Антропологи утверждают, что на свете не было общества, не знавшего норм собственности. Но сами по себе нормы могут быть очень разными. Как мы уже видели, есть три основные формы собственности. Анализируя частную собственность, нельзя обойти вниманием другие формы. В этой главе мы поговорим о коллективной, или общей, собственности. Эта форма собственности определяет, какие именно люди имеют права на некие блага в условиях, когда их индивидуальные доли не определены. Членов общины можно определить точно, и они могут принять решение не допускать к этим благам посторонних. Если к коллективным благам неограниченно допускаются все, это логически эквивалент-но отсутствию прав собственности. С другой стороны, если собственники общественных благ поставят потребление в соответствие трудовому вкладу или станут «вести учет» труда и потребления, это означает, они уже встали на путь превращения коллективной собственности в частную.
Когда в 1620 году отцы-пилигримы прибыли в Массачусетс, они создали общество с коллективной собственностью – Плимутскую колонию. Но в течение трех лет они приватизировали собственность. Между этими двумя событиями пилигримы на собственном опыте испытали великую проблему коллективной собственности: установить особую систему поощрений и наказаний, которой требует благосостояние общины для преодоления человеческой природы. Эта особенность коллективизма называется «проблемой безбилетника». Помимо прочих недостатков, она порождает то, что Гарретт Хардин назвал «трагедией общинных выгонов»[70]. Если, столкнувшись с проблемой безбилетника, коллективная собственность приватизируется, члены общины могут воспринять эту перемену как восстановление справедливости.
«На двадцать четвертый день мы воздвигли крест в верховье этой реки, которую назвали Королевской, и провозгласили, что Иаков, король Англии, имеет первостепенное право на нее». Так писал Джордж Перси о первых днях пребывания английских колонистов в Джеймстауне, штат Виргиния. Незадолго до этого Яков I подписал мирный договор с Испанией, а вскоре после этого в Лондоне было образовано акционерное общество, получившее название Виргинская компания. В мае 1607 г. три небольших судна поднялись вверх по реке Джеймс и пристали в Полосе приливов[71]. Через шесть месяцев пребывания в Виргинии из 104 человек, отплывших из Лондона, в живых остались только 38, хотя страна была плодородна, а во многих отношениях и гостеприимна. Там были мидии и устрицы, «гнезда диких индюшек и много яиц», много ягод, таких как «земляника, шелковица, малина и неизвестные плоды», «обширные» луга, «множество ланей и благородных оленей». Почва была «хороша и плодородна»[72].
При самом скромном прилежании колонисты могли бы жить вполне удовлетворительно. Конечно, им досаждали индейцы, «стремительно скатывавшиеся на всех четырех с холмов как медведи, держа луки в зубах». Случались вспышки болезней. «Наших людей косили жестокие болезни», – писал Перси. Но большинство «умерло просто от голода». Он добавил: «Никогда англичан не бросали в чужой стране в такой нищете, в какой оказались мы в этой новооткрытой Виргинии»[73].
Виргинская компания собрала еще денег, и летом 1609 года 500 новых переселенцев отправились через Атлантику. Один из кораблей, на котором плыл заместитель губернатора, потерпел кораблекрушение на Бермудах, и жизнь там оказалась настолько приятной, что многие не захотели плыть дальше. Инстинкты их не подвели. Большинство присоединилось к выжившим поселенцам Джеймстауна, и наступила катастрофа: «времена голода»[74]. За шесть месяцев население сократилось с примерно 500 человек до 60[75]. Когда пришла весна, выжившие решили вернуться в Англию. Они уже были готовы к отплытию, когда по реке Джеймс поднялся одинокий корабль с новыми колонистами, среди которых был губернатор, лорд Де ла Уорр, или Делавэр. Воодушевленные прибытием подкрепления, выжившие решили остаться.
Один очевидец написал о голодных временах: «Голод был настолько велик, что дикаря, которого мы убили и схоронили, самые отчаявшиеся из нас опять вырыли и съели; и умиравшие друг друга варили и тушили с травами и кореньями». Он продолжает: «Ужасно об этом рассказывать и вряд ли можно поверить в то, что мы пережили; но причиной были мы сами, отсутствие предусмотрительности, прилежания и управления, а не скудость и непригодность страны, как обычно считается»[76].
Сэр Томас Дейл, участник военных действий в Нидерландах, первым из представителей власти понял, что здесь не так. Он прибыл в Виргинию как представитель верховной власти в мае 1611 года[77]. В отчете отражено, что в день его прибытия колонисты на улице играли в шары – всего лишь через год после голодных времен. В оправдание колонистов историки отмечают, что Дейл прибыл в воскресенье. Но Ральф Хеймор, бывший в то время секретарем колонии, сообщает, что игра в шары шла «по обыкновению каждый день»[78].
Колонисты бездельничали, потому что большинство из них подписало договор, который обязывал их трудиться семь лет, внося плоды своего труда в общий котел, до получения статуса полноценного колониста[79]. Они не платили за своей переезд, и предполагалось, что они своим трудом возместят компании эти расходы. В исследовании «Экономическая история Виргинии XVII века» Филипп Брюс утверждает, что «у колонистов не было ни малейшей заинтересованности в земле или доли в урожае. Все произведенное ими шло на склад компании, а колонисты не имели доли в произведенном». В результате колонисты, естественно, предпочитали «работать спустя рукава или просто отлынивать от дела и замечали, что даже самые честные и энергичные по природе работали в поле вяло и без огонька»[80].
Томас Дейл все поставил иначе. В Лондоне его хвалили за то, что он ввел в колонии строгий уголовный кодекс, известный как «Божественные и нравственные законы военного времени». Куда важнее то, что он ввел частную собственность. Следующий отрывок из написанного Ральфом Хеймором был опубликован в Англии в 1615 году в сочинении «Правдивый рассказ о нынешнем положении в Виргинии»: «Сэр Томас Дейл направил всю колонию по другому пути… он выделил каждому мужчине в колонии по три английских акра чистой пашни, чтобы каждый, как это в природе у фермеров, выращивал там зерно и заботился о нем… и на любые работы, нужные Колонии, их призывают не больше одного месяца в году, но только не во время посева или жатвы, а поскольку они больше ничего для Колонии не делают, то должны ежегодно вносить на склад два с половиной барреля зерна…»[81].
Была установлена реальная система стимулов. Учреждена частная собственность и введен, как сказали бы сегодня, «плоский налог» («общественные работы» месяц в году и налог в виде фиксированного объема зерна). Нам в точности не известен год, в котором Дейл произвел эти изменения, но, скорее всего, это случилось в 1612-м или 1613 году. В 1616 году он навсегда покинул Виргинию, и с ним на корабле отправились в Англию индейская принцесса Покахонтас[82] и ее муж Джон Рольф, который первым начал выращивать в Виргинии табак[83]. Сам Рольф сказал, что в условиях частной собственности люди получили возможность сидеть под собственными деревьями «в безопасности и с радостной уверенностью пожинать плоды своего труда»[84].
Новые стимулы мгновенно изменили картину. «При всей его энергичности, – писал историк Виргинии Мэтью Пейдж, – Дейл не смог бы преодолеть общей пассивности, которую порождала изобретенная властями политика совместного владения. …Как только поселенцы были предоставлены самим себе, и каждый колонист приобрел право владеть собственностью, они быстро развили то, что стало отличительной чертой американцев, – ловкость во всех видах мастерства в сочетании с врожденной склонностью к изобретательству и экспериментированию»[85].
Вскоре после того, как Рольф, Покахонтас и Томас Дейл прибыли в Англию, лорд Кэрью написал акционеру Виргинской компании сэру Томасу Роу: «Худшие времена Колонии позади, потому что наши люди благодаря своему усердию хорошо запаслись провизией, но прибыли еще нет»[86]. Сэр Эдвин Сэндис, казначей Виргинской компании, знал, что в Новом Свете что-то переменилось, но приписывал процветание суровости введенного Дейлом уголовного кодекса, а не стимулирующему воздействию частной собственности. Действуя в выпавших ему обстоятельствах «с большой и неизменной суровостью, – писал Сэндис, – [Дейл] почти чудесным образом исправил этих распущенных бездельников и поставил их на путь честной трудовой жизни»[87].
Здесь перед нами то, с чем мы далее будем сталкиваться вновь и вновь: неспособность понять истинную роль частной собственности в экономической жизни и приписывание ее пользы иному фактору, в данном случае – неуклонной суровости.
В начальный период делу мешало и то, что колонию воспринимали как базовый лагерь для завладения природными, уже имеющимися богатствами, а не как постоянное поселение, в котором следует создавать новое богатство. В «Правдивой искренней декларации» говорилось, что колония должна завоевать «жалкие презренные души, гибнущие в почти неодолимом невежестве»[88]. Но и сами колонисты мечтали о захвате чужих богатств. В этом отношении, однако, Виргиния не оправдала их надежд.
«Случай дал нам землю в том виде, в каком ее создал Бог, – писал Уильям Симмондз в отчете, опубликованном в 1612 г., объясняя, почему все идет не так, как ожидалось. – Мы обнаружили там только праздных, непредусмотрительных, живущих розно [аборигенов], не знающих о золоте, серебре и других подлинных благах, не заботящихся ни о чем, кроме ничего не стоящих безделушек, и еле сводящих концы с концами; здесь нет ничего, что может нас увлечь, кроме того, что случайно дает природа». А вот испанцам в Мексике повезло несравненно больше. Они оказались в стране, где, на их счастье, было изобилие пищи и где люди умели обращаться с золотом и серебром. А в результате они сумели нажиться за счет «грабежа и мародерства» и им не пришлось «трудиться собственными руками»[89].
Решение Дейла выделить каждому мужчине в Джеймстауне по три акра земли привело к быстрому росту производства. В 1616 г. Джон Рольф уже мог написать: «Если до этого нам приходилось каждый год отправляться к индейцам, чтобы уговорить их продать нам зерна, из-за чего они относились к нам с большим презрением, то теперь дело совсем другое; они просят у нас – приходят в наши города, продают звериные шкуры, в которые они одеваются, чтобы купить зерно, – да, в прошлом году некоторые из их царьков заняли у нас четыреста или пятьсот бушелей пшеницы, а в уплату за это заложили нам свои страны целиком, и среди них есть такие, что немногим меньше, чем графство в Англии»[90].
Колонисты случайным образом наткнулись на то, что и сегодня понимается крайне плохо: частная собственность – самый мирный из всех институтов, потому что побуждает собственников возделывать собственный сад и делать это производительно, а не сбиваться в армии, чтобы шарить по амбарам соседей. Соседние племена почти заведомо обречены враждовать между собой, если ни одно из них не учредило у себя частной собственности, и то же самое относится к соседним странам с централизованной собственностью (как во времена феодализма) или с централизованным планированием (как в ХХ веке). К 1616 году английские колонисты начали пожинать плоды, приносимые частной собственностью. Жившие рядом с ними аборигены, не знавшие этого института, закладывали «свои страны целиком», чтобы получить у колонистов эти плоды.
Джеймстаун был организован английскими аристократами. Они дали большую часть денег на это предприятие и очень много на этом потеряли. Напротив, экспедиция в Массачусетс была организована на совершенно иных началах. Среди «авантюристов», как называли тогда инвесторов, не было знати. Более того, похоже, что в Плимуте инвесторы вернули свои деньги сторицей. Яков I знал о предложении организовать Массачусетскую колонию, и инвесторы получили «патент», или хартию, на создание «отдельной колонии». Но с самого начала ни у кого не было и мысли захватить чье-то золото или жить за счет труда индейцев. В 1620 г., когда патент уже был выдан, король спросил, как колонисты думают прокормить себя. «Рыбной ловлей», – ответил проситель, Роберт Нэнтон. «Похоже, Господь хранит мою душу, – откликнулся, как говорят, король. – Это честное занятие.
Этим и апостолы кормились!»[91]
Желая исповедовать свою религию по собственному разумению, в 1609 году пилигримы эмигрировали из Англии в Голландию, которая в то время была единственной страной в Европе, допускавшей свободу вероисповедания. Жизнь в Голландии они нашли во многих отношениях удовлетворительной. Но над страной постоянно висела угроза войны с Испанией, и к тому же они не желали, чтобы их дети становились голландцами. Они мечтали начать жизнь заново где-нибудь среди «обширных и безлюдных просторов Америки, плодородных и пригодных для жилья, но населенных лишь дикими людьми, которые рыщут там наподобие лесных зверей», как написал позднее Уильям Брэдфорд в своей «Истории поселения в Плимуте». Здесь пилигримы предполагали «заложить основу или хоть первые сделать к тому шажки для распространения Евангелия и проповеди Царства Христова в далеких странах»[92].
Родившийся в Йоркшире в 1590 году и в возрасте 30 лет попавший в Новый Свет Брэдфорд стал вторым губернатором Плимута (первый умер через несколько недель после прибытия «Мейфлауэра») и в первые годы колонизации был там самой важной фигурой. В своей истории он зафиксировал основные моменты отношений собственности в Плимуте и то, как они были изменены[93]. Его записи представляют собой единственный сохранившийся источник по этим вопросам.
Пилигримы знали о том, как тяжко пришлось первым колонистам Джеймстауна, но самые предприимчивые из них тем не менее были готовы двинуться через Атлантику. Однако первым делом они послали из Лейдена в Лондон двух эмиссаров, Джона Карвера и Роберта Кашмена, чтобы те получили у сэра Эдвина Сэндиса разрешение на создание поселения[94]. Разрешение им дали, но найти инвесторов было трудно. Наконец Карвер и Кашмен прислали в Голландию известие об успехе. Главным инвестором (синдиката) стал лондонский торговец железом по имени Томас Уэстон, которому впоследствии историки создали очень плохую репутацию. Его считают человеком недобросовестным и чрезмерно алчным, и он действительно начал изводить колонистов буквально с момента их прибытия в Новый Свет, браня за то, что от них не поступает никакого дохода. Кроме того, он без предупреждения присылал им новых поселенцев[95].
В защиту Уэстона, однако, нужно сказать, что он и более 50 других инвесторов шли на большой риск, вкладывая средства, которые в сегодняшних деньгах составили бы сотни тысяч долларов. Из-за больших потерь в Джеймстауне «венчурный капитал» в Лондоне почти иссяк. Точная сумма средств, вложенных в экспедицию «Мейфлауэра», неизвестна, но Уэстон и его партнеры к 1648 году выложили общим счетом 1800 фунтов (около 300 000 долл. на наши деньги). По оценке историка Сэмюеля Элиота Морисона «расходы на снаряжение “Мейфлауэра”, включая плату за аренду судна, закупки продовольствия и снаряжения, вряд ли превысили 1500 ф. ст.»[96].
В Лейдене ждали новостей из Лондона и опасались, что их представители, стремясь заинтересовать инвесторов, согласятся на невыгодные условия. Карвера и Кашмена предостерегали «не превышать своих полномочий», особенно настаивая на том, чтобы те не «давали за себя и за нас столь неразумных обещаний, как-то: отдать купцам при разделе половину домов и участков [в качестве дивидендов] и лишить людей ранее оговоренных двух дней в неделю, то есть не оставить им вовсе времени на собственные их нужды»[97].
И все же в конце концов Карвер и Кашмен приняли условия, по которым по истечении семи лет все следовало поровну разделить между инвесторами и колонистами. По словам Морисона, «семья, состоящая из мужа, жены и троих детей, отработав семь полных лет, получит ровно тот же дивиденд, что и капиталист, инвестировавший около 250 долларов». Некоторые историки утверждают, что капиталисты эксплуатировали труд пассажиров «Мейфлауэра». В каком-то смысле так оно и было. Но ведь они пошли на это по доброй воле, что и отмечает Кашмен в одном из писем в Голландию: «Разве они вовлекли нас в дело, разве они нас к нему понуждали? Разве не мы сами принимали все решения?»[98]
Колонисты надеялись, что дома, которые они себе построят, не станут предметом дележа по истечении семи лет. Кроме того, они хотели закрепить за собой два дня в неделю на обработку своих «личных» наделов земли (так же, как это позднее было у колхозников в СССР). Пилигримы хотели таким образом избежать закабаления. Но инвесторы не согласились на это. Документов, раскрывающих логику поведения Уэстона и его компаньонов, не сохранилось, но, скорее всего, они опасались, что если пилигримы – на расстоянии трех тысяч миль, вдали от надзора – станут полными собственниками своих домов и участков, инвесторам будет нелегко получить свою долю. Как они могли быть уверенными, что колонисты в такой дали будут отдавать все силы работе на компанию, если им позволить стать полными собственниками? При таком порядке расчетливые колонисты предпочли бы с прохладцей работать на компанию, чтобы сберечь силы на уход за собственной землей и домами. Только настояв на том, что все накопленное богатство должно считаться «общим», как бы находящимся в общем котле, инвесторы могли рассчитывать, что колонисты будут все силы отдавать работе на общее благо, в том числе и на свое.
Ожидавшие в Лейдене возражали против такого соглашения на том основании, что оно противоречит «совету политических трактатов», или политической теории, то есть ссылались либо на «Политику» Аристотеля, либо на «Шесть книг о государстве» Жана Бодена, которые в 1606 году были переведены с французского на английский и доставлены на «Мейфлауэре» в Америку. Если пилигримам не разрешат быть собственниками своих домов, не будет никакого смысла строить «добротные дома», отвечали они в письме в Лондон. Роберт Кашмен оказался меж двух огней – между заботящимися о прибыли инвесторами в Лондоне и его обеспокоенными собратьями в Лейдене, которые обвиняли его в том, что он «от себя сочиняет условия, пригодные более для воров и каторжников, чем для людей честных»[99].
В ответ Кашмен приводил серьезные аргументы в пользу общей собственности: «Нам сейчас так надо строить, чтобы, если придется, не жаль было поджечь и бежать при свете зарева; богатство наше не в роскоши состоять будет, но в силе; если Бог пошлет нам богатство, мы употребим его на то, чтобы больше иметь работников, судов, снаряжений и пр. В лучших из ученых трудов говорится, что стоит где завестись роскошным домам и пышным нарядам, как общество клонится к упадку. …Похоже, что прибыль сделалась главной целью нашей; раскайтесь, иначе не следует и ехать, дабы не уподобиться Ионе на пути в Фарсис»[100].
Он к тому же полагал (ошибочно), что общая собственность «упрочит сплоченность» пилигримов. Ведя переговоры с инвесторами, Кашмен стремился заключить сделку. А инвесторы казались непробиваемыми. Поэтому Кашмен попытался убедить своих единоверцев не тревожиться о том, как в договоре решены вопросы собственности. Он не сумел убедить и склонить на свою сторону тех, кто еще был в Лейдене, но они уже ничего не могли поделать. Многие уже продали свою собственность в Голландии и поэтому больше не могли торговаться. Брэдфорд весьма определенно говорит, что условия были невыгодными. Их представители в Лондоне «взяли на себя договориться с купцами на этих новых условиях, кое в чем преступив свои полномочия и никого не предупредив; и даже утаили это, дабы избежать новых задержек; что стало впоследствии причиною многих раздоров»[101].
Все это важно подчеркнуть, потому что иногда говорят, что пилигримы в Массачусетсе создали колонию на основе общей собственности в подражание ранним христианам. Это не так. Действительно, чтобы оправдать подписание договора на невыгодных условиях, их агент Кашмен расчетливо использовал аргументы, которые должны были быть убедительными для христиан – в особенности, когда предостерегал об опасностях, сопутствующих зажиточности. Он, несомненно, был уверен, что лучше плохая сделка, чем никакой. Но и сами инвесторы думали только о своей прибыли, когда настаивали на общей собственности. Пилигримы же пошли на это, потому что у них не было выбора.
Даже если пилигримов «эксплуатировали», то намного большей тяготой были суровые условия Северной Америки. Это нужно подчеркнуть, потому что существует стремление рассматривать богатство США как плод «изобилия природных ресурсов», и равным образом ошибочная готовность представлять плавание «Мейфлауэра» и его пассажиров как некую привилегию.
«Мейфлауэр» причалил к Кейп-Коду в ноябре 1620 года, имея на борту 101 человека. Примерно половина из них умерла в ближайшие несколько месяцев – скорее всего, от цинги, пневмонии и недоедания. Среди умерших была молодая жена Уильяма Брэдфорда Дороти Мэй, которая то ли выпрыгнула, то ли упала за борт и утонула в гавани Провинстауна еще до того, как «Мейфлауэр» приплыл в Плимут. Морисон вместе с другими историками высказывает догадку, что она покончила с жизнью, после того как «в течение шести недель вынуждена была созерцать бесплодные песчаные дюны Кейп-Кода»[102]. Нам нелегко вообразить те трудности, с которыми столкнулись первые поселенцы в этой стране, даже в Новой Англии, где американские индейцы встретили пришельцев довольно дружелюбно. «Когда 11 ноября «Мейфлауэр» бросил якорь в Провинстауне, будущее поселения рисовалось в мрачном свете», – пишет Джордж Лангдон в книге «Колония пилигримов» и продолжает: «С борта корабля пилигримы смотрели на дикую пустыню, подходившую к самому берегу моря. Можно было только гадать, кто или что скрывается в этом сумраке, но они знали, что ближайшее английское поселение находится в сотне миль южнее и что никто не поможет им в предстоящей борьбе за выживание. У них не было домов, чтобы жить, не было крепости, в которой можно было бы укрыться, не было причала для выгрузки. Более того, хотя в пути умер только один пассажир, одиннадцать недель вынужденной скученности, скудная корабельная пища и постоянная сырость уже подорвали их здоровье. Многие из них кашляли, и за пять недель стоянки в Провинстауне четверо умерли, включая жену Уильяма Брэдфорда»[103].
Весной 1621 года «Мейфлауэр» вернулся в Лондон с одной лишь командой, но без груза для инвесторов. Вторая шхуна, «Фортуна», прибыла в Плимут в ноябре 1621 года и привезла 35 новых колонистов. Ее немедленно отправили назад с грузом бобровых шкур, но по дороге ее перехватили французские пираты. В феврале 1622 года она вернулась в Лондон пустой. В то лето в Плимутскую колонию пришли «Черити» и «Сван» с 60 новыми колонистами на борту. К весне 1623 года население Плимута не превышало 150 человек. Но колония все еще с трудом обеспечивала себя продовольствием. Как-то они обнаружили, что у них совсем нет хлеба – ничего кроме рыбы, омаров и воды. Тогда «стали подумывать, как бы вырастить побольше маиса, получать более обильные урожаи и не терпеть такой нужды», – пишет Брэдфорд в ключевом пассаже о собственности и продолжает (это полный текст, как он издан Сэмюелем Элиотом Морисоном): «Долго мы судили и рядили, а затем губернатор (по совету главных поселенцев) согласился, чтобы маис сеял каждый для себя и только на себя при этом полагался; а все прочие работы чтобы шли по-старому, сообща. Для этого каждой семье отведен был участок по числу душ на данное время (но без права раздела при наследовании), а юношей всех причислили к какой-либо семье. Это решение оказалось весьма правильным, ибо все принялись усердно трудиться и посеяли куда больше маиса, чем губернатору или кому-либо другому удалось бы добиться иными способами. Теперь женщины охотно выходили в поле сеять маис и брали детей с собой, тогда как прежде ссылались на недуги и неумение; а если бы их к этому принудили, назвали бы это тиранией и угнетением.
Опыт, приобретенный таким путем и в течение многих лет проверенный, притом на людях благочестивых и разумных, опровергает измышления Платона и других древних, поддержанные кое-кем и в позднейшее время, будто, лишив людей собственности и сделав все имение общим, можно привести их к счастью и благоденствию; словно они мудрее Господа. Ибо оказалось, что эта общность имущества (насколько она была введена) большую рождала смуту и недовольство и многие затрудняла работы, которые могли принести пользу и доставить удобства. Люди молодые и наиболее к труду способные роптали, зачем они должны тратить время и силы, работая безвозмездно на чужих жен и детей. Сильный и умелый получал при разделе не больше, чем слабый, не могущий выполнить и четверти того, что мог сильный; это почитали несправедливостью. Люди старые и почтенные, когда приравнивали их по части трудовой повинности, пищи, одежды и пр. к молодым и ничем еще не отличившимся, видели в том обиду и непочтение. А что женщинам приходилось обихаживать чужих мужчин, стряпать и стирать на них и др., это сочли за некое рабство, и многим мужьям было не по нраву. Постановив, чтобы всем и получать, и трудиться равно, полагали, что достигли равенства; а это если не нарушило связей, какие установил между людьми Бог, то во всяком случае немало повредило взаимному уважению, какое должно между ними царить. А среди иного сорта людей было бы еще хуже. Пусть не говорят, что причиною тут людская порочность, но не порочность самой идеи. Я отвечаю, что коль скоро порочность эта присуща всем людям, то Господь в мудрости своей указал им иной, более пригодный для них путь»[104].
Губернатор Брэдфорд, следовательно, сообщает, что при «совместной жизни» поселенцы страдали от нежелания трудиться, путаницы и недовольства, от утраты взаимного уважения и воцарившегося чувства рабства и несправедливости. И при этом речь шла о «благочестивых и трезвых людях». Поэтому земля была передана в частную собственность, и это привело «к очень большому успеху». Колонисты тут же стали отвечать за свои действия (и действия своих родных), а не за всех колонистов сразу. Замечание Брэдфорда о «стирке и стряпне» указывает на то, что приватизирована была не только земля. Зная, что плоды его трудов пойдут во благо его собственной семье, глава каждой семьи получил стимул трудиться более усердно. Появилась уверенность, что дополнительные усилия помогут тем, кто от него зависит. В условиях общественной собственности у него были все основания подозревать, что его дополнительный труд просто восполнит недостаточное рвение других. А эти «другие» вполне могли быть здоровыми и крепкими людьми, но только склонными использовать преимущества коллективной собственности, чтобы работать с прохладцей.
Лангдон доказывает, что в первые годы в Плимуте был не «коммунизм», а «крайняя форма капиталистической эксплуатации, при которой все плоды труда отправлялись за океан»[105]. В этом он вторит Морисону, который утверждает, что «был не отменен коммунизм, а несколько ослаблена тягостная и унизительная рабская зависимость от английских капиталистов»[106]. Заметьте, что это не похоже на конфликт, о котором рассказывает Брэдфорд. Раскол возник среди колонистов, а не между колонистами и лондонскими инвесторами. Морисон и Лангдон смешивают две разные проблемы. С одной стороны, колонисты и в самом деле считали, что инвесторы их «эксплуатируют», потому что со временем им предстояло отдать непомерную часть богатства, которое они старались создать. Они полагали, что инвесторы намерены взять с них слишком большой «налог» – фактически 50 %.
Но, помимо «налогового» бремени, существовала и другая проблема. Из сообщений Брэдфорда ясно, что коллективная собственность разлагает и губит колонию куда сильнее, чем «налог». Положение казалось безысходным, но вовсе не потому, что пилигримы работали на инвесторов, а потому, что они работали на других пилигримов. Прилежные (в Плимуте) были вынуждены субсидировать бездельников (в Плимуте). Сильный «получал при дележе не больше», чем слабый. Пожилые считали неуважением то, что их «приравнивали по части трудовой повинности» к молодым.
Это показывает, что в 1621-м и 1622 годах в Плимуте существовал своего рода коммунизм. Нет сомнений, что уравнивание в трудовых повинностях считалось (первоначально) единственным честным путем решения проблемы, кому и какую работу выполнять в поселении, в котором не было личной собственности: если через семь лет каждый должен был получить равную долю всего, то, предположительно, каждый должен на протяжении этих семи лет выполнять такую же работу. Неизбежно возникла чудовищная проблема – как контролировать трудовые усилия? Что делать с теми, кто трудится спустя рукава?
Пилигримы столкнулись с классической проблемой безбилетника. Как мы увидим, ее трудно решить, не разделив собственность между индивидами или семьями. Именно такой курс действий мудро выбрал Уильям Брэдфорд. И он привел к замечательному успеху, потому что теперь каждому доставались плоды именно его труда независимо от того, как он трудился – прилежно или с прохладцей. Это, в свою очередь, сняло с повестки дня проблему контроля. Теперь каждый колонист нес ответственность за свое поведение, а главы семейств лично отвечали за благополучие членов семьи. Короче говоря, разделение собственности обеспечило соответствие или пропорциональность между действиями и последствиями. Без этого человеческая деятельность лишается смысла, а в результате резко страдает дело.
Уильяма Брэдфорда переизбирали на пост губернатора почти каждый год. Он умер в 1657 году. Согласно посмертной описи имущества, среди его книг была работа «Шесть книг о государстве» Жана Бодена, в которой критикуется утопичность платоновской «Республики»[107]. В идеальном царстве Платона частная собственность должна быть уничтожена или сильно ограничена, а большинство его обитателей превращены в рабов, над которыми надзирают благородные аскетичные стражники. Боден говорит, что Платон «сделав все общим, обрек бы государство на гибель, потому что, когда нет ничего частного, не остается ничего общего». Такое общество, пишет Боден, было бы «противно всем божеским и природным законам», которые запрещают желать «того, что принадлежит другому»[108]. (В этом огромном томе Боден также говорит, что общая собственность – «мать ссор и раздоров», а основанное на ней государство породило бы «множество нелепостей»[109].)
Брэдфорд, вглядываясь в прошлое, осознавал, что его опыт строительства нового общества в Плимуте подтвердил суждения Бодена и тем самым «опроверг измышления Платона». В последующие годы в Плимуте продолжилась приватизация собственности. За семьями были закреплены дома, а потом и скот, было разрешено наследование имущества. Колония процветала. Позднее Плимутскую колонию поглотил штат Массачусетс, и в наступившие годы процветания больше никто уже не слышал о «равенстве в труде и в имуществе».
Когда вся собственность общая, нет ни «моего», ни «твоего». Все «наше». Это приводит к раздорам, как получилось и в Плимутской колонии. Непропорциональность труда и вознаграждения «считают несправедливостью». Именно этого результата следует ожидать, если члены сообщества имеют право на равную долю во всем. Те, чей вклад мал, выезжают за счет тех, кто усердно трудится. Проблема безбилетника известна даже тем, кто не умеет ее правильно назвать. С ней столкнется группа, оплачивающая счет в ресторане поровну. Выиграют те, кто заказал самые дорогие блюда. Решением здесь будет оплата счета «каждый за себя» – эквивалент приватизации.
Эта проблема известна проживающим в общих квартирах. Она усугублялась в СССР, где в одной квартире зачастую проживало несколько семей. «В условиях коммуналки слово “соседи” звучит зловеще и требует объяснений, – пишет Андрей Синявский в книге “Основы советской цивилизации” (1988). – Добрососедские отношения устанавливаются редко, соседи по квартире – это чаще всего что-то опасное или, во всяком случае, чуждое и мешающее жить. Любая мелочь превращается в гиперболу, пустяк – в катастрофу. Здесь процветает взаимная подозрительность, взаимная ненависть, которая разрешается в скандалах, сплетнях, клевете, в драках, доносах. Коммунистическое братство чревато страшной междоусобицей». Синявский цитирует рассказ М. Зощенко «Летняя передышка» (1929), в которой речь идет о жизни в большой коммуналке и о склоке по вопросу об оплате электричества: «Для примеру, у нас девять семей. Один провод. Один счетчик. В конце месяца надо к расчету строиться. И тогда, конечно, происходят сильные недоразумения и другой раз мордобой.
Ну хорошо, вы скажете: считайте с лампочки.
Ну хорошо, с лампочки. Один сознательный жилец лампочку-то, может, на пять минут зажигает, чтоб раздеться или блоху поймать. А другой жилец до двенадцати ночи чего-то там жует при свете. И электричество гасить не хочет. …Один у нас такой был жилец – грузчик, так он буквально свихнулся на этой почве. Он спать перестал и все добивался, кто из жильцов по ночам алгебру читает и кто на вилках продукты греет. …Он, я говорю, буквально ночи не спал и каждую минуту ревизию делал. То сюда зайдет, то туда»[110].
И чем больше группа, тем неразрешимей проблема. Если в общине сто человек, то тот, кто перестал трудиться, все же получит 99 % того, что имел прежде. Если не ввести строгую систему контроля, подобная организация собственности быстро разорит общину, и в истории такое бывало не раз. Можно предположить, что реальная проблема состоит именно в том, что каждому гарантирована равная доля общего дохода, – но заметьте: если это условие отменить, а члены общины просто договорятся, что каждый может брать с общего склада «сколько нужно», развал лишь углубится. Прежде члены общины были заинтересованы попозже приходить на работу, а теперь у них будут все основания пораньше прийти на склад.
Коллективистская организация жизни, при которой отсутствуют четко определенные права собственности, извращает стимулы и порождает алчность, эгоизм, праздность, подозрительность и тягостное чувство несправедливости даже у людей с хорошей нравственной основой (как это было по утверждению Уильяма Брэдфорда в Плимуте). Идеалисты веками мечтали о том, чтобы вдохновить на усердный труд людей, живущих сообща, даже понимая, что найдутся те, кто воспользуется этим трудом. Но такого рода режимы невозможны без духа самопожертвования, а большинство коммунаров не осознает, что от них требуется именно самопожертвование. Такого рода режим особенно тяжел для семей, потому что семья – это, по сути, мини-коммуна, а воспитание детей предполагает определенное самопожертвование. Как показал опыт Плимута, люди не готовы на дополнительные усилия ради чужих детей.
Хорошо известно, что общность имущества не разрушила традиционную семью, хотя неработающие дети живут за счет своих родителей. Но это особая статья. Семейные узы настолько сильны, что сглаживают чувство несправедливости, столь пагубное в случаях «безбилетничества» в группе с менее тесными связями. Малые дети беспомощны, и родители не возражают против такой «эксплуатации». Но даже в этом случае родительский контроль становится необходимым, когда дети подрастают. К тому же семьи достаточно невелики для того, чтобы такой контроль был возможен. В семье с двумя детьми на каждого потенциального «вора» приходится по одному «полицейскому».
Проблемы коллективной собственности вполне объясняют то, почему племенной строй жизни везде и всегда будет экономически отсталым. Племенем можно считать любую группу, в которой люди связаны отношениями, близкими к семейным, но достаточно обширной, чтобы жесткий контроль ее лидера не распространялся за пределы его ближнего круга. По этой причине «безбилетничество» становится неизбежным. В 1833 году писатель Джон Уэйд кратко описал влияние коллективной собственности на племенную жизнь. В своей «Истории среднего и рабочего классов», этой давно забытой классике второго ряда, он пишет: «Член племени не знает ни свободы, ни безопасности; он раб каждого своего соплеменника, который окажется сильнее и захочет принести его в жертву своей похоти, гневу или мстительности. Его обеспеченность средствами к существованию, включая одежду, пищу и кров над головой, столь же ненадежна, как его свобода и безопасность. Когда права собственности не признаются, ни одну вещь никто не может назвать своей собственной. Если человек обрабатывает клочок земли, у него нет уверенности, что ему позволят воспользоваться плодами своих трудов; если благодаря упорству и ловкости он сможет охотой и рыбалкой создать запас провизии, то у него нет уверенности, что от него не потребуют поделиться с чужаком. Когда все общее, отнять – это значит не ограбить, а поступить по-товарищески; поэтому не существует ни рачительности, ни заботы о будущем; единственно разумной целью здесь может быть удовлетворение непосредственных желаний, а все выходящее за пределы этого является невыгодным – потому что ненадежным – накоплением[111].
Логика коллективной собственности впервые была изложена письменно незадолго до появления книги Уэйда. Уильям Фостер Ллойд сделал это в двух «Лекциях о силах, сдерживающих рост народонаселения», прочитанных в 1832 году в Оксфордском университете. Когда люди соглашаются работать совместно, говорил он, а результат труда становится общей собственностью, лишь малая часть любого дополнительного усердия достанется тому, кто его проявил. Когда участников много, «стимулы к экономии» исчезают совершенно. «Когда общество устроено таким образом, – добавляет он, – что результаты индивидуальных усилий размазываются по всему обществу, а не достаются тем, кто их предпринял, будущее исчезает из расчетов»[112].
Затем началась поразительная по своей глубине амнезия, соответствующая периоду интеллектуального пренебрежения к собственности. Центральная идея Ллойда была забыта. Но в 1960-х годах с разницей меньше чем в год, независимо друг от друга вышли две важные статьи на ту же тему. Первую, «К теории прав собственности», опубликовал в 1967 году в American Economic Review экономист Гарольд Демсец, работавший тогда в Чикагском университете. В 1968 году профессор Калифорнийского университета Гарретт Хардин опубликовал в журнале Science статью «Трагедия общинных выгонов». В следующие десять лет ее перепечатывали более 50 раз[113].
Демсец проанализировал демографические материалы о развитии частной собственности у индейцев-монтаньяров в Квебеке. До контактов с европейцами эти племена, судя по всему, не знали частной собственности. Относящиеся к 1630-м годам записки путешественника не содержат упоминаний о частной собственности у них, нет таких упоминаний и в записках иезуита, жившего в этом племени в 1647 году. Монтаньяры охотились только ради еды и небольшого количества шкур, из которых изготавливали одежду. Но в XVIII веке появляются свидетельства о том, что семьи разграничили свои охотничьи угодья. Небольшие группы начали охранять свои территории от чужаков. Бобровые плотины помечались особыми знаками. Семьи берегли их и жестоко преследовали нарушителей.
Почему монтаньяры приватизировали бобров? Прибытие европейцев создало повышенный спрос на бобровые шкуры; появилась возможность обменивать их на новые товары. Охота на бобров стала более интенсивной. Проблема возникла из-за «бесхозности» бобров: так как каждый охотник действовал изолированно и бесконтрольно, никто не заботился о сохранении популяции животных. Каждый был заинтересован добыть как можно больше шкур, потому что приватизировались выгоды от их продажи. Но издержки, то есть уменьшение численности бобров, несло племя в целом. По этой схеме пушной зверь был бы полностью истреблен.
Установление частной собственности сопряжено с определенными издержками. Стоит объявить о сокращении объема добычи, как тут же появятся нарушители; на деле каждому нарушителю выгодно, чтобы другие соблюдали ограничения. Следить за соблюдением договоренности – дело хлопотное и ненадежное. Охотникам пришлось бы тратить свое время на наблюдение за действиями других охотников. Огораживать места охоты слишком дорого. Таким образом, «теория», которую Демсец вынес в заголовок статьи, сводится к тому, что приватизация возможна только если ее выгоды превышают ее издержки. Именно это и произошло при появлении торговцев мехами. Рост ценности шкур создал стимулы для приватизации охотничьих угодий.
Проблема этой теории – как и любых иных построений в области теорий экономики и права – в том, что очень трудно или даже невозможно оценить величину выгод и издержек. Теорию нельзя проверить. Если мы пришли к выводу, что выгоды стали больше, чем издержки, только потому, что перед нами факт приватизации охотничьих угодий, и ничем другим этот факт не объяснить, значит, мы попали в замкнутый круг. И все же приведенный здесь анализ Демсеца важен, потому что привлек внимание экономистов к влиянию разных форм собственности на стимулы, а также к издержкам, связанным с изменением формы собственности.
Статья «Трагедия общин» рассматривает ту же проблему под другим углом. Автора интересовали главным образом стимулирующие воздействия, создаваемые коллективной собственностью на пастбищные земли, и их влияние на окружающую среду. В условиях свободных земель нормой будут обширные семьи, потому что индивиды на общинной земле смогут приватизировать выгоды и «экстернализовать» издержки своей хозяйственной деятельности. При сравнительной малочисленности населения коллективная собственность на пастбищные земли может работать вполне удовлетворительно. То, как жители американского фронтира относились к отходам, не имело значения. «Проточная вода самоочищается каждые десять миль»[114], – сказал бы дед Хардина; и в его время так оно и было. Но с ростом населения природные процессы перестают справляться с отходами, «требуя заново определить права собственности». Если этого не делают, неизбежно возникает «трагедия общинных выгонов»: «Представьте себе доступное всем пастбище. Очевидно, что каждый скотовод попытается держать на общем пастбище как можно больше скота. Такое положение дел может сохраняться веками, потому что войны, браконьерство и болезни удерживают численность и людей и скота ниже потенциальной емкости экосистемы. Наконец приходит день, когда реальностью становится давнишняя мечта о социальной стабильности. В этот момент внутренняя логика коллективного землевладения безжалостно приводит к трагедии. Будучи существом рациональным, каждый скотовод стремится максимизировать свою прибыль. В явном или неявном виде, сознательно или не совсем он задается вопросом: “Какая мне польза от того, что я добавлю в стадо еще одно животное”»[115].
Поскольку вся выгода от увеличения стада на одно животное достается скотоводу (в виде молока и мяса для его семьи), а все издержки от этого ложатся на всех других скотоводов (любое дополнительное животное вносит свой вклад в истощение пастбища), он решает увеличить свое стадо на еще одно животное. «Но к такому же выводу приходит каждый из скотоводов, использующих общинный выгон». В этом и состоит трагедия. Все стали пленниками системы, вознаграждающей именно те действия, которые в конечном счете ведут к уничтожению жизненно важных ресурсов.
Хардин добавляет, что люди смутно понимали это с очень давних времен, «возможно, с тех пор, как было изобретено сельское хозяйство или частная собственность на землю»[116]. Трагедию могло бы предотвратить установление «частной собственности или нечто похожее на нее по форме», заключает он. Но такого рода решения его не интересовали. Из его позднейших работ ясно, что он предпочел бы насильственно сократить население, чем вводить частную собственность для решения проблемы. В эссе «Права собственности: творческая переработка фантазии» он утверждает, что с годами «концепция» собственности изменилась и нуждается в том, чтобы ее определили заново, «дав своего рода право представительствовать в суде ландышам, деревьям и всем другим великолепным созданиям природы»[117]. Со временем Закон об исчезающих видах в самом деле придал юридический статус почти 950 видам. Но, как мы увидим в главе 19, его непредусмотренным следствием стало увеличение опасности исчезновения для некоторых из этих видов.
Впоследствии предложенное Хардином соединение бесплатного доступа «открыто для всех» и ограниченного доступа, то есть регулируемых общинных выгонов, стало объектом критики. Первое неизбежно ведет к трагедии (и это признано), а вторая ситуация управляема. Эту аргументацию развивал ряд авторов, особенно Элинор Остром в «Управлении общинными выгонами» (1990), Гленн Стивенсон в «Экономической теории коллективной собственности» (1991) и Мэтт Ридли в «Происхождении добродетели» (1996)[118]. В самом деле, использование общинных земель поддается регулированию – можно установить допустимое число пользователей или совладельцев. Овцеводы могут договориться о предельном числе овец в вересковой долине; чтобы сохранить лес, можно распределить квоты на вырубку деревьев. Но эти меры саморегулирования, делающие коллективную собственность приемлемой, в конечном итоге направлены к ее приватизации. Когда право может быть продано кому-то, изначально не входившему в коллектив, – например, право пасти овец на лугу – оно уже индивидуализировано и содержит одну из важнейших черт частной собственности. Остается лишь сделать последний шаг и документально закрепить формальную приватизацию собственности.
Вначале полагали, что, когда вместо одного владельца выступает много партнеров, коллективная собственность делает излишним надзор и контроль. Считалось, что надзор и контроль – выражение эксплуатации правящего класса, а вовсе не реальная экономическая необходимость, порожденная человеческими слабостями. Полагали, что если все станут партнерами, все будут дружно делать общее дело, а прибыли пойдут в общий котел. Однако, когда трудящиеся становятся совладельцами производства, они зачастую перестают трудиться. Обнаружилось, что управляющие стали нужнее, чем когда-либо прежде, чтобы заставить работать отлынивающих от труда совладельцев. Получилось, что коммуна больше всего похожа на армию, в которой всех рядовых произвели в генералы.
«Главное преимущество частного землевладения в том, что легче заметить присутствие постороннего, чем оценить поведение того, кто имеет право находиться на участке, – заметил Роберт Элликсон из Йельского университета. – Отгонять чужаков легче, чем контролировать поведение тех, кто работает на земле. Вот почему управляющим платят больше, чем ночным сторожам»[119]. Действительно, менеджеры – самые высокооплачиваемые члены общества, а сторожа – самые низкооплачиваемые. Чужаков умеют отличать даже собаки, а ни собаке, ни забору ничего не нужно платить.
Проблема безбилетника возникает, когда нечетко определены права собственности. Вот в чем суть проблемы. Но привести к ней могут два совершенно различных ряда обстоятельств. В коммунах вопрос «у кого есть право на что» повисает в воздухе в силу идеологических предпочтений. Совсем иначе обстоит дело там, где технически трудно закрепить выгоды только за теми, кто за них платит. Для разрешения первой ситуации нужно изменить идеологию или человеческую природу, а во втором случае необходимо усовершенствовать технологию. Либо она может оказаться неразрешимой, и тогда возникает необходимость во вмешательстве государства.
Идеологически ориентированные коммуны трудно сохранить, но история свидетельствует, что в неких особых условиях они могут быть устойчивыми. Размер их должен быть достаточно мал, чтобы члены лично знали друг друга. Они должны гореть религиозным пылом или энтузиазмом, обеспечивающим необходимый дух самопожертвования. Пожалуй, полезно и безбрачие, если члены изначально не имели детей и не были разделены на семьи. При соблюдении этих строгих условий проблему безбилетника можно преодолеть. Как мы увидим далее, поразительным примером является Коммуна, основанная в начале XIX века Георгом Раппом и приобретенная одним из первых социалистов Робертом Оуэном. Основанные на принципах коллективной собственности католические, православные и буддистские монастыри существовали столетиями.
Говорят, что гуттериты, протестантская секта анабаптистов, перебравшиеся в Соединенные Штаты в 1870-х годах, доказали необязательность требования о безбрачии. Они придерживались строгой моногамии и признавали лишь общую собственность, и при этом их численность менее чем за сто лет увеличилась с 800 до примерно 28 000 человек. Они живут сельскохозяйственными коммунами по обе стороны канадской границы, преимущественно в штатах Дакота, Альберта и Манитоба. Высокая рождаемость (примерно по девять детей в семье) позволяет им оказывать противодействие снижению численности из-за ухода членов сообщества во внешний мир. У семейных пар есть небольшие отдельные комнаты, но уединение их довольно условно – в двери принято входить без стука. Частная собственность ограничена предметами личного пользования. Трапезы у них совместные, а в течение дня женщины, как правило, отделены от мужчин. Когда численность общины достигает 150 человек, она разделяется, и часть уходит в другое место. Гуттериты говорят на диалекте немецкого языка, и, запретив радио и телевидение, они сохраняют свою автономность от внешнего мира[120]. Но именно их уникальность, а также строгость их норм указывают на то, насколько труден этот опыт. Они – исключение, подтверждающее правило.
Израильские кибуцы стремились достичь примерно такой же цели. Поначалу казалось, что они достигли успеха. Мартин Бубер назвал кибуцы «единственным не провалившимся социалистическим экспериментом»[121]. Еще в начале 1980-х годов Амос Элон мог говорить, что кибуцы реализовали «с большим успехом, чем где бы то ни было, утопическое общество, которое в ограниченном масштабе воплощает благороднейшие стремления человечества»[122]. Однако к 1989 году 3 % израильского населения, проживавшие в кибуцах, накопили более 4 млрд долл. долга[123]. Долги приняло на себя государство, но они стали накапливаться вновь. Небольшое число кибуцев (17 из 277 в начале 1990-х годов) религиозно, и некоторые полагают, что они могли бы обойтись без субсидий. Но политики предпочитают не разделять финансы светских и религиозных кибуцев[124]. Это увеличивает лоббистские возможности всех кибуцев в целом. И, в конечном итоге, значительные государственные субсидии делают недостоверными результаты эксперимента для всех участников.
Что до ситуаций, когда «безбилетничество» возникает в связи с техническими трудностями, то достаточно вспомнить о таких по необходимости общих ресурсах, как океанское рыболовство и подземные озера. Дороги, радиосигналы, свет маяков и национальная оборона – все эти блага обладают подобными свойствами. Радиовещание использует к своей выгоде общественную природу электромагнитных волн, беспрепятственно распространяющихся в воздушной среде, а для покрытия расходов использует рекламу. Некоторые радиостанции отказываются от рекламы и живут за счет взносов слушателей, но они не могут обходиться без государственных субсидий и в этом отношении находятся в такой же ситуации, как кибуцы. (Радиостанция WETA в Вашингтоне, округ Колумбия, которая на 60 % финансируется слушателями, сообщает, что в 1998 году 90 % аудитории не заплатило ни цента.)
Блага, которые не удается поставлять только тем, кто платит за них, экономисты называют общественными благами. Лучший пример таких благ – национальная оборона. Поскольку система национальной обороны защищает и тех, кто не станет за нее платить, ее частное финансирование немедленно наткнется на проблему безбилетников. Поэтому из соображений справедливости и практичности государство выступает в качестве третьего лица и раскладывает на всех налоги для финансирования подобных благ. То же самое касается полиции и системы правосудия. Организованные на частной основе, они должны будут обслуживать и неплательщиков. По сути дела, концепция общественных благ охватывает виды деятельности, отводимые государству. Если благо действительно необходимо, а рынок не справляется с предоставлением этого блага потребителям, в таком случае на сцену выступает государство. Стоит отметить, что блага, традиционно и предоставляемые минимальным государством, – оборона, полиция и система правосудия – соответствуют концепции общественных благ.
Тем временем развитие технологии расширяет круг благ, с поставкой которых потребителям может справляться рынок, то есть частные собственники. Строительство дорог долгое время было делом правительства главным образом потому, что издержки на сбор платы за пользование ими были очень велики. К тому же из-за неплательщиков величина платы за право проезда могла бы оказаться монопольно высокой. Но цифровая технология уменьшает издержки на сбор платы за проезд, и если в будущем бесплатные шоссе не будут приведены в порядок за счет проезжающих (размещенные на дороге сканеры в состоянии «считывать» магнитные метки предоплаты на автомобилях и вычитать плату за проезд), значит, идеология окажется сильнее технологии.
Технологические достижения облегчали приватизацию и прежде. Демсец предполагает, что американские индейцы, обитавшие в степях на Великих равнинах, не приватизировали свои охотничьи угодья, как это сделали гуроны в Квебеке, потому что степная живность в поисках хорошей травы перемещается на очень дальние расстояния. Огородить такое пространство было бы слишком дорого. «Подобно нефти в подземных озерах или кашалотам в океане, бизоны были “бродячим ресурсом”, подвижность которого исключала возможность установления прав собственности и, соответственно, разумное управление, – писали экономисты Джеймс Гвартни и Ричард Строуп. – Позднее проблему удалось решить, огородив огромные пастбища, но к тому времени стараниями белых и индейцев бизоны почти исчезли»[125]. Изобретение колючей проволоки, которую запатентовал в 1873 году Джозеф Глайден, сделало возможным огораживание. Она резко снизила затраты на огораживание и, возможно, спасла бизонов от полного уничтожения. Пока эти животные оставались предметом общественной собственности (были ничейными), логика общинной собственности неумолимо вела к их истреблению. В наши дни та же проблема затрагивает тигров, слонов и носорогов.
Сегодня окрепло понимание того, что если «бесплатные» природные блага – чистый воздух, океаническую рыбу, таежные леса, диких зверей – рассматривать как объект общей собственности, к которому правила частной собственности неудобоприменимы, то соответствующее благо будет подвергаться чрезмерному использованию, загрязнению или (в крайнем случае) полному уничтожению. Мировое население и способность современных рыбаков ловить и продавать рыбу увеличивались намного быстрее, чем способность океанической рыбы размножаться. С 1950 по 1990 год мощности рыболовецких предприятий увеличились впятеро, и, по оценке Продовольственной и сельскохозяйственной организации ООН за 1993 год, затратив 92 млрд долл., они смогли бы выловить всю плавающую в море рыбу, совокупная стоимость которой существенно ниже – всего 72 млрд долл. Было сказано, что из 17 основных рыболовных зон 13 уже истощены или серьезно ослаблены[126].
Растет понимание того, что механизмы собственности могут ослабить или разрешить подобные проблемы. Загрязнение воздуха можно контролировать с помощью системы квот предприятиям на выпуск дыма в воздушный бассейн, и разрешить свободную продажу этих квот. Тогда те, кто не может удержаться в рамках положенной ему квоты, вынуждены были бы покупать право на загрязнение у технологически более совершенных производств. Торговля квотами на загрязнение воздуха предусмотрена Киотской конференцией по изменению климата Земли в 1997 году. Что до рыбных промыслов, то Исландия и Новая Зеландия в настоящее время выделяют квоты на вылов рыбы в своих водах (устанавливающие определенный процент общего разрешенного объема вылова рыбы) каждому владельцу траулера. Эти квоты можно затем продавать на рынке и по рыночной цене, что побуждает рыболовов действовать экономно и с оглядкой на будущее. При старой системе (опоздавшему – объедки) траулеры наперегонки вылавливали самые большие косяки рыбы, подрывая долговременные перспективы рыболовства.
Применимость подобных правил собственности к общим ресурсам, где их применение считалось прежде делом крайне трудным или вовсе невозможным, была далеко не очевидной (а некоторые защитники природы и до сих пор против этого подхода). Не вызывает сомнений, что перемена во взглядах вызвана ростом населения и соответствующим давлением на общие ресурсы. Но когда политические аналитики готовы защищать решения, использующие «права собственности», это еще и признак растущего престижа собственности. В прошлом выражение «права собственности» использовалось лишь для того, чтобы обозначить сомнительность или полную неприемлемость подобных решений.
Статья Гарольда Демсеца прославилась из-за употребленного в ней неправильного выражения. Он отмечает, что самым важным следствием установления прав собственности «стало все большее достижение интернализации экстерналий». Экстерналии – это экономические выгоды или издержки, возлагаемые на окружающих без согласия, компенсации или вознаграждения. По-видимому, впервые этот термин использовал экономист Пол Самуэльсон в 1958 году[127]. До него эту идею обсуждал в 1920 году экономист А. Пигу. Однако до ХХ века эта весьма важная для экономической теории концепция ускользала от внимания экономистов.
Загрязнение воздуха – самый распространенный пример «отрицательной», т. е. возлагающей издержки на других, экстерналии. «В больших городах, – писал Пигу, – дым и копоть наносят огромный вред людям, зданиям и растениям, заставляют людей увеличивать расходы на стирку одежды и уборку помещений, на установку источников искусственного освещения и т. п.». Несправедливо, что заводы «экстернализуют» издержки загрязнения, перекладывая их на окружающих вместо того, чтобы самим нести расходы на установку газоочистного оборудования или на использование более чистого топлива[128].
Но экстерналии бывают и положительными, и наилучшим примером здесь может послужить Диснейленд. Когда в 1950-х годах в Анахейме построили парк развлечений, окрестные пустыри мгновенно выросли в цене. Эти земли не принадлежали Диснею, и получилось, что компания ненароком обогатила землевладельцев по соседству. В определенном смысле менеджеры Диснея просчитались, потому что компания за эту ненамеренную филантропию ничего не получила. В 1970-х годах, когда во Флориде строили «Дисней уорлд», компания не повторила ошибку, скупив всю землю в окрестностях до того, как публика пронюхала о проекте. Это позволило компании получить выгоду от косвенных эффектов своих капиталовложений.
Пример с загрязнением скорее вводит в заблуждение, чем проливает свет на ситуацию. На него бесконечно много ссылались, но никто никогда не измерял издержки, создаваемые знаменитой дымящей трубой. А ведь они, несомненно, перекрываются некомпенсируемыми выгодами для данной местности в виде стимулов для развития всевозможных предприятий. Законы о закрытии предприятий исходят из того, что сегодня отношение к заводам скорее положительное, чем отрицательное. Загрязняющий окрестности завод из учебника экономики помешал нам оценить положительные экстерналии собственности. Когда ценность создается там, где прежде ничего не было, она, как правило, «излучает» дополнительную прибыль вовне. Первое успешное казино-отель в Лас-Вегасе экстернализовало экономический успех в окружавшую его пустыню и обогатило тех, кто последовал его примеру. Хьюлетт и Паккард, начав со своего знаменитого гаража в Пало-Альто, заложили основу не только своей компании, но и всей Кремниевой долины.
Из-за того что наличие экстерналий может рассматриваться как «дефект» частной собственности, их порой используют как аргумент против нее. Однако в обществе с коллективной собственностью проблема экстерналий стоит гораздо острее. Человек, чувствительный к шуму, может укрыться за стенами своего дома от большей части звукового загрязнения. Но если заставить его жить под открытым небом, укрыться ему будет негде. Огромным преимуществом частной собственности является то, что по большей части она замыкает последствия деятельности человека на нем самом. Об общественной собственности этого сказать нельзя.
«Безбилетничество», провоцируемое общей собственностью, широко распространено во всем человеческом обществе, потому что есть смысл принимать и использовать ценности, когда соответствующие обязательства не накладываются или их сложно провести в жизнь. В таких случаях руководствуются правилом «дареному коню в зубы не смотрят». Производство экономических благ требует затрат труда. Поэтому все «бесплатное» обладает непреодолимой притягательностью. Кроме того, такие блага потребляются частным образом. Поэтому проблема безбилетника – побочный продукт человеческой природы. Если человек отказывается целый день возиться над созданием блага, которое может присвоить любой, не затративший ни минуты труда, он демонстрирует не грех себялюбия, а способность мыслить здраво.
Именно этот момент является источником глубокого идеологического раскола. Столкнувшись с фактом того, что коммунар работает с прохладцей, потому что знает, что созданное не будет ему принадлежать, а в конце дня он все равно получит положенную каждому порцию, некоторые сочтут такое поведение «чисто человеческим» либо признают, что он «поступает рационально, глядя в лицо обстоятельствам». Другие отнесутся к этому с меньшей терпимостью. Веря в моральное превосходство коммунарской жизни, они сочтут, что ленивого или беспринципного коммунара можно переделать – с помощью убеждения, наставления и образования. Его необходимо убедить, что он обязан с честью выдержать возникший моральный вызов.
Входящие в первую группу к тому же верят, что ленивого коммунара можно изменить. Важен, говорят они, механизм, устанавливающий должное соответствие между трудом и вознаграждением или удовлетворенностью. Если он намерен отлынивать от работы, то пусть столкнется с последствиями такого поведения – он должен и получать меньше. Если же он работает усердно, то нужно сделать так, чтобы ему это было выгодно. В любом случае, у него появится стимул производить больше. Механизмом, обеспечивающим такой результат, является частная собственность. Похоже, что сторонники общественной собственности исходят из того, что раз частная собственность создает такую сильную материальную заинтересованность, она тем самым подрывает моральный дух – у человека исчезает необходимость переделывать собственную природу, обуздав свое корыстолюбие и эгоизм. Он будет руководствоваться земными соображениями о выгоде, а не благородным стремлением к совершенствованию и самопожертвованию.
Похоже, что врагами частной собственности движут прежде всего извращенные моральные амбиции – что-то вроде религиозного импульса, перенацеленного на земные дела. Стремление к коммуне – это попытка подчинить земной мир требованиям религиозной жизни. Дэвид Горовиц, позднее возглавивший Банк Израиля, вспоминает коммуну в Галилее, в которой он жил в 1920-х годах, как «монашеский орден, но без Бога»[129]. На заре христианства отцы церкви учили, что блага этого мира должны быть общим достоянием. Но грехопадение и первородный грех сделали частную собственность институтом абсолютно необходимым, хотя и несовершенным. Возможно, люди, стремившиеся к уничтожению частной собственности, не восприняли учения о первородном грехе, но усвоили все другие аспекты религиозного взгляда на жизнь. И все же когда стимулы коммунарского общежития ошибочно внедряют в мирской контекст, результат оказывается обратным ожидаемому. Мораль разрушается. И итогом оказывается неожиданный расцвет себялюбия.