Глава 3

Гришу к концу трапезы привел один из иноков, чье послушание было служить на подворье и смотреть за порядком. Гимназический учитель спутал переулки и едва не вышел в потемках в самую тундру. И тогда же появилась Федуловна.

Вид у странницы был даже не потрепанный, а почитай что растерзанный и совсем жалкий, платок сбился, рукав шубейки полуоторван, на щеке – царапина. К тому же, вымокла – под дождь попала.

– Что это с тобой, матушка? – спросил ошарашенный Василий. – С кем ты воевала?

– Ох, Игнатьич, с православными людьми! Думала – там же меня и до смерти прибьют!

Оказалось Федуловна в поисках святынь и святынек, намоленных икон и диковинных чудес забрела в Свято-Троицкий собор. Его начали строить еще при царе Петре. А, поскольку этого царя на Севере уважали, то и хранили там предметы, имевшие к нему прямое отношение. Хотя многих богомольцев смущали три пушки, подаренные Петром еще архиепископу Афанасию, – они были сняты с захваченных под Архангельском шведских фрегата и яхты. О пушках спорили, место ли им в храме, а вот огромный сосновый крест очень почитали – его сам Петр изготовил в память о своем спасении от морской бури. Отчего-то богомольцы решили, будто крест – чудотворный, и старались взять себе от него хоть малую щепочку, за что причт их немилосердно гонял. Могла ли Федуловна удержаться от соблазна? Как у всякой странницы, у нее в котомочке, кроме прочего, был небольшой нож. Она подкралась и потихоньку пристроилась сбоку, чтобы отгрызть снизу кусочек. Рядом оказалась еще одна любительница святынек, они шепотом повздорили, к ним прибежали дьячок, здешняя просвирня и женщина от свечного ящика. Началась совершенно неуместная в храме склока, пришел суровый батюшка и велел гнать таких вредительниц в тычки. Побоище продолжалось на паперти, пока добрые люди крепким словом не разогнали вояк.

Федуловна, очень обиженная, побрела по Троицкому проспекту куда глаза глядят, надеясь отыскать храм, не столь же величественный, как Свято-Троицкий, но непременно с чудотворными иконами. Напротив гимназии она увидела медного святого, не по-русски одетого, на постаменте, а перед ним – крылатого ангела, подающего ему лиру. Какой из многих святых мог бы играть на лире, Федуловна не знала, но предположила – это некого мученика или великого молитвенника так встречают в раю. Решив, что виной ее необразованность, она преклонила колени перед медным святым и принялась шепотом молиться. Молитве помешали гимназисты, выскочившие после занятий.

– Бабка! Бабушка! Ты перед кем поклоны бьешь? – закричали они. – Это же Михайла Ломоносов!

– Какой еще Михайла? Вон – ангел! – огрызнулась Федуловна.

– Какой ангел? Гений это, бабуля! Ломоносовский гений! А лира – потому что Ломоносов оды писал!

– И вечно они так, – сказал гимназист постарше. – Им дай волю – станут перед Михайлой Васильевичем свечки ставить. Ступай, бабушка, ступай!

Тем и кончился для Федуловны богомольный архангельский поход в поисках чудес. То, что она заблудилась и угодила на вечернюю службу в храм, названия которого не знала, и во время той службы ощутила зверский голод, было достойным завершением суматошного дня.

– Больше не шастай, – сказал Василий. – Это тебя еще Бог уберег, что не сразу под дождь попала, тебя лишь малость подмочило. Тут дожди обыкновенно с утра и поздним вечером льют, а с моря уже вовсю холодным ветром тянет. Только еще недоставало, чтобы ты слегла. Как мы тебя, полудохлую, в обитель потащим? Тут тебе домовая церковь, в ней и молись. А про чудеса тебе отец Кукша все расскажет.

Федуловна отправилась на поиски отца Кукши и услышала много такого, что у нее прямо глазки загорелись. Она представила себе, как, вернувшись с Севера, станет в знакомых домах пересказывать хлебосольным хозяевам подвиги преподобных Зосимы и Савватия Соловецких. Особо ей понравилось чудо с орлом. Отец Кукша, не впервые рассказывавший это, уже до того наловчился, что руками изображал взмахи орлиных крыльев, и весьма правдоподобно. Чудо же было предивным. В давнее время плыл по озеру в малой ладьице некий человек с сыном отроком. Налетела буря, ладьица наполнилась водой – впору погибать. Человек взмолился святым чудотворцам Зосиме и Савватию – а они прислали на помощь огромного орла. Тот, сев на край ладьицы, взмахами сильных крыльев всю воду вычерпал – и так человек со своим отроком спасся, и до конца дней не переставал благодарить Зосиму и Савватия.

– Перышко бы из того крылышка добыть… – возмечтала Федуловна, и тут же сообразила: ведь потомки того дивного орла и по сей день летают на севере, так, может, и их перья чудотворную силу имеют? В мореходном странствии от потопления сберегают? Ведь такому перышку, поди, цены нет! Знатная была бы святынька…

Пока Федуловна слушала про чудеса, Гриша и Славников читали книжки. Гриша – жития святых, Славников – Евангелие, пытаясь применить его к себе. Он понимал, что прощать врагов – дело богоугодное, но коли ты сам себе – враг, то как себя простить?

Ушакова же Василий держал при себе. Ушаков дулся, бурчал что-то совсем злобное, но Василий, видать, не считал его буркотню достойной внимания. Он вел разумные разговоры с иноками, служившими на подворье, о делах практических, забирал у них книги для доставки в Соловецкую обитель и припасенный для монастырских поваров провиант – чай, сахар, рис, перец и мускатный орех, а также несколько больших корзин с бутылками – в них был кагор, необходимый для причастия. Все это было уложено, увязано и стояло наготове – в любую минуту мог явиться человек из Соломбалы с известием, что прибежали кочи – небольшие, но очень надежные суденышки поморов.

– Свечкой кагор проверяли? – спрашивал Василий. – Каждую бутылку? Сейчас ведь сам проверю! Коли сквозь бутылку посмотреть на огонек, и тот огонек виден, пусть тот кагор в трактире извозчикам подают! А для церкви он негоден!

И ведь не поленился, проверил, три бутылки забраковал.

С Родионовым Василий Игнатьевич почти не разговаривал, но время от времени они друг на дружку поглядывали, взоры встречались. Однако поводом к началу беседы это не становилось.

Савелий Григорьевич Морозов, хоть и помылся с дороги, хоть и поспал немного, насладившись горячим чаем с баранками, хоть и после сытного ужина прекрасно выспался, а чувствовал себя прескверно. Если бы можно было усилием воли перенестись в Вологду – он бы так и сделал. Там – угол в подвале у сапожника Харитона Даниловича, там дважды в день хоть кашу с постным маслом, хоть пустые щи, а дадут. И есть приятели в трактирах, которые, коли подойти смиренно, с поклоном, присесть с краешку, потом ввернуть в разговор шуточку, острое словечко, посмеются и непременно поднесут рюмашечку.

Он уже достиг той степени запойного пьянства, когда много не надо – раньше его разве что целый штоф с ног сбивал и укладывал, теперь довольно пары рюмашечек. И с них уже так развезет, что сердце радуется и мир вокруг прекрасен.

Савелий Григорьевич знал, что стал горьким пьяницей, но не придавал этому большого значения, пока не получил основательный нагоняй от возмущенного отца Амвросия, к которому он, желая в Успенский пост причаститься, заявился на исповедь. Как раз накануне гулял купец Анисимов, празднуя именины, и таскал за собой по всей Вологде целую свиту пьющего народа. Обойтись без Савелия Морозова он никак не мог, и бывший приказчик, изгнанный несколько лет назад за пьянство, был накормлен и основательно напоен.

Даже не вспомнив, что перед исповедью и причастием необходим трехдневный пост, Савелий поплелся в храм Божий, где и поразил священника мощным перегаром.

В ярости отец Амвросий велел ему плыть на Соловки и потрудиться во славу Божию, если он не хочет вовсе спиться и помереть зимой в сугробе. Неведомо, собрался бы Савелий Григорьевич в путешествие, или прятался бы от отца Амвросия, перебежав в другой приход, но в церковь зашел странник, Божий человек, давний знакомец батюшки по имени Василий Игнатьевич. Он пожертвовал на храм пять рублей и маленький серебряный складень, завязалась краткая, поскольку начиналась служба, душеполезная беседа, и отец Амвросий сдал ему с рук на руки несостоявшегося причастника.

А спорить с Василием Игнатьевичем Савелий Морозов не отваживался – он Василия просто боялся. Тот сказал, когда и куда прийти с имуществом, – Савелий ослушаться не сумел. Объяснить природу этой власти незнакомого человека над собой Савелий не мог – было в ней нечто даже потустороннее.

Мысль о детях ему в голову тогда пришла – но бывший приказчик считал, что его совесть чиста. Дочь Дуня, бесприданница, удивительно хорошо выдана замуж, у нее можно тайком от супруга перехватить гривенничек и даже четвертачок, сын Митька определен в лавку к купцу Торцову, за него можно не беспокоиться…

И надо ж тому случиться, что Митька вместе с ним поплыл на Соловки! Да еще Василий Игнатьевич этим явно доволен!

Савелий Морозов был уверен, что он – хороший отец. Сын пристроен туда, где его кормят-поят, уму-разуму учат, даже деньги на праздники дарят, так что можно прибежать к нему и взять пятачок или гривенничек. В торцовских лавках Митя не забалуется, хорошо себя окажет – со временем станет младшим приказчиком или даже когда-нибудь старшим приказчиком, женщины торцовского семейства и невесту ему присмотрят. А теперь – вот он, сын, который испуганно косится на родного батю, да и батя на него косится, и оба друг другом недовольны. Вот что с сыном делать в Соловецкой обители?

Да впридачу приятель у него завелся – тот еще висельник! Савелий понимал, что именно Федька затащил Митю на барку, чтобы вдвоем отправиться в плаванье. А ничего поделать с этим супостатом не мог – супостат пришелся по душе Василию Игнатьевичу. И не только Василию – Иван Родионов тоже охотно беседует с любознательным Федькой.

С другой стороны, парнишки друг за дружку держатся, вместе им весело, всюду лазят, пристают к взрослым с вопросами. Без этого шустрого Федьки Митя сидел бы возле бессловесного батюшки и тосковал… и смотреть на него было бы тошно…

Савелий Морозов первые дни был настолько ошарашен собственной отвагой, потащившей его в плаванье, что хмель душевный вполне заменял ему тот хмель, что в шкалике. Но желание выпить родилось и окрепло. И всего-то хотел – рюмашечку! В Великом Устюге не удалось, далее, на пристанях, не удалось – за ним следили, а в Архангельске он попросту проспал возможность сбежать в трактир, пока Василий гонялся за Сидором Ушаковым.

А если бы и сбежал?

Савелий вновь ощутил себя осенним листком. Оторвался листок от ветки, гонит и тащит его ветер, сопротивляться бесполезно. Куда, зачем? Трудиться? Да что такое – трудиться?..

Последнее занятие Савелия Морозова было – учить грамоте и счету детей сапожника. Занятие приятное – сиди с ними под окошком, слушай их лепет да вовремя покрикивай. А теперь?

Как стать трудником человеку, который сроду ничего тяжелее ведра с водой не поднимал? Однако слово дадено, дадено возмущенному отцу Амвросию, хоть и с перепугу – а дадено, причем в Божьем храме, перед образами. За нарушение Господь строго спросит.

Ни с кем из прочих трудников Морозов не сошелся. Славников казался ему гордецом, к которому и подойти-то неприятно, Гриша Чарский – странным и непонятным созданием, вроде попугая в клетке, попугай знает много разных слов, а как с ним говорить – неизвестно. Это были люди из какого-то иного мира. Ушаков же внушал страх, но не такой, как Василий. Василий просто в каждом движении и слове выказывал привычку повелевать людьми, поди не покорись… А вот Ушаков…

Савелий видел, что ему шутки над людьми, не умеющими дать отпор, приятны, что он когда-то жил среди таких людей, возможно, был богатым купцом, хотя – купеческие шутки были какими-то иными, купец сперва тебе рожу горчицей вымажет, а потом за страдание и пять рублей сунет в зубы – беги, мыла купи на все, умывайся! Этот же старался уязвить словами – да и полушки от него не дождешься… И потому бывший приказчик старался держаться подальше от Сидора Ушакова, хотя другого подходящего собеседника пока не было.

Но за ужином что-то произошло.

Савелий Григорьевич как человек, вечно подневольный, умел угадывать настроение тех, от кого был зависим. И вот он увидел, что заносчивый Славников, который прежде даже от Василия Игнатьевича держался подальше, вдруг с ним как-то поладил, при этом загадочно поглядывает на Ивана Родионова. А к нему самому, Савелию, вдруг проявил благосклонность Ушаков и сел с ним рядом, даже шутил беззлобно, наклоняясь к его уху.

Женщины сидели за другим столом, и Ушаков вдруг пустился шепотом обсуждать их стати. Крепкая и бойкая Арина ему явно не нравилась, а вот тихую Лукерью он одобрил и даже стал науськивать Савелия, чтобы попробовал к ней подластиться. Морозов уже и забыл, когда подбивал клинья под баб – было после смерти не шибко любимой жены что-то такое, мимолетное, но ценности он, человек пьющий, для приличной бабы не представлял. Да и для гулящей тоже – денег-то у него в одном кармане блоха на аркане, а в другом вошь на веревочке.

Про Катюшу Ушаков не сказал ни слова.

После ужина возникла необходимость посетить нужник, и Савелий, сунув босые ноги в коты, спустился во двор, в дальний его конец, где выстроился целый ряд самых простых нужников.

А на обратном пути он увидел кое-что странное.

За углом приюта богомольцев стояли Василий с Катюшей и о чем-то спорили. Издали Савелий не слышал голосов, понял только, что Василий ругал Катюшу, а она вроде бы оправдывалась. Чтобы Василий не подумал, что Савелий подслушивает, бывший приказчик решил обойти здание с другой стороны и не попасться Василию на глаза. И тут обнаружилась еще одна странность.

Издали за Василием и Катюшей следил Славников. При этом он, кажется, даже ничего рядом с собой не видел и не слышал – так увлекся подглядыванием.

– Ишь ты… – прошептал Савелий.

Если бы пересказать это «ишь ты» более пространно, получилось бы: «А ведь тебе, голубчик, девка нравится, дай тебе волю – тут же ты ее и уговорил бы, да только против Василия Игнатьевича у тебя кишка тонка, он ее для себя бережет, для себя ее на Соловки берет, грешник окаянный!»

Катюша Савелию не нравилась – уж больно задирала нос, почти как Славников. Гриша – тот был попроще, даже с сыном Митькой возился, что-то ему рассказывал. Но Гриша был непонятен, а Катюша – очень даже понятна: красивая девка, как и полагается бабьему сословию, прилепилась к крепкому мужику и тянет из него подарки. Живя с семейством сапожника, Савелий иногда помогал ему и стал кое-что смыслить в обуви. Такие узкие ботиночки, как у Катюши, в починку к Харитону Данилычу попадали редко, и обращался он с ними очень бережно, потому что дорогие. А как бы девка сама заработала на такие ботиночки? Вот то-то и оно.

Потом трудники и Василий сошлись в трапезной, молча поели. До ужина каждый сидел на своей постели и занимался чтением, благо душеспасительных книжек хватало, они стояли на этажерке и стопками – на подоконниках. Даже Митя и Федька, притихнув, вдвоем смотрели в одну книжку и тихо переговаривались. Потом оказалось – они откопали географический атлас и замышляли путешествие в Африку.

Африка же им понадобилась, потому что видели – над подворьем тянется к югу птичья стая, за ней – другая. Гуси, лебеди, гагары и утки стремились в тепло, в полуденные края, а что ж это, коли не Африка?

Наутро Василий, взяв с собой Ушакова, ушел в город, и тут же сбежал Родионов.

Василий, зная, что в обители мяса вдоволь не дадут, а в основном рыбное, хотел напоследок полакомиться жареной утятиной – да и трудников угостить. Битой птицы в эту пору хватало, охотники целыми лодками привозили ее в Архангельск, и она была дешева. Кабы не в обитель ехать – можно было бы взять побольше и заморозить.

Когда Василий и Ушаков пришли с корзинами, Савелий тут же донес про Родионова.

– Ничего, не пропадет, – рассеянно отвечал Василий. – А ты бы лучше сбегал на поварню за мисками и хлебом. Федька, Митька, вздувайте самовар, мы баранок с маком принесли!

Савелий, предвкушая славную трапезу, потихоньку сунул нос в корзины. В одной, кроме утятины, лежали завернутые в газетный лист бабьи коты. Они явно предназначались Катюше.

Родионов пришел поздно вечером. Славников и Гриша оставили для него миску жирной утятины.

– Ух, устал… – берясь за утиную ножку немытыми руками, сказал Родионов.

Василий молча глядел, как он ест. Наконец Родионов оторвался от опустевшей миски, сгреб в нее косточки и поднял голову.

Затем он развел руками.

Савелию это было непонятно – и его раздражало, что Василий и Родионов безмолвно о чем-то договорились.

– Стало быть, с нами? – тихо спросил Василий.

– Стало быть, с вами.

В словах и в голосе было какое-то мрачное упрямство.

Это было и вовсе удивительно. Василий, стало быть, дотащил Родионова аж до Архангельска, не зная, поплывет ли тот на Соловки? Да ведь Родионов так уверенно говорил, что плывет замаливать грехи! Что же это делается?

Долго ждать не пришлось – через два дня на Соловецкое подворье прибыл человек, сказал, чтобы собирались. Пришло шесть кочей, поморы привезли на продажу свой товар – рыбий зуб, шкуры заячьи, оленьи и песцовые, кожи нерпичьи и моржовые, сало оленье и медвежье, рыбу соленую – палтусину, семгу, сельдь, но главным образом – треску, которая, что соленая, что сушеная, считалась у северян самой здоровой пищей. Их уже поджидали перекупщики, предлагавшие поморам нужный им товар. Отдохнув сутки или двое, мореплаватели были готовы в обратный путь и могли взять с собой паломников, трудников и грузы для обители.

– Слава те, Господи! – сказал Василий. – Хорошо, что с поморами пойдем. Они мореходы опытные. Сейчас обитель это дело под себя подгребает, разрешение такое из столицы получено, чтобы на своих судах паломников и трудников возить, дело выгодное, за навигацию чуть не тысяча человек на Соловки плывет. А у меня более веры моим поморам. Пароход тоже ходит, но где он сейчас – неведомо. Думаю, на островах в тихой гавани будет стоять до навигации. Так что сегодня же отслужим в домовой церкви молебен, я сговорюсь с батюшкой. Иван Петрович, расстарайся – сбегай, уговорись с извозчиками. А лучше найми три или даже четыре телеги.

– Будет исполнено, – деловито отвечал Родионов.

Рано утром Василий Игнатьевич вышел за ворота подворья, где уже ждали четыре телеги, и повел возчиков, крепких мужиков, за мешками и ящиками.

Трудники наскоро позавтракали, напились чаю, оделись потеплее и спустились во двор. Иноки, зная, что будет обычный утренний дождь, снабдили их рогожами – чтобы, сидя на телегах, укрываться.

Вместе с трудниками на Соловки отправились три инока, которые летом и даже осенью бродили, собирая деньги на обитель, доходили даже до Ярославля, а зимовать собирались в скиту на Анзерском острове. Они везли с собой две большие кожаные кисы с деньгами – в Архангельске поменяли пожертвованную медную мелочь на серебро и даже на золотишко. А зимовать собирались на Анзоре, в скиту.

– В скитах тепло, – объяснил один Савелию. – Дрова не казенные. А в обители порой случается, что мерзнешь. Там все строение каменное, от камня холодом тянет, а в скитах поставлены срубы, сложены хорошие печки. Грешен, не могу умерщвлять плоть морозом, я лучше пост на себя построже наложу.

Савелий Морозов затосковал – до него дошло, что обратного пути нет, теперь на материк – разве что в мае, когда вскроется устье Двины и начнется хоть какая-то навигация. Не побежишь ведь в Архангельск или даже поближе, в Онегу, по льду, да еще без гроша за душой.

Он поглядывал на Василия и Катюшу – было любопытно, как они устроят свои тайные делишки в обители. Даже на Катюшины ноги поглядывал – обула ли она коты?

Женщины, ожидая приказа лезть на телеги, стояли на крытом крылечке. Катюша поверх шубки куталась в большой красно-синий клетчатый платок, другим платком, сереньким, повязала голову, причем по-старушечьи, не то по-монашьи, прикрыв лоб и щеки. Подружки, Арина и Лукерья, перешептывались, как всегда, Федуловна бормотала молитвы.

Родионов и Гриша Чарский тихо разговаривали, гордец Славников молчал. Савелий был им сильно недоволен – за время пути все трудники обращались к Савелию Григорьевичу, что-то спрашивали, что-то советовали, один этот – ни словечком не порадовал. Морозов злорадствовал: вот ужо в обители сломят твою гордыню…

Рядом с Савелием Григорьевичем стоял Ушаков. Просто стоял, молчал, не шутил. И вид у Сидора Лукича был пасмурный, на роже написано: кто сунется – изругаю в пух и прах. Он явно не желал плыть на Соловки. И Василий Игнатьевич столь же явно показывал: Ушаков, я тебя вижу, и попробуй только сделать три шага в сторону. Все это было Савелию непонятно. Трудничество – дело добровольное, отчего же Василий чуть не силком тащит туда человека, не желающего трудиться? И отчего человек покоряется напору Василия – совершенно непонятно.

Пристань, откуда поморы на кочах забирали паломников, трудников и грузы для Соловецкой обители, была в Соломбале. Туда можно было добраться на извозчике или на телеге по очень длинному наплавному мосту, который на зиму еще не разобрали.

Сейчас судов там было мало – те, что везли в Архангельский порт товар из Колы, Кеми, Онеги и Мезени, ушли домой до весны. Доставлять новый товар не имело смысла – те парусники, что забирали его в Норвегию и прочие дальние страны, торопились уйти до начала октября, пока устье Двины не схватилось льдом.

Пока трудники добрались до Соломбалы – дождь перестал, только малость моросил.

Их высадили на пристани, и Василий сразу указал заветренное место – за большими кучами довольно крупных камней. Тут же возчики стали сговариваться с перекупщиками – чтобы взять обратный груз в Архангельск.

Кочи были невелики – около шести сажен в длину, сажени по три в ширину, на каждом – по две мачты с прямыми парусами.

– Глядите, парнишечки, вот на этих кочах мы и поплывем, – сказал Мите с Федькой Василий. – Разделимся так – в один погружусь я с Сидором Лукичом и господином Морозовым, в другой, вон тот, что побольше, господа Славников, Чарский и Родионов, вы – с ними, будете о всяких любопытных вещах толковать, время быстро пролетит, в третий честные отцы – отец Онуфрий, не отставайте! В четвертый – наши дамы.

Из-за дам вышел небольшой спор – каждый коч старался залучить к себе красавицу Катюшу, и молодые поморы кричали ей:

– К нам, деушка, к нам! Шанежки иссь с топленым маслицем! А у нас – пироги ягодны! Порато сладки! А у нас – ишшо калитку на верхосытку!

Катюша стояла гордо, отвернувшись от кочей. Всем видом показывала: больно вы мне, городской крале, надобны!

– Господи, они что же, калитки едят? – ужаснулась легковерная Лукерья.

– У чухны так пирожки называются, бабонька, – ответила опытная Федуловна. – Я до Петрозаводска доходила, там нас, странных людей, угощали. Ничего, просто пирожки, которые с кашей, которые с репой.

– А боязно… – призналась Арина.

– Что, и тебе? – усмехнулась Катюша.

– Поди, и тебе тоже.

– А я не боюсь! Я столько повидала, что страха во мне никакого не осталось!

В Катюшином голосе была непонятная гордость.

– Тяжко тебе там придется, девка, – сказала, намекая на нелегкие послушания трудницы, Федуловна.

– А я знаю, для чего туда иду. Знаю – а никому не скажу.

Лукерья и Арина переглянулись.

– Ох, не обошлось тут без молодца… – тихо произнесла Арина.

– Да ну тебя, и с твоими молодцами вместе! – выпалила Катюша, отвернулась и пошла по пристани – куда глаза глядят.

– А молодец-то – вот он, – Арина взглядом указала на Василия.

– Грех это, грех, – ответила ей Федуловна, которая, судя по всему, тоже заметила тайные переговоры между Василием и Катюшей. – Сплошной грех, и они еще на Соловки собрались, в святые места…

– Может, там и повенчаются? – неуверенно спросила Лукерья. – Может, для того он ее туда везет?

– Экая ты сущеглупая, – отвечала Федуловна. – Там же монахи, они себя блюдут, у них свои службы, они, поди, и венчального чина-то не знают.

Василий меж тем заметил наконец давнего знакомца, помора Гаврилу Ивановича, который привел самый большой из кочей. Морозов смотрел, как они сошлись и по-приятельски обнялись.

Старый помор стоял на пристани, распоряжаясь выгрузкой товара. Савелий сразу понял – это человек нерусский, русские так не одеваются. На поморе была остроконечная шапка с длинными, чуть ли не по пояс, ушами, сшитая из кожи неведомого зверя. Короткий кафтан был из бурой шкуры. На ногах – удивительные сапоги, похожие Савелий видел в старой книжке про царя Петра – в ту пору, когда еще служил приказчиком и иногда читал книжки. Они были до середины бедра, чтобы не спадали – пристегивались ремешками к поясу под кафтаном, а под коленками были схвачены кожаными шнурами. Так же были одеты и молодые поморы, помогавшие грузчикам.

Нерусских Савелий не любил. Он и на Родионова косился, видя, что в роду имелись татары. Всякий немец был ему неприятен. Гимназический учитель, хотя и с самой русской физиономией, казался очень сомнительным – неспроста он знает французский язык, непременно в родне водились иноземцы. А поморы, среди которых имелись скуластые и узкоглазые, вызывали неприязнь еще и потому, что их деды и прадеды явно брали жен из ненецких и самоедских племен; значит, на них следовало смотреть свысока.

Василий явно был не чистокровный русак, а с примесью неведомых кровей. Но не это даже смущало Морозова – а удивительная способность Василия ладить с людьми и привлекать их на свою сторону. Взять тот же кагор – ведь не хотели служители подворья проверять все бутылки одну за другой, а Василий как-то очень ловко убедил их это сделать – без ругани и без шуточек, но уверенно и твердо. Опять же, поморы – они чужих, сказывали, не любят, а с Василием у них дружба…

Родионов и Славников, подойдя к краю причала, с любопытством разглядывали прежде не виданные суда. Федька и Митя держались при них.

– Что это? – спросил Славников. – На этом – по морю ходят?

Ему доводилось видеть не только купеческий флот Вологды, но и гравюры с прекрасными стремительными фрегатами. Сам он был человек сухопутный, но образ летящего под всеми парусами фрегата с детства застрял в памяти. И ему казалось, что судно, на котором можно ходить с хорошей скоростью, должно быть длинным и узким. Эти же – какие-то пузатые…

– На других судах не так хорошо получается, – обернувшись к нему, объяснил Василий. – Поморский коч не вчера придуман. У других судов срок навигации короткий, а у коча – долгий. Он, вишь, округлый, как орех, попадет меж льдинами, стиснут его, – так они не ломают ему борта, а выталкивают наверх. А по битому льду он и подавно хорошо ходит. Не барка, чай…

– Наши коцморы и волоком тасцить сподруцно, – добавил Гаврила Иванович. – А цто до льда – так они у нас в коце.

– В коце? – переспросил изумленный Федька.

– По-нашему – в коче. Так у них ледовая шуба называется. Отсюда и суденышко зовется – коч, – вместо помора ответил Василий. – Я уж знаю, в четвертый раз на Соловки иду.

Родионов, которому не менее парнишек было любопытно, подошел поближе, стал слушать.

– Коч вот тут и вот тут дубом или лиственницей поверх бортов обшит, чтобы лед борта не пропорол. Кабы мы позже пришли, то увидели бы, сколь ловко они волоком свой коч через сплошной лед перетаскивают. Когда большие льдины его вытолкнут – то уже ни парус, ни весла, а только волоком. И вот берут молодцы большой якорь, в четыре с половиной пуда, спускаются на лед, отходят подальше, рубят лунку, туда лапу якоря спускают и цепляют. А потом те, что на коче, выбирают якорный канат – и судно ползет. Неторопливо – да ведь и на месте не стоит.

– Сами видели? – уточнил Родионов.

– Я с ними на промысел ходил. Заскучал в обители, сам отец настоятель нам благословил – проветриться да и улов привезти. В Филипповских садках-то возле обители рыба есть – и сельдь, и треска. Но она – про запас.

Морозов нахмурился – вот ведь и настоятеля хитрый Василий как-то очаровал.

Подождали, пока Гаврила Иванович позволил подниматься на суда. И, перекрестясь, пошли по сходням.

Савелий Григорьевич взошел на палубу коча и с недоумением уставился на довольно большую дырку в ней.

– Не бойся, там лестница, спускайся в трюм, – сказал ему Василий. – В трюме поплывем. Обратного груза у них мало, нам в трюме будет хорошо, просторно. Бог даст, обойдется без бури.

– А другого места для нас нет? – спросил Ушаков.

– Нет другого места. В носу – печь, там сами поморы живут. Там же у них образ Николы-Угодника, кому охота помолиться – они пустят. А в корме живет кормщик.

– Так, значит, у них там – печь, а нам тут – мерзнуть? – возмутился Ушаков.

– Не нравится – беги по водам, аки посуху, – предложил Василий. – Заодно и согреешься. А чтобы не отстал, мы тебе горло веревкой захлестнем, за собой на веревке потащим.

Молодые поморы рассмеялись.

Савелию тоже не понравилось, что двое суток придется просидеть в трюме, но он смолчал – боялся, что Василий и ему что-нибудь этакое предложит.

– Приходите к нашей пецке греться, – предложил совсем молоденький помор Матюша.

Трюм оказался довольно большим – хоть в пляс пускайся. Частично он был занят мешками и ящиками. На мешках можно было устроить себе вполне пристойное ложе.

– Ничего удивительного – такой коч более тысячи пудов берет, где-то же груз должен помещаться, – сказал Василий. – Но рано радуетесь, сейчас, когда стало ясно, сколько груза, сюда начнут камни заносить. Да, те самые, что на пристани. Судно должно быть настолько тяжелым, чтобы его волной не перевернуло.

Потом Василий спустился на пристань и пошел к тому кочу, где должны были разместиться женщины. Савелий сверху следил за ним – хотел видеть, как он станет разговаривать с Катюшей. И точно – отведя ее в сторонку, Василий стал что-то втолковывать и указывать рукой то на кочи, то на телеги, куда уже грузили тюки шкур и кож. Катюша мотала головой, что означало: нет, ни за какие коврижки. Дорого бы дал любопытный Морозов, чтобы услышать их беседу.

Как он и полагал, с соседнего коча наблюдал за Василием с Катюшей Славников.

В голове у Морозова произошло некое раздвоение. Он одновременно желал, чтобы Славников увел у Василия Катюшу, тем сильно огорчив заносчивого божьего человека, и чтобы Василий не отдал обуреваемому гордыней Славникову красивую девку.

Потом на кочи погрузили все, что следовало доставить и в Соловецкую обитель, и в поморские селения. Василий загнал трудников на суда, все, как водится, помолились, причем поморы более просили милостей не у Господа, не у Иисуса Христа, а у Николы-угодника, усмирителя и утишителя бурь и напастей. И кочи отчалили.

– Ну, молись Богу, православные, – сказал Василий. – Вроде мои поморы не ждут непогоды. Глядишь, и добежим до Соловков без приключений.

Стоять на палубе Савелий боялся – гладкая, коли волна по ней пройдет – так и смоет тебя, грешного, опомниться не успеешь – а ты уж на том свете. Он осторожно полез по стоячей лестнице в трюм.

Там, в трюме, уже сидел Ушаков. Свет из дырки ложился квадратным пятном на грязный пол, и в этом пятне Савелий с удивлением увидел игральные карты.

– Пока злыдень не видит, – сказал Ушаков. – Перекинемся, что ли, скуки ради? Потом ведь – сидеть тут в потемках.

– Нехорошо, поди, – сказал Савелий.

– А что плохого? Мы же еще не трудники, мы только собрались в обители потрудиться, нам можно.

Савелий ухмыльнулся. Перекинуться в картишки – это был бунт против властного Василия. О бунте же он давно помышлял, только видел другую возможность – напоследок так набубениться, чтобы до поросячьего визга.

Поскольку Василий с удовольствием проводил время с поморами, Ушаков и Морозов играли в дурака. На кон поставили половину полагавшегося путешественникам обеда, поскольку денег игроки не имели – Ушаков побожился, что все отдал Василию, Савелий повторил божбу. Савелий продулся раз, другой, понял, что остался без обеда, пожелал отыграться, вернул половину, потом опять проиграл, опять выиграл, опять проиграл. Словом, в душе у него вскипели страсти, и он уж был готов поставить на кон свой медный нательный крест.

– Ладно, бог с тобой, не сидеть же тебе голодному, – сказал Ушаков. – Давай играть будем не на кашу с постным маслом, а на уроки.

– Это как же?

– И очень просто. Я, понимаешь, только с виду здоровенный, а так-то слабосильный. Нам там будут каждому задавать дневной урок. Так ты по моей просьбе за меня потрудишься. Тебе-то что, ты человек простой, а я нежного сложения, отродясь ни лопату, ни вилы в руки не брал.

Савелий чуть было не брякнул, что впервые видит нежное сложение весом в шесть пудов, да промолчал.

Игра продолжалась, хотя в трюме уже стало довольно мрачно, пока не началась качка.

Савелий и Ушаков до сих пор не знали, что это за радость. Сперва поехали по полу карты, потом мешки, на которых игроки сидели, обоих стало мотать. Коч принялся рыскать – это было общей бедой суденышек такого вида, с выработанным за века соотношением ширины и длины.

– Я сейчас сдохну, – пожаловался Морозов.

– Вместе сдохнем. Кой черт занес меня на этот коч? – сердито спросил Ушаков. – Дурак я. Бежать нужно быть! А я, вишь, неповоротлив, бегаю, как слон, вот они меня и изловили.

– Как же бежать, когда ты слово дал пойти в трудники? – удивился Савелий.

– Не давал я никакого слова! А все Васька, сволочь! Удавить его мало!

В трюм, будто чуял, что его поминают, спустился Василий.

– Помираете, болезные? А ну, живо наверх! Заблюете весь трюм – сами отмывать будете. Ну, живо, живо!

Он чуть ли не пинками выгнал трудников на палубу. Там от холодного ветра и водяных брызг им как будто полегчало.

– Экий туман, – сказал Василий. – В такой туманище мои поморы лоцию прячут, а Николе-угоднику молятся, чтобы море-батюшко был к ним подобрее. Ступайте потихоньку на нос, там вас покормят.

Сам Василий чувствовал себя на палубе прекрасно и уже разжился у знакомцев оленьей малицей по колено, в которой почти не ощущал ветра.

– Покормят?! – возмутился Ушаков. – Да моя утроба сейчас ничего не примет!

– Ну, будешь потом есть холодную кашу.

Так оно и вышло. Качка поутихла, кашевар выскреб из котелка все, что осталось, сдобрил топленым маслом и отдал трудникам, прибавив по два рыбных пирога. С такой добычей они и вернулись в трюм.

Играть было невозможно. Сколько-то времени они молчали. Савелий не решался заговорить первым. Наконец Ушаков соскучился – и только от скуки стал расспрашивать Савелия о его житье-бытье.

Тому поневоле пришлось признаться, что смолоду, умея хорошо считать в уме, служил приказчиком, первый хозяин женил его на дочке своего служащего, и вот как раз семейная жизнь Савелию не пошла на пользу. Когда жена то беременна, то скидывает, то рожает, то кормит, то дети мрут, поневоле побежишь из дому туда, где наливают. Так что во всем была виновата дура-жена – и в том, что Савелия пять раз выгоняли с приказчичьей должности, – тоже она.

– Экий ты несуразный и пустой человечишка, – сказал Ушаков. – Только и радости, что дочку хорошо замуж выдал. А внуки о тебе и не вспомнят.

Морозов был сильно недоволен – но сам же позволил Ушакову говорить такие неприятные слова, а не позволить – не мог. Тому доставляло удовольствие унижать слабого собеседника, и Савелий в такой скверной беседе ощущал себя слабым, что противопоставить гадким словам – не знал. И вдруг сообразил.

– Отчего же несуразный? У меня, слава богу, сын есть! Грамоте обучен, служил в торцовских лавках, у самого Африкана Гавриловича на виду! Сам Африкан Гаврилыч хвалил его за услужливость!

И точно, было такое – Торцов, человек по натуре не злой, хотя и взбалмошный, однажды при всех сказал Савелию, что он ноготка Митькиного не стоит, что Митька, коли будет смирен и услужлив, далеко пойдет.

– То-то твой Митька от Торцова сбежал и с тобой на Соловки отправился! – поддел Ушаков.

Савелий уже забыл, что сын прибежал на барку за гривенником и отправился в плаванье случайно.

– А кто, как не мой Митрий, со мной на Соловки поплывет? Беспокоился обо мне, исцелить меня от порока желал! – И неожиданно для себя Савелий завершил: – Дай ему Бог здоровья!

Ушаков промолчал, и тут Морозов, набравшись смелости, пошел в атаку.

– А у тебя детки есть, Сидор Лукич? Парнишки или девочки? В каких годах?

– Пошел ты к монаху на хрен!

Так злобно и неожиданно завершил разговор Ушаков. После чего оба плыли молча. Лишь несколько часов спустя Ушаков сказал:

– Ты мне двадцать два урока дневных проиграл. Попробуй только не отдать – с грязью смешаю.

О том, какова работа на соляных варницах, Ушакову и Морозову рассказали иноки на Соловецком подворье. Восторга у них это описание не вызвало.

Трудники, которых вел в обитель Василий Игнатьевич, как раз хорошо успевали к началу солеваренной поры. Зима была для этого ремесла самым удобным временем, потому что соль-поморка, как сказали иноки, вымораживалась.

Савелию, видимо, предстояло снимать в ямах с морской водой образовавшийся на поверхности пресный лед; колоть и снимать не один раз, пока в яме не образуется крепчайший рассол, в котором можно солить рыбу. Тогда этот рассол вычерпать ведрами, часть действительно залить в бочки, где он будет дожидаться рыбы, а часть нести к цренам – огромным сковородкам, под которыми день и ночь горит огонь.

Для этого в ямах устраивали печи, над печами – домики, и в этих домиках помещались железные црены. Вода в них кипела постоянно, и не так давно по всему побережью Онежской губы зимой поднимались к небу струи дыма от варниц и пара. Когда на црене собиралось достаточно соли, рассол более не добавляли, соль сушили и ссыпали в мешки или кули. Цвет у нее получался сероватый, на вкус – горчила.

Но были на варницах и другие послушания – кто-то же должен поддерживать огонь в печах и подносить дрова. Летом же следовало чинить печи. У поморов они были самые простые, но монастырские – из обожженного кирпича, который нарочно изготавливали и привозили с Соловков.

Словом, труд, о котором Василий Игнатьевич толковал как о душеспасительном, на деле оказывался довольно неприятным.

Иноки рассказали также, что теперь монастырских варниц стало гораздо меньше, и употребили неожиданное в их устах слово «конкуренция». Морозов даже сперва не понял, Ушаков ему потом объяснил. Оказалось, что на южных российских озерах тоже можно добывать соль. Но не так мучительно – там были залежи, бери лопату да и копай. А на озере Баскунчак, страшно даже вообразить, роют шахты для добычи соли. И соль там кристально чистая, похожая на дробленый лед. Конечно, такую купцы берут охотнее, чем серую.

Не то чтобы иноки были очень огорчены тем, что беломорская поморка не пользуется более особым спросом, – обитель имела и другие способы заработать деньги. А им хотелось, чтобы влияние монастыря распространялось на все окрестности и на всех поморов.

Савелий понимал, что труд будет до седьмого пота, понимал также, что Ушаков заставит его работать заместо себя, и на душе делалось все сквернее. Он не мог взять в толк, как вышло, что Сидор Лукич втравил его в столь опасную игру. В Вологде-то играли, ставя на кон грошик, ну, копеечку.

А тут еще качка… И в брюхе муторно…

– Савелий Григорьевич, прости меня, Христа ради, – вдруг сказал Ушаков. – Не сдержался. Глупостей наговорил. Прости! Дурь на меня напала!

– Бог простит, – отвечал удивленный Морозов.

– Ты не бойся, нам с тобой главное – попасть на варницы. Туда будем проситься! Только туда! А там уж…

Ушаков замолчал. Он услышал, как в темноте, довольно ловко, в трюм спускается Василий Игнатьевич.

– Ну что, братцы, совсем заскучали? – спросил Василий. – А вот мы сейчас помолимся дружненько. Акафист Николе-угоднику пропоем. В море-батюшке Никола – первый помощник. Так поморы говорят, а они лучше знают.

Загрузка...