпак» – в центре городской площади с разбегающимися от нее спицами улиц Бэгли, Вашингтона, Вуд-ворда, Бродвеем и Мэдисон.

Это все, что осталось от знаменитого плана Вудворда, начертанного в 1807 году алкоголиком-судьей, назвавшим его в свою честь. (За два года до этого, в 1805-м, город был сожжен до основания – деревянные дома и окружавшие их фермы, построенные в 1701 году Кадиллаком, исчезли с лица земли за три часа. И теперь, в 1969-м, со своим острым зрением я могу разглядеть следы этого пожара в надписи на городском флаге, который реет в полумиле от нас, на Грандсёркус-парк: «Speramus meliora; resurget cineribus» – «Надеемся на лучшее и восстанем из пепла».)

Судья Вудворд представлял себе новый Детройт городской Аркадией, состоящей из сцепленных друг с другом шестиугольников. Каждое колесо должно было существовать отдельно и в то же время соединяться с другими – в соответствии с идеологией федерализма молодой нации; кроме того, все они должны были быть классически симметричными в соответствии с эстетикой Джефферсона. Эта мечта так никогда до конца и не была реализована. Планирование возможно для таких великих городов, как Париж, Лондон и Рим, – мировых столиц, ориентированных на определенный уровень культуры. Детройт был чисто американским городом, а следовательно, предан идее денег, и потому его планировали, исходя из принципа целесообразности. Начиная с 1818 года город начал строиться вдоль реки – склад за складом, завод за заводом. И колеса судьи Вудворда оказались сплющенными, разрезанными пополам и сжатыми в обычные прямоугольники.

Или, если смотреть с крыши ресторана, колеса не то чтобы исчезли, а просто видоизменились. К 1900 году Детройт стал ведущим производителем экипажей и фургонов. В 1922-м, когда в этом городе оказались мои дед и бабка, там изготавливались и другие быстро двигающиеся объекты, а также судовые двигатели, велосипеды и даже свернутые вручную сигары. Ну и конечно, автомобили.

Все это можно было заметить прямо из окна поезда. Подъезжая к городу по берегу реки, Левти и Дездемона внимательно рассматривали, как выглядит их новая родина. Они видели, что сельская местность уступила место огороженным стоянкам и вымощенным камнем мостовым. Небо потемнело от смога. Мимо них пролетали здания и кирпичные склады с утилитарными надписями, выведенными белилами: «Компания „Райт и Кей“», «Дж.-Г. Блэк и сыновья», «Детройтские теплицы».

По реке тащились плоские угольно-черные баржи, на улицах шныряли рабочие в грязных комбинезонах и клерки, теребившие подтяжки. А затем появились вывески столовых и пансионов: «В продаже безалкогольное пиво», «Останавливайтесь только у нас», «Завтраки и ужины по 15 центов»…

Калейдоскоп новых впечатлений соперничал с картинами предыдущего дня. Остров Эллис, поднимающийся из воды, как Дворец дожей. Забитое до потолка багажное отделение. Толпа пассажиров двигается по лестнице к залу регистрации. Получив порядковые номера – в соответствии с декларацией «Джулии», – они проходят сквозь строй инспекторов здравоохранения, которые заглядывают им в глаза и уши, шебуршат в волосах и с помощью крючков выворачивают веки. Один из врачей, заметив воспаление на веках доктора Филобозяна, останавливает осмотр и мелом ставит на его пиджаке крестик. Филобозяна выводят из общей очереди. С тех пор мои дед и бабка его больше не видели. «Наверное, он что-то подцепил на пароходе, – замечает Дездемона. – Или у него глаза покраснели от слез». Меж тем брусочек мела продолжал делать свое дело. На животе беременной женщины появились буквы «Бер». На груди старика с сердечной недостаточностью было поставлено «Сер». Буквой «К» были отмечены страдающие конъюнктивитом, а буквой «Т» – больные трахомой. Но при всей своей компетентности медики не могли распознать рецессивную мутацию, таящуюся в пятой хромосоме. Ее нельзя было определить на ощупь или обнаружить с помощью крючков.

Теперь в поезде вместо регистрационных номеров Левти и Дездемона держали в руках путевые карточки: «Предъявить кондуктору: сообщите предъявителю о необходимости пересадки и укажите место назначения, так как предъявитель не владеет английским языком. Место назначения: Главный железнодорожный вокзал, Детройт». Они сидят рядом на свободных местах. Левти с возбужденным видом смотрит в окно. Дездемона, с полыхающим от стыда и гнева за пережитые унижения лицом, сидит, уставившись на свою шкатулку.

– Я больше никому не позволю притронуться к моим волосам, – говорит она.

– Тебе очень идет, – не оборачиваясь, откликается Левти. – Ты стала похожа на американку.

– Я не хочу быть похожей на американку.

На острове Эллис Левти уговорил Дездемону зайти в отделение Христианского союза женской молодежи. Войдя внутрь, в платке и шали, через пятнадцать минут она вышла в приталенном платье и шляпке с мягкими полями, похожей на цветочный горшок. На ее припудренном лице проступала ярость: для довершения картины активистки Христианского союза еще и обстригли ей косы.

С одержимостью человека, ощупывающего дыру в кармане, она уже в пятнадцатый раз запускала руку под шляпку, чтобы прикоснуться к своей голове.

– Это первая и последняя стрижка, – повторила она. (И она сдержала слово. С тех пор Дездемона отращивала волосы, как леди Годива, нося всю их огромную массу под сеточкой и тщательно моя по пятницам; она обрезала волосы только после смерти Левти и отдала Софии Сассун, которая продала их за двести пятьдесят долларов парикмахеру. Тот, по ее словам, изготовил из них целых пять париков, один из которых позднее был приобретен Бетти Форд, так что во время похорон Ричарда Никсона нам удалось увидеть волосы моей бабки на голове жены бывшего президента.)

Однако горе моей бабушки объяснялось не только этим. Когда она открывала шкатулку, то видела внутри лишь свои косы, перевитые траурными лентами. Больше там не было ничего. Проделав с коконами шелковичных гусениц такой огромный путь, она была вынуждена распрощаться с ними на острове Эллис. Шелковичные гусеницы числились в списке паразитов.

Левти не отходил от окна. Всю дорогу от Хобокена он рассматривал потрясающие виды: электрические трамваи, поднимавшие розовощеких пассажиров на холмы Олбани, и заводы, полыхавшие, как вулканы. А однажды, проснувшись на рассвете, когда поезд проезжал мимо очередного города, он принял здание банка с колоннами за Парфенон и решил, что снова оказался в Афинах.

Но вот они миновали реку Детройт, и впереди замаячил сам город. Теперь Левти рассматривал автомобили, припаркованные у тротуаров и напоминавшие огромных жуков. Повсюду виднелись жерла труб, выбрасывавших в атмосферу дым и копоть. Здесь был целый лес труб – красных, кирпичных и высоких серебристых; одни стояли рядами, другие задумчиво попыхивали поодиночке, заслоняя солнечный свет. Но потом все потемнело – поезд въехал в здание вокзала.

Главный вокзал Детройта, сегодня являющий собой груду эффектных развалин, в те времена был попыткой города сравняться с Нью-Йорком. Выложенный огромными плитами мрамора, украшенный коринфскими колоннами и резным антаблементом, он выглядел как своего рода музей неоклассицизма. Над этим святилищем поднималось тринадцатиэтажное административное здание. Левти, который все это время высматривал отголоски Греции в Америке, понял, что наступило место, где их не стало. Иными словами, здесь начиналось его будущее. И он сделал шаг ему навстречу. И Дездемона, не имея иного выбора, последовала за ним.

Только вообразите Главный вокзал в те времена! В десятках судовых компаний трезвонят телефоны, и этот звук еще непривычен для уха, грузы рассылаются на восток и на запад, пассажиры прибывают и отбывают, пьют кофе в «Пальмовом дворике» или усаживаются к чистильщикам обуви – наводят блеск на туфли банковских служащих, ботинки снабженцев, высокие сапоги контрабандистов. Главный вокзал с его сводчатыми изразцовыми потолками, канделябрами и полами из уэльского камня. Здесь располагались парикмахерская на шесть кресел, где в горячих полотенцах сидели мумифицированные руководители, и ванные комнаты напрокат, и где грузоподъемники освещались полупрозрачными мраморными светильниками яйцевидной формы.

Оставив Дездемону за колонной, Левти начал протискиваться сквозь толпу в поисках кузины, которая должна их встречать. Сурмелина Зизмо, в девичестве Паппасдиамандопулис, была двоюродной сестрой моих деда и бабки и, следовательно, приходилась мне двоюродной бабушкой. Я помню ее уже экстравагантной старухой. Сурмелина – с волосами сомнительного цвета. Сурмелина – в ванне, наполненной водой цвета индиго. Сурмелина – активистка теософского общества. Она носила длинные атласные перчатки до локтя и воспитывала целый выводок вонючих такс с заплаканными глазами. Ее дом был наводнен низенькими скамеечками, с помощью которых эти коротконогие твари забирались на диваны и в кресла. Но в 1922 году Сурмелине было всего двадцать восемь лет. Узнать ее в этой вокзальной толпе оказалось так же трудно, как идентифицировать гостей на свадебных фотографиях моих родителей, где все лица скрываются под маской юности. Но перед Левти стояла другая проблема. Он идет через зал, пытаясь отыскать остроносую девчонку, с улыбкой комедийной маски – с нею он вырос. Через застекленную крышу льется солнечный свет. Он щурится, рассматривая проходящих женщин, пока Сурмелина сама не окликает его:

– Сюда, братишка! Ты что, не узнал меня? Это я, неотразимая.

– Лина, это ты?

– Ну я же не из деревни.

За пять лет, прошедших после ее отъезда из Турции, Сурмелина умудрилась вытравить в себе все греческое: начиная с волос, которые теперь были выкрашены в насыщенный каштановый цвет, подстрижены и завиты, и кончая акцентом, смутно напоминавшим европейский, а также читательскими интересами («Кольер» и «Харпер») и гастрономическими пристрастиями (омар «термидор» и ореховое масло). На ней было короткое зеленое модное платье с бахромой по подолу, атласные зеленые туфельки с изящным ремешком, расшитые блестками, и боа из черных перьев. На голове – шляпка-колпак с подвесками из оникса, спадавшими на ее выщипанные брови.

Она позволила Левти несколько секунд наслаждаться своей американской лощеностью, хотя внутри, под шляпкой, она оставалась все той же Линой, и вскоре ее греческая восторженность вырвалась наружу.

– Ну поцелуй же меня! – воскликнула она, раскрывая ему свои объятия.

Они обнялись, и Лина прижалась к его шее своей нарумяненной щекой. Потом отстранилась, чтобы как следует рассмотреть его, и, схватив за нос, рассмеялась.

– Ты все такой же. Я где угодно узнаю этот нос. – Отсмеявшись вволю, она перешла к следующему вопросу: – Ну и где она, эта твоя новобрачная? Ты даже ее имени не сообщил в своей телеграмме. Она что, прячется?

– Она… в дамской комнате.

– Должно быть, красавица. Как-то ты слишком быстро женился. Ты хоть успел представиться или сразу сделал предложение?

– Кажется, сразу сделал предложение.

– Ну и какая она?

– Она… похожа на тебя.

– Неужели такая же красавица? – Сурмелина поднесла к губам мундштук и затянулась, оглядывая проходящих.

– Бедная Дездемона. Брат влюбляется и бросает ее в Нью-Йорке. Как она?

– Замечательно.

– Почему она не приехала с тобой? Надеюсь, она не ревнует тебя к твоей жене?

– Совершенно не ревнует.

Сурмелина схватила его за руку.

– Мы здесь читали о пожаре. Ужасно! Я так беспокоилась, пока ты не прислал письмо. Во всем виноваты турки. Я знаю. Но муж мой, естественно, со мной не согласен.

– Правда?

– Поскольку вы будете жить у нас, позволь мне дать тебе один совет. Не обсуждай с ним политику.

– Ладно.

– А как наша деревня?

– Все ушли, Лина. Теперь там ничего не осталось.

– Может, я бы и всплакнула, если бы не испытывала к этому месту такой ненависти.

– Лина, мне надо тебе кое-что объяснить.

Но Сурмелина уже отвернулась, нетерпеливо постукивая туфелькой.

– Может, она провалилась?

– Мне надо тебе кое-что сказать о Дездемоне и обо мне…

– Да?

– Моя жена… Дездемона…

– То есть я не ошиблась? Они не поладили между собой?

– Нет… Дездемона… моя жена…

– Да?

– Моя жена и Дездемона – это одно и то же лицо. – Это был условный знак, и Дездемона вышла из-за колонны.

– Привет, Лина, – сказала моя бабка. – Мы поженились. Только никому не рассказывай.

Вот так это и выплыло наружу. Так это было произнесено моей бабкой под гулкой кровлей Главного вокзала. Признание секунду-другую потрепетало в воздухе и растворилось в сигаретном дыму. Дездемона взяла за руку своего мужа.

У моих предков были основания надеяться на то, что Сурмелина все сохранит в тайне. Она приехала в Америку со своей собственной тайной, которая хранилась нашим семейством до самой ее смерти в 1979 году, после чего, как любая тайна, она выплыла наружу, и люди стали поговаривать о Лининых «подружках». То есть это стало очень относительной тайной и поэтому сейчас, когда я сам собираюсь кое-что сказать о ней, я испытываю лишь легкий укол совести.

Тайна Сурмелины была прекрасно сформулирована тетушкой Зоей: «Лина относилась к тому разряду женщин, в честь которых назван один остров».

Еще девочкой Сурмелину застали с ее подругами в довольно щепетильной ситуации. «Их было не так много, – рассказывала она мне много лет спустя, – две или три. Почему-то считается, что если тебе нравятся женщины, то ты испытываешь любовь ко всем без разбора. Я всегда была очень требовательной. И очень немногие отвечали моим требованиям». Некоторое время она пыталась бороться со своей предрасположенностью. «Я постоянно ходила в церковь. Но это не помогло. В то время это было самым удобным местом для встреч с подругами. В церкви мы молились о том, чтобы измениться». Когда Сурмелину застали не с девочкой, а со зрелой женщиной, матерью двоих детей, разразился настоящий скандал. Ее попытались выдать замуж, но претендентов не нашлось. Потенциальные мужья в Вифинии и так были наперечет, не говоря уже о том, что никто не хотел брать в жены дефективную невесту.

И тогда отец Сурмелины сделал то, что делали отцы всех девиц на выданье, – он написал письмо в Америку. Соединенные Штаты изобиловали долларовыми купюрами, игроками в бейсбол, енотовыми шубами, бриллиантовыми украшениями и одинокими холостяками – иммигрантами. А присовокупив к этому фотографию привлекательной невесты и сообщив о не менее привлекательной сумме приданого, он довольно быстро нашел претендента на руку дочери.

Джимми Зизмо (полностью Зизимопулос) приехал в Америку в 1907 году в тридцатилетнем возрасте. О нем было известно мало, за исключением того, что он был крутым торгашом. В целой серии писем отцу Сурмелины Зизмо не только жестко оговорил сумму приданого в стиле профессионального барристера, но и потребовал банковский чек еще до дня бракосочетания. На фотографии, посланной Сурмелине, был изображен высокий красивый мужчина с густыми усами и пистолетом в одной руке и бутылкой спиртного в другой. Однако двумя месяцами позднее, когда она вышла из поезда на Главном вокзале, ее встречал гладко выбритый коротышка с угрюмым и усталым выражением лица труженика. Любая нормальная невеста была бы разочарована при виде такого несоответствия, но Сурмелине было абсолютно все равно.

Сурмелина часто писала о своей новой жизни в Америке, рассказывая в основном про моду и свой радиоприемник, который часами слушала через наушники, она настраивала его на нужную станцию и то и дело счищала угольный налет с кристалла детектора. Но Лина никогда не писала о том, что Дездемона называла «постелью», так что кузинам приходилось читать между строк, порой пытаясь угадать по описанию воскресной поездки на Белл-Айл, что выражало лицо ее мужа: счастье или недовольство, или означает ли новая прическа Сурмелины – «я у мамы дурочка», – что Зизмо теперь может ерошить ей волосы.

И теперь та самая Сурмелина, полная собственных тайн, становилась их поверенной.

– Поженились? То есть вы хотите сказать, что спите друг с другом?

– Да, – выдавил из себя Левти.

Сурмелина только сейчас заметила наросший столбик пепла и стряхнула его.

– Вот ведь какая неудача! Стоило уехать, как тут и началось самое интересное.

Но Дездемона совершенно не была расположена к шуткам и с мольбой схватила Сурмелину за руки:

– Обещай мне, что никому не скажешь. Об этом никто не должен знать.

– Я никому не скажу.

– А как насчет твоего мужа?

– Он думает, что я встречаю своего кузена и его жену.

– Ты ему ничего не скажешь?

– Это не так уж сложно, – рассмеялась Сурмелина, – он все равно меня не слушает.


Сурмелина настояла на том, чтобы нанять носильщика, и тот донес их чемоданы до черного «паккарда». Она сама дала ему чаевые и, привлекая всеобщее внимание, села за руль. В 1922 году вид женщины за рулем все еще шокировал окружающих. Положив мундштук на приборную доску, она прокачала педаль газа, выждала необходимые пять секунд и нажала кнопку зажигания. Железный капот машины ожил и завибрировал. Кожаные сиденья затряслись, и Дездемона схватила за руку своего мужа. Сурмелина сняла свои атласные туфельки на высоких каблуках и осталась в чулках. Машина тронулась с места, и Сурмелина, пренебрегая всеми правилами, свернула по Мичиган-авеню к площади Кадиллака. Мои дед и бабка во все глаза смотрели на оживленные улицы, грохочущие трамваи, гудящие машины и прочий одноцветный транспорт, проносящийся мимо. В те годы центр Детройта кишмя кишел покупателями и бизнесменами. Перед универмагом «Гудзон» собралась огромная толпа – люди, расталкивая друг друга, пытались пройти через новомодные вращающиеся двери. Лина только успевала указывать пальцем на вывески: «Кафе „Фронтенак“», «Семейный театр», «Ральстон», «Мягкие сигары Вейта и Бонда Блэкстоун по 10 центов за штуку». Наверху девятиметровый мальчик намазывал на трехметровый кусок хлеба «Золотое луговое масло». Одно из зданий было увешано рядом гигантских масляных ламп, подсвечивавших сообщение о продлении распродажи до тридцать первого октября. Повсюду царили шум и суета. Дездемона, откинувшись на спинку сиденья, уже предчувствовала, сколько страданий ей будут доставлять современные удобства – не только машины, но и тостеры, поливалки и эскалаторы; Левти лишь улыбался и покачивал головой. Повсюду возвышались небоскребы, кинотеатры и гостиницы. В двадцатых годах были возведены почти все знаменитые здания Детройта: здание Пенобскот и второе здание Буля, окрашенное в цвета индейского пояса, здание Нового трастового фонда и башня Кадиллака. Моим деду и бабке Детройт казался одним большим Коза-Ханом в сезон продажи коконов. Вот чего они не видели, так это спящих на улицах бездомных рабочих и тридцатиквартального гетто на востоке, кишащего афро-американцами, которым было запрещено жить в других местах. Короче, им были не видны семена разрушения этого города, поскольку они сами являлись частью тех, кто хлынул сюда, привлеченный обещаниями Генри Форда платить по пять долларов в день наличными.

Ист-Сайд Детройта представлял собой тихий район, застроенный коттеджами на одну семью, скрывавшимися под кронами вязов. Лина подвезла их к скромному двухэтажному зданию, сложенному из кирпича мускатного цвета, который показался моим предкам настоящим дворцом. Они, оцепенев, смотрели на него из машины, пока входная дверь не распахнулась и на улицу не вышел человек.

Джимми Зизмо был настолько многогранной личностью, что я даже не знаю, с чего начать. Ботаник-любитель, антисуфражист, охотник на крупную дичь, отлученный от церкви, наркоделец и убежденный трезвенник – можете выбирать, что вам больше по вкусу. Ему было сорок пять, почти вдвое больше, чем его жене. Он стоял на сером крыльце в дешевом костюме и поношенной рубашке с острым воротничком. Курчавые черные волосы придавали ему диковатый вид холостяка, которым он и оставался долгое время, и это впечатление усиливалось помятым, как неприбранная постель, лицом. Но брови его были обольстительно изогнуты, как у профессиональных танцовщиц, а ресницы казались такими густыми, словно их подкрасили тушью. Однако моя бабка не обратила на все это никакого внимания. Ее интересовало другое.

– Он араб? – осведомилась Дездемона, как только оказалась наедине со своей кузиной на кухне. – Так поэтому ты ничего не рассказывала о нем в письмах?

– Нет, не араб. Он с Черного моря.

– Это зала, – меж тем пояснял Зизмо, показывая Левти дом.

– С Понта! – в ужасе выдохнула Дездемона, изучая холодильник. – А он не мусульманин?

– Там не всех обратили в ислам, – усмехнулась Лина. – Ты что, думаешь, стоит греку окунуться в Черное море, и он тут же превращается в мусульманина?

– Но в нем есть какая-то турецкая кровь? – понизила голос Дездемона. – Потому он такой темный?

– Не знаю, и меня это совершенно не волнует.

– Вы можете жить здесь сколько захотите, – говорил Зизмо, поднимаясь с Левти на второй этаж, – но есть несколько правил. Во-первых, я вегетарианец. Если твоя жена захочет приготовить мясо, пусть пользуется отдельной посудой. Кроме того, никакого виски. Ты пьешь?

– Бывает.

– Никакого алкоголя. Захочешь выпить, ступай в кабак. Мне не нужны неприятности с полицией. Теперь что касается арендной платы. Вы ведь только что поженились?

– Да.

– И какое ты получил за ней приданое?

– Приданое?

– Да. Сколько?

– Но ты хоть знала, что он такой старый? – шепотом спрашивала Дездемона внизу, осматривая печь.

– По крайней мере, он не приходится мне родным братом.

– Тихо ты!

– Я не получал никакого приданого, – ответил Левти. – Мы познакомились на пароходе.

– Бесприданница? – Зизмо замер и изумленно уставился на Левти. – Зачем же ты на ней женился?

– Мы полюбили друг друга, – ответил Левти. Он никогда еще не произносил этих слов перед посторонним человеком, и его одновременно охватило ощущение счастья и страха.

– Никогда не надо жениться, если тебе за это не платят. Именно поэтому я так долго ждал, когда мне предложат достойную цену. – Он подмигнул Левти.

– Лина говорила, что у вас теперь есть свой бизнес, – с внезапным интересом заметил Левти, следуя за Зизмо в ванную комнату. – И что это за бизнес?

– У меня? Я занимаюсь импортом.

– Ни малейшего представления, – отвечала Сурмелина на кухне. – Занимается импортом. Единственное, что я знаю: он приносит домой деньги.

– Но как можно было выйти замуж за человека, о котором ты ничего не знаешь?

– Я готова была выйти замуж за калеку, Дез, только чтобы вырваться на волю.

– У меня в этом есть некоторый опыт, – говорил Левти, осматривая водопроводную систему. – Я занимался этим в Бурсе. Шелководство.

– Ваша доля арендной платы будет составлять двадцать долларов, – не обратив внимания на намек, сообщил Зизмо и, вытащив затычку, выпустил из ванны воду.

– Насколько мне известно, чем старше муж, тем лучше, – продолжала Лина внизу, открывая кладовку. – Молодой муж не оставлял бы меня в покое. Это было бы очень тяжело.

– Как тебе не стыдно, Лина!

Но Дездемона уже не могла сдержать смех. Она была очень рада тому, что снова видит свою кузину, которая напоминала ей о родине. А темная кладовка, забитая фигами, миндалем, грецкими орехами, халвой и сушеными абрикосами, еще больше подняла ей настроение.

– Но где же взять деньги? – наконец вырвалось у Левти, когда они спускались вниз. – У меня ничего не осталось. Куда мне устроиться работать?

– Это не проблема, – махнул рукой Зизмо. – Я поговорю с людьми. – Они снова пересекли залу. Зизмо остановился и с важным видом посмотрел вниз. – Ты еще не похвалил мой ковер из шкуры зебры.

– Очень красивый.

– Я его привез из Африки. Сам подстрелил.

– Вы были в Африке?

– Где я только не был!


Как и положено супругам, они поселились в одной комнате, которая располагалась прямо над спальней Зизмо и Лины, и первые несколько ночей моя бабка вылезала из кровати и приникала ухом к полу.

– Ничего. Я же говорила тебе.

– Иди обратно, – подшучивал над ней Левти. – Это их личное дело.

– Какое дело? Я же тебе говорила – нет у них никаких дел.

Меж тем внизу Зизмо высказывал свои соображения о новых постояльцах:

– Какая романтика! Знакомится с девицей на пароходе и тут же женится на ней. Без приданого.

– Некоторые женятся по любви.

– Брак существует для ведения домашнего хозяйства и для рождения детей. И кстати…

– Пожалуйста, Джимми, только не сегодня.

– А когда? Мы уже пять лет женаты, а детей так и нет. То ты плохо себя чувствуешь, то ты устала, то одно, то другое. Ты принимаешь касторовое масло?

– Да.

– А магнезию?

– Да.

– Очень хорошо. Надо уменьшать количество желчи. Если у матери слишком много желчи, ребенок будет расти хилым и не будет слушаться родителей.

– Спокойной ночи, милый.

– Спокойной ночи, милая.

Не прошло и недели, как все загадки Лининого замужества разрешились сами собой. Соответственно своему возрасту Джимми Зизмо обращался с женой как с дочерью. Он постоянно указывал ей, что она может делать, а что нет, критиковал цены и глубину вырезов ее нарядов, напоминал ей, когда ложиться, когда вставать, когда говорить и когда молчать. Он не давал ей ключи от машины, пока она не умасливала его поцелуями и ласками. Как знахарь-диетолог, он с медицинской дотошностью следил за ее месячными, а один из самых крупных скандалов разразился после того, как он попытался допросить Лину о качестве ее стула. Что касается сексуальных отношений, то они возникали у них чрезвычайно редко. Уже пять месяцев Лина жаловалась на вымышленные недомогания, предпочитая травяные лекарства своего мужа его любовным ласкам. Зизмо, в свою очередь, был сторонником каких-то смутных представлений йогов о пользе удерживания семени, а потому смиренно ждал выздоровления жены. В доме царило разделение по половому признаку, как в патриархальные, стародавние времена: мужчины – в зале, женщины – на кухне. Это были две независимые сферы жизни, каждая со своими заботами и обязанностями и, как сказали бы биологи-эволюционисты, каждая со своим мышлением. Левти и Дездемоне, привыкшим жить в собственном доме, приходилось привыкать к укладу жизни своих новых хозяев. И кроме того, моему деду нужна была работа.


В те дни множеству автомобильных компаний требовались рабочие. К примеру: «Чалмерс», «Метцгер», «Браш», «Колумбия» и «Фландрия». А также «Хапп», «Пейдж», «Гудзон», «Крит», «Саксония», «Либерти», «Риккенбаккер» и «Додж». Однако у Джимми Зизмо были связи в «Форде».

– Я снабженец, – объяснил он.

– А что ты поставляешь?

– Разное топливо.

Они снова сидели в «паккарде», трясущемся на своих узких шинах. Сгущался легкий туман, и Левти, сощурившись, глядел сквозь запотевшее стекло. Когда они подъезжали к Мичиган-авеню, он все яснее различал здание, похожее на огромный церковный орган, с трубами, уходившими высоко в небо.

Тогда же появился запах – тот самый запах, что поднимался вверх по течению реки и спустя много лет преследовал меня повсюду. Нос моего деда, с такой же горбинкой, как у меня, учуял его. Ноздри его затрепетали, и он вдохнул полной грудью. Сначала запах показался ему знакомым – вроде зловония от тухлых яиц и навоза. Но через несколько секунд к этой вони добавились химические запахи, и дед закрыл нос платком.

– Не волнуйся, – рассмеялся Зизмо. – Привыкнешь.

– Никогда.

– Ты знаешь, в чем заключается секрет?

– В чем?

– В том, чтобы не дышать.

Когда они подъехали к заводу, Зизмо повел Левти в отдел по подбору кадров.

– Сколько времени он живет в Детройте? – осведомился менеджер.

– Полгода.

– Вы можете подтвердить это?

– Я могу забросить к вам домой необходимые документы, – понизив голос, ответил Зизмо.

– «Старую хижину»? – оглянувшись по сторонам, спросил менеджер.

– Лучшего качества.

Менеджер выпятил нижнюю губу и принялся рассматривать моего деда.

– А хорошо ли он говорит по-английски?

– Не настолько хорошо, как я, но он быстро учится.

– Ему придется пройти курс подготовки и сдать экзамен. В противном случае он будет уволен.

– Годится. А теперь напишите свой домашний адрес, и мы договоримся о доставке. Где-нибудь в половине девятого вечера в понедельник вас устроит?

– Приходите с черного хода.

Недолгая работа моего деда в автомобильной компании Форда стала единственным эпизодом в истории семейства Стефанидисов, когда кто-либо из них трудился на поприще машиностроения. Мы предпочитали делать не машины, а лепешки и греческие салаты, спаникопиту и долму, рисовые пудинги и пахлаву. Нашим сборочным конвейером был гриль, а станком – сатуратор. И все же эти полгода установили нашу причастность к грозному и величественному гиганту, который был виден со скоростного шоссе, подходящего вплотную к этому Везувию с его трубопроводами, лестницами, помостами, огнем и дымом, – все это можно было определить, как чуму или титул монарха, только одним цветом – пурпур.

В свой первый рабочий день Левти зашел на кухню продемонстрировать новый комбинезон. Он раскинул руки, облаченные в рукава фланелевой рубашки, щелкнул пальцами и принялся приплясывать. Дездемона рассмеялась и прикрыла дверь, чтобы не разбудить Лину. Левти съел свой завтрак: йогурт и сливы, и просмотрел греческую газету трехдневной давности. А Дездемона завернула ему фету, оливки и хлеб в новый американский пакет из коричневой бумаги. Когда у черного входа он обернулся, чтобы поцеловать ее, она отпрянула, опасаясь, что их могут увидеть, и тут же вспомнила, что они теперь муж и жена. Теперь они жили в штате Мичиган, где все птицы были одного цвета и, откуда они, никто не знал. И Дездемона сделала шаг навстречу губам своего мужа. Это был их первый поцелуй на великих американских просторах, на заднем дворе под опадающей вишней. Чувство невыразимого счастья вспыхнуло внутри у нее, разбрызгивая вокруг свои искры.

Прекрасное настроение не покидало деда до самой трамвайной остановки, на которой, куря и перебрасываясь шутками, уже стояли другие рабочие. Левти заметил, что они держали в руках металлические судки с ланчем, и он смущенно спрятал свой пакет за спину. Трамвай оповестил о своем приближении гулкой тряской по мостовой, после чего появился в лучах восходящего солнца как электрифицированная колесница Аполлона. Внутри трамвая люди, говорящие на одном языке, собирались в группы. Хотя перед работой лица у них у всех были чистые, в ушах порой виднелась сажа. Трамвай покатил дальше, и вскоре всеобщая веселость уступила место гробовому молчанию. Вблизи даунтауна на подножку трамвая вскочили несколько черных – они держались особняком.

А затем впереди, на фоне неба, возник его величество Пурпур в клубах исторгаемого им дыма. Сначала появились только верхушки восьми главных труб, каждая из которых выбрасывала по темному облаку. Облака, поднимаясь вверх, соединялись и создавали завесу над городом; тень от нее падала на трамвайные рельсы, и Левти понял, что общее молчание было знаком признания ее неизбежного каждодневного появления. Приближаясь к завесе, люди отворачивались, и один лишь Левти наблюдал, как убывает дневной свет и мрак окутывает трамвай. Лица у всех стали серыми, а один из мавров на подножке сплюнул на мостовую кровавый сгусток.

Вскоре в трамвай начал просачиваться запах: сначала вполне терпимая вонь тухлых яиц и навоза, а потом к ней стал примешиваться невыносимый химический душок. Левти оглядел рабочих, чтобы проверить, как они на это реагируют, но никто даже не шелохнулся. Потом двери распахнулись, и люди вывалились наружу. Трамваи все прибывали и прибывали, выплевывая десятки сотен серых фигур, устремлявшихся через мощеный двор к заводским воротам. Мимо проезжали грузовики, и Левти позволил увлечь себя огромной семи-десятитысячной толпе, спешившей сделать последние затяжки и переброситься последними словами, так как за воротами завода все разговоры были запрещены. Главное здание представляло собой семиэтажную крепость из темного кирпича с семнадцатью трубами. Его венчали водонапорные башни, соединенные настилами, которые вели к наблюдательным мостикам и нефтеперегонным устройствам, снабженным менее внушительными трубами. Все это производило впечатление подрастающей рощицы, словно главные восемь труб рассеивали вокруг семена, из которых на бесплодной почве завода теперь поднималось еще дюжин пять маленьких стволов. Затем Левти увидел железнодорожные рельсы, бункеры вдоль берега и огромные емкости для хранения угля, кокса и железной руды. Над головой, как лапы огромных пауков, разбегалась целая сеть помостов. И перед тем как войти внутрь, он еще успел заметить грузовое судно и кусочек Руж-Ривер, названной так французскими исследователями из-за красноватого цвета воды. Но это было прежде, чем промышленные отходы окрасили ее в оранжевый цвет.

Люди лишились человечности в 1913 году, и это исторический факт. Именно в этом году Генри Форд начал массовый выпуск автомобилей и заставил рабочих трудиться со скоростью конвейера. Сначала они взбунтовались и валом повалили с производства, не в силах приспособиться к новым темпам. Однако к настоящему времени адаптацию можно считать состоявшейся, и все мы в какой-то степени ее унаследовали, так что теперь успешно пользуемся джойстиками и пультами дистанционного управления и совершаем массу других монотонных действий.

Однако в 1922 году люди еще не привыкли быть автоматами.

Моего деда обучили его обязанностям за семнадцать минут. Гениальность нового производственного метода заключалась в разделении каждого этапа на ряд операций, не требовавших профессиональных навыков, поэтому принимать на работу и увольнять с работы можно было любого. Бригадир показал Левти, как надо снимать с конвейера подшипник, обрабатывать его на токарном станке и класть обратно, после чего замерил секундомером успехи нового работника. Затем кивнул и отвел Левти к его рабочему месту у конвейера. Слева от него стоял человек по фамилии Виржбицкий, справа по фамилии О’Молли. На мгновение все трое замерли, и тут прозвучал свисток.

Каждые четырнадцать секунд Виржбицкий должен был просверлить подшипник, Стефанидис обточить его, а О’Молли насадить его на распределительный вал. После чего вал, оказавшись на конвейере, сквозь клубы металлической пыли и кислотных испарений проходил путь в пятьдесят ярдов и попадал к следующему рабочему, а тот вставлял его в двигатель (двадцать секунд). Одновременно рабочие брали детали с соседних конвейеров – карбюраторы, распредвалы и всасывающие коллекторы – и подсоединяли их к двигателю. А над их согбенными спинами потрясали своими кулаками огромные паровые молоты. Не было слышно ни единого слова. Виржбицкий сверлил подшипник, Стефанидис обтачивал его, О’Молли насаживал. Распределительный вал уплывал, кружа по цеху, пока его не подхватывали другие руки и не прикрепляли к двигателю, приобретавшему все более эксцентричный вид благодаря обилию трубок и плюмажу лопастей. Виржбицкий сверлит, Стефанидис обтачивает, О’Молли насаживает. В то время как другие вставляют воздушный фильтр (семнадцать секунд), приделывают стартер (двадцать шесть секунд) и устанавливают маховик. После чего блок двигателя готов, и последний рабочий провожает его дальше…

Хотя на самом деле не последний. Внизу двигатель встречают другие рабочие, они вставляют его в наплывающие рамы. Они подсоединяют его к системе передач (двадцать пять секунд). А Виржбицкий продолжает сверлить, Стефанидис обтачивать, а О’Молли насаживать. Дед не видит ничего, кроме подшипника: руки берут его, обтачивают и кладут на место как раз в тот момент, когда появляется следующий. А приплывают они оттуда, где их штампуют, и болванки обжигают в печах, а до этого – из литейного цеха, где работают негры с выпученными глазами – от адского света и пламени. Они засыпают железную руду в плавильную печь и ковшами разливают расплавленную сталь по литейным формам. Лить надо с определенной скоростью: чуть быстрее – и формы расколются, чуть медленнее – и сталь застынет. Они даже не могут остановиться, чтобы стряхнуть с рук искры горящего металла. А бригадир не всегда успевает это сделать.

Литейный цех находится в самой глубине, но конвейер тянется дальше. Он ползет наружу, к горам угля и кокса и дальше к реке, где суда разгружают руду, и там превращается в саму реку, уходящую в северные леса, пока она не достигает своего истока, то есть самой земли, песчаника и известняка, таящегося в ее недрах, и оттуда конвейер снова поворачивает назад – к реке, грузовым судам и, наконец, к кранам, экскаваторам и плавильным печам, где расплавленная сталь разливается по формам, где она охлаждается и застывает, превращаясь в детали машин: двигатели, коробки передач и топливные баки «модели Т» 1922 года выпуска. Виржбицкий сверлит, Стефанидис обтачивает, О’Молли насаживает. Выше и ниже их с разных сторон другие рабочие засыпают в формовочные стержни песок и вбивают в них затычки или устанавливают опоки в вагранку. Многочисленные конвейеры пересекаются и разветвляются. Одни штампуют детали (пятьдесят секунд), другие куют их (сорок две секунды), третьи сваривают их вместе (одна минута десять секунд). Виржбицкий сверлит, Стефанидис обтачивает, О’Молли насаживает. И распределительный вал уплывает, кружа по цеху, пока его не подхватывают другие руки и не прикрепляют к двигателю, обретающему все более законченный вид. И вот он наконец готов. Рабочий отправляет его вниз, к накатывающей навстречу раме, в то время как еще трое достают из печи корпус, обожженный до такого блеска, что они видят в нем собственное отражение и тут же узнают себя, прежде чем опустить его на подъезжающую к ним раму. За руль вскакивает человек (три секунды), включает зажигание (две секунды), и готовая машина съезжает с конвейера.


Молчание днем и болтовня вечером. Каждый вечер мой измочаленный дед выходит с завода и идет в соседнее здание, где располагается школа английского языка Форда. Он садится за парту и раскрывает учебник. Парта вибрирует, словно класс движется на конвейере со скоростью 1,2 мили в час. Дед смотрит на английский алфавит, написанный на стенах. Вокруг него рядами сидят люди с такими же учебниками. Их волосы слиплись от засохшего пота, глаза покраснели от металлической пыли, руки ободраны. С покорностью послушников они хором читают:

Рабочие должны пользоваться дома водой и мылом.

Ничто так не способствует успеху, как чистота.

Не плюйте дома на пол.

Уничтожайте дома мух.

Чем вы чище, тем больше возможностей открывается перед вами.

Иногда занятия английским продолжались и на работе. Однажды после лекции бригадира о повышении производительности труда Левти развил такую скорость, что начал обтачивать подшипник не за четырнадцать секунд, а за двенадцать. Однако, вернувшись из сортира, он обнаружил, что на его токарном станке написано «штрейкбрехер», а ремень привода обрезан. Пока он искал новый привод, прозвучал рожок, и конвейер остановился.

– В чем дело? – заорал на него бригадир. – Каждый раз, останавливая конвейер, мы теряем деньги. Если это повторится еще раз, ты будешь уволен. Понятно?

– Да, сэр.

– Запускайте!

И лента конвейера снова начинает двигаться. Когда бригадир уходит, О’Молли оглядывается по сторонам и шепчет:

– Не старайся всех обогнать. Понял? Иначе нам всем придется работать быстрее.


Дездемона оставалась дома и занималась приготовлением пищи. Ей теперь не нужно было ухаживать за шелкопрядами и подстригать тутовые деревья, доить коз и сплетничать с соседями, и моя бабка полностью посвятила себя кухне. Пока Левти обтачивал подшипники, Дездемона готовила пастиччио, мусаку и галактобуреку. Она засыпала кухонный стол мукой и выскобленной палкой от швабры раскатывала тесто в листы не толще бумаги – они выходили у нее один за другим, как на конвейере, заполняя кухню. Потом Дездемона переносила их в гостиную и раскладывала на мебели, покрытой простынями. Она расхаживала взад-вперед, добавляя грецкие орехи, масло, мед, шпинат и сыр, потом закрывала все это другим листом теста, смазывала маслом и отправляла в печь. На заводе рабочие валились с ног от жары и усталости, а моя бабка умудрялась трудиться в две смены. Утром она вставала, чтобы приготовить завтрак и собрать ланч мужу, затем мариновала в вине ногу барашка. Днем она готовила домашние колбасы с фенхелем, которые затем развешивала коптиться над обогревательными трубами в подвале. В три часа она начинала готовить обед и только после этого позволяла себе передышку. Она садилась за кухонный стол и раскрывала свой сонник, чтобы определить значение сна, приснившегося накануне. Не было случая, чтобы на плите попыхивало меньше трех кастрюль. Время от времени Джимми Зизмо приводил домой своих коллег по бизнесу – неуклюжих мужчин с ветчинными лицами в широкополых шляпах. И Дездемона всегда была готова накормить их. Потом они уходили, и она мыла за ними посуду.

Единственное, с чем она не могла смириться, так это с походами по магазинам. Американские магазины пугали ее, а продукты повергали в уныние. Даже много лет спустя, увидев у нас на кухне «Макинтош Крогера», она поднимала его и говорила: «Ну и что? Мы этим коз кормили». Любой местный рынок вызывал в ней воспоминания об аромате персиков, инжира и грецких орехов в Бурсе. Не прожив и нескольких месяцев в Америке, Дездемона уже страдала от неизлечимой ностальгии. Так что после рабочего дня на заводе и занятий английским Левти еще приходилось закупать баранину, овощи, специи и мед.

Так они и жили… месяц… три… пять. С трудом они вынесли свою первую мичиганскую зиму. Январь, начало второго ночи, Дездемона Стефанидис спит в ненавистной шляпе, полученной от активисток Христианского союза женской молодежи, пытаясь спастись от холода, проникающего сквозь тонкие стены. Трубы отопления вздыхают и звенят. Левти, положив тетрадь на колени, при свете свечи заканчивает домашнее задание. Он слышит шорох и, подняв голову, замечает два красных глаза, поблескивающих в дыре между досками. «Крыса», – выводит он, прежде чем запустить карандаш в грызуна. Дездемона продолжает спать. Он гладит ее по голове и говорит «любимая» по-английски. Новая страна и новый язык помогают все больше отстраняться от прошлого. Спящая рядом Дездемона с каждой ночью все меньше воспринимается им как сестра и все больше как жена. День за днем преград становится все меньше, и воспоминания о совершенном преступлении улетучиваются. (Но то, что забывают люди, помнят клетки.)

Наступила весна 1923 года. Дед, привыкший к многочисленным спряжениям древнегреческих глаголов, обнаружил, что английский, несмотря на всю его непоследовательность, довольно простой язык. Накопив достаточный словарный запас, он стал обнаруживать знакомые элементы слова – то в корне, то в приставке, то в суффиксе. Для празднования первого выпуска английской школы Форда решили устроить маскарад, на который был приглашен и Левти, как лучший студент.

– Что еще за маскарад? – спросила Дездемона.

– Сейчас не могу сказать. Это сюрприз. Но тебе придется кое-что сшить мне.

– Что именно?

– Ну, что-нибудь национальное.

Дело происходило в среду вечером. Левти и Зизмо сидели в зале, когда к ним неожиданно вошла Лина, чтобы послушать «Час с Ронни Роннетом». Зизмо одарил ее неодобрительным взглядом, но она тут же спаслась наушниками.

– Думает, что она американка, – заметил Зизмо, обращаясь к Левти. – Видишь? Даже кладет ногу на ногу.

– Но это же Америка, – ответил Левти. – Мы теперь все американцы.

– Это не Америка, – возразил Зизмо. – Это мой дом. И мы здесь живем не как американцы. Вот твоя жена это понимает. Ты когда-нибудь видел, чтобы она приходила в залу демонстрировать свои ноги и слушать радио?

В дверь постучали. Зизмо, испытывавший необъяснимую ненависть к непрошеным гостям, вскочил и накрылся пиджаком, сделав знак Левти не двигаться; Лина, заметив это, сняла наушники. Стук повторился.

– Милый, неужто ты считаешь, они бы постучали в дверь, если бы хотели убить тебя? – осведомилась Лина.

– Кто кого хочет убить? – прибежала из кухни Дездемона.

– Да это я так, – откликнулась Лина, которая знала о делах мужа гораздо больше, чем прикидывалась. Она подошла к двери и открыла ее.

На пороге стояли двое. На них были серые костюмы, полосатые галстуки и черные ботинки. У обоих короткие бакенбарды, а в руках одинаковые портфели. Когда они сняли шляпы, у них оказались и волосы одного и того же каштанового цвета, расчесанные на прямой пробор. Зизмо протянул им из-под пиджака руку.

– Мы из департамента социологии «Форда», – заявил тот, что повыше. – Мистер Стефанидис дома?

– Да, – откликнулся Левти.

– Мистер Стефанидис, позвольте мне объяснить цель нашего прихода.

– Руководство предвидело, – без малейшей запинки продолжил второй, – что ежедневная зарплата в пять долларов может оказаться в руках некоторых людей огромным препятствием на пути праведности и может сделать их угрозой для общества в целом.

– Поэтому мистер Форд решил, – подхватил первый, – что эти деньги будут выплачиваться лишь тем, кто умеет разумно распоряжаться ими.

– Кроме этого, их будут лишены те, – продолжил коротышка, – кто не выполняет план. Тогда компания оставляет за собой право лишить его доли доходов, пока он не оправдает себя в ее глазах. Мы можем пройти?

Переступив порог, они разделились, и высокий достал из портфеля блокнот.

– Если вы не возражаете, я задам вам несколько вопросов. Вы пьете, мистер Стефанидис?

– Нет, – ответил за Левти Зизмо.

– А вы кто такой?

– Моя фамилия Зизмо.

– Вы здесь живете?

– Это мой дом.

– Значит, мистер и миссис Стефанидис ваши постояльцы?

– Совершенно верно.

– Не годится. Не годится. Мы поощряем приобретение жилья по закладным.

– Он собирается это сделать, – ответил Зизмо.

Меж тем коротышка отправился на кухню и начал поднимать крышки кастрюль, заглядывать в печь и мусорное ведро. Дездемона попыталась воспротивиться этому, но Лина остановила ее взглядом. (А теперь обратите внимание, как затрепетали у Дездемоны ноздри. В последние два дня обоняние у нее определенно обострилось. Пища начала пахнуть как-то странно: фета – грязными носками, а оливки – козьим пометом.)

– Как часто вы моетесь, мистер Стефанидис? – спрашивал меж тем длинный.

– Каждый день, сэр.

– А как часто вы чистите зубы?

– Тоже каждый день.

– Чем вы их чистите?

– Питьевой содой.

А коротышка уже взбирался по лестнице. Войдя в спальню моих предков, он начал осматривать белье. Затем прошел в уборную и осмотрел стульчак.

– Отныне пользуйтесь вот этим, – заметил длинный. – Это зубная паста. А вот вам новая зубная щетка.

Дед смущенно взял и то и другое.

– Мы вообще-то приехали из Бурсы, – пояснил он. – Это большой город.

– Чистить надо вдоль десен. Снизу вверх в глубине и сверху вниз спереди. Две минуты утром и вечером. Давайте попробуем.

– Мы – цивилизованные люди.

– Вы что, отказываетесь пользоваться гигиеническими рекомендациями?

– Послушайте, – произнес Зизмо. – Греки построили Парфенон, а египтяне пирамиды еще тогда, когда англосаксы ходили в звериных шкурах.

Длинный пристально посмотрел на Зизмо и что-то отметил в своем блокноте.

– Так? – осведомился мой дед и, жутко оскалясь, принялся елозить щеткой в сухом рту.

– Да. Замечательно.

В это время на лестнице появился коротышка. Он тоже открыл свой блокнот и начал:

– Во-первых, мусорное ведро на кухне не имеет крышки. Во-вторых, на кухонном столе мухи. В-третьих, в пище слишком много чеснока, который вызывает несварение желудка.

(Наконец Дездемона понимает, в чем дело. Волосы коротышки, обильно покрытые бриллиантином, вызывают у нее тошноту.)

– Вы проявляете похвальную предусмотрительность, интересуясь здоровьем своего работника, – заметил Зизмо. – Было бы очень неприятно, если бы кто-нибудь заболел. Ведь это привело бы к сокращению производства.

– Я сделаю вид, что не слышал этого, – откликнулся длинный. – Поскольку вы не являетесь официальным работником автомобильной компании Форда. Однако, мистер Стефанидис, – это уже снова поворачиваясь к деду, – мне придется сообщить в своем отчете о ваших социальных связях. И я бы советовал вам с миссис Стефанидис как можно быстрее перебраться в собственный дом.

– А позвольте поинтересоваться, сэр, чем вы занимаетесь? – не удержался коротышка.

– Морскими перевозками, – ответил Зизмо.

– Как это мило, что вы зашли к нам, – вмешалась Лина. – Но, честно говоря, мы как раз собирались ужинать. А вечером хотели пойти в церковь. К тому же Левти в девять ложится спать, чтобы как следует отдохнуть. Он любит вставать со свежей головой.

– Очень хорошо. Очень хорошо. – Они надели шляпы и отбыли.


До выпускного маскарада оставалось несколько недель. За это время Дездемона должна была сшить паликари, украшенное красной, белой и синей тесьмой, а Левти – получить деньги, выдававшиеся из бронированного грузовика. Накануне праздника Левти доехал на трамвае до площади Кадиллака и вошел в магазин одежды «Голд», где его ожидал Джимми Зизмо – он обещал помочь Левти выбрать костюм.

– Скоро уже лето. Как насчет кремового? С желтым шелковым галстуком.

– Нет. Преподаватель английского сказал: или синий, или серый.

– Они хотят превратить тебя в протестанта. Сопротивляйся!

– Я возьму синий, – говорит Левти с прекрасным произношением.

(Тут выясняется, что продавец тоже чем-то обязан Зизмо. И предоставляет им двадцатипроцентную скидку.)

Тем временем в дом – для благословения – наконец приходит священник греческой православной церкви Успения. Дездемона с тревогой следит за тем, как он выпивает предложенный ею стакан «Метаксы». Когда они с Левти стали прихожанами, священник чисто формально поинтересовался, обвенчаны ли они. И Дездемона сказала, что да. Ее воспитали в убеждении, что священники могут отличить правду ото лжи, но отец Стилианопулос лишь кивнул и вписал их имена в церковный журнал. Он ставит стакан, встает, произносит благословение и окропляет порог святой водой. Но еще до конца церемонии Дездемона снова начинает что-то ощущать, а именно – что святой отец ел на завтрак. Она чувствует запах его пота, когда он поднимает руку для крестного знамения. И когда она его провожает к дверям, ей приходится задержать дыхание.

– Спасибо, отец, спасибо.

Стилианопулос уходит, но толку от этого мало.

Как только Дездемона делает вдох, она чувствует запах удобрений на цветочных клумбах и капусты, которую варит соседка, миссис Чеславски, и она может поклясться, что где-то стоит открытая банка горчицы. Она вдыхает все эти запахи и инстинктивно прижимает руку к животу.

В это самое мгновение открывается дверь спальни. Выходит Сурмелина. У нее пол-лица напудрено и нарумянено; другая половина, без макияжа, выглядит зеленой.

– Ты что-нибудь чувствуешь? – спрашивает Сурмелина.

– Да. Я чувствую все запахи.

– О господи!

– Что такое?

– Я не думала, что это может случиться со мной. С тобой сколько угодно. Но только не со мной.

В тот же день в семь часов вечера в Детройтской гвардейской оружейной палате. Свет меркнет, и двухтысячная аудитория начинает рассаживаться. Крупные деятели бизнеса пожимают друг другу руки. Джимми Зизмо в новом кремовом костюме с желтым галстуком садится нога на ногу, покачивая кожаной туфлей. Лина и Дездемона, объединенные общей тайной, держатся за руки.

Под восхищенные аханья и рукоплескания раздвигается занавес. На заднике изображен корабль с двумя трубами и частью палубы с ограждением. Оттуда тянутся подмостки к другому месту действия – гигантскому серому котлу, на котором выведены слова: «Плавильный тигель английской школы Форда». Начинают звучать национальные мелодии. Внезапно на подмостках появляется одинокая фигура, облаченная в балканский национальный костюм – безрукавка, широкие штаны, высокие кожаные сапоги. Это иммигрант, несущий свои пожитки в узелке на палке, перекинутой через плечо. Он озирается и спускается в плавильный тигель.

– Какая пропаганда, – бормочет Зизмо.

Лина шикает.

Затем в тигель спускается сириец, потом итальянец, поляк, норвежец, палестинец и, наконец, грек.

– Смотрите, это Левти!

Мой дед шагает по подмосткам в расшитом паликари, пукамисо с пышными рукавами и в плиссированной юбочке – фустанелле. На мгновение он останавливается, чтобы окинуть взглядом зрителей, но яркий свет слепит его. Он не видит Дездемону, которую прямо-таки распирает желание поделиться своей тайной. В спину его уже подталкивает немец: «Macht schnell. То есть, извини, иди быстрее».

Генри Форд одобрительно кивает в первом ряду. Миссис Форд пытается сказать ему что-то на ухо, но он от нее отмахивается. Взгляд его голубых глаз скользит по лицам вышедших на сцену преподавателей. В руках у них длинные черпаки, которые они запускают в тигель и начинают там помешивать. Сцену заливает красный мигающий свет, и все окутывается дымом.

Внутри котла люди начинают сбрасывать с себя свою национальную одежду и надевать костюмы. Они путаются, наступают друг другу на ноги. Левти извиняется и, натянув на себя синие шерстяные брюки и пиджак, начинает ощущать себя настоящим американцем с вычищенными на американский манер зубами и опрысканными американским дезодорантом подмышками. Люди продолжают вращаться, подгоняемые черпаками…

…В кулисах появляются двое: высокий и низенький…

…Лицо моей бабки выражает полное изумление…

…А содержимое тигля наконец закипает. Красный свет становится ярче. Оркестр начинает играть «Янки-дудл». И из котла один за другим начинают появляться выпускники школы. Под громовые аплодисменты они выходят в своих синих и серых костюмах, размахивая американскими флагами.


Едва успевает опуститься занавес, как к Левти подходят представители департамента социологии.

– Я сегодня сдал выпускной экзамен, – говорит им дед. – Набрал девяносто три из ста возможных. И сегодня же я открыл свой банковский счет.

– Это замечательно, – отвечает длинный.

– Но, к несчастью, вы опоздали, – замечает коротышка и достает из кармана листок бумаги хорошо известного в Детройте розового цвета.

– Мы навели справки о вашем хозяине. Об этом так называемом Джимми Зизмо. Он состоит на учете в полиции.

– Мне об этом ничего не известно, – говорит дед. – Я уверен, что это какая-то ошибка. Он хороший человек. И много работает.

– Извините, мистер Стефанидис. Но вы должны понять, что мистеру Форду не нужны рабочие, поддерживающие такие связи. Так что в понедельник можете не приходить на завод.

Пока дед пытается осознать это известие, коротышка добавляет: – Надеюсь, вам это послужит уроком. Общение с дурными людьми может вас погубить. Вы производите приятное впечатление, мистер Стефанидис. Так что желаем вам всего наилучшего.

Через несколько минут Левти уже спускается к жене и страшно изумлен, когда она обнимает его на глазах у всех.

– Тебе понравился спектакль?

– Дело не в этом.

– А в чем?

Дездемона смотрит ему в глаза. Но объяснять все приходится Сурмелине.

– Твоя жена и я… – просто начала она, – мы обе залетели.

Минотавр

Что-что, а это мне не грозит. Как и большинство гермафродитов, я бесплоден. Это одна из причин, почему я так и не женился. Это одна из причин, не считая чувства стыда, почему я решил поступить на дипломатическую службу. Мне никогда не нравилось жить на одном месте. После того как я превратился в мужчину, мы с мамой уехали из Мичигана, и с тех пор я нигде подолгу не останавливался. Через пару лет я уеду из Берлина – меня назначат куда-нибудь еще. Мне будет грустно уезжать отсюда. Этот когда-то разделенный надвое город чем-то похож на меня. На мою борьбу за объединение, за Einheit[15]. Приехав из города, все еще разделенного надвое расовой ненавистью, здесь, в Берлине, я обрел надежду.

Кстати, о чувстве стыда. Я не потворствую ему и делаю все возможное, чтобы его преодолеть. Движение «Интерсекс» стремится положить конец операциям по изменению пола младенцев. И первое, что необходимо сделать, – это убедить мир, в частности детских эндокринологов, в том, что гениталии гермафродитов не являются больными органами. Из каждых двух тысяч младенцев один рождается двуполым. Это означает, что в Соединенных Штатах, где население составляет двести семьдесят пять миллионов, сегодня проживает сто тридцать семь тысяч интерсексуалов.

Но гермафродиты такие же люди. Я не политик и не очень люблю общественные мероприятия. И хотя состою членом Интерсексуального общества Северной Америки, я никогда не принимал участия в демонстрациях. Я веду частную жизнь и оберегаю собственные раны. Это не лучший образ жизни. Но я таков, каков есть.

Самые известные гермафродиты в истории? Я? Приятно было бы так думать, но мне до этого еще далеко. Я поглощен работой и откровенничаю только с несколькими друзьями. На приемах, когда я оказываюсь рядом с бывшим послом (тоже уроженцем Детройта), мы обсуждаем с ним «Тигров». Очень немногие в Берлине посвящены в мою тайну. Я стал говорить об этом с большей готовностью, чем прежде, но тут я не всегда последователен. Иногда я сообщаю об этом случайным прохожим. А некоторые остаются в неведении навсегда.

Особенно это касается женщин, которые мне нравятся. Как только я встречаю такую и она проявляет ко мне симпатию, я тут же ретируюсь. Иногда по вечерам, приободрившись с помощью доброй «Риохи», я забываю о своих физических проблемах и позволяю себе надеяться. Прочь летит дорогой костюм и рубашка от Томаса Пинка. Неужто мои возлюбленные не будут потрясены особенностями моей физиологии?! (Под моими двубортными «доспехами» таятся другие «доспехи» – из хорошо натренированной мускулатуры.) Но от своего последнего бастиона – удобных боксеров – я не откажусь никогда. Я всегда буду извиняться и уходить. Уходить и больше никогда не звонить. Как и все мужчины.

Но меня хватает ненадолго. И я снова встаю на стартовую черту. Сегодня утром я опять встретил свою велосипедистку. На этот раз мне удалось узнать ее имя: Джулия. Джулия Кикучи. Выросла в Северной Калифорнии, окончила школу дизайна на Род-Айленд и теперь приехала в Берлин по гранту, полученному от Кюнстлерхаус. Но что гораздо важнее – она придет ко мне на свидание в пятницу вечером.

Это будет просто свидание. За ним ничего не последует. Зачем говорить ей о своих особенностях, о своем многолетнем блуждании в тумане, вдали от чужих глаз. И вдали от любви.


Одновременное оплодотворение произошло ночью 24 марта 1923 года в отдельных расположенных друг над другом спальнях после вечера, проведенного в театре. Дед, еще не догадываясь о своем скором увольнении, раскошелился на четыре билета на «Минотавра», поставленного в Семейном театре. Сначала Дездемона отказалась идти. Она не одобряла театральное искусство в целом, а особенно жанр водевиля, но в итоге, будучи не в силах противостоять греческой тематике, она натянула новые чулки, надела черное платье и пальто и вместе со всеми двинулась по скользкой дорожке к ужасному «паккарду».

Когда в Семейном театре поднялся занавес, мои родственники надеялись, что им расскажут всю историю. Как Минос, царь Крита, не смог принести в жертву Посейдону белого быка. Как разгневанный Посейдон наказал его жену Пасифаю, заставив ее влюбиться в быка. Как плодом этого союза стал Астерий, родившийся с бычьей головой и человеческим телом. А потом как Дедал создал лабиринт и так далее. Однако, как только зажглись софиты, нетрадиционный подход к этому сюжету стал очевиден. На сцене в серебристых лифчиках и просвечивающих сорочках резвились хористки – они танцевали и читали стихи, не попадая в такт жуткому завыванию флейт. Потом появился Минотавр с бычьей головой из папье-маше. Не имея никакого представления о классической психологии, актер изображал в чистом виде киношного монстра. Он рычал, барабаны громыхали, хористки визжали и разбегались. Минотавр гнался за ними, естественно, ловил их, пожирал или затаскивал их, беззащитных, в лабиринт. И тут занавес опустился.

Моя бабка с восемнадцатого ряда высказывала критические замечания: «Это похоже на картины в музеях, просто повод показать голых людей».

Она же настояла на том, чтобы уйти в антракте. Дома все четверо готовились ко сну. Дездемона выстирала чулки и зажгла ночник в коридоре. Зизмо выпил сок папайи, который он считал полезным для пищеварения. Левти аккуратно повесил свой костюм, сложив брюки по стрелкам, а Сурмелина сняла макияж с помощью кольдкрема и забралась в постель. Все четверо, двигаясь по своим индивидуальным орбитам, делали вид, что пьеса не произвела на них никакого впечатления. И вот Джимми Зизмо выключил свет, забрался в свою одноместную кровать и обнаружил, что она уже занята! Сурмелина, которой снились хористки, перебралась в нее в состоянии лунатизма и, бормоча стихотворные строки, залезла на своего мужа, находящегося в состоянии готовности. («Видишь? – в темноте произнес Зизмо. – Никакой желчи. Это все касторовое масло».) Может, Дездемона что-нибудь бы и услышала сверху, но она делала вид, что спит. Вопреки ее желанию, спектакль растормошил и ее. Из головы не шли мускулистые грубые бедра Минотавра и непристойные позы его жертв. Стыдясь собственного возбуждения, она старалась ничем не проявить его. Она выключила лампу и пожелала мужу спокойной ночи, потом театрально зевнула и повернулась к нему спиной. Но Левти подкрался сзади.

Теперь стоп-кадр. Я хочу уточнить позы: Лина лежит на животе, Левти на боку, а также обстоятельства – ночная амнезия, и непосредственную причину – спектакль о чудовищном гибриде. Считается, что дети наследуют у своих родителей только физические черты, но я уверен, что по наследству передаются и другие вещи: мотивы поступков, сценарии жизни и даже судьбы. Разве я не воспользовался бы девушкой, прикидывающейся спящей? И вполне возможно, что это тоже было бы связано с каким-нибудь спектаклем и умирающими на сцене актерами.

Но оставим в стороне эти генеалогические проблемы и вернемся к биологическим фактам. Точно так же, как у девочек, живущих в одном дортуаре, у Дездемоны и Лины менструальные циклы были одинаковыми. Названный день был четырнадцатым. Это не проверялось с помощью каких-либо термометров, но уже через несколько недель тошнота и обострившееся обоняние все подтвердили. «Назвать это утренним токсикозом мог только мужчина, – заявила Лина. – Он, вероятно, являлся домой только утром и тогда замечал это». Приступы тошноты не подчинялись никаким правилам и возникали в самое разное время. Рвота могла начаться днем или посреди ночи. Беременность оказалась шлюпкой в бушующем море, из которой они не могли выбраться. Оставалось только привязать себя к мачтам своих кроватей и пережидать шторм. Враждебным было все, с чем они сталкивались, – простыни, подушки, даже воздух. Дыхание мужей стало невыносимым, и когда находились силы пошевелиться, они жестами просили их держаться подальше.

Беременность женщин принизила роль мужчин, и после первого всплеска мужской гордости они довольно быстро осознали свою скромную роль, которую природа отвела им в драме воспроизводства, и, спровоцировав непонятный им взрыв, смущенно отступили в тень. И пока их жены величественно страдали в своих спальнях, Левти и Зизмо слушали в зале музыку или отправлялись в греческий квартал, в кофейню, где они никого не могли оскорбить своим запахом. Они играли в триктрак и говорили о политике, и никто не упоминал о женщинах, так как в кофейне все были холостяками – независимо от возраста и количества произведенных на свет детей, общество которых теперь предпочитали жены. Темы разговоров всегда были одними и теми же: они обсуждали турок и их жестокость, Венизелоса и допущенные им ошибки, возвращение царя Константина и оставшееся неотомщенным сожжение Смирны.

– И кого-нибудь это волнует? Никого!

– Это похоже на то, что Беренжер сказал Клемансо: «Мир принадлежит тому, кому принадлежит нефть».

– Чертовы турки! Убийцы и насильники!

– Сначала они обесчестили Агию Софию, а теперь уничтожили Смирну!

– Хватит скулить, – вмешивался Зизмо. – В этой войне виноваты греки.

– Что?!

– Кто куда вторгся? – вопрошал Зизмо.

– Турки. В тысяча четыреста пятьдесят третьем году.

– Греки и своей-то страной управлять не могут. Зачем им еще другая?

Здесь все вскакивали, опрокидывая стулья.

– Да кто ты такой, Зизмо? Несчастный понтиец! Турецкий прихлебатель!

– Я люблю правду! – кричал Зизмо. – Нет никаких доказательств, что Смирна была подожжена турками. Это сделали греки, чтобы потом взвалить всю вину на турок.

Тут вмешивался Левти, чтобы предотвратить драку. После чего Зизмо уже держал свои политические взгляды при себе. Он мрачно пил кофе и читал разрозненные номера журналов и брошюры, посвященные космическим путешествиям и древним цивилизациям. Потом жевал лимонные корки и советовал то же Левти. Их теперь связывал дух товарищества мужчин, оказавшихся на задворках возникновения новой жизни, и, как будущих отцов, их мысли больше всего занимали деньги.


Дед никогда не говорил Джимми, из-за чего его уволили, но, похоже, Зизмо прекрасно понимал, с чем это могло быть связано. Поэтому через несколько недель он решил возместить убытки.

– Делай вид, что мы просто едем прокатиться.

– О’кей.

– А если нас остановят, ничего не говори.

– О’кей.

– Эта работа лучше, чем на заводе. Поверь мне. Пять долларов в день – это ничто. А здесь ты до отвала сможешь есть свой чеснок.

Они проезжают мимо аттракционов Электрического парка. За окном туман, на часах – начало четвертого утра. Положа руку на сердце, в такое время все аттракционы должны быть закрыты, но мне надо, чтобы в этот день парк работал всю ночь, чтобы туман внезапно исчез и чтобы мой дед увидел, как по американским горам несется вагончик. Позволив себе этот дешевый символизм, я тут же подчиняюсь строгим правилам реализма и ответственно заявляю, что ничего такого они видеть не могли. Весенний туман окутывает опоры только что открытого моста Белл-Айл. В дымке мерцают желтые шары уличных фонарей.

– Поразительно, так поздно и сколько машин, – замечает Левти.

– Да, здесь так всегда по ночам, – отвечает Зизмо.

Мост легко возносит их над рекой и плавно опускает на другом берегу. Остров Белл-Айл на реке Детройт находится всего лишь в полумиле от канадского берега. Днем парк полон гуляющих и отдыхающих. Грязные берега усеяны рыбаками. Церковные деятели проводят здесь свои собрания. Однако с наступлением темноты остров становится пристанищем свободных нравов. В укромных уголках останавливаются машины любовников. А другие автомобили переезжают мост, чтобы совершить сомнительные сделки. Зизмо проезжает во тьме мимо восьмиугольных бельведеров и памятника Герою Гражданской войны и углубляется в лес, где когда-то жители Оттавы устраивали летние лагеря. Из-за тумана ветровое стекло помутнело. Листва берез кажется пергаментной под угольно-черным небом.

Как и у большинства машин того времени, у автомобиля Зизмо нет зеркала заднего вида, поэтому он то и дело оборачивается, проверяя, не увязался ли за ними кто-нибудь. Так они петляют по Центральной аллее и Стрэнду, трижды объезжая остров, пока Зизмо не успокаивается и не останавливает машину на северо-востоке, развернув в сторону Канады.

– Почему мы остановились?

– Сиди и жди.

Зизмо трижды включает и выключает фары и выходит из машины. Левти следует за ним. Они стоят в полной темноте, прислушиваясь к плеску волн и сигналам грузовых судов. И вот издали доносится какой-то шум.

– А у тебя есть офис? – спрашивает дед. – Складские помещения?

– Вот мой офис. – Зизмо делает неопределенный жест рукой. – А это мой склад, – добавляет он, указывая на «паккард».

Шум становится громче, и Левти, сощурившись, вглядывается в туман.

– Когда-то я работал на железной дороге. – Зизмо вынимает из кармана сушеный абрикос и кладет в рот. – На западе, в Юте. Надорвал себе спину. И тогда я поумнел. – Шум становится еще ближе, и Зизмо открывает багажник. И вот из тумана появляется катер – небольшое суденышко, на борту которого двое. Они выключают мотор, и катер бесшумно вплывает в камыши. Зизмо передает одному конверт, а другой откидывает брезент на корме. В лунном свете видны двенадцать аккуратно сложенных деревянных ящиков.

– Теперь у меня собственная железная дорога, – говорит Зизмо. – Разгружай.

Таким образом выяснилось, чем именно занимается Джимми Зизмо. Он импортировал отнюдь не сушеные абрикосы из Сирии, халву из Турции и мед из Ливана по реке Святого Лаврентия – он ввозил виски «Хайрам Уокер» из Онтарио, пиво из Квебека и ром с Барбадоса. Сам он – трезвенник – зарабатывал на жизнь, покупая и продавая спиртное.

– Что делать, если все эти американцы пьяницы? – оправдывался он через несколько минут, когда ящики были погружены.

– Ты должен был раньше мне сказать! – гневно кричал Левти. – Если нас поймают, я не получу гражданства и меня отправят обратно в Грецию.

– А у тебя разве есть выбор? Может, у тебя есть работа получше? И не забывай, мы оба ждем детей.

Так началась криминальная жизнь моего деда. Следующие восемь месяцев он занимался вместе с Зизмо контрабандой спиртного: они вставали глубокой ночью и обедали на рассвете. Он усвоил сленг нелегальной торговли и четырехкратно расширил свой словарный запас. Научился называть спиртное «хуч», «бинго», «беличьей мочой» и «обезьяньими помоями», а питейные заведения «разливухами», «кабаками», «барами» и «рюмочными». Он заучил расположение всех подпольных баров, всех похоронных контор, которые бальзамировали тела не благовониями, а с помощью джина; все церкви, где прихожанам предлагалось не только освященное вино; и все парикмахерские, где в банках и склянках хранился дешевый джин. Левти подробно ознакомился с береговой линией реки Детройт, со всеми ее потаенными заводями и секретными причалами и научился распознавать полицейские катера на расстоянии в четверть мили. Занятие контрабандой требовало хитрости и ловкости. В широком масштабе бутлегерство контролировалось мафией и Пурпурной бандой. Но из соображений благотворительности они сквозь пальцы смотрели на любительское предпринимательство, когда речь шла о ночной поездке в Канаду и обратно на каком-нибудь рыболовецком суденышке. Женщины, пряча под юбками галлоны виски, переправлялись на пароме в Виндзор. И крупные воротилы, до тех пор пока это не мешало их деятельности, не препятствовали этому. Зизмо же действовал с куда большим размахом.

Они совершали свои операции по пять-шесть раз в неделю. В багажник «паккарда» помещалось четыре ящика и еще восемь на просторном заднем сиденье. Для Зизмо не существовало ни правил, ни чужих территорий.

– Как только они приняли сухой закон, я тут же пошел в библиотеку и изучил карту, – говорил он, объясняя, как он занялся этим делом. – И увидел, что Канада и Мичиган вплотную прилегают друг к другу. Тогда я пошел и купил билет до Детройта. Я приехал сюда нищим и пошел в греческий квартал к свату. Знаешь, почему я разрешаю Лине водить машину? Потому что она куплена на ее деньги. – Он удовлетворенно улыбнулся, но потом мысли его приняли другой оборот, и его лицо потемнело. – Хотя имей в виду, я вообще-то не одобряю, когда женщины сидят за рулем. А теперь им еще дали и право голоса! Помнишь спектакль, на который мы ходили? – проворчал он. – Они все такие. Дай им волю, и они займутся любовью с быком.

– Это же просто миф, Джимми, – возразил Левти. – Его же нельзя понимать буквально.

– Почему? – осведомился Зизмо. – Женщины отличаются от нас. У них плотская природа. Самое лучшее, что с ними можно сделать, – это запирать их в лабиринте.

– О чем ты?

– О беременности, – улыбнулся Зизмо.

И это действительно походило на лабиринт. Дездемона поворачивалась то туда, то сюда, то направо, то налево, пытаясь найти удобное положение. Не вылезая из постели, она блуждала по темным коридорам беременности, спотыкаясь о кости предшественниц, проделавших этот путь до нее. Сначала о кости своей матери Ефросиньи (на которую она внезапно стала походить), потом о кости теток, бабок и всех других женщин, уходящих в глубокую историю до самой праматери Евы, на чрево которых было наложено проклятие. Теперь Дездемона физически ощущала их, разделяла с ними их боль и вздохи, их страх и опасения, их униженность и их упования. Как и они, она прикасалась к своему животу, поддерживая мироздание, она ощущала гордость и всемогущество, а потом ее пронизывала судорога.

Теперь в общих чертах я набросаю вам картину беременности. Восемь недель – Дездемона лежит на спине, до самых подмышек натянув на себя одеяло, и смотрит, как за окном меняется освещение в зависимости от дня и ночи. Она поворачивается на бок и видит, как одеяло меняет свои очертания. Шерстяное одеяло то появляется, то исчезает. На прикроватный столик опускаются подносы с едой и тут же улетают. Но на протяжении всей этой безумной пляски неодушевленных предметов главным остается непрерывно меняющееся тело Дездемоны. Ее грудь набухает. Соски темнеют. В четырнадцать недель у нее начинает расплываться лицо, и я впервые узнаю в ней бабушку своего детства. В двадцать недель от пупка вниз начинает обозначаться какая-то таинственная линия. Живот вздымается. В тридцать недель у нее начинает истончаться кожа, а волосы густеют. Лицо становится не таким бледным, и, наконец, от него начинает исходить сияние. Чем полнее она становится, тем меньше двигается. Она перестает поворачиваться на живот. Она неподвижно наплывает на объектив камеры. Световые эффекты за окном продолжаются. В тридцать шесть недель она сворачивает себе кокон из простыней. Простыни то накрывают ее, то сползают вниз, и тогда из-под них появляется ее измученное, решительное и нетерпеливое лицо. Глаза ее открыты. Она кричит.

Лина, чтобы избежать варикоза вен, обматывает ноги бинтами. Опасаясь появления дурного запаха изо рта, она ставит рядом с кроватью коробочку с мятными таблетками; каждое утро она взвешивается, с досадой прикусывая нижнюю губу. Ей нравится ее нынешняя пышная фигура, но при том она задумывается о последствиях. «Я знаю, грудь уже никогда не станет такой, как прежде. Грудь просто обвиснет. Как не раз видела на фотографиях в „Нэшнл джиогрэфик“». Во время беременности Лина ощущает себя каким-то животным. И испытывает от этого неловкость. Лицо ее краснеет во время гормональных приливов. Она потеет, и макияж начинает плыть. Все происходящее кажется ей рудиментом, сохранившимся от более примитивных форм жизни. Беременность возвращает ее на низшую стадию развития: она ассоциирует себя с пчелиной маткой, откладывающей яйца. Она вспоминает соседскую колли, которая рыла себе нору на заднем дворе прошлой весной.

Единственным утешением оставалось радио. Теперь она не снимала наушники ни в кровати, ни в ванной. Летом выходила с ними на улицу и усаживалась под вишней. Наполняя голову музыкой, она сбегала от собственного тела.

Однажды октябрьским утром у дома 3467 по Херлбат-стрит остановилось такси, из которого появилась худая и высокая мужская фигура. Мужчина сверил по бумажке адрес, забрал свои вещи – зонтик и чемодан – и расплатился с водителем. Снял шляпу и уставился на нее так, словно на полях шляпы были записаны инструкции. Постояв некоторое время, он снова водрузил ее на голову и двинулся к входной двери.

Стук в дверь расслышали и Лина, и Дездемона. Они встретились в прихожей.

Когда дверь открылась, гость взглянул сначала на один живот, а потом на другой.

– Как я вовремя, – заметил он.

Это был доктор Филобозян. Ясноглазый, чисто выбритый – он уже оправился от своего горя.

– У меня сохранился ваш адрес.

Женщины пригласили его в дом, и он поведал им свою историю. Он действительно подхватил на «Джулии» какую-то инфекцию. Но врачебная лицензия спасла его от высылки в Грецию – Америке нужны были врачи. Доктор Филобозян целый месяц провел в больнице на острове Эллис, после чего при посредничестве Армянского фонда въехал в страну. Год он провел в Нью-Йорке, обтачивая линзы для оптики. А потом ему удалось получить кое-какие средства из Турции, и он переехал на Средний Запад.

– Хочу начать здесь практику. В Нью-Йорке уже и так достаточно врачей.

Доктор остался обедать. Пикантное положение женщин не освобождало их от выполнения домашних обязанностей. Еле передвигая отекшие ноги, они подали баранину с рисом, греческий салат и рисовый пудинг. После обеда Дездемона сварила кофе по-гречески и разлила по чашечкам так, чтобы сверху осталась коричневая пена.

– Такое возможно в одном случае из ста, – обратился Филобозян к мужчинам. – Вы уверены, что это произошло в одну и ту же ночь?

– Да, – откликнулась Сурмелина, закуривая за столом. – Ночь оказалась очень напряженной.

– Обычно женщине удается забеременеть не раньше чем через полгода после свадьбы, – продолжил доктор. – А чтобы вы обе в одну и ту же ночь – поразительно!

– Говорите, один случай из ста? – переспросил Зизмо, глядя на Сурмелину.

– По меньшей мере, – подтвердил доктор.

– Во всем виноват Минотавр, – пошутил Левти.

– Не смей вспоминать этот спектакль, – оборвала его Дездемона.

– Что ты на меня так смотришь? – осведомилась Лина.

– А что, нельзя? – поинтересовался ее муж.

Сурмелина раздраженно вздохнула и вытерла рот салфеткой. Повисла напряженная тишина; ее нарушил доктор Филобозян, налив себе еще стакан вина.

– Появление на свет человека – это потрясающая вещь. Например, врожденные недостатки. Считается, что они могут возникнуть на почве фантазий матери. Все, о чем подумает или на что посмотрит мать во время полового акта, может отразиться на состоянии ребенка. У Дамаскина есть история о женщине, у которой над кроватью висело изображение Иоанна Крестителя в традиционной власянице. И вот в порывах страсти бедняжке довелось бросить на него взгляд. А через девять месяцев у нее родился младенец, волосатый, как медведь! – Доктор, довольный собой, рассмеялся и глотнул вина из своего стакана.

– Неужели такое действительно может случиться? – встревожившись, спросила Дездемона.

Доктор явно вошел в роль.

– Есть и другая история о женщине, которая, занимаясь любовью, прикоснулась к жабе. И у нее родился ребенок с выпученными глазами и покрытый бородавками.

– Это вы вычитали в своей книге? – дрожащим голосом спросила Дездемона.

– Да, в книге Паре «О чудесах и уродствах» есть много таких историй. Но Церковь тоже занимается этими вопросами. В «Священной эмбриологии» Каньямилла советует применять внутриутробное крещение. Предположим, вас тревожит, что у вас может родиться урод. Это можно исправить. Вы просто набираете в шприц святой воды и крестите младенца еще до его рождения.

– Не волнуйся, Дездемона, – заметил Левти, видя, насколько встревожена его жена. – В наше время врачи уже не разделяют этого мнения.

– Конечно, нет, – откликнулся доктор Филобозян. – Вся эта чушь возникла в период Средневековья. Теперь мы знаем, что все врожденные нарушения вызываются кровным родством родителей.

– Чем-чем? – переспросила Дездемона.

– Внутрисемейными браками.

Дездемона побледнела.

– Именно это и вызывает у детей развитие различных патологий. Умственную отсталость. Гемофилию. Вот, например, Романовы. Или любая другая монаршая семья. Они же все мутанты.


– Не помню, о чем я думала в ту ночь, – призналась Дездемона позднее, моя посуду.

– А я помню, – откликнулась Лина. – О той, рыжей, которая сидела третьей справа от меня.

– А у меня глаза были закрыты.

– Тогда тебе не о чем беспокоиться.

Дездемона повернула кран, чтобы вода заглушала их голоса.

– А как же вот это… кровное родство?

– Внутрисемейный брак?

– Да. Как узнать, что там с ребенком?

– Это ты узнаешь только после его появления на свет.

– О господи!

– Почему, ты думаешь, Церковь запрещает браки между братьями и сестрами? Люди, состоящие даже в двоюродном родстве, должны получать на это разрешение у архимандрита.

– Я думала, это потому, что… – И Дездемона умолкла, не зная ответа.

– Не волнуйся, – продолжила Лина. – Врачи всегда преувеличивают. Если бы все это было настолько плохо, у нас с тобой уже было бы по шесть рук, но не было бы ног.

Но Дездемону это не успокоило. В своих мыслях она вернулась в Вифинию, пытаясь вспомнить, много ли там рождалось детей с отклонениями. У Мелии Салакас родилась дочь, у которой отсутствовала часть лица. А ее брат Йоргос всю жизнь оставался восьмилетним мальчиком. Рождались ли в Вифинии волосатые дети? Или бородавчатые? Дездемона помнила, как мать рассказывала о странных младенцах, рождавшихся в деревне. Раз в несколько поколений то тут, то там рождался больной ребенок, хотя мать Дездемоны никогда не уточняла, каким именно недугом он страдал. И у всех у них жизнь заканчивалась трагически: они или кончали самоубийством, или сбегали и становились цирковыми артистами, а некоторых много лет спустя видели в Бурсе – они попрошайничали или занимались проституцией. Лежа по ночам в одиночестве, когда Левти уезжал на работу, Дездемона пыталась припомнить подробности этих историй, но все это происходило давным-давно, а Ефросинья Стефанидис была мертва, и спросить было не у кого. Она вспоминала ночь зачатия и старалась восстановить последовательность событий. Она повернулась на бок, поправила подушку Левти. Картин на стенах не было, и ни к каким жабам она не прикасалась. «Что я видела? – вопрошала она себя. – Только стену».

Однако тревоги мучили не только ее одну. Теперь с полной безответственностью и с официальным заявлением о том, что я не отвечаю за достоверность рассказанного, я дам вам представление о переживаниях Джимми Зизмо, так как из всех персонажей моего среднезападного Эпидавра[16] именно ему принадлежит самая большая маска. Радовался ли он тому, что ему предстояло стать отцом? Приносил ли он домой пищевые добавки и гомеопатические чаи? Нет. После обеда с доктором Филобозяном у Джимми Зизмо начали происходить перемены. Может, это было вызвано словами доктора о синхронном зачатии. Об этой одной сотой доли вероятности. Возможно, именно эти случайные совпадения и стали причиной его все возраставшей задумчивости и подозрительных взглядов, которые он бросал на свою беременную жену. Возможно, он начал сомневаться в вероятности успешного зачатия после того, что у них пять месяцев не было никаких отношений. Может, Зизмо начал ощущать себя стариком рядом со своей молодой женой? Или обманутым?

Короче, в конце осени 1923 года моих родственников преследовали минотавры. Дездемоне они являлись в виде волосатых и истекающих кровью младенцев. Зизмо же одолевало более известное чудовище с зелеными глазами. Оно пялилось на него из темной реки, когда он ждал на берегу груз спиртного. Оно выпрыгивало на него с обочины дороги и приникало к ветровому стеклу «паккарда». Оно валялось в постели, когда в предрассветные часы он возвращался домой: зеленоглазая тварь возлежала рядом с его молодой и загадочной женой, но стоило Зизмо моргнуть, и она тут же исчезала.

Первый снег выпал, когда женщины были уже на девятом месяце. Отправляясь на Белл-Айл, Левти и Зизмо надевали перчатки и шарфы. Однако, несмотря на это, Левти дрожал от холода. За последний месяц им дважды с трудом удавалось улизнуть от полиции. Изнемогая от ревности, Зизмо становился рассеянным, забывал о назначенных встречах и организовывал выгрузку в недостаточно подготовленных для этого местах. Но что было еще хуже, так это то, что Пурпурная банда начала забирать в свои руки всю городскую торговлю спиртным. Так что теперь прямое столкновение с ней было только вопросом времени.

Меж тем на Херлбат-стрит качается ложечка. Сурмелина с забинтованными ногами лежит на спине в своем будуаре, а Дездемона осуществляет один из первых своих прогнозов, череда которых закончилась с моим появлением на свет.

– Скажи, что это девочка.

– Ты же не хочешь девочку. С ними слишком много хлопот. Сначала они встречаются с мальчиками, потом им надо доставать приданое и искать мужа…

– В Америке не принято давать приданое за невестой, Дездемона. Ложечка начинает двигаться.

– Если это мальчик, я тебя убью.

– С дочерью ты все время будешь ссориться.

– С дочерью я смогу поговорить.

– Сын будет любить тебя.

Амплитуда качания все возрастает.

– Это… это…

– Кто?

– Можешь начинать копить деньги.

– Правда?

– Запирать на запоры все окна и двери.

– Правда? Не шутишь?

– Готовиться к непрерывным ссорам.

– Это действительно…

– Да. Это определенно девочка.

– Слава Тебе, Господи.

…Вычищается встроенный шкаф. Стены красят в белый цвет. Из универмага «Гудзон» прибывают две одинаковые колыбельки. Моя бабка устанавливает их в детской и вешает между ними одеяло, на случай если у нее родится мальчик. В коридоре она останавливается перед лампадкой и молится Всемогущему: «Пожалуйста, избавь моего ребенка от гемофилии. Мы с Левти не ведали, что творили. Пожалуйста, клянусь, я больше не стану производить на свет детей. Только одного».


Тридцать три недели. Тридцать четыре. Младенцы плавают и кувыркаются в околоплодных водах, разворачиваясь головками вперед. Но, синхронно зачав, Сурмелина и Дездемона в конце расходятся во времени. Семнадцатого декабря, слушая радиоспектакль, Сурмелина снимает наушники и заявляет, что у нее начались схватки. И через три часа, как и предсказывала Дездемона, доктор Филобозян помогает появиться на свет девочке. Ребенок весит всего лишь четыре фунта и три унции, и на неделю его помещают в инкубатор.

– Вот видишь? – говорит Лина Дездемоне, глядя через стекло на младенца. – Доктор Фил ошибался. Видишь, волосы у нее черненькие, а не рыжие.

Следующим к инкубатору подходит Джимми Зизмо. Он снимает шляпу и низко наклоняется. Не морщится ли он? Не подтверждает ли светлая кожа ребенка его подозрения? Или дает ответы на его вопросы о том, почему его жена жаловалась на недомогание, а потом так своевременно исцелилась, чтобы подтвердить его отцовство? (Однако, несмотря на все его сомнения, это была его дочь. Просто возобладал цвет лица Сурмелины. Генетика ведь целиком зависит от случайностей.)

Единственное, что я знаю, так это то, что вскоре после того как Зизмо увидел свою дочь, он решил осуществить свою последнюю махинацию.

– Собирайся, – неделей позже заявил он Левти. – У нас сегодня будут дела.


Особняки, расположенные на берегах озера, освещены рождественскими огнями. На огромной, покрытой снегом лужайке розовой террасы возвышается тринадцатиметровая елка, привезенная на грузовике с Верхнего полуострова. Вокруг нее кружатся эльфы в миниатюрных седанах Доджа. А Санта-Клаус едет на северном олене. (Рудольф тогда еще не был изобретен, поэтому нос у оленя черный.) Мимо ворот особняка проезжает коричневато-черный «паккард». Водитель сидит, устремив взгляд вперед. Пассажир, повернувшись, смотрит на огромное строение.

Джимми Зизмо едет медленно из-за того, что шины обмотаны цепями. Двигаясь по Джефферсон-авеню, они минуют Электрический парк и мост Белл-Айл и въезжают в район Ист-Сайда. (И тут появляюсь я. Здесь расположен дом Старков, где мы с Клементиной Старк «учились» целоваться в третьем классе. И здесь же над озером расположена школа для девочек «Бейкер и Инглис».) Дед прекрасно понимает, что Зизмо приехал сюда не для того, чтобы любоваться особняками, и с тревогой ждет, когда тот поделится своими замыслами. Сразу за Розовой террасой тянется черная, пустая и замерзшая прибрежная полоса. У самого берега громоздятся ледяные торосы. Зизмо едет вдоль берега, пока не добирается до спуска, где летом швартуются лодки. Там он сворачивает и останавливается.

– Мы поедем по льду? – спрашивает дед.

– Сейчас так проще всего добраться до Канады.

– А ты уверен, что он выдержит?

Вместо ответа Зизмо открывает дверцу со своей стороны, готовый бежать. Левти следует его примеру. Передние колеса «паккарда» съезжают на лед, и кажется, что вся ледяная корка содрогается. Затем раздается зубовный скрежет. И все затихает. Задние колеса сползают на лед – он оседает.

Дед, не молившийся со времен Бурсы, начинает подумывать, не прибегнуть ли к этому средству. Озеро Сен-Клер контролируется Пурпурной бандой. Тут нет ни деревьев, за которыми можно было бы спрятаться, ни поворотов, куда можно свернуть. Левти покусывает большой палец без ногтя.

Луны нет, и они различают лишь освещенные фарами пятнадцать футов крупитчатой голубоватой поверхности, пересеченной следами шин. Снег вихрится на ветру. Зизмо рукавом протирает запотевшее стекло.

– Следи, не появится ли впереди темный лед.

– Зачем?

– Там он чересчур тонок.

Не проходит и нескольких минут, как впереди появляется промоина. На мелководье вода подтачивает лед, и Зизмо приходится объезжать. Однако тут же возникает еще одна промоина, и он сворачивает в другую сторону. Направо. Налево. Снова направо. «Паккард» петляет по льду, двигаясь по следу других контрабандистов. Временами путь преграждают торосы, и тогда приходится давать задний ход и возвращаться обратно. Направо, налево, назад, вперед – в кромешной тьме по гладкому, как мрамор, льду. Зизмо склоняется над рулем и, сощурившись, смотрит вдаль, куда не доходит луч фар. Дед держит дверцу открытой и прислушивается, не трещит ли лед…

…И вот за шумом двигателя слышится какой-то новый звук. В ту же самую ночь на другом конце города моей бабке снится кошмар. Она лежит в спасательной шлюпке на борту «Джулии». Капитан Контулис склоняется к ее раздвинутым ногам и снимает с нее свадебный корсет. Попыхивая сигареткой, он расшнуровывает и расстегивает его. Дездемона, смущенная собственной наготой, пытается рассмотреть, что же вызвало внезапное любопытство капитана, и видит, что из нее торчит тяжелый канат. «Раз-два, взяли!» – кричит капитан Контулис, и тут появляется встревоженный Левти. Он хватается за канат и начинает тянуть. А потом…

…Боль. Боль во сне, которая так реальна и в то же время нереальна. Глубоко внутри Дездемоны что-то лопается, и она ощущает тепло, по мере того как шлюпка заполняется кровью. Левти дергает канат еще раз, и кровь брызжет капитану на лицо, но тот опускает поля шляпы и заслоняется. Дездемона кричит, шлюпка начинает раскачиваться, а потом раздается треск, и у нее возникает чувство, что ее разорвали на две половины, там, на конце каната, оказывается ее ребенок – крохотный красный комочек, запутанный клубок мышц.

Она пытается рассмотреть его ручки – и не может, пытается увидеть ножки – и тоже не может; потом он поднимает свою крохотную головку, и она смотрит ему в лицо, на котором нет ни глаз, ни рта, ни носа, а только два смыкающихся и расходящихся в разные стороны зубика…

Дездемона моментально просыпается, и проходит несколько мгновений, прежде чем она понимает, что ее действительная, настоящая кровать абсолютно мокрая. У нее отошли воды…

…А на льду при каждом нажатии на педаль газа фары у «паккарда» загораются все ярче и ярче. «Паккард» достигает фарватера и оказывается где-то между берегами. Огромный черный котел неба усыпан звездами. Ни Зизмо, ни Левти уже не могут вспомнить, откуда они приехали, сколько раз сворачивали и в каких местах были промоины. Замерзшая поверхность покрыта следами, разбегающимися во все стороны. Они минуют останки ветхих, наполовину провалившихся под лед драндулетов, изрешеченных пулями, вокруг которых валяются ведущие мосты, колесные диски и шины. В темноте и снежной круговерти деду начинает отказывать зрение. Несколько раз он ловит себя на ощущении, что навстречу им едут машины. Они возникают то спереди, то сбоку, то сзади и движутся с такой скоростью, что он не успевает их рассмотреть. Теперь салон «паккарда» заполняется новым запахом – кожу и виски забивает другой, металлический привкус, пересиливающий даже аромат дезодоранта Левти, – запах страха. И именно в этот момент Зизмо спокойно спрашивает:

– Никогда не мог понять, почему ты никому не говоришь, что Лина приходится тебе двоюродной сестрой?

Этот вопрос, словно удар грома средь ясного неба, застает моего деда врасплох.

– Мы не делаем из этого никакой тайны.

– Да? – переспрашивает Зизмо. – Однако я никогда не слышал, чтобы ты говорил об этом кому-нибудь.

– Там, где мы жили, все приходились друг другу родственниками, – пытается отшутиться Левти. – Нам еще далеко?

– На другую сторону фарватера. Мы все еще на американской стороне.

– Как ты их здесь отыщешь?

– Найдем. Хочешь побыстрее? – И, не дожидаясь ответа, Зизмо жмет на акселератор.

– Да нет. Притормози.

– И вот еще что меня очень интересует, – продолжает Зизмо, прибавляя скорость.

– Джимми, осторожнее.

– Почему Лине потребовалось уезжать, чтобы выйти замуж?

– Ты слишком быстро едешь. Я не успеваю смотреть на лед.

– Отвечай.

– Почему она уехала? Просто в деревне не было женихов. К тому же она хотела в Америку.

– Серьезно? – И Зизмо еще прибавляет скорость.

– Джимми! Тормози.

Но Зизмо выжимает педаль до пола и кричит:

– Это ты!

– О чем ты?

– Это ты! – ревет Зизмо, двигатель начинает скулить, и машину заносит на льду. – Кто это? – требует Зизмо. – Говори! Кто он?

…Но прежде чем мой дед успевает ответить, по льду ко мне несется другое воспоминание. Воскресный вечер, и отец ведет меня в кино в яхт-клуб Детройта. Мы поднимаемся по лестнице, покрытой красным ковром, проходим мимо серебряных морских призов и портрета гонщика на гидропланах Гара Вуда. На втором этаже расположен зал. Перед экраном – ряды деревянных складных стульев. Свет гаснет, и луч дребезжащего кинопроектора высвечивает в воздухе миллион пылинок.

Отец считал, что единственный способ внушить мне национальное чувство – это показывать дублированные итальянские фильмы на сюжеты греческих мифов. Итак, раз в неделю мы лицезрели Геракла, который то убивает Немейского льва, то похищает пояс царицы амазонок («Видишь, Калли, это пояс»), а то – без всякого подтверждения этого эпизода в классическом тексте – оказывается беспричинно брошенным в яму со змеями. Но больше всего нам нравился Минотавр…

…На экране появлялся актер в плохом парике. «Это Тезей, – пояснял Мильтон. – Видишь, в руках у него клубок, который дала ему его подружка. И он нужен ему, чтобы найти выход из лабиринта».

Тезей входит в лабиринт. Его факел освещает каменные стены, сделанные из картона. Его путь усеивают кости и черепа. Искусственные стены покрыты кровавыми подтеками. Не отрывая глаз от экрана, я протягиваю руку. Отец лезет в карман спортивной куртки и достает сливочную конфету. «А вот и Минотавр!» – шепчет он. И я вздрагиваю от страха и удовольствия.

Печальна судьба этого существа, вызывавшего тогда во мне чисто академический интерес. Астерий не по собственной вине произвел на свет чудовище. Отравленный плод предательства и объект стыда – я мало что понимал в этом в свои восемь лет. Я болел за Тезея…

…Как и моя бабка, готовившаяся в 1923 году к встрече с существом, таящимся в ее чреве. Поддерживая живот, она садится на заднее сиденье такси, а Лина просит шофера поспешить. Дездемона тяжело вдыхает и выдыхает воздух, как бегун, старающийся выровнять дыхание, а Лина произносит:

– Я даже не сержусь, что ты меня разбудила. Кстати, утром мне все равно в больницу. Мне позволили взять девочку домой.

Но Дездемона не слушает ее. Она открывает заранее сложенную сумку и между ночной рубашкой и тапочками нащупывает свои четки. Янтарные, как застывший мед, и потрескавшиеся от огня, они уберегли ее от резни, хранили во время бегства и провели невредимой через горящий город, и она снова начинает перебирать их, пока такси с грохотом несется по темным улицам, пытаясь обогнать ее схватки…

…А Зизмо несется по льду в своем «паккарде». Стрелка спидометра ползет все дальше и дальше. Двигатель грохочет. Цепи оставляют на снегу следы, похожие на петушиные крылья. «Паккард» мчится во тьму, скользя и тормозя на просевшем льду.

– Вы все это заранее спланировали? – кричит Зизмо. – Лина вышла замуж за американца, чтобы потом спонсировать тебя?

– О чем ты говоришь? – пытается образумить его дед. – Когда вы с Линой поженились, я даже еще и не думал о переезде в Америку. Пожалуйста, притормози.

– Значит, это был заранее спланированный умысел? Найти ей мужа, а потом вселиться в его дом?

Беспроигрышная самоуверенность героев фильмов о Минотавре. Чудовище всегда появляется там, где его меньше всего ждут. Точно так же и на озере Сен-Клер, пока мой дед высматривал Пурпурную банду, чудовище оказалось прямо рядом с ним, за рулем машины. Курчавые волосы Зизмо развеваются от ветра, влетающего через открытую дверцу, и напоминают львиную гриву. Голова опущена, ноздри трепещут от гнева, в глазах сверкает ярость.

– Кто это?!

– Джимми! Сворачивай! Лед! Ты не смотришь на лед!

– Я не остановлюсь, пока ты не признаешься.

– Мне не в чем тебе признаваться. Лина – хорошая женщина. Она верная жена. Клянусь тебе!

Но «паккард» продолжает мчаться дальше. Дед распластывается на сиденье.

– А как же ребенок, Джимми? Подумай о своей дочери.

– Кто сказал, что она моя?

– Конечно, твоя.

– Зачем я только на ней женился?!

Но Левти уже не остается времени на ответ – он выкатывается из машины через открытую дверцу. Ветер отталкивает его, словно он налетел на стену, и отбрасывает назад, ударяя о задний бампер. Левти видит, как, словно в замедленной съемке, его шарф накручивается на заднее колесо «паккарда». Он чувствует, как шарф удавкой затягивается у него на шее, потам срывается, и ход времени снова набирает скорость по мере того, как автомобиль начинает удаляться. Прикрыв лицо руками, Левти падает на лед, и его по инерции относит в сторону. А когда он поднимает голову, то видит удаляющийся «паккард». И теперь уже невозможно определить, пытается ли Зизмо затормозить или свернуть в сторону. Левти встает – кости целы – и смотрит вслед обезумевшему Зизмо, который мчится во тьме… шестьдесят ярдов… восемьдесят… сто… пока вдруг до него не доносится другой звук. Заглушая рев двигателя, раздается громкий треск, и под ногами начинают разбегаться трещины, когда «паккард» врезается в заплатку просевшего льда.

Человеческая жизнь трещит так же, как лед. Разрушается личность. Джимми Зизмо, скрючившийся над рулем «паккарда», уже изменился до неузнаваемости. И на этом все заканчивается. Больше мне сказать нечего. Может, это было яростью ревности. А может, он прикинул свои возможности и соотнес размер приданого с расходами на воспитание ребенка. Понимая, что сухой закон долго не продержится.

Не исключено, что он мог и сам все это подстроить.

Однако сейчас нет времени для размышлений. Потому что лед трещит, и передние колеса машины проваливаются под воду. «Паккард» с изяществом слона, встающего на передние ноги, переворачивается на решетку радиатора. Еще какое-то время фары освещают лед и воду под ним, как в плавательном бассейне, но потом, в фейерверке искр, капот проваливается, и все погружается во тьму.


Роды Дездемоны длятся шесть часов. Доктор Филобозян принимает младенца, пол которого определяется как обычно: заглянув в промежность.

– Поздравляю. Сын.

– И волосы только на голове! – с огромным облегчением восклицает Дездемона.

Спустя некоторое время в больницу приезжает Левти. Он пешком добрался до берега и поймал на дороге молоковоз, который довез его до дома. И теперь он, с разбитой об лед правой щекой и распухшей нижней губой, стоит у окна детского отделения, все еще ощущая запах страха. По случайному совпадению в то же самое утро Линина девочка набрала достаточный вес и ее вынули из инкубатора. Медсестры держали на руках обоих детей. Мальчика назвали Мильтиадом – в честь великого афинского полководца, но все называли его Мильтоном – в честь великого английского поэта. Девочка, которой суждено было расти без отца, была названа Теодорой – в честь распутной византийской императрицы, которой восхищалась Сурмелина. Но и она со временем получила американское прозвище.

Однако я хотел бы сказать еще кое-что об этих детях. То, что нельзя было рассмотреть невооруженным глазом. Вглядитесь. Вот. Видите?

У обоих произошла мутация.

Фригидный брак

Похороны Джимми Зизмо состоялись через тринадцать дней с разрешения чикагского архимандрита. Почти две недели никто из членов семьи не выходил из дома, оскверненного смертью, и лишь изредка они принимали случайных посетителей, заходивших выразить свои соболезнования. Зеркала занавешены черными полотнищами. На двери – черные ленты. Левти, уйдя от суетного света, перестал бриться, и ко дню похорон у него уже отросла приличная борода.

Проволочка произошла из-за неудачных попыток полиции найти тело. На следующий день после трагедии на место происшествия отправились два детектива. Там за ночь успела нарасти новая корка льда, на которую еще и снега насыпалось несколько дюймов. Детективы ходили взад-вперед, разыскивая следы колес, но через полчаса сдались. Их устроил рассказ Левти, будто Зизмо поехал на зимнюю рыбалку и, вероятно, выпил. Один из детективов заверил, что тела – в прекрасной сохранности – часто всплывают по весне.

Семья была охвачена горем. Отец Стилианопулос рассказал об этом случае архимандриту, и тот разрешил похороны по православному обряду, с обязательным условием: провести службу на могиле, если тело будет найдено. Подготовку к похоронам взял на себя Левти. Он выбрал гроб, нашел участок на кладбище, заказал надгробную плиту и заплатил за некролог в газетах. В это время греческие иммигранты уже начали пользоваться похоронными агентствами, но Сурмелина настояла на том, чтобы прощание было дома. Целую неделю люди могли приходить в затемненную залу с опущенными шторами, пропитанную пряным запахом цветов. Приходили коллеги Зизмо по его сомнительному бизнесу, его клиенты, а также кое-какие друзья Лины. Они выражали вдове свои соболезнования и подходили к открытому гробу, где на подушке лежало фото Джимми Зизмо в рамке. Джимми сфотографирован вполоборота, его взор обращен в сторону студийного небесного сияния. Сурмелина разрезала ленточку, соединявшую их свадебные венцы, и положила венец мужа в гроб.

Загрузка...