2


В школе весь день сопли жевал – так мне всегда Ирка говорила, когда я не мог нормально думать. Точнее, думал-то я нормально, но не о том, о чем просили учителя. Мама с Иркой так и не вернулись ночевать, и я не мог понять, куда они подевались. Дурацкий страх налип на глаза, и я смотрел на все через него, как через запотевшие очки.

Сегодня мы что-то мастерили из спичечных коробков, я взял один и спрятал в него кусочки маминого лака. Мне казалось, что она ужасно разозлится, если я их не сохраню. Как будто бы так ей придется всю жизнь ходить с ободранными ногтями.

На перемене, когда Никита с Олегом пытались побить мой рекорд, я на них даже не обращал внимания. Зачем-то все время косился на Димку – холодного, темного, почти неживого, и начинал раз за разом набирать мамин номер. В ответ слышалось только противнейшее: «пи-ли-ли аппарат абонента выключен или…» Дослушивать каждый раз не хотелось, и к третьей перемене у меня уже палец заболел от набираний и сбрасываний.

И куда они ушли на ночь глядя? Почему завтрак – отвратный пересоленный омлет – готовил папа? Почему он гладил мне рубашку, почему он на меня почти не смотрел, а только всхлипывал? Может быть, у него грипп, и мама с Иркой уехали, чтобы не заразиться? Но почему тогда не взяли меня? Я ведь тоже совсем здоровый.

Последним уроком была физ-ра, и я в первый раз поступил как взрослая Ирка – прогулял. Сил больше не было торчать в школе: невидимая веревка тянула и тянула домой. Чувствовал себя так, как будто заставили делать уроки, а по телеку идет офигенный фильм. Или ребята на улице мяч гоняют. Или папа уехал в лес за грибами. Короче, когда затылком чувствуешь, что все самое важное происходит в эту минуту где-то там, а ты зубришь тупые правила.

На улице пахло мокрыми карандашами и светило солнце. Листья, уже почти все черные и скукоженные, размякли от дождя, и мне стало их очень жалко. Несколько дней назад ими все любовались, а теперь только воротили носы и морщились, словно именно от листьев поднимался вверх темный пар ноября, делая все вокруг холодным и унылым.

Я бегом пустился домой. Ну, по плану же физ-ра, нужно отрабатывать. Сменка телепалась на лямке рюкзака, и кроссовки то и дело бились по бедру, подгоняя и подгоняя вперед. Возле подъезда я резко затормозил и попытался отдышаться. Холодный воздух щекотал горло, и я выкашлял его, чтобы не заболеть. Потом плюхнулся на покрытую капельками скамейку – брюки все равно уже были в грязи, можно их не жалеть – и стал следить за последними листьями, которые словно парашютисты, слетали с березы.

Из-за странных мамы, Ирки и чемодана, я чуть не забыл, что сегодня у нас по плану «день радостных притворяний». Все обычно шло по одному сценарию: мама притворялась, что любит папу, папа делал вид, что ему грустно уезжать, а мы с Иркой просто ели и молча ждали, пока все это кончится. Иногда родители играли довольно правдоподобно, и я начинал улыбаться, как Степка. Конечно, было немного стыдно, но мне очень хотелось настоящей семьи, а не такой, как у нас. Масочной, натянутой. Такой комканной и мятой, как наскоро слепленное папье-маше.

На рассвете папа обычно уезжал на очередную полугодовую вахту, а мама выдыхала с облегчением и весь день пела веселые песенки. Кажется, они уже давно разучились жить вместе, но зачем-то продолжали это делать.

Я как-то дергано вздохнул. Они ведь продолжат это делать, правда? Я еще раз проверил телефон: ни мама, ни Ирка так телефоны и не включили, нет смс-ок. Ирки даже в сети не было со вчерашнего вечера, и именно это меня больше всего пугало. Ирка скорее сдохнет, чем хоть на час выпадет из их чатика с тупыми подружками.

Зубы во всю тарахтели – как у Щелкунчика, хоть мне было и не холодно. Чтобы отвлечься, я стал следить за людьми, пытаясь понять, нет ли среди них переодетой мамы. Нина Степановна, наша соседка слева, прошелестела мимо лавки, ввела код домофона и спросила, иду ли я домой. Я как-то тупо и испуганно помотал головой – она показалась мне чуть ли не маньяком, заманивающим всяких дурачков в свое логово. Стоит такая, улыбается вставной челюстью, глаза не моргают. Подойди, мальчик, подойди, хороший. Я тряхнул головой и кинулся в двери вперед нее, а потом еще влетел в лифт и уехал, не подождав.

Дверки только разъехались, а я уже почувствовал аромат маминых духов: сладкий, резкий, «вульгарный» – как говорила Маргарита Алексеевна.

Меня как будто что-то выпнуло из лифта, и я понесся по ступенькам вниз. Всего один пролет, и все будет хорошо. Мама никуда не делась, дебильная Ирка никуда не делась. Может быть, им просто куда-то нужно было увезти уродский чемодан.

– Мам! – я скинул ботинки – пятка об пятку – и стал глупо вертеть головой. Мамин запах был здесь: вот, такой влажный и вязкий, можно даже рукой потрогать. Но на месте ее полушубка – папина рабочая куртка. И сумка привычно не упала с полочки, даже каблуковые туфли и слоновьи сапоги куда-то делись. Не было и помады у зеркала, шляпки над полочкой. Самой мамы не было.

Не пахло едой и Иркиными красками. Пахло только духами. Так сильно, что у меня защипало в носу, и полились слезы. Я растер их по лицу рукавом колючего свитера. Мне было страшно и жарко, но я терпел. Потными ладошками я стал рыться на полке для обуви. Исчезли тряпичные Иркины балетки, ее потертые кеды с нарисованными маркером звездочками, осенние сапоги с вечно грязной подошвой, самые любимые кроссы. Полка стала походить на рот с выбитыми зубами. Дыры, дыры, дыры…

Я сел на коврик и тихо-тихо позвал:

– Мам?..

Темная кухня вдруг выплюнула из себя пошатывающегося папу. Кажется, Ирка забыла раскрасить его перед уходом: на нем были выстиранная серая футболка, штаны, цвета просроченного мяса и очень унылое выражение лица. Даже маленький кривой нос – ему его сломали в третьем классе футбольным мячом – сейчас выглядел крупным и распухшим. По тяжелым мешкам под светло-голубыми глазами, я понял, что папа или пил или плакал. А может, и то и другое.

Дребезжащими щеками он тянул в стороны рот. Я с трудом понял, что папа хочет улыбнуться, что-то сказать. Но взгляд мой упал на розовый стеклянный флакончик, зажатый в тонкой ладони. Папа зачем-то нажимал крышечку и пшикал мамиными духами на свою футболку, а потом на дверь и на стену.

Я подскочил с пола и наконец-то стянул свитер: он своими ворсинками, кажется, вздумал пролезть под мою потную кожу, как какой-то паразит из супергеройских фильмов.

– Пап?.. – я подошел к нему близко и увидел желтые лучики вокруг зрачков. А раньше, кажется, и не замечал, что в папиных глазах есть маленькое солнечное затмение.

– Сука! – вдруг как-то очень жалобно хныкнул папа и выпятил пухлую как у ребенка нижнюю губу. – Сука! Сука! Сука!

Я удивленно застыл. Конечно, я раньше слышал всякие ругательства. Но от папы – никогда. Он кинул флакончик на пол, а потом вдруг с воинственным ревом кинулся на него. Щупленький, маленький, подросток-переросток – как говорила бабуля, он начал бить кулаками по толстому розовому стеклу. Флакончик держался стойко. Лучше, чем папа.

Боясь, что он сейчас себе совсем разобьет руку, я полез в ящик с инструментами, который мирно разлагался под шкафом – в прошлый раз мы в него заглядывали, кажется, когда я шел в первый класс. Подал папе молоток: мне показалось, что ему сейчас очень важно справиться с этим крепким флакончиком. Папа благодарно всхлипнул и начал бить, бить, бить, бить.

Стеклышки брызгами разлетались в стороны, духи быстро-быстро впитывались в ковер. Папа с удовлетворением отбросил молоток, сел на обувную полку и страшно-страшно, как уставшая чайка, рассмеялся.

Теперь мамой пахло еще сильнее.

Я перебинтовал папе руку, и мы поужинали разваренными макаронами – в первый раз они у меня вообще не получились. Мы не разговаривали. Папа только весь дрожал, как голограмма, и я очень боялся, что если заговорю – он исчезнет.

Ночью не спалось. Около трех часов я услышал, как папа вышел в коридор. Сквозь приоткрытую дверь я наблюдал, как трет, трет и трет он ванишем ковер. Он тер везде, кроме того места, куда пролились мамины духи.


3


Прошла уже неделя. Телефон молчал, папа пил, макароны разваривались. Потом, в последний учебный день, папа тайком приволок билет на поезд и сразу спрятал его в своих документах. Мне тут же стало легко, захотелось дурачиться и стрелять пластиковыми стрелами из деревянного лука. Я еду к ним! Папа отправляет меня к маме с Иркой! А потом и он к нам всем приедет. И не важно, куда. Важно, чтобы мы снова были вместе.

Я был в таком хорошем настроении, что тут же сунул папе дневник с четвертными оценками. Он нахмурился, но взгляд его был таким, словно он не понимал, что с этим делать. Будто читает китайские иероглифы: видит палки и закорючки, а смысла в них – никакого. Если бы там были тройки и двойки, он бы, наверное, ругался, сравнивал бы меня со Степкой. Если бы одни пятерки – хвалил. Но мой дневник был сплошь четверочным, каким-то совершенно никаким.

– Ну… Хорошо. – Папа причмокнул. – Давай собирайся. К бабушке поедешь на каникулы.

– А разве не к маме? – лук тут же грохнулся на пол.

– Я сказал: к бабушке!

Кажется, папа в первый раз в жизни на меня наорал. Голос у него при этом был высокий, мультяшный, почти как у Микки Мауса, но мне было не смешно. Я просто одеревенел. У бабушки я не был с того самого, страшного позапрошлого лета. Папа придумывал всякие отговорки, чтобы меня туда не пускать, а мама просто тяжело роняла свое привычное «нельзя», ничего толком не объясняя. А теперь вот так просто. «Поедешь на каникулы» и все.

Я уселся в угол между Иркиной кроватью и шкафом и стал молча смотреть, как папа собирает мой чемодан. Кидает в него старые футболки, из которых я давно вырос, совсем теплые, зимние свитера, джинсы с порванными коленками, и целую кучу трусов и носков. Моей помощи папа не принимал, только вскрикивал: «Я справлюсь!» и продолжал совать не то и не туда.

Уже в машине, когда мне надоело считать капли на стекле, я искоса посмотрел на папу и тихо спросил:

– А мама приедет уже на вокзал?

Не может же она меня совсем не проводить? И что, будет вот так спокойно жить без моих четвертных оценок? Раньше мне казалось, что это вообще для нее самое важное – что там у меня в дневнике. Она готова была примчаться хоть в Антарктиду, чтобы узнать, как мои дела в школе. Получается теперь она не приедет даже на вокзал?

Папа нахмурился. Раньше у него было совсем молодое лицо, но последние дни он столько пил и кривился, что как будто бы разом постарел на тыщу лет. Я вспомнил, что папе почти сорок, и мне стало страшно. Вдруг он скоро умрет, и я останусь совсем один? Но потом я подумал о бабушке, которая похожа на мешок, из которого постоянно что-то достают, и он садится и морщится, и чуть успокоился. Папа, конечно же, еще не настолько дряхлый. Пусть он и низенький, и совсем не красавец, но до опустевшего мешка ему точно еще далеко.

Я и забыл, о чем спрашивал, когда папа тихо ответил:

– Нет, мамы на вокзале не будет. Там тебя бабушка встретит с дядей Толиком. Не волнуйся.

– А Ирка?

Папа шмыгнул носом, хоть совсем и не болел.

– И Ирки там не будет. Жень, – папа стрельнул взглядом по зеркалам и начал поворачивать. – Давай я тебе все объясню, когда вернешься, ладно?

Я положил голову на окно, но потом снова сел прямо: стекло промерзло, с улицы тянуло холодом и влагой. Глаза помокрели, и нос сам по себе шмыгнул, совсем по-папски. Кажется, этого делать было нельзя, но я все равно спросил:

– Мама заболела? Или Ирка?

– Жень, потом.

– Почему они мне не звонят?

– Потом.

– Что-то случилось?

– Сынок…

– Что с ними случилось?! – упрямо закричал я.

Слезы, совсем как у девчонки, сами потекли по щекам. Мне было страшно эти дурацкие семь дней. Страшно засыпать в комнате одному, без извечного фонаря Иркиного телефона, светившего в лицо, страшно не слышать глупых маминых песенок, когда она мыла посуду, страшно надевать холодную невыглаженную рубашку, есть вместо каши бутерброды, а вечером не показывать маме дневник. Страшно, страшно, страшно!

Папа вырулил на обочину и включил аварийку. Он притянул мою голову к себе и поцеловал в лоб. Он не отпускал меня до тех пор, пока я не перестал плакать. Потом папа чуть отодвинулся и тихо просипел:

– Малек, все у них хорошо. Все хорошо, Женька. Они живы-здоровы. Помоги мне только немножечко, ладно? Не вспоминай о них пока. Потом, как только вернешься, я все-все тебе расскажу. По-честному, по-взрослому. Лады?

Я утер нос рукавом и кивнул. Было в папе что-то такое «небейлежачное», что сразу успокаивало. Вдруг стало совершенно ясно, что произошло что-то бесповоротно плохое, но в этом всем я не потерял его. Может быть, и мама, и Ирка куда-то делись. Но папа вот тут, рядом, сидит и смотрит на меня прицепленным, крепким взглядом и дает понять, что не бросит.

Мы ехали до вокзала и слушали дворники. «Вжик-вжик, вжик-вжик». Туда-обратно, туда-обратно. Они были вдвоем. Двигались слаженно, верно. Почему мама с папой так не смогли?

Загрузка...