На сцене появляется ПРОЛОГ, некоторое время стоит, молча.
Не говорить я вышел, а молчать.
И даже не мычать – молчать и точка.
Молчать – о чем? О многом мы молчим,
Но можно т а к молчать, а можно – э д а к.
Иные так молчат красноречиво,
уж лучше б говорили что-нибудь.
Давайте вместе помолчим сегодня,
о том, что хорошо нам помолчать
и что молчанье – добрый плод общенья,
ведь если мы друг друга понимаем,
то незачем нам воздух распалять.
Молчальниками пусть нас назовут.
Молчальник-не тихоня, как Молчалин.
Молчанием молчальник опечален…
Не так уж много бессловесных женщин
в литературе нашей. Но Мари
Болконская прелестна тишиной.
Пастельные и робкие всегда
помалкивают, хоть и примечают
все, но во избежанье зла и бури
предпочитают скромно промолчать.
И я – Пролог – возник из немоты
Когда б на то не авторская воля,
я просто постоял бы, помолчал,
а проще бы – совсем не появлялся.
Но я – актер и вынужден молчать
на публику – со сцены, громко, страстно!
Зал, тишиной завороженный зал —
вот ванна для меня, где я купаюсь,
блаженствуя… и паузу держу…
Сам Пушкин эти паузы любил —
от чувств избытка. Знаки умолчанья
он проставлял в «Онегине» затем
чтоб действие живее развивалось,
как будто бы говорено о том,
о чем он предпочел не говорить,
и здесь, где точки, будто взвод на марше,
построились онегинской строфой,
сама строфа как будто существует
и даже рифмы кто-то угадал!..
Мы можем также вспомнить молчаливо,
как Пушкина поправил Николай,
а царь, конечно, знал молчанью цену:
«народ ликует» зачеркнул брезгливо,
«безмолвствует», подумав, начертал.
Еще – стихи: «Ненастный день потух;
ненастной ночи мгла…» Не думайте, что мухи
бумагу засидели или цензор-
дурак резвился. Нет! страдает, молча
любовник, мавр, и лишь в самом финале —
ревнивою угрозою: «А если ………….»
И, помнится, в романсе Даргомыжский
раскатом волн и грохотом прибоя
отточье это выразил вполне.
Живет в Москве на Сретенке художник.
По лестнице в немытых черных окнах
компанией восходим на чердак.
Акционерным обществом РОССИЯ
в начале века был построен дом.
Среди щитов – гигантов нас встречает
философ белой плоскости, певец
того, что на листе не существует,
бытописатель нашей мнимой жизни,
поверенный вселенской пустоты.
В молчании глядим и понимаем
молчание, плывущее на нас
звериным рыком, хохотом и лаем
всем говорим – неисчислимых масс.
И сам поэт – свирепое молчанье
не тишина, а на разрыв – отчаянье!
Так! Жизнью мы контужены, оглохли
и слушаем, как все молчит кругом.
Молчит столица, будто выжидая
лишь ночью гул, но все равно молчат.
Молчат мои никто, мои друзья.
Один замолкнул, потому что умер.
Другой уехал, потому молчит.
Молчит пейзаж. Молчат телеэкраны,
лишь дикторы губами шевелят.
Безмолвствует от края и до края…
И червь молчит…
(как бы во сне)
пускай прополоскает —
вот белые кувшинки и кувшины —
и миром нас наполнит тишина.
(меняя тон, обыденно)
А вообще-то нервничает Автор,
и тут меня поставил объявить
что он надеется… что вы ему, конечно…
Как в общем-то похоже все на сделку!..
Он очень постарается… а вы —
само собой… поскольку вы… и он…
ПРОЛОГ, совершенно смешавшись, умолкает.
Появляется НЕКТО, одетый в черное трико. Прислушивается. В продолжение монолога живет и действует как мим.
Где бы ни был: в гостях или дома, в лесу или в городе, в метро – и в кино – и во сне, я прикладываю ухо к незримой стене.
И слушаю —
С другой стороны вам незримой стены: бормотание, вскрики, глухая возня… Не люди, не события, не здесь…
Там собрались хранаки на маной, рассорились из‐за куска хрыченки. Хранка и хран встали на задние цапки, раздули свои вазыри. Хлещут друг друга хвостами когтистыми, стараются выдрать зерцальца. Хныхочут, как обиженные дети. И брызгаются, как дезодоранты.
Помирил бы я их, успокоил. Покачал и согрел на своих сослоненных ладонях. Перелил одну сущность в другую.
Но провожу рукою – и стена. Ни выступа, ни ручки, ни звонка…
Жена глядит и улыбается:
– Это что за поза? То приседаешь, то встаешь на цыпочки. Ты выставил вперед ладони, оглаживаешь пустоту, как будто здесь стена или стекло. Ты подражаешь миму? Или это – лечебная гимнастика?
Я улыбаюсь ей, не отвечая. Я слушаю, что за моей стеной?
Там шорохи, туманных форм движенье…
Там амроки и вымроки и шахры. Они хрустят и трутся друг о друга, то их пронижет огненным дождем, то налетят и жалят сигафаги. Огромны, как вселенские коровы, и так же кротки амроки и вымроки. И между тем небезопасны шахры…
Все время там – своеобразный шорох. Там лопаются капельки, в которых тысячекратно отражен пейзаж. То муравейник, то пчелиный улей, то будто весь из башен городок, а между тем ни то и ни другое…
Я слышу: тут же рядом за стеною буль-буль булькают в каменных колодцах. Высунется гладкий, как ракета. Вдруг раскроется множество сознаний – искривит, перестроит пространство. Снова станет гладким крокотуком. И буль-буль на дно – тянет за собою время, словно липкую сладкую тянучку…
А динамед говорит, говорит то по-испански, то по-чукчански. Мешает английские слова с древнемогильскими… Узнаю эолийский космический – язык для торжественных случаев, с золотом красный… Говорит динамед, говорит. Боится остановиться. Если выговорится – сдохнет сейчас же…
Хранаки, амроки и вымроки и шахры!
Многоязычный динамед, я с вами!
Я сочувственник! Я тоже
Хочу дышать радиоактивной пылью,
И на восходе Альфы и Омеги
Все явственнее быть и насыщаться
Теплом и светом радостной вселенной!
Но тут – стена. И там – стена. Повсюду. Вплотную вплоть. Я сам – стена, в которой дырки проделаны. Кричу, чтоб отворили. Напрасно. Не глух, но замкнут. Ключ потерян.
К нам нерешительно приближается ПОЛНЫЙ ЧЕЛОВЕК в круглой шляпе, сдвинутой на затылок. По-видимому, он хочет что-то сказать. Вдруг издает два сигнала длинных, один короткий.
Пи-и! Пи-и! Пип! Дорогие люди, цветы и собаки! Сейчас двенадцать часов по московскому времени. Мы начинаем свои сегодняшние, передаем изо рта этого доброго человека. Спасибо тебе, большой души человек.
(Человек в недоумении озирается.)
Большое круглое спасибо. Не пугайтесь, уважаемый. Сегодня вы – наш избранник. Вы, можно сказать, наш рупор. Правда, если заглянуть поглубже, ничего особенного: печень увеличена, мошонка дряблая, мысли по преимуществу глупые. Во рту – золотой мост, тоже не вызывает особой симпатии… Но сегодня вы… живой… правдивый…
(Человек зажимает себе рот, некоторое время борется с собой, продолжает бубнить сквозь ладонь, задыхается.)
…………протеста!
Сначала передадим новости для собак. Наши зарубежные друзья человека! Наши четвероногие соотечественники! У нас в студии находятся собака – кобель, порода – болонка, кличка – Тиша. Прошу поближе к микрофону, Тиша. Не волнуйся, Тиша, все уже позади. Сейчас он вам сам все расскажет.
(Человек начинает лаять, затем скулит, потом долго воет. Вдруг замолкает с открытым ртом.)
…………………никаких контраргументов. Стараются заглушить, как всегда. Приятель, отойдите на несколько шагов влево… Влево, а не назад… Где у тебя левая рука?.. Туда и иди… Эй ты, говорильня тупоголовая! К тебе обращаются… Грубо…
(Человек не совсем понимает, что от него хотят. Затем делает несколько поспешных шагов влево.)
……жаем наши передачи. Для цветов родной полосы!
В некоторых кругах прогрессивно настроенной интеллигенции существует мнение, что благодаря осложнившейся международной обстановке лета в Подмосковье ожидать не следует.
Нашему мытищинскому корреспонденту удалось взять интервью у одного из представителей подмосковной флоры. Итак, мы – в густых зарослях лопухов и крапивы на берегу небезызвестной реки Клязьмы. Гремят ржавые консервные банки. У микрофона – типичный для средней полосы Иван-чай… Пожалуйста, Иван-чай, каковы ваши прогнозы на будущее? (Гласом) «Во лесах, на рецех суть квяты красны. Перун – отче ти квяты любяху. Ярило не всуе горяше. Яко же бо мнози смерды прииди. Скакаши злии ти бесы, кричаши, коренья изымаша. Худое деют. А сами рече: мы де, мы ста…»
(Человек продолжает говорить, но беззвучно. Наконец показалось ему, что кто-то его зовет. Человек делает жест: меня? Отходит на несколько шагов вправо.)
……жаем наши передачи. Для людей! Дорогие милые люди, на сегодня порадовать вас, к сожалению, нечем. Наш корреспондент из Рима передает…
(Продолжает говорить беззвучно.)
Из Нью-Йорка сообщают… (продолжает говорить беззвучно)
По сообщениям из Москвы… (продолжает говорить беззвучно)
…………протеста!
Известная гадалка мадам Леннорман передает сводку погоды на ближайшие дни. С севера на столицу распространяется область дурных предчувствий. Настроение понизится. Отношения похолодают. Завтра ожидается резкое потепление отношений. Туман чувств. Временами прояснение.
Сейчас – минутный перерыв.
(Человек вдруг засуетился, завопил панически.)
Я не виноват! Это не я! Это оно! Отпустите меня-я!..
…Для стран тотального режима. Наши передачи ведутся без согласия передающего.
В заключение полчаса музыки. Мы передадим произведения Моцарта и Бе…………… Эта гениальная музыка в свою очередь вдохновляла Шиллера и Ге……………….
Исполняет лауреат конкурса имени……………….
в сопровождении……………………..
Человек долго стоит перед нами, раскрыв рот. Но всю прекрасную музыку заглушает громовое молчание.
Размытые акварельные сумерки на морском побережье. Полутемно, так что скорей угадывается большой мягкий предмет, повисший между небом и пляжем. Со стороны дюн приближается долговязая фигура – это СУБЪЕКТ. Одет пестро, небрежно. Лицо белого клоуна. Действие происходит в не совсем нашей реальности.
Это она виновата, Алиса. Слышала: хрюкали, говорит. Шел, шел по пляжу – ни одного хрюкотальника. Можно, правда, самому вырыть ямку в песке и похрюкотать туда… Не с кем… Даже мюмзики куда-то пропали. Одному – это одни выдуванчики получаются.
(Замечает ОБЪЕКТ.)
Кто-то кожаную подушку забыл на пляже. Подкинул в небо, там и забыл. Запросто мбркнут ночью. Или булданут… Будто плавает в воздухе… Нет, нет, скорее это – Неопознанный Объект!.. Здесь – непознанный СУБЪЕКТ, там – неопознанный ОБЪЕКТ. Чересчур по-английски…
Как же быть? А, просто подпрыгнуть, ухватиться за хвостик и сдернуть вниз. Тем более что это – колбаса. Толстый батон синтетической колбасы. Мбркну!
(Прыгает, пытается достать.)
Эта синтаса… чудо современности… отрежешь ломоть… голубой… в зеленых кружочках… выдавишь из тюбика… огурец… Прямо на лету… зубами отхвачу!
(Прыгает, падает.)
Что это? Раздувается!.. Лопнула!.. Выворачивается наизнанку! Ощерилась!.. Колбасун!
(Отползает.)
Спокойно. Надо – осторожно. Без паники. Колбасуны чутки, но слепы. Какая пасть!.. Скрипнуло… А-а-а-а!..
(В ужасе бежит, застывает на месте.)
Ненормальный. Совершенно сумасшедший. Мне улыбается красивая женщина, а я кричу, как зарезанный выпрыск. Правда, лица не видно, одни губы. Зато какие губы!..
(Декламирует.)
Одна большая толстая улыбка,
как перезрелый помидор.
О, революционерка, Розенталь! —
резервуар, презерватив… Обшлепай
всего меня губами… Глядя вдаль,
давай друг друга называть на «мы».
От му-ужества мычу
(Посылает ОБЪЕКТУ воздушный поцелуй.)
Му-у-учительница! Если му-ухой стану
Всю лапками тебя защекочу…
(Деловито оглядывается.)
Но если мне не лгут мои глаза,
здесь – площадь, там – собор. Ты прав, Лоренцо,
пожалуй, это – не бедро, а грудь,
не бугорки какой-нибудь девчонки,
не тощий март, а щедрый июльский полдень —
а этот полдень материнства полон…
Большая Мать на тысячу сосцов!
(Ложится навзничь.)
У-а! У-а! Я – ползунок! Хочу сисю. Надоело зеленое молоко, розовое давай. Кормят все время какой-то ДИСью1 – дрисью. Гадость! Ну, ну, давай склоняйся с вышины…
Но что это? Все небо заслоняет
гигантский зад… Несется вниз, как лифт…
Сейчас меня… Раздавленной клубникой
быть не хочу!
(Откатывается.)
Неужто пощадил?..
(Поднимается с песка, отряхивается.)
Ты пощадил меня, прекрасный зад…
От страха стал каким-то свинобрюхом…
Ты хмуришься? ты чем-то недоволен?
Но зад, который хмурится, ведь это —
чело философа!
(Изучает ОБЪЕКТ.)
Конечно, это ОН!
Мозг! Интеркук! Мулендр кудрогриозный!
Внушительное вместилище… а тем самым —
вместительное внушилище. Сейчас вырою.
(Садится на песок, роет ямку.)
Скажи мне, Разум, что такое маний?
Откуда он приходит? Куда уходит?
И почему его мы называем: буний?
Еще ответь, мы – люди почему?
бекрумкаем, чачакаемся и звачем?
Скажи, зачем свеольник – не свеальник?
И свет вопроса: есть ли Иогом?
А если нет? То, верно, нет и амры
и мамры и бедунчиков… Но это…
но это глупо, просто нелогично —
нет мамры, но бедунчики-то есть!
Молчишь?.. Понятно. Вопросы мои суть твои ответы. А раз так, я думаю, ты признаешься наконец кто ты?
Молчишь?.. Тогда я сам тебе отвечу. Ты – приз, январь, динамо, гранд-отель, известный врач, общественное мненье, ты даже – «сто лет назад», и так же точно ты – весь словарь и все слова, что будут, все имена, которыми, тебя я назову…
Я назову… Но неизвестно – что я,
быть может – ландыш, или что другое.
Я – в и вне. Прощай, мой месяц май,
отлично мы с тобой похрюкотали.
Непознанный СУБЪЕКТ незаметно стушевывается. ОБЪЕКТ, уже опознанный, остается висеть между дюнами и морем.
У зеленой в лиловых пятнах и рыжих подтеках стены – старинная высокая кровать с никелированными шишечками по углам. ОНА в длинной мужской рубашке лежит на кровати спиной к зрителям. И совершенно необязательно им слышать ее сонное бормотание. Жизнь ее, как и смерть, была загадкой… Из этого дурного сна не извлечь никакой нравственной идеи кроме самого факта метаморфоз…
(Она вскакивает, прямые рыжие волосы закрывают лицо.)
Большие мохнатые гусеницы ползали по стене, по кровати, старались влезть на никелированные шишечки и соскальзывали на пол. А вокруг кровати, как вокруг новогодней елки, все мои беззаботные дни и ночи кружились, топали ногами – и пели. Как дети…
И я тоже – пыталась взобраться на блестящий и гладкий купол… Сорвалась, упала в подушку… И вдруг взлетела серой ночной бабочкой… А внизу все мои ужасные ночи и дни засмеялись, захныкали, стали показывать на меня пальцами… Я испугалась – вскочила…
(Она трогает спинку кровати.)
Какая же это елка! Разве что – шары… Комната смеха – вся в кривых зеркалах! Здесь вытянутое лицо с раздутым лбом. Тут – губы, растянутые в ухмылке – эдакая ученая людоедка. Вот – поросятина. А вот постная мадам Смерть протянула мне скелетообразную руку. Умереть со смеху – ведь это все я!
(Она садится с ногами в кровать, как в лодку.)
Раскачаю лодку посильней. Греби, греби, Костя. Вообще-то ты мне, Вадим, нравишься. Хороший ты парень, Николай.
У, какой над водой ветер! Полетели мои шпильки и заколки, как стрекозы… Прощай, Костя. Спасибо, Вадим, за все. Уходи, Николай.
Кувшин. Желтая кувшинка. Сейчас достану, дотянусь…
(Она перегибается с кровати. Ниже, ниже… Затемнение.)
Опрокинула-ась…
(Полный свет. Она стоит перед кроватью.)
Кровать застелена аккуратно, одеяло сложено конвертом. Я должна этот конверт распечатать. Но я не знаю, что – там. И мне страшно.
(Смотрит на свои руки.)
Десять гладких ласковых зверушек,
Десять лалов с острова Лесбос,
Десять розоватых виноградин,
Две лозы, две длинные кисти,
Любит вас Аполлон – стрелодержец,
По веленью матери Деметры
Распечатайте конверт, разверните.
(Она раскрывает одеяло, читает.)
«ЛАМАЯ ВЕОРИЯ!
АХВЕЛЛОУ! Ар Лихаим! Базила вемя веронно. Суежизнь. Ар нарцисно без базил. Знак! Райствую и сияствую. Эфорилья и покровилья моносят время. Даура сиявеет, ваура волховает. Лиломудр.
Ламая Веория, быстра моя! О! О! Довольно веркузаться в чукунчики. Бысть касть и мусть. Тут качно и мерзо. Тудем! Тудем веолю! Дешь райствовать и сияствовать.
Три так: сверчало – лирое амалоа, венчало – ламирое а з а л о а , венчец – любовищный и фиоланный э м р о к.
Ахвеллоу, Веория.
Ж
ЛИХАИМ».
Оттуда! Письмо оттуда! Веория – это же я Вера. Меня так зовут. Ты ждешь меня, милый лихаим. Твоя печать Ж – летящий жук и херувим. Но я не знаю тебя… или знаю…
(Она расхаживает по комнате, быстро раздевается: рубашка, лифчик, трусики, чулки.)
Знаю. Не знаю. Знаю? Не знаю. Знаю… Не знаю… Знаю? Не знаю? Знаю – не знаю. Знаюнезнаю – знаюнезнаю – знаюнезнаю…
(Она быстро одевается.)
Знаю – не знаю, знаю – не знаю, знаю – не знаю. Знаю – не знаю. Знаю? Не знаю? Знаю… Не знаю… Знаю? Не знаю. Знаю. Не знаю. Но ведь все это – чисто философские категории!
(Она одета, даже слишком. Садится на кровать, начинает покачиваться, как на пружинах.)
Извините, мне ваше лицо… Это он.
А мне ваше, пожалуй… это я.
Может быть где-нибудь… это он.
Скорее всего нет… Это я.
Простите, что не очень… это он.
Ну что вы! Вы вполне… это я.
Не отказывайтесь, это… это он.
Маленький праздник в пути… это он.
Твои волосы (дальше неразборчиво)… это он.
Глупый, я сама… это я.
После, когда он выскочил из вагона, как сухой кузнечик, только имя успел начертать. Пальцем на пыльном стекле.
Лихаим – я прочла… Больше мы не встречались… Ли-ха-им…
Чудеса, неужели Михаил – архангел?! Чепуха. Он же был широколицый в веснушках и носил очки… А может Михаил-архангел такой и есть: широколицый в веснушках, носит очки?
Письмо от Михаила-архангела? Раиса Михайловна «дура» скажет. От бумаги вроде французскими духами пахнет. Райские духи, райские! И почерк такой круглый, духовный. «Даура сиявеет, ваура волховает»… Каждое слово наполняет меня восторгом, как Нину из «чайки». Я тоже хочу райствовать и сияйствовать!
Решено. Завтра же иду в церковь. Найду Его икону. Ведь надо же что-то делать. Надо действовать. Недаром ведь я – христианка. Не знаю, правда, крещена или не крещена… Не была бы крещена, не писал бы… Итак, завтра же…
(Затемнение. Мечется тревожный свет. Тревожные звуки. Она с распущенными волосами.)
Не могу больше! Горю! Все пылает: церковь, дом, прохожие, трамваи, небо, тучи, пожарные, толпа народа, рыжая собачонка, мои волосы! Спасите, помогите! Горю! Нет, я не лысая, не лысая.
(Темнота. Свет. Она в белом халате, в косынке стоит возле постели.)
Подготовьте больную к операции… Гладко зачесывать надо, девушка. Как я, например. Мне никакая случайность не грозит. Ни один волосок не вспыхнет. Везите каталку в операционную.
(Кровать едет на колесиках. Она идет рядом. Постепенное затемнение.)
Здравствуйте Жужелица Скорпионовна… Будем оперировать. Лучше хлорировать и отлакировать больную сразу… Сестра, прокипятите ее… Хорошенько, чтобы стерильна была. Ах ты, моя куколка!
(Вдруг – резкий свет. Она лежит вытянувшись.)
Режут, как буханку хлеба. Или брусок масла. Душу можно невзначай выронить. Не донесешь… Лихам, Лихам… Мы – потихоньку, мы – помаленьку… Из личинки – в гусеницу, из гусеницы – в куколку, из куколки – в бабочку… Там, дальше, выше, наверно, астральные, эфирные и еще какие-то совсем невозможные… А т а м уже не бабочки, один блаженный трепет…
(Затемнение. Сильный ветер. Небо. Вокруг летают белые покровы. Она стоит на кровати, вскрикивает радостно – изумленно.)
Ахвеллоу! Ахвеллоу! Вааха вонс! Охей охейо! О сияванная, сиява, золокаменная маява! Кавихо райствуешь? Ар авихо, авихо. Ламас, ламас, нисона и нисам. Сикамбусом нисам вексает. Мириа сивобрил миксают и верцают и никабринствуют.
Сиявелла оваевает! Амахом увахаю к чурасам! Охей охейо! Ахвеллоу! Ахвеллоу!
Мартын Ондатрович, пожилой. Волосы – «перец с солью» бобриком, в очках. Дремлет, прикрывшись газетой. Начинает похрапывать. Вдруг вздрагивает и просыпается.
Приснилось мне, будто я – моя взрослая дочь Наташа. И я – Наташа куда-то проваливаюсь. Неприятное ощущение. С другой стороны, кажется, глаз не сомкнул. Статью дочитал. (Читает.)
«Его мужественное волевое лицо озарилось улыбкой надежды…» Вот, здесь – мужественное лицо, а я… Нет, сходство между нами есть, все-таки дочь, не отрицаю… Но предположить, что я – молодая женщина, это уже чересчур. (Ощупывает свое лицо.) Главное, родинка меня убеждает. (Испуганно.) Но родинка и у моей взрослой дочери Наташи! (Гладит щеку.) Вот, брился, порезался. (Испуганно.) Но она замужем, может быть, тоже бреется. Украдкой. Раз курит значит бреется, известно… (Ощупывает себя дальше.) Полноват я. Грудь у меня вполне возможно, что и женская. Брюки теперь все носят. Нога небольшая, 39. У многих женщин такая нога. В общем, какая-то сыромятность получается!
(Мартын Ондатрович вынимает из кармана куклу.)
Внучке Машеньке купил. Можно сказать, дед купил внучке. Но с другой стороны, матери это более свойственно. Да… Вчера жена позвала: – Наташа! И негромко так позвала. А я вздрогнул. Почему?
Нет, что-то здесь не так, не то, не совпадает. Соседей, спрошу, дома никого… Соседи, надеюсь, меня знают.
(Мартын Ондатрович поднимается с кресла. Гаснет свет.)
Черт знает что! Снова электрокамин включили! Я буду жаловаться в конце концов!.. Ух, эти бабки, попки, пробки! Темно, будто в толпе негров ползешь… Мумиозность!..
(Мартын Ондатрович с грохотом проваливается.)
Черт, ногу ушиб… Провалился как будто… Понаделали погребов посреди квартиры!.. Но какой к дьяволу погреб! Живу на девятом этаже, паркет гладкий, сам циклевал, меняю на равноценную площадь со всеми удобствами, первый и последний этаж не предлагать… Может это я в лифте ухнул?.. Какой лифт!.. Паркетные плашки где-нибудь разошлись, я и провалился этажом ниже. Хорошо, что потолок низкий… И здесь темно. Видно, всюду свет выключили… Эй, здесь есть кто-нибудь?.. Да вы не бойтесь, я ваш сосед сверху из 422-й. Я сейчас уйду… Эй, кто-нибудь!.. Мафиозность какая-то… С работы еще не пришли, вот и молчат… Вспомнил! У меня же спички есть. Со спичками я мигом отсюда выберусь.
(Мартын Ондатрович зажигает спичку, она недолго горит в темноте.)
Потолки высокие, даже сводчатые как будто. Не пойму. Картины какие-то по стенам. В рамах.
(Снова зажигает спичку, она гаснет.)
Монструозность! Картинная галерея!.. Какая картинная галерея на восьмом этаже! Дом – стандарт, квартиры – клетки. Вы мне голову не морочьте со своей картинной галереей… Согласен. Пусть я уже – не я, а моя любимая дочь Наташа, в конце концов мы – одна семья. Но Третьяковская галерея на восьмом этаже кооперативной белой коробочки – это уже слишком.
(Снова зажигает спичку, оглядывается.)
Узнаю. Левитан «Над вечным покоем». Айвазовский – «Девятый вал», вон и людишки на бревне. А эта большая… какие-то лица, шапки, вроде зимы, розвальни, возница, кто-то стоит… Рукой народу указывает… Революция?
(Снова зажигает спичку, она гаснет.)
Неужели «Боярыня Морозова»?!
(Опять заживает спичку.)
Вот он, дьяк лисья шапка – лисья повадка! Некоторые плачут, помню. В ссылку везут. А она, боярыня, руку подняла с двумя перстами. Показывает, хоть убейте, от старой веры не отрекусь!
Сильная картина. Изнуренность какая-то… У Глазунова – тоже, есть общее. Главное, очередь, помню, от Манежа вдоль всего Александровского сада, даже хвостик на Красную площадь заворачивал… Народ, знает, оценил.
(Спичка гаснет, зажигает новую.)
Есть, есть о чем подумать… Гляжу, оторваться не могу. И до того во мне разные чувства взыграли! Будто это меня в ссылку везут. А я не сдаюсь. Я вообще никогда не сдаюсь. Было дело позапрошлый год в конторе. Не сдаюсь – и все. На Колыму? На Колыму!! На лесоповал? На лесоповал! Меня ведут с собаками. А я держу свои два перста, как окаменелая!
(Мартын Ондатрович торопливо зажигает новую спичку, с изумлением смотрит на свою правую руку. Она сложена в два перста.)
Господи!
(Задувает спичку.)
Рука моя за старую веру сама свидетельствует. А коли рука моя как там – на картине… Может я и вправду – Морозова?! Чудовищная гороховость! Чувствую, я – она.
(Измененным голосом в темноте.)
Федосья Прокопьевна Морозова – я. Обличаю их, зверей пестрообразных. Терплю муку мучинескую. Настали последние времена. Князя Ивана Хованского батожьем били, Как Исайю сожгли. Сестру мою Евдокию, бивше батогами, и от детей отлучили, и с мужем развели. А меня боярыню Федосью совсем разорили, в темницу бросили. Никониане, беси козлоподобные!
(Спичка освещает лицо боярыни на картине.)
Выпросил у Бога светлую Россию сатана, да же очервленит ю кровию мученической. Добро ты, дьявол, вздумал. И нам то любо – Христа ради, нашего света пострадать. Пусть дыба, пусть Щипцы!! Хочу! Хочу! Хочу пострадать!
(Мартын Ондатрович, а может быть БОЯРЫНЯ МОРОЗОВА, мечется в темноте, с грохотом проваливается.)
Куда-то бросили… В яму с лягушками, наверно… Слышь, квохчут… Сухо… Трава вроде… что-то упало…
(Зажигает спичку, это – кукла, спичка гаснет.)
Последняя спичка… Зачем мне кукла?.. Кто мне ее подбросил?.. Почему я где-то в степи? Сыростью тянет. Жилья не слыхать. Ни одного огонька… А я – девочка Машенька. Шорохи… Мыши?.. Нет, волки!.. Так страшно, что все это не может быть настоящим. Это сказка, она мне снится. Мне снится, что я – дедушка. Я большая, надела дедушкин костюм и мне совсем-совсем не страшно… Страшно… Может быть, у этого сна есть двери. Может быть, отсюда выпускают… Мама! Мамочка! Не хочу быть дедушкой! Это так страшно, так страшно…
(Проваливается. Полный свет. Мартын Ондатрович по-прежнему сидит с газетой.)
Ну вот, свет дали… Голова несвежа… что-то снилось… Или просто приснилось, что все это снилось? С другой стороны, кажется, глаз не сомкнул. Суходревность какая-то… И снилось мне, будто я – не я. Смешно. (Ощупывает лицо.) Вот, брился, порезался…
(Свет гаснет.)
ЗИГЗИГЗЕО сидит на стуле, руки-ноги в стороны, голова свесилась, как неживая. Поднимает голову, недоуменно оглядывается.
Сегодня просыпаюсь
и чувствую: разобран весь, развинчен.
Рука – отдельно. И нога – отдельно.
И голова болтается. И мыслей
не соберу – куда-то раскатились.
Ну, думаю, завистники, враги
во сне меня на части разобрали.
А вечером придут еще друзья!..
Пока не растащили по деталям,
скорей себя свинчу и соберу.
(Из-под стула достает разные инструменты.)
Тут надобен слесарный инструмент.
Так! плоскогубцы, молоток и клещи…
Ключ гаечный, шурупы и винты…
А как же мысли собирать? В кулак!
Или ловить на клейкую бумагу?
Прихлопнешь полотенцем, а она
уж не живет… Все мысли разлетелись…
Вот и не знаю… Это я о чем?
(Задумывается.)
Да! голову сначала привинчу,
Но надобно найти ее сперва.
Где голова?.. Серьезно, кроме шуток.
Я помню, здесь на тумбочке лежала…
А с чем там на полу играла кошка?..
Нет, голова – не пуговица, не брошка…
Товарищ – на минуточку… У вас
случайно – не моя?.. Нет?.. А похожа…
Эй ты – в берете! Голову отдай…
Да не моя, сам вижу… Пошутил…
(Ищет.)
Тут нет… Здесь – тоже… Может быть – в углу?
(Выметает из угла мусор.)
Какие-то бумажки, пробки, стружка.
Допустим – содержимое. Но где же
сама шкатулка?.. Не соображу.
(Пауза.)
А! поживу пока без головы.
Ведь есть же безголовая селедка
копченая в продаже – и берут.
А руки где?.. По счастью, руки – тут.
Вот правая. Рычаг и семафор,
который изначально указует
высоким жестом, подражать которому
стремится всякий юноша, который…
(Прикручивает правую руку.)
Ура! Живет и действует. Моя!
Теперь поставить надо каждый палец
на место и защелкнуть на замок.
(Щелкает пальцами поочередно. Боксирует правой.)
Можно сказать, вооружен рукой.
Безрукий или устрица теперь
Мне могут позавидовать, возможно.
Безрукий, правда, может бить башкой
иссиня-бритой и хватать зубами,
и раковина створками кусать.
Но быстрота, маневренность не та.
Да! правая – серьезная рука.
Вот левая, ее не одобряю.
(Небрежно прикручивает левую руку.)
Пусть. Как у всех. Но думать не моги.
Я слышал. Мне рассказывали. Точно —
для них и лагерь в Коми АССР.
Бетонная ограда! вертолеты!
Там левыми все скованы попарно,
а правыми ударно рубят лес…
Инакомашущие! надо же – инако —
подписывающиеся! Собака
и та его понятливей. Однако
и кличка нехорошая: левша…
Спаси и огради меня Начальство!
От левых я подальше. У меня
вообще-то обе правых. Если надо,
обеими руками крылышкую.
Меня еще не просят, я сдаюсь.
Так и хожу с поднятыми руками
по улицам, плечом толкаю двери,
здороваюсь решительным кивком.
Меня не запугаешь – карандаш
держу в зубах, привык за много лет,
зато и видят: чистые ладони…
Привинчивать мне ноги или нет?
Есть ноги, побежишь куда-то сразу —
на улицу. Наедет мотоцикл,
спасибо, изуродует… Они же
летят, как сумасшедшие, всегда.
Или облава в проходном дворе.
Облава на собак, а ты попался,
недаром у тебя – собачья шапка.
Запрут в сарай с полдюжиной дворняжек,
доказывай потом, что ты – не пес.
Спокойней – дома… Да! подумать могут,
что ты уже и по родной земле
ходить не хочешь, так избаловался,
Париж тебе – и Лондон подавай!
(Привинчивает ноги.)
Нет лучше ноги – даже обезьяньи,
а еще лучше – длинные протезы
суставчатые – пластик и железо
несут. Куда – не знаю. Не свои.
Как хорошо! Собрал себя. Все пальцы
нашел и яйца уложил в мошонку.
Могу еще собрать чужие мысли —
с чужими жить, конечно, веселей.
(Танцует.)
Но отчего я странно так танцую,
как будто кто-то дергает меня
за ниточки? Обеими ногами
подскакиваю, знает я – паяц.
Я – лягушонок, знает – кенгуру.
Я семь кузнечик, прыгаю покуда.
Шутить – опасно, прыгать – тоже худо.
Я – зигзигзео вывихнутый весь!
ОМЕГА появляется решительно. Вдруг видит зал, это для него неожиданность. Некоторое время разглядывает нас молча. Особых примет сам не имеет, в очках.
Вон сколько лиц! Изображают зал
Глазами улыбаются. Массовка —
ну просто в микроскоп не отличить.
А между тем к любому подойти,
просунь – смелее! – руку между глаз.
Насквозь пройдет – не колыхнется даже
изображенье. Видимость одна.
Ну что разволновался бородач!
Не надо. Вижу: материально плотен,
сработан даже каждый волосок…
Но где-то там на уровне молекул
почувствовал себя ты человеком?..
Ведь ты – телепортации кусок!
Нет сахарин сам знает, что – не сахар,
а маргарину ясно: он – не масло
и если даже он совсем как масло
то все равно он – только маргарин.
Про колбасу мы и не говорим:
нет естества, нет даже существа.
От колбасы в ней – ни одной частицы.
Пластмассовый цилиндр для насыщенья
обозначает слово «колбаса».
Ну в общем, я сейчас к вам задом стану,
сниму штаны – планеты покажу
или похуже – черную жужу.
Кого мне – телевизоров стыдиться?
Один остался – сам и говорю.
(Кричит.)
Я говорю: совсем один остался!
(Вздыхает.)
Один остался, что ни говори.
(Рассудительно.)
И с кем ни говори, один остался.
Кругом слова – членораздельный шум,
потоки слов, словесные вулканы
словесные чащобы, испаренья
и башни вавилонские из слов…
Карабкаются, будто муравьи.
«Мы – соль земли! Мы – антресоль земли!»
«Мы – моль земли!» «А мы – фасоль земли!»
Словесный бой! словесное сраженье!!
Вдруг колыхнулось все сооруженье
и чистым осыпается песком…
Лишь я своим скрипучим голоском
пустынную округу раздражаю…
Что бородач притих? А ты со мной
не согласись! Скажи: все – чепуха
Нет! вырви три-четыре волоска
из бороды, подуй на них, поплюй
и все кругом преобрази, Просперо.
Пускай театр затопит шум людской,
нахлынут люди, как прибой морской.
Поденные проблемы, интересы:
тот – против мяса, этот – против мессы,
та – против рясы, эта – против расы.
А ужасы! А стрессы! а карассы!
Ведь тем и отличается живое,
что не согласно! лезет на рожон! —
непредсказуемо!
Послушай, борода,
положим, мы с тобою в горы.
Идешь ты по дороге, размышляешь,
Признайся, ты ведь любишь размышлять.
Вдруг камешки посыпались – глядишь,
нет не коза – я лезу по откосу,
оскальзываюсь, яростно хватаюсь
за корешки какие-то, за ветки.
Кругом – колючки, синий воробейник,
козлобородник, воронцы… Зачем,
боярышником злостно исцарапан,
куда-то лезу вверх и напролом?
Да жив я! жив! Взбрело – я и полез…
Вы знаете, конечно, люди были.
А вот какие – вы давно забыли
Нет, лучше ты послушай, борода.
Проснешься, помню, ночью, а она
глядит в тебя огромными зрачками
и шелестит: «Такого не люблю».
«Какого дура, спрашиваю, любишь?»
«Люблю тебя другого» – шелестит.
Вот борода, как у людей бывало…
Кругом осталось множество идей,
остался мир – игрушка; без людей.
Дома, деревья, фонари и небо
с набором звезд с новехонькой луной,
такие декорации построить,
устроить даже море горы воздух —
и все это для одного меня!
Неужто Бог – играющий младенец?
в младенчество впадающий безумец?
Презумпция рождает ирокез!
(Слабея.)
Как юноши трепещущая дева
аккумулятор бойся перегрева…
(С новой силой.)
Я! Я! Я! Я! – поет стеклянный ключ,
протянутый сквозь время Я! Я! Я!
Я! Я! Я! Я! распластанный в пространствах
Засело и лукавит Я! Я! Я!
Размножено огромным тиражом
в четыре миллиарда, все равно —
пусть я безумен и впадаю в крайность,
все это Я, лишь вышелуши яйность…
Появляется СТОРОЖ, выключает ГОВОРЯЩЕГО – щелчок. Уносит его как куклу. Возвращается.
СТОРОЖ (заикаясь). Оп-пять выключить забыли. Неп-п-порядок в учреждении. Как бы-бы чего не случил-ось. Эт-та штука секретная, последний выпуск. Так и до конца света доболтаться может. Ом-мега, одним словом. У нас вооб-бще здесь у всех клички су-сумасшедшие. Меня, например, прозвали… К-К-КРЕЗИ Понимаете, К-К-К…
Между тем появляется ВТОРОЙ СТОРОЖ, щелчок, выключает ПЕРВОГО, уносит его, как куклу. Возвращается как бы забыв что-то. Поднимает ключ.
ВТОРОЙ СТОРОЖ. Вот, ключ уронил. Ведь все время на виду был. А тут не уследил, на сцену выскочил. Говорить не умеет, а тоже человеком себя воображает. Ну и работенка у меня – Ночной сторож КРЭЗИ. Иными словами – Кибернетического Реальноощущающего Эмоционального Заики. Это надо же такое приду…
ОМЕГА появился снова. Он подкрадывается, резкий щелчок, выключает ВТОРОГО СТОРОЖА.
ОМЕГА. Вот так и развлекаюсь каждый вечер.
Как будто я – безмозглый ржавый кибер,
но думающий, будто он – живой…
Один остался, что не говори.
Омега уносит ВТОРОГО СТОРОЖА, как куклу.
На сцене стол и стул. Появляется ФОКУСНИК в черном плаще с алой подкладкой, в цилиндре. Показывает нам обычный бумажный пакет.
Пакет. Бумажный. Можете взглянуть —
В нем – ничего. Сейчас пакет поставлю
вверх донышком и по нему ладонью
легонько хлопну…
(Пакет с громким треском сминается.)
Выстрелили? Где?
(Хватается за плечо, недоуменно рассматривает свою ладонь.)
Что это?.. кровь?.. Я ранен… Вот так фокус.
Нет, только поцарапало… Смешно!
Мой трюк совсем не в этом заключался,
такой игры я вовсе не хотел…
А между тем мой фокус получился!
Вот. Демонстрирую. Пакет. Бумажный
А где, скажите, банка с огурцами,
Которая, конечно, в нем была?..
(Застывает в ожидании аплодисментов, затем церемонно раскланивается, прижав левую руку к груди.)
Благодарю… Но и прошу учесть,
здесь – никакого чуда. Есть в журнале
НАУКА И РЕЛИГИЯ отдел
«евангельские фокусы», и я
всегда статьи внимательно читаю.
(Фокусник берет черный цилиндр, показывает его зрителям.)
Вот мой цилиндр, мой черный шапокляк.
Показываю. Пуст, как черный космос…
А между тем мой космос забросает
вас валенками, зайцами, мячами,
подушками, врачами, басмачами,
и денежными знаками, и градом
медалей, орденов и оскорблений,
удачами и дачами, любовью,
бокалами, могилами и мылом,
морскими свинками и целой кучей
цветных платков, мышей и обещаний,
смотрите все внимательно… Сейчас!
(Хлопает ладонью по цилиндру, он с треском складывается. в тот же момент Фокусник с криком хватается за бедро.)
Попало! Снова… Кажется, в бедро.
Нет! в ягодицу, в мякоть… Сумасшедший!
(Кричит.)
Садист и хам! Мазила! Педераст!
Не знаю, где ты, положи винтовку!
Стрелять сначала, дура, научись!
(Садится на стул, с криком вскакивает, плаксиво.)
Естественно, теперь я буду дамам
в метро и всюду место уступать…
(Рассматривает цилиндр.)
Друзья, ура! наш фокус получился.
Все наши генералы и улитки,
все наши танки и морские свинки,
все тени наших смутных настроений
сейчас, пока я хныкал, перед вами
проехали, прошли и пробежали.
Вот – мышь!.. Сейчас поймаю!.. Не успел.
(Замирает в ожидании аплодисментов, раскланивается.)
Но повторяю: никакого чуда.
И мистики здесь тоже ни на цент
– простите мне грузинский мой акцент —
(С акцентом.)
Уверенности здесь большой процент.
(Из-за кулис достает воздушный шарик.)
Воздушный шарик, он тугой и гладкий
Откуда взялся? Никакой загадки.
Его своим дыханьем породил
я сам – и завязал суровой ниткой.
Он весь наполнен углекислотой.
Теперь, владея этой красотой,
я втихомолку подношу иголку…
Что думаете: с ним сейчас случится?
Нетрудно догадаться, шарик хлопнет —
да, выпустит он стаю голубей,
и голуби по залу разлетятся,
и вас овеет ветер – тени крыльев.
Одни, воркуя, сядут на плафоны,
другие тотчас выпорхнут в окно.
Но фокус в том и будет заключаться,
что станете вы птицами – взлетите
и каждый по желанью своему:
одни, воркуя, сядут на плафоны,
другие тотчас выпорхнут в окно.
А журавлями, чайками хотите —
и чайками вас сделаю сейчас.
Расслабились и приподняли плечи…
(Шарик лопается. Фокусник падает, схватившись за сердце.)
А! Я ранен… Нет! Убит…
Но вижу я: наш фокус получился,
со стульев – белый вихрь – вспорхнули птицы,
вверх, вверх – и снегом в зале закружились,
спеша, толкаясь, вылетают в окна,
над крышами летят, материками…
Друзья, прощайте!.. Никакого чуда!..
Единственно – запомните – любовь!..
(Фокусник умирает.)
ОНА выходит на сцену, делает пассы. Из зала на сцену, как загипнотизированный, поднимается ОДИН ИЗ ЗРИТЕЛЕЙ. Она усаживает его в удобное кресло.
ОНА
Не выпрямляйтесь, не тяните шею
Расслабьтесь и слегка откиньтесь. Руки
безвольно легли на подлокотники. Свободней,
как будто вы полулежите в ванне
разнежено под белой шубкой пены —
даю сеанс продленной длинной ласки —
и лопаются пузырьки. Не надо
сопротивляться, дергаться. Спокойно
гляди и слушай – я тебя веду.
Вот протянула я к тебе ладони.
Ты чувствуешь: от рук моих тепло
идет волнами, мягкими толчками,
вот – ямку согревает у ключицы.
Расслабьте узел галстука, рубашку
расстегните – стало жарко,
шерсть будто задымилась на груди.
Вот! чувствуешь. Мои ладони. Гладят.
И все в тебе обрадовалось, будто
всю жизнь ждало – терпело неуют,
вражду и холод – наконец-то дома.
И две ладони, как сестра и брат…
ЗРИТЕЛЬ
Две ласки – два зверька по мне скользят.
ОНА
Вот – волосы мои! – смотри – змеятся
в прожекторе, как воплощенный грех —
и каждый волос тянется к тебе,
и каждый, как иголочка, щекочет.
Сними рубашку, чувствуешь: течет,
как конский хвост, моя мужская сила
с затылка по канавке меж лопаток.
Поток пересекает поясницу —
и все это ликующее войско
сползает вниз в овраг меж ягодиц
черными от пота боками лошади,
которые сжимаешь коленями
мучительно – почти что без конца…
Нет! Ты – мой конь! Отрыжка печенежья!
Собачий сын, помучаю тебя!
Тебя кусаю, распаляясь, всем:
словами, злостью, шпильками, косынкой
в цветах – и розы лапают тебя.
Тебя ласкает кресло гнутой спинкой
и кожаным сидением – терпи.
Тебя ласкает свет, ласкают тени.
И лошадиный раздражает ноздри
влюбленности и пота запах острый,
стоялый дух подмышек и духов.
И как подростка чтение стихов,
твою гортань и легкие твои
ласкает воздух и мое дыханье.
ЗРИТЕЛЬ. Такое я испытывал в детстве, когда меня мыли, водили по телу скользким мылом и терли мочалкой… И еще – солдатом в полковой парикмахерской…
ОНА (показывает и называет разные предметы). Тарелка. Белый фаянс. Круглая. Орудие для ласки. Пучок сухого ковыля. Ничем не пахнет. Легко щекочет будто муха. Орудие для ласки. Монашеская ряса. Грубая. Дырявая. Орудие для ласки. Обида. Жгучая. Тяжелая. Орудие для ласки.
Радость. Внезапная. Головокружительная. Орудие для ласки.
Рыба. Скользкая. Противная. Орудие для ласки.
Толпа. Вся разгоряченная. Разная. Орудие для ласки.
Дождь. Кино. Чужая чья-то жизнь. Все это – орудие для ласки.
Пятки обжигающий песок. Волосы хватающий ветер. Обнимающая воду волна. И в крови текущее море.
ЗРИТЕЛЬ
Творится что-то странное вокруг
с предметами: то все разобщены —
бра отчужденно смотрят на портреты
и занавес от рампы убегает.
«Я» мыслями куда-то отвернулся
и свет разъят – присутствует – и все…
то жадно все слипается кругом,
свет слипся с темнотой и позолотой,
ее лицо, и груди, и кулиса
и весь театр течет как пастила…
ОНА
Но дальше, дальше – от себя к себе
тебя уносит теплый полумрак.
Он снизу постепенно затопляет.
Ты смутно виден, как из-под воды —
и быстрые русалочьи касанья
затягивают дальше в глубину.
ЗРИТЕЛЬ
Рука чужая. Ногу не согну.
ОНА
Здесь люди и предметы изнутри
как будто светятся пушистым светом.
Пушистые олени и фазаны,
пушистые постели, телефоны,
пушистая луна, как одуванчик,
и женщина в пушистой наготе.
И все это пушистое тебя
касается, почти что не касаясь.
И пробегают огненные волны,
так быстро и почти неуловимо,
что все в тебе от холода зашлось.
ЗРИТЕЛЬ
Пронизывает ток меня насквозь!
ОНА
Но это я тебя насквозь пронизываю!
Нанизываю на себя тебя!
Пронизываю огненными стрелами!
Нанизываю огненными кольцами!
Где ты где я – уже не различить.
Я начинаюсь где-то за пределами.
Я не кончаюсь пятками и пальцами.
Я излучаюсь радостными птицами.
Я солнцами и криком исхожу —
криками щекочущими, мятными
синими, оранжевыми пятнами…
ЗРИТЕЛЬ
Себя ищу – тебя лишь нахожу.
В полусвете-полумраке склепа среди обрывков парчи и шелка возникает прекрасное юное лицо.
Но если ночь темна, как юный полдень,
то щебетом, как ранний соловей.
Пора расстаться… Нет, еще помедли.
Прижмись ко мне. Плотнее. Крепче. Ну!
Предутренняя хмарь – цветы, и небо,
и соловей сливаются в одно.
В восторге наступающего дня
ты вся во мне – и мы нерасторжимы.
Не разлепить, как десять тысяч братьев.
И если вам придет такая мысль,
нас разлучить разнять, то не иначе,
вам действовать придется топором.
Рометта – я! Мой девичий румянец
и юношеский над губой пушок,
присущая мне женская стыдливость,
движенья угловатые подростка,
мальчишеская пылкость, легкий шаг —
когда бегу по улицам Вероны,
я царственно ступаю по земле —
все! – двойственность и зыбкая слиянность,
ромашки в колокольчики вплетая,
свидетельствует миру об одном,
что вместе мы, что сплетены и слиты
два существа, две сущности, две ветви.
Не скажет вам ученый садовод,
искусствовед вам даже не докажет,
хоть будь он трижды кандидат наук —
привит к Джульетте черенок Ромео
или к нему Джульетты черенок.
Двоящееся вечно колдовство,
то юноша, то девушка, то нечто,
встречая, говорят: – Привет, Ромео.
Смотри, Парис идет к своей невесте…
И тут же обернувшись: – Синьорина,
простите, здесь был, кажется, Ромео…
Ромео! Слушай, что за наважденье.
Мне показалось только, что Джульетту
я видел здесь… Простите, синьорина,
вы часом не Ромео?.. Мама миа!
Допустим, у меня в глазах двоится.
Но не настолько все же я набрался,
чтобы о д н о из них мужчиной было,
д р у г о е – женщина… Так говорят
Бенволио, Бальтазар и все другие
Влюбленные, я – тайна ваших грез.
Любовники, я – цель желаний ваших.
Ромбаба – я, а может быть Джульбарс.
Для чуда, для чудовища такого
ни прошлого, ни будущего нет,
лишь вечное блаженство в настоящем.
Но вечно невозможно продолжаться
блаженству
У меня есть враг – семья,
вернее две – два тигропоппотама.
Враждуя, Капулетти и Монтекки
так резво ненавидели друг друга,
что все передрались, перепились,
перееблись, затем переженились.
Меркуцио женился на Тибальде,
Сеньора на кормилице женилась.
Ночной горшок сеньора Капулетти
женился на исподнице Монтекки,
а супница Монтекки вышла замуж
за бронзовый подсвечник Капулетти.
Ха-ха-ха, смешно! Сегодня ночью
он вставит ей претолстую свечу.
А в результате – страшная семья,
чудовищный мой недруг Монтолетти,
всей гидрою – драконом стоголовым,
все эти Капунтекки! Обступили,
испанскими клинками мне грозят.
И в мысль еще совсем не приходило:
меня хотят зарезать, как ягненка,
на площади Вероны у фонтана.
За что вы ненавидите меня?
Мне говорят: «Ты кашлял у стены
и кашлем разбудил собаку нашу.
У нас – глаза орехового цвета,
а ты орехи щелкала вчера».
Мне говорят: «Ты – наша дочь, племянник,
племянница, троюродный кузен,
сестра и брат! Ну разве это не
причина, чтоб тебя возненавидеть?!»
Вы правы все: я – чудище, я – монстр.
Но ты не меньший монстр – семья Контекки.
Родня Молетти – в неопрятной злобе,
ты вся срослась, как новый Лаокоон:
кормилица, но с головой Бенволио,
Тибальд, но с бородою фра Лоренцо,
Меркуцио с турнюром Розалины,
а у тщедушного Монтекки – грудь
и томный голос мамы Капулетти:
«О-о мадонна бедное дитя!»
Все прыгают, визжат и шпаги тычут.
Жабо, лохмотья, ржавые колеты,
смешливые глаза, гнилые зубы,
сквозь жирный грим бездарные гримасы,
грифоны, львы, знамена цеховые —
блевотиной, цветами разложенья
воняет эта рыжая парча.
За что? – За то! Им ведомо за что,
за то, что их слепили кое-как,
за то, что душу в глину не вдохнули —
забыл вдохнуть забывчивый Создатель
и глиняные толстые обрубки
по улицам Вероны разбросал.
Да что – обрубки! кажется, клинки
кинжалы всюду прыгают – не люди!
Словами ранят, мыслью убивают.
Здесь обоюдоостро слово «здравствуй»,
а слово «ласка» сизое как сталь.
Не я – себя! меня, меня убили.
В клоаки моя изорвана рубаха.
Смотрите все: на теле сорок ран.
И здесь. И тут. И Кассир. И Брут.
Любая бездарь воет: «Аве Цезарь!»
И тычут прямо в раны будто дети:
«Нет повести печальнее на свете».
Есть многое на небе и земле,
что и во сне, Горацио, не снилось
Твоей учености.
В классической позе, став одной ногой на могильный камень, ГАМЛЕТ разглядывает ЧЕРЕП, который держит в руке.
ГАМЛЕТ. Бедный Йорик…
Здесь и далее ЧЕРЕП говорит устами ГАМЛЕТА.
ЧЕРЕП. Я… Не бойся, Гамлет.
Воспользовался я твоей гортанью,
а также позаимствовал язык.
Живой и красный плещет, будто рыбка,
свистит, хлопочет, будто птичка в клетке.
Отвык от плоти. Тесно, горячо…
Поговорим? Тем более что зубы
свои, как видишь. Зубы – не прошу.
ГАМЛЕТ. Ты шутишь, череп.
ЧЕРЕП. Череп – вечный шут.
Скажи-ка мне, ты можешь отличить
одно зерно пшеницы от другого?
ГАМЛЕТ. Пожалуй, нет.
ЧЕРЕП. А как же ты берешься
мой череп отличить от своего?
Я вправду «бедный Йорик», угадал.
Ты угадал, а мог бы промахнуться,
попасть не в куропатку, а в соседа.
Я той же формы, благородной лепки
и, как у всех датчан, крутой и крепкий,
хоть мой хозяин карлик был – и шут.
ГАМЛЕТ. Ты прав, мой драгоценный белый ларчик,
ты мог принадлежать кому угодно.
пощелкай крышкой.
ЧЕРЕП. Вместе – и потом.
Меня Шекспир тебе подсунул, Гамлет,
чтоб мог ты разразиться монологом
о знатной даме, что ее лицо,
каким бы толстым слоем ни лежали
на нем румяна, вроде моего…
Другую тему мы с тобой поищем.
ГАМЛЕТ. А разве есть другая?
ЧЕРЕП. Видно, есть.
ГАМЛЕТ. Меня одна лишь занимает – месть!
ЧЕРЕП. Не долго ждать козленку. В пятом акте
всех забодаешь: петушка Лаэрта,
куницу Клавдио и кошку королеву —
и тут же в тронном зале на закате —
как мне живописать картину эту? —
разорванная белая рубаха,
растрепанные волосы до плеч…
ГАМЛЕТ. Мне кажется, ты чересчур увлекся, маляр.
Так я нетерпелив?
ЧЕРЕП. Потому что – влюблен.
ГАМЛЕТ. Значит, я глуп?
ЧЕРЕП. Как все влюбленные.
ГАМЛЕТ. В кого же, шут, я, по-твоему, врезался?
ЧЕРЕП. Ты втюрился в смерть, дураку ясно.
ГАМЛЕТ. Как же можно втрескаться в такой предмет, дурак?
ЧЕРЕП. А так что даже покончить с собой из‐за безнадежной любви, умник. Смерть – известная кокетка. Она и привлекает, и отталкивает в одно и то же время, и не открывается никому. Вспомни, с каким упоением ты слушал, что нашептывает тень твоего отца… А когда ты проткнул шпагой портьеру и острие вошло в живую плоть… И разве ты не полюбил утопленницу?.. Лучше брось все, ложись на этот могильный холмик и усни, дурачок. Сон – репетиция смерти. Кто – спит, разучивает свою роль. А раньше или позже будет премьера.
ГАМЛЕТ. Кроме шуток, шут, что – т а м ?
ЧЕРЕП. З д е с ь ?
ГАМЛЕТ. Т а м.
ЧЕРЕП. Прежде всего расскажи, что видишь вокруг.
ГАМЛЕТ. Пожалуйста, философствующая кость. Вот, разрытая мокрая яма, из которой торчат гнилые доски. На дне ее – два могильщика в капюшонах, видны только носы и взъерошенные бороды. Свежая глина в отвале. Вокруг – кресты, надгробия, склепы. Поодаль кладбищенская часовня. Дальше на пустоши пасется стадо свиней. Все в веерных и бурых пятнах, худые, как кошки, разбредаются между могил, похрюкивая. Из часовни вышел бородатый монах, бранит свинопаса. Свинопас палкой гонит свиней с кладбища. Свинцовое небо, несколько мазков белилами сверху – вот и вся картина. Недаром у художника-итальянца я учился новейшим законам перспективы.
ЧЕРЕП. А теперь, художник, посмотри сквозь мои очки.
Гамлет подносит череп к своим глазам.
ГАМЛЕТ. Пространство заполнено разнообразными плотными формами. Яма. Налита до краев клеем, в котором лениво шевелятся фигуры, поднимаются и опускаются заступы. Между могилами разлеглось зеленое… как бы это назвать?.. межмогилье! Между крестами расположились красивые междукрестья. Между бегающими свиньями – междусвинье то вытягивается, то сжимается. А между монахом и свинопасом ворочается толстое, как змей, монахосвинопасье. Над равниной простирается бледное надравнинье, как засохший сыр. А река вся серебрится и течет навстречу себе… Ergo, обычно мы видим не все яблоко, а ровно половину.
ЧЕРЕП. Меньше, принц, крошечный огрызочек, даже не откусить. Поднеси меня ближе и посмотри в мои окна снова.
Гамлет смотрит через глазницы черепа.
ГАМЛЕТ. На дне глубокой ямы – могильщики. А это что?.. Над капюшонами плавает полупризрачное, сдвоенное, колышется, как медуза… отсвечивает лиловым, красным, почти пурпуром…
ЧЕРЕП. Это э р р о е. Оно всюду, где люди. Только всюду разное. Над тобой, как сине-желтый колпак. Над монахом ясное, как серп полумесяца. У свинопаса – тоже серп, багровеющий, кверху рожками.
ГАМЛЕТ. А этот кристалл, светящийся у корней ивы?
ЧЕРЕП. Этот сам по себе. М е с т а к р и з.
ГАМЛЕТ. А эти, плавающие над водой, как волосы Офелии! И еще – похожие, мохнатые клубки! Катаются всюду. И эти – длинные бледные полосы! Черные мельтешащие точки! Они пронизывают меня – и какая-то неуловимая часть моего существа испытывает неизъяснимое блаженство, тогда как остальное замирает от ужаса.
ЧЕРЕП. Спокойно принц. Такое всегда бывает в сумерках. А точки – атомы темноты, мы их зовем м е т ч о т ы.
ГАМЛЕТ. Над нашим унылым Эльсинором обозначаются зыбкие длинные дворцы, однообразно уходящие ввысь и сливающиеся с темным небом. И там вверху и здесь вокруг зажигаются миллионы звезд и светильников…
ЧЕРЕП. Призраки, кочующее будущее… Хотя далекое, близкое, большое и малое – все человеческое, слишком человеческое Гамлет… Вот подул ветер, заколыхались, исчезли… Закрой глаза и посмотри опять.
ГАМЛЕТ (смотрит). Постой, сквозь расплывчатые контуры одного могильщика проступает какая-то жуткая сцена: растерзанная мегера душит его самого, пьяного! забавно! А другой копает заступом глину и в то же время бьется в конвульсиях, на соломенной подстилке, чадящий факел. Чума! Это чума! А кругом кусты, памятники – тоже шевелятся, меняют свое обличье. Мраморный ангел превратился в белую глыбу. Всюду хрюкают толстые свиньи, разрешаясь от бремени. Из них сыплются горохом поросята, которых кормят, ловят, насаживают на вертел, поджаривают на огне и пожирают одновременно. А монах, который вышел из часовни, его обнимает голая девка, и он уже истлевает! А свинопас не успел родиться, уже сгорбленный старик! А сколько кругом процессий! Как людно на этом заброшенном кладбище! Пищат дудки, гудят волынки! Сверху валятся синие… внизу просвечивают зеленые… Розовые проходят сквозь лиловых… Время ускорило свой бег… Вихрем кружатся стрелки и показывают: нет, нет, нет небытия! (Закрывает лицо руками.) Вар, Вар, верни мне мою скудную реальность!
ЧЕРЕП. Что, струсил, принц?
ГАМЛЕТ. Не струсил, а страшусь.
ЧЕРЕП. Чем дальше, тем забавней, дурачок.
Показывать?
ГАМЛЕТ. Показывай.
ЧЕРЕП. Смотри.
ГАМЛЕТ (с закрытыми глазами).
Боюсь открыть глаза, а вдруг увижу,
что видит червь со дна глубокой ямы
или что видят звезды с высоты.
Положим, входишь в комнату свою
и зришь: неизъяснимо все вокруг,
а комната твоя полна существ
и лиц, тебе доселе неизвестных…
ЧЕРЕП. Открой глаза. Что видишь, говори.
Гамлет открывает глаза, видит нас.
Перед нами появляется МОЦАРТ АМАДЕЙ, легонький сухой старичок, одетый по моде тридцатых годов прошлого столетия: серая пуховая шляпа, пышный галстук, фрак, узкие панталоны.
Я – Моцарт, Амадей. С Вольфгангом – моим двойником, близнецом, если хотите, вообще не имею ничего общего. Тот был законопослушный сын, обожал своего папочку: «обожаемый папочка», целовал перед сном свою мамочку: «милая мамочка», играл в четыре руки на клавесине со своей сестричкой: «моя любезная сестричка».
Всемогущий творец был моим отцом, гармония – моей матерью. Еще в младенчестве мой дух напрягал божественные мышцы, как Геракл, играя с числами и звездами.
Нет, не Амадей. Это маленький Вольфганг, наряженная и завитая куколка, выступал перед императорскими особами, танцевал с Марией-Антуанеттой – своей ровесницей, тоже – кукольная головка на тонкой шейке. Это его, Вольфганга принимала в доме старого переписчика нот Фридолина Вебера ловкая лиса фрау Вебер с целым выводком дочерей – невест. Это Вольфгангу натянули там нос. Это Вольфганга выкинули из дома архиепископа пинком под зад.
Нет, со мной, с Амадеем, не могло случиться ничего подобного. Со мной всегда происходило другое – грандиозное… За городской стеной на ольхе пробовал, распевался ранний соловей. Мягко лиловели горы. От всех лиц веяло какой-то необычной свежестью, новизной. ВДРУГ МИР СТАЛ РАСКАЛЫВАТЬСЯ, КАК ПЕРЕСПЕЛЫЙ ТУРЕЦКИЙ АРБУЗ… ФОРТЕ! ФОРТЕ! ФОРТИССИМО!..
И в этом не было ничего смешного, потому что, едва удерживаясь на куда-то ухнувшей подо мной земле, надо было раскланиваться, говорить комплименты и вообще поддерживать беседу… Меня куда-то вели, о чем-то расспрашивали… Одну сестру звали Алозия, помладше – Констанция… А я дирижировал, дирижировал неизвестно откуда взявшимся оркестром…
Казалось, я – шекспировский Просперо
и палочкой волшебной вызвал бурю
в самом себе… Я с места не сойду,
пущу я корни здесь у вас в гостиной,
где шелест платьев, розы и тюльпаны,
где дышат итальянские глаза.
С какой воздушной флорентийской фрески
сошли вы обе? Две сестры – две темы.
И обе темы, будто две сестры,
дурачатся, ласкаются друг к другу.
Ревнивый взгляд, посыпались упреки
и слезы: «Злая! Не люблю сестру!»
«Дождешься, дура, у меня пощечин».
Перемежаясь, на траве холмов —
и тени облаков и дождь и солнце…
и в небе – ястреб, птицечеловек…
Сто зальцбургских блаженных колоколен!
Дилижансы и кареты увозили нас из маленьких старогерманских городков, из нашего детства, колыхаясь по-утиному на разбитых дорогах, надолго бросали якорь у придорожных трактиров, где пиликали дешевые скрипки. На столах, залитых пивом, глиняные кружки: кружка в виде гнома, высокая – в виде средневекового города, кружка-бочка, на бочке – лягушка, пей, птичка, пей! Хлопни по круглому задику эту голопузую кружку!
В Вене ночами я подстерегал Вольфганга на пустынных улицах, подхватив его под мышки, помогал добраться домой. Мертвенно белели лепные особняки, облитые белым светом луны – этой светской бесстыдницы середины восемнадцатого века. И далеко отбрасывая длинные ломаные трагические тени, тащились по брусчатой мостовой две фигурки с одинаковыми белыми лицами – Вольфганг и Амадей.
Я заботливо укладывал в постель бесчувственного двойника сам, чтобы не тревожить служанку, убирал на паркете его блевотину. Гасил все свечи кроме одной, вставал за конторку и писал, писал до рассвета. Я слышал, как братец мой легко дышит и по временам что-то быстро бормочет. И ломались, брызгая чернилами на линованную бумагу, гусиные перья…
Нет, без Вольфганга, без него я не мог – ничего бы у меня не получилось. Мне нужна была его нежная душа, его простодушие и некоторый педантизм. На мир между тем он смотрел прохладно. Я БЫЛ ГЕНИЙ, НО ОН БЫЛ ИСТИННЫЙ МУЗЫКАНТ.
Я погибал без него, погребенный под грузом нерожденных созданий. Бесформенной массой недоносков они ворочались у меня в душе и, не находя выхода, порождали картины дантова ада.
Но вот являлся Вольфганг, он что-то насвистывал, вот это (напевает): «Дай руку мне, красотка!», или это: (напевает), нет еще такое: (напевает), нет, это – великолепное, потом это пела вся Италия: (напевает) «Мальчик резвый, кудрявый, влюбленный».
Вот! Вот она – тема! Поскорей записать, не рассуждая, не думая!
Я творил в уединении, а вся слава доставалась ему. С нищими собутыльниками, с потаскушками, стоило поглядеть, красавец. Лицо востроносенькое, слегка побитое оспой – печеное яблоко; тщедушное, с огоньком тело; тонкие, кривоватые ножки и ручки, которые никогда не оставались в покое. Глаза – голубые, быстрые, как ласточки. Нет, я не просто завидовал.
Когда Вольфганг играл на клавесине,
играл волной и солнцем Амадей.
Когда Вольфганг болтал и улыбался,
молчал и замыкался Амадей.
Когда Вольфганг гулял в коляске с женушкой,
нередко им встречался Амадей.
Когда Вольфганг его окликнул громко,
ушел – не обернулся Амадей.
Когда Вольфганг легко царил в оркестре,
был самой жалкой скрипкой Амадей.
Когда ж я «Дон Жуаном» дирижировал,
он восхищался – слезы на глазах!
Это было невыносимо. Этого нельзя было больше терпеть.
Все было режиссировано мной заранее. «Знаешь, Вольфганг, – сказал я ему, – посидим, как бывало, ты да я». Он принял приглашение охотно, даже обрадовался.
До сих пор многие считают, Моцарта травил коварный Сальери из низкой зависти. Русский гений Пушкин – тоже. Ошибаетесь, господин Пушкин, Вольфганга убил я – Амадей. У меня был железный перстень с большим зеленым камнем, «последний дар Изоры». Я всыпал ему яду в вино.
Если вы пройдете от чугунных ворот старого венского кладбища вправо и вглубь, и дальше по дорожке, усыпанной красным толченым кирпичом, в самый угол, там у дальней стены вы сможете обнаружить маленький холмик без ограды. Могила для бедных.
Потом я прожил долгую жизнь. Виски мои поседели, я стал тяжелей опираться на мою толстую трость.
И ВСЕ ЭТО ВРЕМЯ В ПУСТЫННОЙ ДУШЕ МОЕЙ, ВСПУХАЯ, КАК ТЕМНЫЕ НАСЫЩЕННЫЕ ВЛАГОЙ ОБЛАКА, НЕОХОТНО ВОРОЧАЛИСЬ МОИ НЕДОНОСКИ, МОИ НЕРОЖДЕННЫЕ СОЗДАНИЯ. И ЭТО БЫЛ АД ВТРОЙНЕ.
Как позднее писал Стендаль своему другу Леи де Леку: «Мой друг, Гайдн, которого вы любите, этот редкостный человек, его имя излучает такой ослепительный блеск в храме гармонии, еще жив, но как художник уже более не существует».
Из темноты на пустой сцене высвечивается пустой стол, стул, лампочка с железной тарелкой. Поодаль неподвижно стоит ЧЕЛОВЕК в квадратном коричневом пальто, квадратное лицо, квадратные веки, квадратная челюсть, шарф повязан небрежно. Говорит хрипловато, сипловато, как бы поскрипывает.
Хоть не витал, но Гоголь в чем-то прав.
Жена как сядет, как раздвинет чресла,
не человек – панбархатное кресло,
а я попроще, я – славянский шкаф,
как был изображен в журнале НИВА,
весь в деревянных яблоках, красивый,
на дверцах розы – тонкая резьба,
и ящичек – посередине лба.
НОВЫЙ ВСЕМИРНЫЙ АТТРАКЦИОН!
ЧЕЛОВЕК – ШКАФ!
Хоть не смотрел, но Чехов в чем-то прав.
А шкаф – он тоже уваженья хочет.
Тут, спину – древесину кто-то точит —
отчаянный какой-то червячок.
Хоть я не пью, но изнутри печет…
Здесь в верхнем левом ящике – посуда.
(Из левого грудного кармана пальто извлекает бутылку водки и стакан.)
Закуску достаю всегда отсюда.
(Из другого кармана достает яблоко и конфету, яблоко обтирает, конфету обдувает.)
Классическое яблоко. Конфетка.
Внизу – в белье крахмальная салфетка.
(Роется в карманах, достает не очень чистый носовой платок, расстилает на столе, ставит посуду, еще раз обтирает яблоко, помещает его в центре натюрморта, любуется.)
Буль-буль-буль-буль!
(Выпивает и закусывает, пауза.)
А на дворе – июль…
Там задирает ветер занавески
и небо голое во всем бесстыдном блеске!
Скулит кобель – его кусает сука…
А где-то этажерка из бамбука…
(Выпивает и закусывает, пауза.)
Денатурель!.. Ехидна!..
Но, однако —
пользительно для крепости, для лака.
Блестит лачок – сучки мои, жучки,
все это – ордена мои, значки.
Я славный, я державный, я славянский,
да! С надписью на спинке хулиганской.
Не веруешь? Вот бог, а вот порог —
и раздавлю, кто станет поперек!
(Выпивает и занюхивает.)
Сам поперек дверей стою в конторе.
Гуляют хилоножки в коридоре.
Торопится коленками… Ну что?
Ушибся больно?.. Бедный – чуть не плачет.
Я, говорю, поставлен здесь на то,
чтоб чувствовали, понимали, значит.
(Выпивает, может быть, закусывает.)
Слышь, где-то про проскрипции скрипят,
пора, мол, разломать на щепки ящик,
меня на дровяной отправить склад?
Я, может, палисандр настоящий!
А если, предположим, Александр
Свет-батюшка, царь Александр Третий
в меня гляделся, точно, палисандр.
В прихожей Куприна я как-то встретил.
Один чиновник, брал кузнечик взятки
открыли утром, а оттуда – пятки…
(Показывает, вздыхает.)
Эсера, помню, прятал я в себе
и рыжего из РСДРП…
Идейные бородки и усы…
и Мозера карманные часы…
(Выпивает и не закусывает.)
Зимою восемнадцатого года
в расход чуть не пустили – на дрова.
Я помню гибель красного комода
в «буржуйке». Революция права! —
стреляли звонко из печурки чурки…
На стенке – лозунг, на полу – окурки…
А позже – перемены, переезды…
меха и рыба, тресты и аресты…
(Рассматривает пустую бутылку.)
Так дожил я до нынешних времен.
Рассохся, правда, но не поврежден.
Я, может быть, в редакции ИЗВЕСТИЙ —
герой труда стою на видном месте.
Ты погоди архив сдавать в утиль.
«Дела» мои достанут, сдунут пыль…
всем этим дурачкам высоколобым
я стану обвинителем и гробом.
Недаром говорил столяр Бугров:
«Шкаф есть буфет и человеку гроб».
Сцена представляет собой комнату, заставленную разностильной мебелью. Справа – кожаный диван. Посередине стол и стулья с высокими спинками. В глубине тяжелый буфет начала века с горельефами – фавнами и ангелочками. Слева неподвижно стоит высокий квадратный мрачноватого вида человек с квадратным подбородком, в темно-коричневом пальто. В петлице – восковая желтая роза.
Мы все лишь притворяемся людьми.
А стоит по-особому вглядеться,
почувствуешь: не человек, а лошадь,
и ржет по лошадиному. Другой —
валун в долине где-нибудь, не сдвинуть.
Тот – валенок. А тот – вчерашний день.
Есть девушки – не девушки, а блюдца
фарфоровые и на свет сквозят.
Есть женщины – не женщины, а лето
на даче, как смородина поспела,
висит гамак и некуда спешить.
Есть люди – самолеты, люди – рыбы.
Есть люди-поезда и люди-рельсы.
Есть люди-недомолвки, люди-пена.
И есть чудак – почти что человек.
А я? Мне говорят всегда: – Подвинься,
загородил проход. Не видно света.
Опять ушибла об тебя коленку!
Какой упрямый, деревянный просто!
Всегда скрипишь, всем вечно недоволен…
Ты что у нас, для мебели? Послушай,
откройся нам, нельзя так замыкаться…
Мне кажется, что я – тяжелый шкаф.
Да, уж не тот… Скрипят все сочлененья
от ревматизма… Старые комоды,
кровати, кресла, даже жардиньерки
разохаются ночью, расскрипятся…
Да не от боли больше, от хандры.
Нам чудится, так сладко ноет «прежде»,
когда гляделись в наши зеркала
любовники с усами кверху стрелкой,
любовницы в тяжелых платьях с треном…
А может, отраженья были мы?
Или сосед мой старина – буфет…
Спать не дает – стучит гремит всю ночь.
Мечи и крылья – там! рога и лозы!
Там фавны с ангелочками дерутся.
А утром – из ореха горельеф.
Одно от ипохондрии – лекарство.
Здесь у меня всегда стоит посуда.
(Из кармана пальто извлекает бутылку водки и стакан.)
Закуску я отсюда достаю.
(Из другого – половинку огурца.)
В белье лежит крахмальная салфетка.
(Из кармана брюк извлекает не очень чистый носовой платок.)
Я не любитель напиваться в доску,
а так, чтоб только – отлакировать.
(Выпивает, закусывает.)
Теперь мы выпьем, как протрем бархоткой.
(Выпивает, не закусывает.)
А третью выпьем в стиле рококо!
(Выпивает.)
Не люди, а карельская береза —
Разводами, разводами пошло…
(Ищет в карманах.)
Где бутерброд?..
(Достает мертвую ласточку.)
А! Ласточка?.. Мертва…
А я когда-то думал: кто там бьется?
Какой весной в меня она влетела —
и не заметил. Верно, испугалась,
затрепыхалась в темноте, забилась
о стенки… долго путалась в одежде…
Разинут клюв, от страха умерла.
От страха даже кони умирают…
(Плачет.)
Чувствительнейший дуб! сентиментальный
сарай! сырая глупая осина!
(Утирает слезы.)
Но все же – гостья… Может быть, она
меня дискредитирует как личность.
Я – не поэт, не музыкант, не ветер,
чтобы весною бабочки и птицы
в мою грудную клетку залетали.
А тумбочкой я был давным-давно.
Взять за крыло и выкинуть в окно?..
Нет, нет, оставлю лучше, чтоб о н и …
когда придут разламывать на доски
меня, как старый дом, в морозный день,
пошарив, обнаружили шкатулку
из темного ореха с музыкальным
секретом. И когда откинут крышку,
пусть скажут: все же было что-то в нем…
(Бережно прячет птицу.)
Жизнь мертвая, словесный скрип и ветер.
По ящикам пустым гуляет вьюга.
Сквозь щели тянет струйками поземка…
Я – фортепьяно гулкое! Запели
во мне альты, виолончели, трубы.
Я, может быть, органом быть рожден!
Я был бы громок, дивен и прекрасен…
Но пьяница – краснодеревщик Васин
органы делать не умел. Зато
он сделал из меня отличный шкаф
весь в деревянных яблоках и розах.
(Достает из кармана большое яблоко, долго смотрит на него, улыбается.)
Человек после сорока, скорей всего научный работник, может быть – актер-любитель, сидит на стуле перед зеркалом, как в гримерной. Человек изучает себя в зеркале. На столике и стуле – картонные коробки.
Набухли веки. И морщины резче.
Да, к вечеру морозней седина
Лицо для будней. Каждый день с утра
хватаешь, надеваешь торопливо.
Разгладишь наспех… Кашляешь, спешишь…
И все кругом, на улице, в метро
торопятся и лица поправляют,
едва ли не роняют на ходу
А праздничные далеко не всем
доступны… У меня зато – набор.
(Поглаживает свое лицо.)
Открытое, как городская площадь.
Простое, как приказ по институту.
Привычное, как старая тахта.
Да вот устало – целый день таскаю,
пора ему в коробку – отдохнуть.
(Снимает свое лицо, кладет в коробку, тут же надевает другое – проделывает это быстро, привычно.)
Для вечера – и выбрито уже.
Иду в театр… Животное! забыл! —
придет сегодня Машенька! Ведь я же
с работы ей звонил!.. Нельзя, нельзя…
Где у меня лицо «киногероя»?
Потасканное, злое – с молодыми
глазами – и на лбу седая прядь!
(Ищет, роется в коробках.)
Опять отдал приятелю!.. Опять
надеть придется «доброго младенца».
(Быстро снимает одно лицо, надевает другое, смотрится в зеркало.)
Великовато. Щеки отвисают,
расплывчатые мягкие черты.
Чтоб этот поролон, румяный блин
немного оживить, очки надену.
(Надевает очки, любуется.)
Добряк. Жуир. И знает себе цену.
(Звонит телефон. Он берет трубку.)
Алло, алло… Да, слушаю… Ах, Ника!..
Да, Ника Вячеславовна, очень-очень
признателен… да, буду… как всегда…
Нет, нет, не занят, буду аккуратно…
Привет супругу… (кокетливо) Чуча!.. Чудера!
(Кладет трубку телефона, задумывается.)
Парадное лицо надеть придется.
Есть целых три. Одно – для именин.
Другое – для коллоквиума. Третье —
почтительно-улыбчивое. Вот!..
А если то, со «сдержанным восторгом»?
Но чересчур!?? Успеть купить цветы…
Не опоздать бы… Будут дипломаты…
Еще одно… не розы, а гвоздики…
(Рассуждая таким образом, поспешно примеряет разные лица. Вдруг замирает.)
О, господи!.. Что это я наделал?
Чужое, незнакомое… Скорей
содрать его и прежнее надеть…
(Пытается снять чужое лицо.)
Приклеилось… Присохло… Чу-де-ра!
Откуда?.. Черт! подсунули, конечно!
А я – дурак хватаю, не гляжу,
пришлепываю!
(Разглядывает себя в зеркале.)
Ну и физиома!
Не то чтобы уродливая, просто
такое вопиет здесь торжество
самодовольства, пошлости и фальши…
Пир глупости!! Убожество разврата!
На гладком лбу – бездарности печать!
(Плюет в зеркало.)
Куда теперь идти? В какие гости?
Враз углядят, осудят: «А, голубчик,
вон ты какой! А мы не замечали,
считали симпатичным, остроумным.
Ан, ты – дурак. Ступай-ка, братец вон…»
И крики, и тычки со всех сторон!
Головки птичьи, морды носорожьи,
свиные рыла, обезьяньи рожи!
А гаже всех – ухмылка динозавра:
«Я завтра занят… Да, и послезавтра…
На той неделе, может быть…» Конец!
И будет презирать еще наглец!
Остаться дома? Машенька придет,
посмотрит простодушными глазами,
лиловыми, как темные фиалки,
и скажет: «извините, мне пора —
и мама беспокоится»… Ах, мама!
Уродина – твоя мамаша! Мымра!
Кривое зеркало! Капустное хлебало!
Сосиськорыл!.. прости меня… прости…
(Плачет, пытается снять чужое лицо.)
Быть может, еще можно… как-нибудь…
Хоть отскрести… или распарить в ванне
сначала… Бритвой срезать?.. Не могу…
За что мне наказание, за что?
(Становится на колени.)
Скажите, перед кем я провинился?
Перед какой иконой мне ползти?..
(Пауза.)
(Вдруг его осеняет.)
Нет, нет!.. А что?.. Мне кажется, я – голь,
которая на выдумки способна…
Возьму сейчас картонную коробку
и вырежу отверстия для глаз,
две дырки для ушей, одну большую —
для рта… Вот так… Покушать я люблю…
(Вырезает в коробке отверстие, надевает как маску, завязывает тесемками.)
И в обществе не стыдно показаться!
Я тут же стану темой разговоров!
Кто я? Людовик или просто Вовик?
В горах пропавший без вести Егоров?
А может быть, я – рыба, толстолобик?!
Я – мистер ИКС! – Я – тот смертельный номер!
Наследник трона – старый князь Владимир!
Я сам не знаю – жив я или умер…
Я – Поженян! Нет, этого мне мало…
Сорвете маску, я под маской – Мао!
Я – Калиостро! Троцкий! негритянка!
Тигр! Нет! гибрид профессора и танка —
Калимотор!.. Все выдержит личина.
Причина? Неизвестная причина…
Кинжал и мрак!
То приближаясь, то отдаляясь, бродит среди нас УПАКОВЩИК, старый еврей с рулоном цветной упаковки.
Упаковка! Отличная упаковка! Блестящая, хрустящая! Не маркая, не жаркая! Не бумага, не туман, не пластик – упаковка стиля «Фантастик»! В любую погоду делает моду. Если не хотите вещью рисковать, все, что вы хотите, могу упаковать. Если у вас денег нет, упакую, как в банковый билет. Если девочка – высший класс, завернем, как в тафту и атлас. Любой кусочек дерьма нарядим так, что сойдете с ума!
Прежде всего разрешите изложить профессиональную философию. Мало сказать, все вокруг упаковано: в кожуру, в чешую, в перышки. Все требует особенной упаковки – для покупателя. Моя мечта – каждый атом завернуть и подать отдельно – с бантиком… может быть, тогда настанет… что-нибудь да настанет.
(Замечает стул, осматривает его.)
Стул. Стул – и никаких хитростей. Годится. Отмеряем. Сочиняем. Придумываем.
(Упаковывает стул.)
Получите… А что получите? Вот тут-то все и начинается. Был стул. Просто стул. Просто был. Сел – встал. Постоял – сел снова. Ноги вытянул… если есть куда. О чем размышлять! Ну еще один стул. Что, я стульев не видел! Да отстаньте от меня со своим стулом! Уберите куда-нибудь! В окно выбросите! Надоело…
Извините! Где стул? Какой стул? Причем тут вообще стулья, столы, кафе самообслуживания, рестораны, перроны, аэродромы. Бабочка. Махаон. Павлиний глаз. Крылышками мигает, усики топорщит. Не подходите. Вспугнете. Упорхнет. Сесть?! Кончено, если вы считаете, что на мотыльке можно лежать и болтать ногами…
(Надевает стул на голову.)
Э т о можно еще на голове носить в виде шляпы. Может быть, какие-нибудь пошляки назовут это кепкой. Но, по-моему, это папская тиара, а возможно и тирская пиара. Головной убор кацика ацтеков, если позволите. На крайний случай, дамская шляпа с перьями страуса, спелыми грушами и виноградом, с белым парусом и отдыхающими, расположившимися на полях. В общем, сцена, театр.
Сейчас отдернется занавеска и из‐за ширмы выскочит… (голосом Петрушки) Здрассте, здрассте, разные власти! Наши отцы, благодетели! Петрушка сейчас вам даст взятку – яйцо всмятку. А вот и свидетели…
(Переворачивает стул кверху ножками.)
Бум! Бум! Магическая маска из Лейпцигского музея! Маска африканского бомби! Бум! Бум! В меня вселился дух повешенного колдуна! Бум! Бум! Я нашлю на вас «нашлю». Бум!
(Кружится, танцует со стулом на голове.)
Бомби! – замби! Вымби – омби! Амби – лумби! Ламби – гумби! Гамберт – Гумберт в нимбе – клумбе симба домба на дивамбе!
(Вдруг останавливается.)
То, что у меня на голове, чудо. А чудо необходимо. Чудо должно быть явлено народу. Чудо надо нести. Я пронесу это чудо по городам, по шоссе, пусть меня обгоняют фургоны и автобусы. Выгляните! быстрей! Вы увидите: в дорожной пыли на обочине человек с чудом на голове…
Люди, я несу вам великую истину: НЕТ УПАКОВКИ КРОМЕ УПАКОВКИ И УПАКОВЩИК – ПРОРОК ЕЕ.
(Ставит стул на ножки, осторожно, как бы боясь кого-то спугнуть, заглядывает за упаковку внутрь.)
Да, да. Все, в кого вы верите, т а м. Верно говорю. Христос? Пожалуйста. Вот он. Смотрит мягко и грустно… Будда? (Заглядывает внутрь.) Здесь. Миндалевидный глаз полузакрыл голубь – и видит, что все не стоит, чтобы на это смотреть… А вы, который ни во что не верит… Да? А в свое начальство? Там оно. Можете заглянуть. (Заглядывает в упаковку.) Видите, ручкой помахивает… А если вы, предположим, совсем с ума сошли и верите в собственного соседа… (Заглядывает за упаковку.) Здесь-то, здесь, родной. О колено облокотился, Родена изображает… Да если кто в совсем несерьезное, ну, хотя бы в лягушку верит, там – она, там. (Заглядывает внутрь.) Точно. Лягушка на стуле. Кто верит, тому и провещает. Как в сказке. Да не божество она – эта лягушка, не в лягушке дело. Форма есть любое содержание.
Милые люди, ответ на все ваши вечные вопросы висит на кончике языка. Так говорит Небесная Упаковка. Все, в чем вы нуждаетесь, у вас уже есть. Так говорит Небесная Упаковка. А что отымется, того и не надо было.
Вы голодны, вас мучит жажда?.. За край чаши переплеснула вода, брызнули капли на песок… Ведь чего вы все так жаждете Жизни! Жизнь у вас уже есть. А если отымется, то и не надо было. А если вам все это не нравится, разорвите упаковку в клочья, разбейте этот проклятый Стул, да и себя заодно!
По размытому раздрызганному проселку шлепает ЮНОША в резиновых сапогах. Он в стеганом ватнике, скуловат. Останавливается, смотрит в небо. Показывает ему большой толстый язык.
Не дразню никого, нет. Просто говорить не умею. Не научился. Думать, пожалуйста. А говорить – дудки. Это же надо звуки произносить. Одни такие выгнутые, круглые. Другие, все – крючками, крючками, будто идешь по лесной дороге, о корни спотыкаешься. И потом звуки – они большие. Кажется, пустишь его раскатисто, он и покатится, еще задавит кого-нибудь. Может быть, старушку… Хоть и страшно, а любопытно, как это про-износить? Износить, что ли, сначала?
(Из-за пазухи достает БУКВАРЬ, разглядывает.)
Думаете, у мальчишки какого отнял. Или на яблоко выменял? В библиотеке дали. «Все, говорю, надоело. Одно и то же. Дайте Букварь, может научусь чему». Мне и дали. «Страницы только не рви, говорят».
(Читает.)
А. А. У. АУ. Забавно! АУ! (Кричит.) А-А-У! А-у-у-у!.. Пошло, пошло, поехало! Над полем, над прошлогодней стерней, над жесткими кочками… А там лес передовые елки выставил… (С беспокойством) Заденет, заденет сейчас! За маковку!.. (Облегченно) Выше ушло. Теперь – к горизонту. Дрогнула там струна… Обратно покатилось. Шумное, лесное с этаким подкатыванием… А-у-у… В пыльный бурьян ушло, только сухие былинки колыхнулись…
Вот что значит говорить уметь! Ты как флейточка, кларнетик, может быть, скрипочка какая-нибудь. А тебе – на рубль тыща – целый оркестр! И такие завитки там образуются, если вчувствоваться: лезет холодным носом, толстым водянистым жгутом лиловый подснежник из льдистой земли… – да времени нет! АУ – и все тут. Хороший человек – Букварь. Только открыл, кажется, всему научился.
(Читает.)
«А. У. У. А. УА». Наоборот получается. Но если АУ – это все, значит, УА – это я. УА-уа-уа, варится во мне тайна моя. Вот где – под ребрами – интрига. У А-рочается разе-уа-ет свое уа. Погладить надо, поерошить, иначе не живет.
А кругом весна: всякие там АУ и разные УА. Небо, конечно, АУ! Самолет… Самолет – УА. Он ведь тоже младенец в небе, летит, плачет, уа-уа! И настроение выходит – УА. Как много я уже знаю. Еще больше хочу знать.
(Читает букварь.)
МА-ША. ШУ-РА. МА-ША МА-ЛА. у ШУ-РЫ ША-РЫ. ШУ-РА УМ-НА…
Вот оно что – ШУРА УМНА! Как все раздвинулось, как-то разлепилось, отделилось друг от друга, перестроилось сразу. Одно проступило четко. Другое к горизонту ушло, как бы дымкой подернулось. Отдельные предметы обступили меня. самостоятельные вещи. И каждую я свободно могу назвать. (Показывает на себя.) МАША МАЛА. (Вздыхает.) Это правда, конечно. (Показывает снова на себя.) Но – ШУРА УМНА. (Показывает на свой лоб.) У ШУРЫ ШАРЫ…
Далеко весной видно. Там край нашего поселка. Смотреть не на что. Два трехэтажных барака, белые. Дерево на огороде – будто вывихнутое. На ветках тряпка висит. Нет, нет, теперь все будет иначе. Все будет хорошо. Все своим именем назову…
Одно строение – МАША. Чудесно! Другое, штукатурка над дверью облупилась, пускай – ШУРА. Замечательно! Окна в сумерках жидким чаем светятся. И дерево не обижу, пусть тоже – МАША. Собака по дороге трусит – ШУРА. Человек идет – МАША. Еще один – бежит, ШУРА… Погодите, что делают? ШУРА дерется. МАША падает. (Кричит.) НЕ БЕЙ ШУРА МАШУ. МАША МАЛА.
Не слышат. Не знаю, из‐за чего это у них вышло… А если и узнаю, зачем все это нам? Наше дело назвать, обозначить. Одинокая галка пролетела – МАША. Большая лужа на дороге – ШУРА. Магазин, да там и на вывеске намалевано, отсюда видно – МАША. Махнула светом, бухнула фанерная дверь. Только и остается сказать: ШУРА УМНА. ШУРА УШЛА. А МАША?
Сразу стало как-то понятней жить. И приятней. Что с ними далее-то случится, как разовьется? Дадут ли ШУРЕ на шурины шары бутылку или – уже закрыто? А МАША, может быть, утерла рукавом сопли с кровью и пошла себе, не очень и обиделась. Что делать – МАША МАЛА. А ШУРА, которая собака, верно, где-то уже возле станции бежит, хвост баранкой. По платформе ходят ШУРЫ и МАШИ. И почти у каждой ШУРЫ ШАРЫ в авоське. А в бурном весеннем небе МАМА МОЕТ РАМУ. Вон и краешек луны, заблестела.
Течет, стучит электричка. В вагоне – ШУРА и МАША. ШУРЕ хорошо – весна. МАШЕ хорошо – весна. И тебе – в тебе такое: с утра до поздней ночи МАМА МОЕТ РАМУ! МОЕТ добрая душа, МОЕТ РАМУ – и все! Все ты можешь назвать, все изъяснить. В смысле ясности.
Новогодняя елка —
прообраз вселенной.
Перед нами возникает стройная молодая ЖЕНЩИНА в несколько фантастическом зеленом одеянии. Действие происходит, может быть, не в таком уж далеком будущем.
Светлее стало в мире. Люди стали
под Новый год, как елки, наряжаться.
На лбу развесят радости свои
и ходят – развеселые деревья.
Идут, звенят стеклянными шарами,
издалека лучатся мишурой
Встречаясь, поражаются друг другу:
«Как ты сверкаешь! – новая любовь?»
«С надеждой поздравляю, не разбей
нечаянно – надежды очень хрупки».
«Что ж ты навесил на себя, чудак,
чужие достиженья и восторги?..»
«А это – грусть о прошлом, о прекрасном —
блестит слезой, но выше подними…»
И все стоят, окружены детьми,
и светятся…
Рождественская ночь.
На улице спешит куда-то снег,
спешат глаза роскошно распахнуться,
торопятся знакомства завязаться.
События, постойте за дверьми!
Сейчас для вас нарядной елкой стану,
есть руки, пальцы, пуговицы, крючки,
на всякий случай – волосы и уши,
и даже ноздри – в нос тебе кольцо! —
и можно между ягодиц зажать
какую-нибудь ленту, погремушку
в подарок новорожденному году.
(Ставит перед собой цветную корзинку, опускает туда руку, перебирает.)
Надежда, радость, сожаленье, грусть…
Но есть и необычное, иное…
Незримое меня украсит пусть!
(Достает из корзинки б а с т а н.)
Магический б а с т а н – вот украшенье!
Пусть на макушке будет – в волосах.
(Прикалывает б а с т а н к волосам.)
Когда наступит полночь, мой б а с т а н
раскроется и станет б а с т а р а к о м.
Со мной случится все! – под этим знаком.
(Вынимает из корзинки м е ф у н и ю.)
М е ф у н и я – зеленая с крючками
приснилось мне… Проснулась, на подушке —
зеленая… С тех пор ее храню.
(Цепляет м е ф у н и ю за пуговицу.)
От дураков и от недобрых глаз,
от политических переворотов
обережет рогатый черный б у с и к.
(Вынимает из корзины б у с и к.)
Я этот б у с и к на ухо повешу.
(Вешает б у с и к на ухо.)
На Кубе сумасшедший журналист
в седых усах, с косматой сивой гривой,
мне эту к а м е р а д у подарил.
(Берет к а м е р а д у, вешает ее на другое ухо.)
Она всегда стреляет синим, если
твой собеседник искренен и добр.
И этот отблеск падает в бокалы —
и сразу в них шампанское кипит.
(Из корзины вынимает л а п и д, показывает его публике.)
Из космоса упал ко мне л а п и д
багряный – он почувствовать дает,
что чувствует на свете все живое:
страх, радость, боль – но интенсивней вдвое.
(Украшает себя л а п и д о м.)
Люблю с в и р е и золотые нити.
(Украшает себя с в и р е е й.)
А вот м а с т а м а г о н и я, взгляните.
(Набрасывает на себя м а с т а м а г о н и ю.)
Лети сюда, блуждающий огонь.
Сейчас он сядет на мою ладонь,
живой и полосатый, будто зебра.
(Протягивает ладонь, на которую спускается ф и о л а н н ы й э б р а.)
Все! – даже то, чего на свете нет,
ты мне покажешь, ф и о л а н н ы й э б р а.
Я – дерево на брегу Земли.
Я – дерево и простираю ветви
к вселенскому – в неведомое – древу,
к горящим солнцам и шарам планет.
Перед нами возникает худосочный СУБЪЕКТ: жидкие усики, козлиная бородка. Несколько истеричен.
Когда я так вытягиваю шею —
козлиный профиль мой похож на гриф
гитары, только менее красив.
Невзгоды в шее вырыли траншею,
вот и похож я на картину ту…
Как ухвачу себя рукой за шею
и проведу смычком по животу!..
Да если бы не дека и не лак,
я был бы точно – репинский бурлак.
Жена меня убьет. Так мне и надо.
Общественность жует меня, жует.
Начальство топчет башмаками гада.
Терплю и пью – червяк во мне живет.
Нет! хочется подняться и сказать:
«Не рвите струны – нервы не трепите!»
Гипнотизер мне: «Спите, спите, спите» —
И сонно закрываются глаза.
(Закрывает глаза, начинает двигаться на сцене, как в замедленном кинофильме.)
И снится мне: кругом шумит толпа
прекрасных инструментов. Без ошибки
определяю: там – альты, здесь – скрипки,
вот пробуют фаготы, чу! Труба.
Настраиваются мои соседи
на что-то грандиозное. Я сам,
прислушиваясь к дольним голосам
и согреваясь в солнце на рассвете,
какой-то подколенною струной
дрожу. Меж тем свой ровный голос строю
в строю других, как важный контрабас —
и если я подонком был порою,
то отрешен и выверен сейчас.
Как метроном – похож на человека,
но выше и прекрасней во сто крат —
я золотой и пламенный – и небо
открыто мне, где ангелы парят!
Вот херувимы к скрипкам полетели
и сходит серафим к виолончели.
Вознес трубу архангел Рафаил
и как подсолнух солнцу протрубил.
(Говорит со страстью.)
Я слышу: чья-то тень меня покрыла,
на гриф легла огромная ладонь.
Как напряглись мои витые жилы! —
и я исторг исчерни – золотой
крик ярости! Я понял: мой соперник
могуч, как Прометей или Коперник,
что у престола он один из первых.
И стали мы бороться: я и он…
И был я вознесен. И т а м, заплакав,
признал: «ты победил меня, Иаков» —
средь ликов и зверей, очей и знаков —
и гласов, и хвалы со всех сторон!
(Играет беззвучно, водя рукой поперек живота, как смычком. Пальцы другой руки пробегают от затылка к шее и обратно. Козлобородый контрабас.)
Не правда ли, я здорово звучу?
Не слышите?.. Хотя бы смутно, краем…
Навстречу к вам сходящему лучу
откройте слух… Себе не доверяем.
В глухой вселенной каждый одинок.
Звучит звезда. И рыба. И цветок.
(Как бы прислушивается к затихающей музыке.)
Недавно – случай. Еду я в вагоне
метро. Напротив – женщина. Глаза
Вкось – с желтизной. В зрачках играют БОНИ —
М, дальше в перспективе – два ряда.
Послушай, мы летим сквозь фугу Баха.
Здесь – вздохи лошадей и очи сов,
а там, в тоннеле чистых голосов
ликует хор…
Конечно, дернул бес —
придвинулся к ней: «Слышите аллегро?»
В ее зрачки влетел я – и исчез.
Гражданка отшатнулась, как от негра.
«Нет, говорю, не надо ставить щит,
вы слышали, как яблоко пищит?»
Вы слышите, возможно слышать все:
«Лета и лица. Мысли. Каждый случай,
который в прошлом может быть спасен
и в будущем из рук судьбы получен»2.
В круг выходит ДЕВУШКА в платочке, приплясывает, то есть переступает с носка на пятку и поет скучным-прескучным голосом, в некоторых местах просто воет.
Как же мне, как же мне
На завод с утра идти,
На завод с утра идти?
(Показывает.)
Вот так, вот этак,
Встанешь к трем, идешь к пяти.
Встанешь к трем, идешь к пяти.
Как же мне, как же мне
Подремать еще в цеху,
Подремать еще в цеху?
(Показывает.)
Вот так, вот этак —
И полати наверху,
И полати наверху.
Как же мне, как же мне,
Если мастер «засечет»,
Сыч бровастый «засечет»?
(Показывает.)
Вот так, вот этак,
Уваженье и почет,
Уваженье и почет.
Как же мне, как же мне? —
На дворе хороший день,
На дворе хороший день.
(Показывает.)
Вот так, вот этак,
Джинсы «врангеля» надень,
Джинсы «врангеля» надень.
Как же мне, как же мне? —
Там гуляет паренек,
Там гуляет паренек.
(Показывает.)
Вот так, вот этак
Вьются девушки у ног,
Вьются девушки у ног.
Как же мне, как же мне
Выйти замуж за него,
Выйти замуж за него?
(Показывает.)
Вот так, вот этак,
Не смущайся никого,
Не смущайся никого.
Как же мне, как же мне
На квартиру накопить,
На квартиру накопить?
(Показывает.)
Вот так, вот этак,
Лишь бы денег не пропить,
Лишь бы денег не пропить.
Как же мне, как же мне,
Чтобы были «Жигули»,
Чтобы были «Жигули»?
(Показывает.)
Вот так, вот этак,
Муж, мозгами шевели,
Муж, мозгами шевели.
Как же мне, как же мне,
Если сядет он в тюрьму,
Если сядет он в тюрьму?
(Показывает.)
Вот так, вот этак,
Все любовнику – ему,
Все любовнику – ему.
Как же мне, как же мне? —
Скукотища, скукота,
Скукотища, скукота.
(Показывает.)
Вот так, вот этак
Чешу яйца я кота,
Чешу яйца у кота.
(Истерически.)
У черного!
Как же мне, как же мне?
Или стала я стара,
Или стала я стара?
(Показывает.)
Вот так, вот этак
Наряжусь и – в ресторан,
Наряжусь и – в ресторан.
Как же мне, как же мне —
Не пойти ли на войну,
Не пойти ли на войну?
(Показывает.)
Вот так, вот этак
Расстреляю – разгоню,
Расстреляю – разгоню!
Девушка воет в голос. Между тем в зале уже некоторое время замечалось какое-то движение. Шум нарастал. У одних от скуки и отвращения сводило скулы, другие как-то непроизвольно потягивались. Некоторые молча вставали и так стояли столбом, несмотря на шиканье сидящих сзади. Они возвышались в том и в другом месте посреди зала на большом расстоянии друг от друга, обалделые, совершенно растерянные, потому что как бы надо было что-то предпринять, а что – непонятно.
Зал вдруг опустел наполовину, хотя каким образом – неизвестно. Просто появились пустые стулья. Поглядишь, еще дымок вьется, а человека не наблюдается. В задних рядах партера сгрудились, затеяли какую-то азартную игру. Покрикивают, поругиваются. Как на бульваре летом.
Кто-то свисает с белого бельэтажа, держась одной рукой и раскачиваясь по-обезьяньи. Наверху с балкона повисла целая гирлянда: два парня и внизу – девушка. Испуганно вскрикнула – туфля с ноги упала в проход на ковер.
Там, под стульями, азартно обнявшись, катаются двое. Женщина такая толстая, что ряды стульев сдвигаются и трещат.
В уголке целая семья на чемоданах – закусывает. На потолке появилась трещина, люстра угрожающе качнулась – заблестела, забормотала.
Быстро прошел озабоченный администратор.
Света нет, но откуда-то со с стороны проникает даже не свет, нет, серый промозглый холодок, с запашком общественной уборной
ДЕВУШКА (свисая с балкона)
Как же мне, как же мне,
Как бы кто бы меня спас,
Как бы кто бы меня спас?
ДОБРОХОТЫ (располагаясь внизу, ерничая)
Вот так, вот этак,
Прыгай, девушка, на нас,
Прыгай, девушка, на нас.
КТО-ТО (блуждая по залу)
Как же мне, как же мне,
Как отсюда выйти? как?
Как отсюда выйти? как?
АДМИНИСТРАТОР (бьет его по зубам)
Вот так! вот этак!
Все распродано, аншлаг!
Все распродано, дурак!
ГОЛОСА (панически)
Как же мне, как же мне?
Не желаю, не хочу!
Не желаю, не хочу!
ДРУГИЕ (показывая)
Вот так, вот этак,
Сам ложись и ставь свечу.
Сам ложись и ставь свечу.
(В полутемном зале зажигаются, колышутся множество огоньков.)
Звенит третий звонок. Свет в зале постепенно гаснет. На пустой сцене стоит кресло с прямой спинкой.
АКТЕР, подгримированный, одетый в элегантный серый костюм, выходит на сцену. Он смотрит на номер кресла, сверяется с билетом, который держит в руке, садится. Устраивается поудобнее, рассматривает программку. (Интересно, что там напечатано и напечатано ли что-нибудь.)
ЗРИТЕЛИ, еще входят в зрительный зал. Одним это помещение знакомо, и они сразу находят свой ряд, другие недоуменно озираются.
АКТЕР, испытывает радостное возбуждение – и некоторую ненадежность, необязательность происходящего. Ему страшно и весело, – отмечает он, – как Пьеру на батарее Раевского…
ЗРИТЕЛИ, рассаживаются на свои места. Двери в зал уже затворили, пожилая билетерша стоит перед ними, являя всей своей фигурой преданность театру.
АКТЕР, смотрит в зал. Чувство профессионального превосходства… Ну, вроде зайчиков они ему представляются.
ЗРИТЕЛИ, кашляют, шуршат программками, производят не вполне понятные звуки. Кто-то полусогнутый перебегает поближе. За ним сорвался другой. Некоторые сидят напряженно, выпрямившись и вытянув шею, будто привязанные к спинке стула.
АКТЕР, громко откашливается.
ЗРИТЕЛИ, с интересом смотрят, как актер кашляет. Многие думают, уже началось. Девушки, затаив дыхание, разглядывают бледно-синее в свете юпитеров лицо. Две или три уже влюбились до обморока.
АКТЕР, смотрит в зал, как на сцену, лицо его глупеет. Время растягивается, как резина.
ЗРИТЕЛИ, одна из них, «вечная поклонница» актера, сидит в восьмом ряду. Она всегда сидит в восьмом ряду по ряду причин. Она некрасива, от ее худой шеи и черного шелка веет духами «Красная Москва». И самоотречением.
АКТЕР, как всегда, не замечает ее. Только смутная тень неудовольствия касается его души, когда он пробегает беглым взглядом по восьмому ряду, как опытный пианист по клавишам.
ЗРИТЕЛИ, в основном стареющие женщины, отмечают элегантность его костюма. Вспоминают, как фамилия и где видели прежде. Кое-кто думает о постороннем: мельком – любовная история. Вдруг панически: «Забыла ключи!»
АКТЕР, вздрагивает. Он продолжает разглядывать зал, который представляется ему теперь лесом белесых лиц. Некоторые останавливают его внимание. Большое, как блин, лицо. С таким блином как будто работал в Иркутске… Темные глаза – углубленный мрак. С этой магией переспал когда-то, кажется… Усы и борода, как у театрального пожарника-книжника… Время продолжает вырастать вверх, вглубь и вширь, превращаясь в тишину ощутимо.
ЗРИТЕЛИ, ждут, вот-вот, сейчас он бросит нам горячие, полубессмысленные… А мы сразу – туда, мы – сразу живем, сразу – волнение, сразу – сочувствие… Извиняющийся полузадушенный кашель…
АКТЕР, глядит, тишина разрастается перед ним ночным осенним пейзажем. Сверху нависает лепное кудрявое небо. Снизу поднимается болотный зеленый туман, пронизанный светом рампы. Впереди – пустынное поле, все в чернеющих кочках, в кочанах капусты. Широкое шоссе уходит вдаль – к таким далеким – далеко-далеко – дверям зала.
ЗРИТЕЛЬ, 20 ряд, 7 место, ощущает в себе источник истины и счастья.
АКТЕР, теперь видит театр, как таинственную гору, нависающую над ним. С вершины сорвались, полетели стайкой, блеснули в луче прожектора нетерпеливые аплодисменты. В ответ он легонько усмехается, закидывает ногу за ногу.
ЗРИТЕЛИ, наиболее догадливые, почуяли: что-то здесь не так. Может быть, несчастный случай? Отнялся язык? Разбило параличом? Напился актеришка, «мама» сказать не может! Да подскажите ему роль! Хулиганство!
АКТЕР, вдруг пугается неизвестно чего.
ЗРИТЕЛИ, почуяв это, угрожающе зашевелились, как нечто косное, еще не сознающее…
АКТЕР, чувствует плывущую на него смутную грозу. И сразу – из-под ног побежали длинные доски пола, будто рельсы из-под колес… Потолок и кулисы удирают от него, как стая чертей… Вмиг похудел, одежда обвисла, струйки пота горячо текут по спине… Даже воздух отталкивается от него. Нельзя ни дышать, ни жить в этом безвоздушном пространстве!
ЗРИТЕЛИ, сидят рядами острых зубьев. Театр – машина вроде гигантской молотилки или бороны.
АКТЕР ВАСЯ, сейчас рванет на себе ворот, выкрикнет неизвестно что, забьется в истерике!.. «Утиная охота»… «Епиходов какой-то»… Машинально достает из грудного кармашка пиджака за хвостик конфету, как носовой платок. Разворачивает, долго шуршит конфетной бумажкой…
ЗРИТЕЛИ, оскорблены. «Дурака показывают», – негромко сказал кто-то. Неподалеку засмеялись. Зал задвигался, захлопали стулья.
АКТЕР, двигая челюстью, дожевывает конфету, ему приторно и противно. Но чудище уже распалось на стадо более мелких. В ложе блеснули смехом, как чешуей хвоста. В партере безрогие бродят, недоуменно мычат на сцену. В проходе мелькнуло несколько длинных серых. Собаки? Нет, не собаки.
ЗРИТЕЛИ, кое-кто встал. Остальные видят, может быть, все-таки что-нибудь покажут.
АКТЕР, встает с кресла, раскланивается.
ЗРИТЕЛИ, там, на балконе, свистят.
АКТЕР, достает из кармана яблоко и, по-мальчишески свистнув, запускает его туда – вверх.
ЗРИТЕЛИ, кто-то охнул.
АКТЕР, торжествующе: «Попал!»
ЗРИТЕЛИ, с балкона кто-то бросил еловой шишкой. Специально, что ли, принес в театр? Попал тоже.
АКТЕР, схватился за макушку. Смотрит на ладонь. Крови нет.
ЗРИТЕЛИ, в партере все поднялись с мест.
АКТЕР, кричит: «Браво! Бис!»
ЗРИТЕЛИ, на этот раз сверху ничего не упало.
АКТЕР, достает из кармана пиджака куриное яйцо, недоуменно смотрит на него. Качает головой укоризненно. Небрежным жестом выбрасывает яйцо далеко в партер.
ЗРИТЕЛИ, многие откровенно хохочут, потому что женщина, в которую угодило яйцо, восьмой ряд, шестое место, застыла. Только поворачивает из стороны в сторону лицо, по которому стекает желток – прямо в полуоткрытый крашеный рот.
АКТЕР, распускает петушиный хвост, прыгает по сцене, кричит: «Ку-ка-ре-ку!»
ЗРИТЕЛИ, встают на сиденья кресел, хлопают руками о бока и азартно кудахчут.
АКТЕР, подзывает кого-нибудь из публики, может быть рабочего сцены, вскакивает ему на спину и в упоении «топчет» его.
ЗРИТЕЛИ, орут, показывают ему монеты, кулаки, желтые апельсины. А кому нечего показывать, отрывает от пиджака пуговицы или делает округлые движения руками.
АКТЕР, аплодирует зрителям.
ЗРИТЕЛИ, аплодируют актеру. И – сразу струйки, водовороты. Потекла река к выходу.
АКТЕР, поворачивается спиной к залу, уходит со сцены, поигрывая номерком от пальто. И бедрами.
Перед нами появляется АВТОР. Он несколько рассеян, задумчив, пожалуй, грустноват. Так всегда кажется, когда он сочиняет. Автор осторожно заглядывает себе в карман, пугается и делает пальцем: тсс!
Если заглянуть себе в карман… Осторожно, там играют в карты – в такие замусленные шлепанцы, огарок теплится и – тени на подкладке, дух курева… «Закрой, кричит, карман! Что круглым глазом уставился, пижон? Сунь только руку – ножом полосну!»… Нет, уж лучше оставить в покое, пускай свою ночь коротают в хлебных крошках и пыли табачной – апчхи! И дырочка – тоже, монетки, насквозь пролетают, за подкладкой теряются сразу. Зане карманники в кармане обжились.
В другой заглянешь, там темно и смутно, кто-то там живет, да я его не видел никогда. Он прячется от света – но куда? Обшаришь – пусто… Но вот твой пятипалый ревизор наверх убрался, мысли отвернулись… Нечто выглянуло прямо из подкладки. Прислушалось: не думаю о нем. Засуетилось, забегало… Пыхтит и тащит спичку из коробки… Топорщится карман… Да вы и сами замечали: с утра, казалось, полная коробка, а тут – две спички ломаных на дне.
В грудном кармане – все по распорядку: расческа, авторучка, удостоверение – и лампы там горят. Линолеум и пластик, герб на коже. Там слышно: сумасшедший журналист, в который раз потея вдохновенно, перепечатывает записную книжку!..
А тут, в кармашке пиджака – далекий город. Вечернее солнце – какая длительная выдержка – фотографирует оранжевые здания на плоской набережной. Далеко за край бегут автобусы, спешат автомашины. Торгуют магазины, гастрономы. И в окнах люди разные видны. В одном, как прежде, за столом тот грузноватый и усатый, похожий на Дюма и на Бальзака, сидит и пишет. Точно, это я. И пишет точно то же. И даже называет по именам всех тех, кого назвать я не хочу. «Прочь из карманов, ШУШУНЫ – МЫШУНЫ, ШУХИ, ШУШЛУХИ, ХАХЛЮХИ, МИХИ!»
Испуганно я вынул из кармана открытку, где вечерний южный город. И выложил на стол. Гляжу – себя не разглядеть…