Мне казалось, что на самом первом в моей жизни бое быков я буду перепуган, а может, и шокирован чуть ли не до рвоты тем, что случится с лошадьми. Большинство авторов книг и статей о корриде преподносили бой быков как безрассудное и жестокое дело. И даже те, кто находил похвальные слова – мол, это демонстрация мастерства и подлинный спектакль, – все равно сожалели о вовлечении лошадей. Гибель лошадей на арене считалась обычаем, который невозможно оправдать. Думаю, с современной, то бишь христианской точки зрения, бой быков в принципе не имеет права на существование; в нем слишком много жестокости, постоянно присутствует опасность, как вызываемая сознательно, так и непредсказуемая, и всегда есть смерть. Так что мне нет смысла обелять корриду, я лишь добросовестно расскажу о тех вещах, которые постиг на личном опыте. Для этого я должен быть честным до конца или хотя бы приложить к этому усилия, а если кто-то из читателей решит, дескать, вся эта писанина свидетельствует о душевной черствости и толстокожести автора, мне останется лишь согласиться. Но выступать в роли подобного судьи имеет право только тот, кто сам видел описанные здесь вещи и доподлинно знает, какой была его собственная реакция на них.
Помнится, как-то раз, беседуя о бое быков, Гертруда Стайн обмолвилась, что восхищается Хоселито, и показала фотографии, сделанные в Валенсии. Она сидела в первом ряду деревянных сидений барреры по соседству с Алисой Токлас, а Хоселито со своим братом Эль Галло стояли внизу, на арене. Я тогда только что прибыл с Ближнего Востока, где греки, покидая Смирну, размозжили ноги своим вьючным животным, после чего утопили их на мелководье у самой пристани; хорошо помню, как я заявил тогда, что терпеть не могу бой быков как раз из-за злосчастных лошадей. В ту пору я уже пробовал писать и успел наткнуться на величайшую сложность из всех: надо знать, что́ ты испытываешь по-настоящему – в противоположность тем эмоциям, которых от тебя ждут или которые тебе прививали. Мало того, надо еще суметь изложить то, что случилось в действительности; какими они были, те вещи, что вызвали в тебе эти чувства. Когда работаешь газетным хроникером, то рассказывая, что и как произошло, с помощью тех или иных стилистических приемов делишься своими эмоциями, – чему, кстати, способствует сам факт, что ты пишешь на злобу дня: он-то и придает окраску любым текущим событиям. Однако та самая цепь действий и фактов, рождающая данную эмоцию, которая останется верной через год, через десятилетие – или, если повезет и если ты сумеешь изложить ее достаточно чисто и верно, то и навсегда, – так вот, эта подлинная суть от меня ускользала, и я из кожи лез вон, чтобы ее ухватить. Теперь, когда войны позади, единственное место, где можно видеть жизнь и смерть, вернее сказать, смерть насильственную, это арена для боя быков, и я страстно желал попасть в Испанию, где смог бы изучить сей феномен подробнее. Я учился писать на простейших вещах, а насильственная смерть как раз и есть одна из самых незамысловатых и основополагающих вещей. В ней нет замутненности, свойственной смерти по болезни или по так называемым естественным причинам; нет запутанного вороха эмоций, которые вызывает смерть друга или того, кто стяжал твою любовь или ненависть. Мне довелось прочесть множество книг, где автор тужился живописать смерть, но выходило смазано, и я решил, что либо автор никогда не видел смерть четко и ясно, либо не присутствовал ровно в этот роковой миг: физически или психологически зажмурился, как бывает, когда ребенок на твоих глазах вот-вот угодит под поезд, а ты ничем не можешь ему помочь. Думаю, в такой ситуации позволительно, пожалуй, оправдать человека, что он зажмурился, коль скоро все, что он сможет передать, есть простой факт, мол, паровоз через мгновение переедет ребенка, и описание собственно гибели окажется антиклимаксом. Вот почему авторам удавалось передать лишь то, что предшествовало наезду. Зато в случае расстрела или казни через повешение все не так, и если эти до крайности простые вещи надо запечатлеть навсегда, как, к примеру, попытался сделать Гойя в Los Desastres de la Guerra, с закрытыми глазами ничего бы не вышло.
Я кое-что видел в таком жанре, кое-что простое и запоминающееся, однако ни прямое участие в событиях, ни, в ряде других случаев, изложение их на бумаге сразу по окончании и, стало быть, обнаружение вещей, которые требовалось зафиксировать незамедлительно, все же не дали мне возможность изучить их, как, к примеру, мог бы поступить кто-то, исследуя смерть родного отца или, скажем, повешение человека, с которым он не был знаком и о смерти которого ему не требовалось писать сразу же, чтобы поспеть к первому выпуску послеобеденной газеты.
Вот почему я поехал в Испанию – чтобы увидеть бой быков и попытаться об этом написать. Мне представлялось, что коррида – занятие незамысловатое, варварское и жестокое, и что от него я буду не в восторге, но, по крайней мере, увижу нечто недвусмысленно активное, нечто, дающее ощущение жизни и смерти, ради которого я так старался. Недвусмысленно активное я обнаружил, однако бой быков был настолько далек от незатейливости и настолько мне понравился, что превзошел своей сложностью мои тогдашние способности к сочинительству; если позабыть про четыре коротеньких наброска, я за пять лет ничего об этом и не написал. Хотя лучше бы я подождал лет десять. С другой стороны, просиди я подольше, вероятно, вообще ничего не получилось бы, потому что есть у человека такая склонность: когда ты по-настоящему начинаешь чему-то учиться, то не хочешь об этом писать; наоборот, тебя тянет продолжать осваивать новое, причем постоянно, и, если только ты не эгоист (чему, разумеется, мы и обязаны таким количеством книжек), ты никогда не сможешь воскликнуть: ну вот, теперь-то я все знаю, пора бы об этом написать. Уж конечно, я такого не говорю; с каждым новым годом я все больше понимаю, что есть чему учиться, но ведь мне известны кое-какие вещи, которые могут быть интересны прямо сейчас, к тому же я могу надолго отойти от боя быков, и, стало быть, отчего бы не написать об этом нынче? И вообще, англоязычная книжка про бой быков может быть полезна, а уж серьезный трактат на столь безнравственную тему и подавно не лишен ценности.
Кстати, о нравственности. До сих пор я полагал, что нравственно то, что вызывает у тебя положительный отклик, а безнравственное, соответственно, вызывает отклик отрицательный. Так вот, если судить с позиции этих критериев (которые я, между прочим, и не отстаиваю), для меня бой быков – вещь высоконравственная, потому что я прекрасно себя чувствую, пока он идет. В эти минуты я ощущаю жизнь и смерть, бренность и бессмертие, ну а когда все заканчивается, я чувствую себя опечаленным, но в целом опять-таки вполне замечательно. И еще: меня не задевает судьба лошадей. Не в том смысле, что мне вообще все равно, а именно в те минуты. Я сам был поражен этим наблюдением, потому что не переношу зрелища упавшей на улице лошади. Меня сразу тянет ее спасать; я не раз кидался разбрасывать тяжелые вьюки, расстегивать упряжь, уворачиваясь при этом от подкованных копыт, и буду повторять то же самое, пока в мокрую и стылую погоду на городских улицах будут валяться лошади. Однако происходящее с лошадьми на арене для боя быков не вызывает у меня ни ужаса, ни омерзения. Я много раз ходил на эти зрелища в компании как мужчин, так и женщин, видел реакцию окружающих на смерть, на вспоротое рогами лошадиное брюхо; так вот: их реакция совершенно непредсказуема. Женщины, которые, как мне казалось, с удовольствием понаблюдают за боем быков, исключая выпускание кишок лошадям, сидели как ни в чем не бывало. То есть ничуточки: предмет их неодобрения, нечто страшное и отвратительное не вызывало у них ни омерзения, ни страха. Совсем. Зато другим людям, причем обоих полов, становилось прямо-таки дурно. Позже я приведу конкретные примеры, а пока хотелось бы просто отметить, что не было никакой разницы, или границы, скажем, в уровне воспитанности, цивилизованности или житейского опыта, которая позволила бы сказать: вот эти будут огорошены, а вот эти – нет.
Из личных наблюдений могу засвидетельствовать, что есть две группы людей: одни, если пользоваться языком психологии, идентифицируют себя с животными, иными словами, ставят себя на их место, в то время как другие идентифицируют себя с людьми. Причем те, кто идентифицируют себя с животным – и здесь речь идет о едва ли не профессиональных любителях собачек и прочих созданий, – способны на бо́льшую жестокость по отношению к человеку в сравнении с теми, кто с меньшей готовностью принимает позицию зверя. Очевидно, по этому вопросу между людьми есть коренная разница взглядов, хотя тот, кто не идентифицирует себя с животным и в принципе не отличается особой любовью к ним, вполне может быть привязан к какой-то конкретной собаке, кошке или, к примеру, лошади. Но такую привязанность они будут формировать на основе определенного качества этого животного или в силу некой ассоциации, а вовсе не потому, что это зверь и, стало быть, заслуживает любви. Что касается меня лично, я испытывал глубокую привязанность к трем кошкам и, кажется, четырем собакам, а также всего лишь двум лошадям, тем самым, которых купил, седлал или запрягал для своих прогулок. Что же касается лошадей, которыми я интересовался на скачках, то к ним я испытывал глубокое восхищение, а уж когда сам ставил на них деньги, то едва ли не любовь. В моей памяти остались Фрегат, Истребитель (честное слово, в него я прямо-таки втюрился), Шпинат, Царь, Герой-XII, Мастер Боб и полукровка по прозвищу Ункас, тоже стиплер, как и двое предыдущих. Всеми этими животными я искренне восхищался, но вот насколько глубина моей любви была связана с размером поставленных сумм, я не знаю. Когда Ункас, победивший в классическом Отвильском стипл-чейзе при ставках десять к одному и выше, мчался к финишу вместе с моими деньгами, то я любил его глубокой любовью. Однако спросите меня, что в конечном итоге сталось с этим животным, о котором мы с Эваном Шипманом говорили чуть ли не рыдая – уж так нам нравился сей благородный скакун, – то я отвечу: понятия не имею[1]. Зато я отлично знаю, что не влюблен в собак просто оттого, что они собаки, в лошадей – оттого, что они лошади, или в кошек – потому что они кошки.
Вопрос «почему смерть лошади на арене не цепляет за душу», а если точнее, не цепляет за душу кое-кого из людей, довольно сложен. Фундаментальная причина, похоже, в том, что гибель лошади комична, а быка – трагична. Дело в том, что в бое быков лошадь – персонаж комический. Такова удивительная правда. Чем несуразнее выглядит лошадь (при условии, что у нее достаточно высокий круп и она достаточно прочно стоит на ногах, чтобы пикадор мог орудовать своей vara, то есть пикой), тем больше она привносит комизма. Вполне естественно, если вас охватит ужас и отвращение при виде этих пародий на лошадь, не говоря уже об их судьбе, однако заранее такую реакцию предсказать нельзя, если только вы сами себя на нее не настроите. Эти лошади как бы даже и не лошади; в каком-то смысле они сродни птицам – неуклюжим птицам вроде марабу или зобатых аистов. Когда бык подхватывает такую лошадь на свой загривок и над ареной болтаются ее тощие ноги с шишками копыт, уныло обвисает шея, за рог цепляется измочаленное брюхо, то это, конечно, не смешно – но, клянусь вам, и не трагично. Весь трагизм сосредоточен в быке и в человеке. Кульминация карьеры этой лошади состоялась вне аренды и намного раньше, а именно, когда ее приобрели для корриды. По какой-то причине подобный конец кажется вполне закономерным для такого животного, и когда трупы лошадей накрывают парусиной, торчащие из-под нее длинные ноги, шеи, деформированные головы, да и сама ткань, напоминающая сложенные крылья, делают этих лошадей как никогда похожими на птиц. Ни дать ни взять дохлый пеликан. Живой пеликан интересен, он забавен, вызывает симпатию, хотя и награждает вшами, стоит его погладить; а вот дохлый пеликан выглядит по-дурацки.
Я пишу это не в оправдание боя быков, а чтобы подать его как единое целое, и для этого придется признать ряд вещей, которые защитник корриды упомянет мельком, а то и вовсе постарается обойти стороной. То комическое, что происходит с лошадьми, не есть смерть. В смерти нет комизма. Она придает мимолетную величественность даже самым смехотворным персонажам, хотя стоит смерти состояться, как от величественности не остается и следа. Дело в том, что кровавые события на арене порой принимают нелепый, чуть ли не карикатурный характер. Разумеется, по нашим меркам, нет ничего смешного в том, что животному выпускают кишки; но если это животное ведет себя не трагически, иными словами, величественно, а напротив, одеревенело, как нескладная старая дева, галопирует по арене, таща за собой нечто противоположное облакам славы, это столь же комично, как если бы вместо окровавленных внутренностей тянулись сардельки, крашеные бинты и прочий вздор, наподобие того, что показывают братья Фрателлини в своих клоунадах. Если комично одно, то столь же комично и другое; смех рождается из одного и того же принципа. Я это видел: бегущих людей и лошадей со вспоротыми животами; видел, как исчезает величавость под брызгами, ошметками и вывалившейся требухой из самых сокровенных ценностей, когда трагедия становится форменной буффонадой. Я видел их, выпотрошенных – вот, пожалуй, наихудшее слово, – в те мгновения, когда, в силу обстоятельств, это выглядело ужасно смешно. Такие вещи полагается осуждать, и как раз из-за этого-то осуждения до сих пор не удалось объяснить, в чем же суть боя быков.
Сейчас вышеупомянутые кровавые обычаи уже не практикуются в Испании, потому что в период правления де Риверы было решено защитить лошадям брюхо посредством своеобразных стеганых тюфячков, «дабы избежать сих безобразных картин, которые столь претят чужеземцам и туристам», если пользоваться формулировками правительственного указа. Да, эти попонки позволили «избежать безобразных картин» и существенно снизили лошадиную смертность на арене, но ничего не сделали для уменьшения испытываемой ими боли. Зато весьма пострадала зрелищность, о чем у нас еще пойдет речь; к тому же эти меры стали первым шагом к полному запрету боя быков. Коррида в Испании – своего рода социальный институт; он возник и существует отнюдь не ради чужеземцев и туристов, а напротив, вопреки им, так что любые шаги, призванные заручиться их одобрением, направлены на подавление этого обычая.
Строки, где обсуждается реакция человека на судьбу лошадей в корриде, появились здесь вовсе не оттого, что автор хочет рассказывать о самом себе и собственных впечатлениях под тем предлогом, что они-де важны в силу личной принадлежности; они лишь подчеркивают тот факт, что реакция мгновенна и непредсказуема. Я не стал безразличен к судьбе лошадей из-за огрубления чувств, неоднократно побывав свидетелем такого зрелища. И дело не в том, что до эмоций сложнее достучаться, когда тема становится очень знакомой. Я все равно принимаю происходящее с лошадьми близко к сердцу, как в самый первый раз. Наверное, можно заявить, что я очерствел, наблюдая за войной или работая журналистом, но это не объясняет, отчего точно такую же реакцию испытывают люди, которые никогда не видели войну, не переживали – физически и буквально – какой бы то ни было ужас или не работали хотя бы в утреннем листке.
Думаю, что вся эта трагедия – бой быков – настолько заорганизована и подчиняется такой строгой дисциплине, что любой человек, который эту трагедию ощущает, не способен вычленить второстепенную лошадиную трагикомедию, чтобы прочувствовать ее на уровне эмоций. Если кому-то удается ощутить смысл корриды, когда он ничего о ней не знает, а лишь видит, что она длится и в какой-то момент заканчивается, то лошадиные перипетии для него не более чем случайный эпизод. Если человек не ощущает трагедию, то естественно ожидать, что эмоциональный отклик у него будут вызывать самые яркие происшествия. Будь он человеколюбив или животнолюбив (ну и словечко!), столь же естественно, что у него не возникнет ощущения трагедии, а лишь реакция по человеколюбивым или, соответственно, животнолюбивым соображениям, причем самым большим страдальцем является лошадь. Если такой человек идентифицирует себя с животным, то станет испытывать подлинные муки, не исключено даже, посильнее лошадиных. Тот, кто уже получал рану, знает: настоящая боль приходит не раньше, чем через полчаса, причем тяжесть раны и вызванная ею боль не прямо пропорциональны. Боль в брюшной полости возникает много позже, с началом газообразования и развитием перитонита; зато вытянутая жила или сломанная кость принимаются болеть тут же, да еще дико. Однако подобные вещи либо вовсе неизвестны, либо игнорируются человеком, который идентифицирует себя с животным, и он будет мучиться искренне и тяжело лишь от этой стороны боя быков, в то время как увечье, полученное скакуном в ходе стипл-чейза, вызовет у него не страдания, а лишь сожаление.
В общем и целом получается, что афисьонадо, или ревностный поклонник боя быков, это человек, который обладает чувством трагедии и ритуальности корриды в такой степени, что ее второстепенные стороны важны лишь постольку, поскольку соотносятся с единым целым. Либо ты обладаешь этим чувством, либо нет; все равно что – и я не ставлю здесь знака равенства – все равно что иметь или не иметь музыкальный слух. Если у слушателя нет музыкального слуха, то весь симфонический концерт может свестись для него к движениям «пильщика» на контрабасе; точно так же в памяти зрителя корриды может остаться лишь внешняя гротескность пикадора. Движения контрабасиста гротескны, а извлекаемые звуки, сами по себе, зачастую вовсе бессмысленны. Если бы слушатель симфонического концерта проявил свое человеколюбие в той же степени, как и при бое быков, он, наверное, нашел бы столь же изрядный простор для борьбы за повышение заработной платы и уровня жизни контрабасистов, что и при облегчении участи несчастных лошадок. Будучи, однако, человеком культурным (вправе же мы сделать такое допущение?) и полагая, что симфонические оркестры в принципе вещь хорошая и принимать их следует в совокупности, он, наверное, не будет испытывать на концертах ничего, кроме удовольствия и одобрения. Он не воспринимает контрабас отдельно от всего оркестра и не замечает, что на нем, вообще-то, играет некий человек.
Как и в любом искусстве, чем больше в нем разбираешься, тем выше наслаждение, однако люди, даже впервые попавшие на бой быков, с ходу понимают, интересен он им или нет, – но только в том случае, если отправляются на корриду с непредвзятым мнением и переживают эмоции искренне, а не по указке. А может выйти и так, что бой быков будет им совершенно безразличен, и не важно, удался он или нет; здесь любые объяснения бессмысленны, и заметна лишь очевидная аморальность всего мероприятия, как оно бывает, когда люди отказываются получить удовольствие от вина лишь потому, что считают это предосудительным.
Сравнение с выпивкой отнюдь не притянуто за уши. Культура потребления вина стоит в ряду наиболее значительных достижений цивилизации, естественных и доведенных до совершенства; вино, пожалуй, дает более широкий простор для наслаждения и ценительства, чем любое иное чисто сенсуальное удовольствие, доступное за деньги. Вина можно изучать, а личные вкусовые пупырышки – обучать, причем целую жизнь: вкус рафинируется, становится более взыскательным, и ты непрерывно получаешь больше радости от вина, хотя твои почки слабеют, суставы пальцев на руках и ногах распухают и деревенеют, и вот, наконец, ровно в тот период, когда ты научился любить вино самой пылкой любовью, врачи тебя от него отлучают на веки вечные. Так глаз, который, по сути, являясь изначально лишь здоровым инструментом, с течением времени становится способен передавать в мозг все более и более приятные картины благодаря приобретенным знаниям или навыкам различать увиденное, – хотя сам уже не столь крепок. У любого из нас тем или иным образом изнашивается организм, и мы все умрем; так вот, я скорее соглашусь иметь вкус, который позволит в полной мере насладиться бутылочкой «шато марго» или «шато о-брион» (хотя излишества, на которые я пускался, приобретая столь тонкий вкус, довели печень до состояния, при котором мне уже нельзя пить «ришбур», «кортон» или «шамбертен»), нежели обладать лужеными кишочками моей молодости, когда все красные вина – кроме портвейна – были под стать горькому пиву, а выпивка представляла собой процесс поглощения чего угодно, зато в таком количестве, что море стало по колено. Тут фокус, разумеется, в том, чтобы не потерять право на вино раз и навсегда; все равно что – продолжая аналогию с глазом – избежать слепоты. Похоже, однако, что во всем этом присутствует изрядная доля случайного везения, и, как ни тужись, никто не сможет избежать смерти или, к примеру, заранее сказать, какой орган твоего тела чего и сколько выдержит, пока сам это не проверишь на практике.
Наверное, кому-то покажется, что мы изрядно отклонились от темы боя быков, но я вот что хочу сказать: чем больше знаешь о винах, чем рафинированней твой вкус, тем больше шансов на то, что ты будешь извлекать из вина бесконечное наслаждение; точно так же может расти удовольствие и от корриды, пока она не станет главнейшей мелкой страстишкой в твоей жизни. Вместе с тем человек, выпивающий – не как знаток и ценитель, а именно что выпивающий – стакан вина впервые в жизни, будет знать, нравится это ему или нет, идет ли на пользу, даже если ему неинтересно разбираться во вкусе вина или он вообще лишен такой способности.
Большинство поначалу предпочитает десертные вина, скажем, сотерны из Грава или Барсака, а также игристое, в частности, не слишком сухое шампанское или игристое бургундское благодаря их живописному оформлению, в то время как на более позднем этапе всё вышеперечисленное, вероятно, захочется поменять на легкие, но изысканные и полновкусовые винтажи гран крю из Медока, хотя это вино может оказаться в простецкой бутылке без этикетки, пыли или паутины, словом, ничего живописного, лишь безыскусственная гармоничность и легкость вкуса на твоем языке, прохлада во рту, а затем приходит тепло. Так же и в корриде: все начинается с живописности пасео – красочность, сценичность, театральность фаролов и молинет; матадор кладет руку на бычью морду, гладит рога; словом, разыгрывается вся та бесцельная и романтическая чепуха, которую так обожает зритель. Публика рада видеть, что лошади защищены, не надо огорчаться неудобоваримыми картинами, и все эти сцены вызывают рукоплескания. Наконец, когда зритель – благодаря неоднократному опыту – становится заправским ценителем, он начинает требовать искренности и эмоций: подлинных, а не вызванных хитрыми уловками; всегда в цене классика, а также чистота исполнения суэрте. Зритель уже не хочет подслащенности, напротив, предпочитает лошадей без защитных рогожек, чтобы видеть все раны. И чтобы была смерть, а не мучения, на которые теперь обречена лошадь, в то время как слабонервного пожалели. И подобно самому первому глотку вина, ты сразу поймешь, нравится ли тебе такое или нет. В корриде имеются формы на любой вкус, и если она тебе не понравилась, в смысле, целиком, без копания в деталях, то, стало быть, она не для тебя. Понятное дело, ценителям корриды было бы приятно, если бы те, кому она не по душе, не устраивали бы против нее крестовых походов, не давали бы денег на ее запрет на том основании, что коррида-де их оскорбляет или не доставляет удовольствия. Однако на такое надеяться глупо; любая вещь, способная вызывать страстную любовь, может вызвать не менее страстную ненависть.
Скорее всего первый в жизни человека бой быков окажется неудачен с артистической точки зрения, раз уж замечательными должны быть и матадоры, и быки; сочетание из матадора-артиста и плохого быка не дает интересного боя, так как матадор, умеющий произвести самое яркое впечатление, не станет проделывать виртуозные вещи с быком, который не атакует в лоб. Вот и получается, что если бык неудачен, если в нем видна лишь свирепость, а не великолепие, то на него нельзя положиться, он сдержан или непредсказуем; лучше, когда с такими быками имеют дело многоопытные, бесхитростные и отлично знающие свое ремесло матадоры, но никак не артисты. Такие матадоры и с трудным животным дадут зрелище надлежащее, а раз от быка исходит дополнительная опасность, для преодоления которой требуются дополнительное мастерство и смелость, чтобы достойно подготовить быка и убить его, такой бой интересен даже полнейшему новичку. Зато если умелый, отважный и сведущий матадор столкнется с настоящим торо браво, то есть храбрым боевым быком, тем самым, который нападает в лоб, который откликается на все поддразнивания и вызовы, который лишь раззадоривается от боли и обладает тем техническим качеством боевого порыва, кое испанцы именуют словом «благородство», в то время как матадор всего лишь храбр и бесхитростен, не владеет волшебством гибкого запястья и зрением художника, которые в сочетании с истинно боевым быком и породили скульптурную пластику современной корриды, то этот матадор садится в лужу: он обеспечивает пусть честное, но ничем не примечательное зрелище и все ниже катится по лестнице коммерческого рейтинга, в то время как в толпе из работяг, получающих, скажем, не больше тысячи песет за год, раздается, причем совершенно искренне: «Эх, я бы и сотню монет выложил, лишь бы поглазеть на Каганчо с этим быком!» Каганчо – цыган, подвержен приступам трусости, в нем совершенно отсутствует бесхитростность, он нарушает все заповеди матадора, как писаные, так и неписаные, однако стоит ему заполучить быка, в котором он уверен (а такую уверенность он испытывает крайне редко), как он начинает проделывать с ним вещи, свойственные всем матадорам, но невиданным доселе образом. Порой Каганчо стоит совершенно неподвижно, будто вросшее в землю дерево, держится с надменностью и грациозностью, которые так свойственны цыганам; плащ развернут во всю ширину, и он перекидывает его перед бычьей мордой словно яхтенный парус – до того медленно, что искусство боя быков, которое не является искусством академическим лишь потому, что оно неперманентно, в заносчивой медлительности вероник, затягивающихся будто на целые минуты, становится перманентным. Вот вам образчик цветистого бумагомарательства наихудшего свойства, – и все же без него не обойтись, когда надо передать ощущение, а у того, кто никогда этого не лицезрел, простая констатация не вызовет переживаний. Читатель, видевший корриду, волен пропустить эти вычурные пассажи и сразу перейти к фактам, которые куда сложнее вычленить и сформулировать. А факт заключается в том, что цыган Каганчо порой способен своими волшебными запястьями исполнить традиционные движения настолько вкрадчиво, что они так же отличаются от традиционной корриды, как замедленная киносъемка – от съемки обычной. Будто ныряльщик научился управлять скоростью полета, и вот он продлевает свой прыжок «ласточкой», который быстротечен и резок в жизни, хотя на снимках напоминает планирование; он и впрямь превращает его в долгое скольжение на манер тех прыжков и скачков, что мы порой проделываем во сне. К другим матадорам, чьи запястья обладают или обладали этой же способностью, относятся Хуан Бельмонте, а также Энрике Торрес и Феликс Родригес; они периодически демонстрируют подобное волшебство с плащом.
Зрителю, впервые идущему на бой быков, не стоит рассчитывать на сочетание идеального быка и матадора, который к нему идеально подходит. Такое случается разве что раз двадцать за сезон во всей Испании, и шансы попасть на подобное зрелище невелики. Новичок к тому же будет настолько оглушен – визуально, я имею в виду – множеством вещей, что не сможет все это воспринять глазами, и та коррида, равной которой, может статься, ему уже никогда не доведется увидеть, покажется вполне заурядным событием. Если есть хоть какая-то надежда, что человеку в принципе понравится бой быков, то в самый первый раз лучше всего сходить на средненькое представление, скажем, с парочкой великолепных быков и четверкой заурядных, чтобы более выпукло подчеркнуть разницу между ними. Пусть там будут три матадора без завышенных гонораров, чтобы любые виртуозные штуки выглядели сложными, без напускной легкости; место лучше бы выбрать не слишком близко к арене, чтобы видеть все сразу, а не переключаться постоянно то на быка и лошадь, то на человека и быка, то на быка и человека – а еще нужен солнечный денек. Без солнца никуда. Теория, практика и собственно зрелище корриды – все это было выстроено из расчета на солнце, и если оно не сияет над ареной, считай, треть боя пропала. Испанцы говорят: «El sol es el mejor torero». Солнце – лучший тореро, и без солнца лучшего тореро нет. Он словно человек без тени.