Эту поразительную историю я услышал несколько лет тому назад в салоне французского парохода, совершавшего рейс Марсель – Александрия. Из-за плохой погоды мы почти не выходили на палубу и, дабы убить время, вели нескончаемые беседы. Из всего услышанного мне особенно запала в память история, рассказанная господином Й. Швеммером, инженером из Киева, взявшим слово после долгих и шумных дебатов, с тем чтобы опровергнуть утверждение, согласно которому в случае безнадежно больного пациента современный врач имеет право и, пожалуй, даже обязан избавить его от дальнейших страданий путем искусственного прекращения его жизни.
Трудно сказать, почему именно этот рассказ – имевший, как вскоре выяснилось, весьма отдаленное отношение к предмету нашего спора – произвел на меня столь глубокое впечатление.
Быть может, потому, что посреди скучного и пустого разговора перед внутренним взором собравшихся внезапно с пугающей достоверностью возникли два бледных, страдающих человеческих лица с перекошенными от боли, дрожащими губами. И по сей день меня преследует образ той молодой женщины: я вижу, как она сидит, в изнеможении откинувшись на спинку кресла-коляски, и не отрывает боязливого и в то же время почти призывного взгляда от зеленой вазы на камине. Иногда во сне я слышу душераздирающий крик ее супруга; жутко и пронзительно звучит у меня в ушах этот крик, хотя я слышал его лишь в передаче господина Швеммера с его глухим и дребезжащим старческим голосом.
Вот эта история. Я привожу ее в том виде, в каком услышал на борту «Цапли» от старого господина из Киева, разве что с опущением некоторых второстепенных подробностей.
«Много лет тому назад я жил в Париже. Я и мой бывший товарищ по учебе, которого я не видел несколько лет и теперь к своей радости встретил в этом городе, снимали небольшой одноэтажный дом в глухом предместье. За то время, пока мы не виделись, мой приятель получил степень доктора наук в одном немецком университете, издал две книги художественной критики и перед самой женитьбой был назначен директором графской библиотеки. Это был еще совсем молодой человек, не старше тридцати, но несчастье, постигшее его жену, наложило на его облик печать усталости и преждевременной старости.
Его жена была парализована. Ее поразил один из тех мучительных нервных недугов, чьими жертвами, насколько мне известно, чаще всего становятся люди, подвергающиеся интенсивным умственным нагрузкам, – она же в девичестве изучала медицину в Цюрихе. В дневное время она полулежала, по большей части молча и не жалуясь, в своем кресле-коляске, но когда наступала ночь… О, эти ночи! Был случай, когда она кричала так исступленно, что двое детей привратника в страхе выбежали на улицу и не осмеливались вернуться в дом до глубокой ночи. В такие моменты врач и супруг пытались всячески утешить ее, обещали ей, что боли в ближайшее время утихнут и вскоре она полностью выздоровеет – но она, окончившая курс медицины, знала лучше нас всех, что ее страдания невозможно облегчить, что даже такой молодой организм, как у нее, не способен справиться с болезнью, что она обречена, хотя – и это самое страшное – ее час пробьет еще нескоро.
Супруг нежно любил ее. Служба, отнимавшая у него всего несколько часов в день, была ему ненавистна и превратилась для него в тяжкую обузу. Призвание, в котором он в студенческие годы видел смысл своего существования, – его пристрастие к старинным изданиям и редким рукописям мы, студенты, называли промеж собой не иначе, как болезненным – стало ему глубоко безразлично. В рабочем кабинете, на улице, в омнибусе – всюду им владело одно-единственное желание: скорее оказаться дома! Можно сказать, что в душе он постоянно находился на пути к жене. Он неоднократно делился со мной причиной своего беспокойства. У его жены был пистолет! Она обзавелась им еще до замужества и теперь прятала где-то в квартире – он знал это совершенно определенно. Но где именно она его прячет, было ему неизвестно, хотя он не раз тайком обыскивал квартиру. Да, она была прикована к креслу, и оружие оставалось для нее недоступным. «Но однажды – вы только представьте! – однажды она уже пыталась подкупить служанку!»
Всякий раз, когда он мне об этом рассказывал, я бледнел от страха при мысли о том, что во время его отсутствия оружие может оказаться в руках у больной. Меня все чаще посещало чувство – поначалу робко и неуверенно, но с каждым разом все сильнее и настойчивее – что это было бы наилучшим выходом для них обоих и что я избран самой судьбой, чтобы помочь этим несчастным. Сейчас, конечно, я понимаю, что совершил преступление, не подавив в себе это чувство. Ибо какое имеет право молодой самонадеянный глупец вмешиваться своими непродуманными действиями в судьбу двух людей, в чьей прежней совместной жизни он не принимал никакого участия, чьи скрытые помыслы и тайные желания ему оказалось не по силам отгадать.
Но в то время я был еще слишком молод и неопытен и напичкан неверно усвоенными понятиями и незрелыми идеями, а мой бедный друг внушал мне такую жалость! ему едва исполнилось тридцать, но у него уже были седые волосы!
Вот такими были те двое, о которых я хочу вам рассказать. Оба русские, и он, и она – я, кажется, уже это говорил? Нет? С французами они почти не общались, да и наших соотечественников я не встречал у них ни разу. Порой у меня складывалось ощущение, что их намеренно избегают. Однажды мне кто-то сказал, что мой приятель выдал полиции одного русского студента и вообще был агентом российского правительства. Но я не слишком-то доверял историям подобного рода, которые рассказывают о многих из моих соотечественников, по тем или иным причинам живущих за границей; эти романтические сплетни почти все на одно лицо.
А сейчас я расскажу вам о том дне, когда я стал преступником. Ибо я совершил преступление. – И о зеленой китайской вазе с покрытыми красной чешуей драконами, на которую денно и нощно был устремлен призывный и нежный взгляд молодой парализованной женщины. – Пересказывая вам события того дня, в которых я, признаюсь, сыграл весьма неблаговидную роль, я делаю это без тени стыда и раскаяния, потому что все это уже далеко в прошлом, и сегодня я знаю, что вина лежит не на мне, а на том злополучном заблуждении, той нелепой и безрассудной мысли, будто сама судьба призвала меня положить конец страданиям больной и ее несчастного супруга недрогнущей рукой врача. Ибо именно в тот день это чувство охватило меня с такой силой, как никогда ранее, ибо молодая женщина провела очень тяжелую ночь, в течение которой ни один из нас троих не сомкнул глаз. Лишь под утро ей немного полегчало; ее смертельно усталый муж отправился на работу, а она осталась лежать в своем кресле-коляске. Я сидел напротив, но сегодня я уже не помню, что послужило ей поводом к рассказу о своей юности и годах, проведенных ею в Цюрихе. «Не хотите ли взглянуть на мою старую фотографию?» – спросила она, я с жаром подтвердил, что хочу, и после некоторого размышления она произнесла абсолютно спокойным и безразличным тоном: «Принесите мне ту зеленую вазу с камина.» Она проговорила эти слова с полнейшим спокойствием, но у меня внутри все загорелось, я ощутил дрожь в коленях и в ту же секунду понял, что это и был тот безуспешно разыскиваемый тайник, где она прятала оружие. Сделав над собой усилие, я встал, сходил за вазой и принялся выкладывать ее содержимое на стол. Я действовал, словно во сне. Сверху лежали письмо и две ленты – розовая и светло-зеленая; под ними веер, увядший букет и, наконец, фотографии. На двух из них была изображена она сама, еще на одной – молодой человек с умным взглядом и приятными чертами лица; «Это мой друг Саша», – сказала она, и я понял без слов, что его уже нет в живых. Там же лежала фотография ее мужа, которая уже была мне знакома: на ней он был снят в кругу своих товарищей по учебе; среди них я нашел и себя, с длинным студенческим чубуком в зубах, придававшим мне несколько комичный вид. И уже в самом низу лежал футляр с пистолетом.
Когда я вынимал футляр из вазы, у меня дрожали руки, ибо я знал, что пришло время действовать, и ничуть не сомневался в том, что мои действия оправданны. Я хотел, я был обязан вложить в руку больной женщины оружие, и пусть недалекие люди называют этот поступок «убийством» и привлекают меня к ответственности. Пусть другим не хватает смелости – мне ее не занимать, и я окажу этим двоим неоценимую услугу. Мне невольно вспомнились слова, вычеканенные на одной старинной французской медали: «pour avoir bien servi»[2]. При мысли о том благодеянии, которое я собирался оказать своему несчастному другу, у меня потеплело на душе, и тут же, как нарочно, раздался ее голос: «Подайте мне футляр, будьте так любезны!» – произнесла она все тем же бесстрастным и спокойным тоном. Я собрался с духом и выпалил: «Я сам его открою, сударыня!»
Как только пистолет очутился у меня в руке, меня охватило трусливое чувство, все мои планы и решения в одно мгновение рухнули, услуга, которой от меня ждала больная, представилась мне непосильной. Я подумал об ответственности, которую на себя беру. В ту минуту мне больше всего хотелось зашвырнуть пистолет куда-нибудь подальше, лишь бы не отдавать его ей, – и, похоже, она прочла это желание в моих глазах. Грустно улыбаясь, она тихо заговорила: «Знайте же, что моим единственным утешением в бесконечные мучительные ночи, моей единственной поддержкой была мысль об этом пистолете. Вся моя жизнь на протяжении трех последних лет сводилась к тому, что я то отдалялась, то снова приближалась к этой зеленой вазе. Порой мое кресло стояло так близко, что я почти касалась ее рукой. Однажды мой муж едва не обнаружил тайник. Еще немного – и он бы его нашел. Помню, что от испуга у меня чуть не остановилось сердце.» И без всякого перехода, самым простым и естественным тоном, в котором не было и следа пафоса, она добавила: «Прошу вас, дайте мне пистолет.»
Я бы не стал этого делать. Я бы не дал ей оружие, но отбросил бы его подальше от себя куда-нибудь в угол. Но именно в этот момент я увидел ее мужа, который приближался к дому. Увидев, как медленно и устало бредет по гравийной дорожке этот раздавленный жизнью человек с согбенной спиной, как он кивает мне, устремив на меня не по годам серьезный, потухший взгляд, я снова обрел былую решимость, снова почувствовал себя хирургом, рассчитанным и уверенным движением руки делающим спасительный разрез. У меня отпали последние сомнения в оправданности моих действий, и, помахав в окно мужу, я протянул оружие его жене.
Дальнейшее можно пересказать в двух словах. Меня объял смертельный страх перед тем, что должно было произойти в ближайшие минуты. «Только не смотреть!» – раздалось внутри меня. – «Не смотреть, как она поднимает пистолет, приставляет его к виску и нажимает на курок. Только не смотреть!» Я повернулся к ней спиной и встал лицом к двери. С лестницы донесся звук его шагов. Вот он открывает дверь. Он здоровается, протягивает мне руку, приближается ко мне. Сделав два шага, он замирает на месте, становится белым, как мел, и вскрикивает: «Эх, Йонас, Йонас, что же вы наделали!» И еще: «Ради Бога, заберите у нее пистолет! Скорее, Йонас, скорее!»
Я бы еще мог успеть. Мне достаточно было сделать шаг и выхватить пистолет у нее из рук. Но я продолжал стоять к ней спиной и только стиснул зубы. Надо оставаться твердым! Единственное, что от меня сейчас требуется, это оставаться твердым! Еще минута – и они спасены! Я его врач. Когда-нибудь он скажет мне за это спасибо. Pour avoir bien servi!
Но то, что он сделал в следующее мгновение, явилось для меня полной неожиданностью. Вместо того, чтобы броситься у ней и попытаться вырвать у нее оружие, он упал на колени. На протяжении нескольких секунд в комнате стояла такая оглушительная тишина, что я слышал стук его зубов. Вдруг он воскликнул пугающе громким голосом: «Не делай этого, Мария! Одумайся! Клянусь тебе: не я написал письмо. Саша сам это сделал.» Издав еще один вопль, от которого у меня встали дыбом волосы, он резко повернулся ко мне и воскликнул: «Эх, Йонас, ну а вам-то я что сделал?» В ту минуту я не понял смысл этих слов. Затем он закрыл лицо ладонями. И тут же прозвучал выстрел.
Когда дым рассеялся, я, должно быть, закричал, как сумасшедший. Ибо жена по-прежнему сидела, жива и невредима, в своем кресле, сжимая в руке дымящийся пистолет. А вот муж – он лежал на полу, бездыханный, окровавленный, с пулевым отверстием во лбу.
Я продолжал стоять как вкопанный, не зная, что мне следует предпринять. Я пытался понять, что же собственно произошло, но вся комната плыла у меня перед глазами. Я нагнулся над мертвецом, чье лицо было искажено страхом; я хотел понять, во что же я, собственно, ввязался, что все это значило, но мне ничего не приходило на ум, кроме бессмысленных и нелепых слов: «pour avoir bien servi» – и в этот момент раздался голос жены, ледяной, хриплый, проникнутый ненавистью голос:
«Это был он. Он, этот подонок, донес на бедного Сашу в полицию. Спасибо вам за помощь. Целых три года ждала я этого часа!»
На этом пожилой господин закончил свой рассказ. Откинувшись на спинку кресла, он уставился в потолок усталым, потухшим взглядом. Никто из нас, слушавших, не решался нарушить угрюмое молчание – только две жизнерадостных девчушки из Вены, игравшие в уголке с капитанским догом, прыснули и захихикали, так как в ходе рассказа выяснилось, что пожилого рассказчика, которого мы до этого знали только как господина Й. Швеммера, зовут Йонас. Вот вам и Йонас!