Глава 4

Глеб Сиверов криво усмехнулся, отдавая должное ловкости неизвестного противника. Экий, право слово, нахал! Сделал его, как приготовишку, и был таков. Да еще и наказал на весьма приличную сумму. Четыре импортные покрышки – это вам не стакан семечек!

Конечно, тогда, на дороге, когда послышалось короткое резкое «пах!», и машину неожиданно и очень опасно потянуло к обочине – то есть, называя вещи своими именами, прямиком в лес, – Глебу было не до усмешек, пусть себе и кривых. За первым хлопком практически без паузы последовал второй, машина стала почти неуправляемой; еще два хлопка прозвучали одновременно, почти слившись в один, и автомобиль пошел ровнее, с душераздирающим скрежетом скребя по асфальту титановыми ободьями колес.

Глебу, наконец, удалось остановить это бессмысленное движение в никуда. Заглушив двигатель, он толчком распахнул дверцу, выскочил из машины и присел на одно колено под прикрытием моторного отсека. Колено кольнула острая боль, но он не обратил на это внимания, целиком сосредоточившись на пустой дороге, из-за поворота которой в любую секунду мог показаться двигающийся задним ходом автомобиль.

Вокруг глухо шумели волнуемые верховым ветром кроны сосен, лес звенел от птичьих голосов и благоухал ароматом первоцветов, густые россыпи которых белели в изумрудном мху между рыжих стволов. Порывы ветра доносили из-за поворота ровный гул автомобильного двигателя. Судя по звуку, серая «девятка» не приближалась, а, наоборот, удалялась. Осознав, что ее водитель предпочел обойтись без выяснения отношений, Глеб осторожно спустил курок, поставил пистолет на предохранитель и сунул в наплечную кобуру.

Выпрямившись во весь рост, он обнаружил, что правая брючина джинсов на колене стала бурой от крови. Он пригляделся и без труда обнаружил причину травмы. Ею оказалась лежащая на асфальте стальная колючка о четырех растопыренных в разные стороны треугольных шипах, концы которых остро поблескивали в падающем сквозь сосновые кроны солнечном свете. Длина шипов составляла сантиметра два, а может быть, даже два с половиной; нехитрая конструкция была устроена таким образом, что, как ее ни брось, она все равно ложилась острием кверху.

Оглядевшись, Сиверов обнаружил вокруг целую россыпь этих штуковин. Его машина сиротливо стояла почти поперек дороги с распахнутой настежь дверью, распластав по асфальту пыльные блины изодранных стальными остриями шин.

– Ах ты, стервец, – адресуясь к водителю «девятки», сказал Глеб и потащил из кармана мобильный телефон.

Вызвав помощь, он отправился собирать колючки, чтобы подоспевший на зов эвакуатор или просто случайно проезжающий мимо автомобиль ненароком не разделил его незавидную судьбу. Колючек было много, они не умещались в ладони, и их пришлось складывать в кучку на крышке багажника. Глеб делал это осторожно, чтобы не поцарапать краску, и невольно думал о том, что применяемый милицией «дорожный ковер» не в пример гуманнее – его, по крайней мере, можно оперативно скатать, после того как он сослужил свою службу. Зато вот эта шипастая дрянь очень удобна, когда надо уйти от погони – выбросил пару горстей в окошко, и дело в шляпе, если только за тобой не гонятся на танке или, скажем, на вертолете. Ловкач на серой «девятке» это только что с блеском доказал. И, между прочим, из самого факта наличия у него солидного запаса этих игрушек следует, что погони он ожидал и постарался хорошенько к ней подготовиться. И то верно, к чему устраивать головоломные гонки с пальбой и милицейскими сиренами, когда можно обойтись таким простым и действенным средством?

Глеб задумчиво подбросил на ладони колючий стальной чертополох. Он пару раз видел такие в кино, но в руках держал впервые и почему-то думал, что они, если и существуют в природе, то в очень ограниченном количестве – например, в кладовой реквизита какой-нибудь голливудской киностудии, специализирующейся на фильмах, где десятками разбивают, взрывают и жгут ни в чем не повинные автомобили. Он допускал, хотя и с некоторой натяжкой, что нечто подобное можно найти и на армейских складах – против автомобильной техники такое оружие весьма эффективно, и его можно использовать в качестве гуманной альтернативы легким минам. Но вряд ли, ох, вряд ли эти похожие на кристаллы льда при сильном увеличении вещицы широко доступны!

Он внимательно осмотрел колючку, не обнаружив никаких признаков кустарной работы – ни следов ковки, ни сварных швов. Она явно целиком вышла из литейной формы, а сталь (да и самый плохонький пористый чугун, если уж на то пошло) никто не плавит и не разливает по формам у себя на заднем дворе со времен китайской культурной революции. Ни на что особенное не рассчитывая, Глеб все же положил колючку в карман, убедился, что на асфальте не осталось других сюрпризов и, присев боком на водительское сиденье, закурил в ожидании эвакуатора.

Теперь стальной чертополох с острыми, как иглы, стальными шипами лежал перед ним на краешке стола. В последний раз пробежав глазами бесполезные сведения, выданные программой в ответ на его запрос, Глеб закрыл базу данных ГИБДД, выключил компьютер и взял с подоконника телефон: ему требовалась дополнительная информация, и он знал человека, который мог быстро и без особых усилий ее раздобыть.

Через полчаса он остановил машину у бровки тротуара и, потянувшись через пассажирское сиденье, предупредительно распахнул правую переднюю дверь. Генерал Потапчук уселся в машину, шурша пустым полиэтиленовым пакетом с рекламой магазина джинсовой одежды. На нем были спортивного покроя просторные светлые брюки из плащевой ткани и поношенная серая ветровка, из-под которой выглядывала легкомысленная майка в горизонтальную полоску. Портрет вышедшего на ночь глядя за хлебом пенсионера дополняли поношенные белые кроссовки и красная бейсбольная кепка с длинным козырьком и эмблемой «Феррари» на лбу. Наблюдать его превосходительство в таком затрапезном виде Глебу уже приходилось, но не так часто, чтобы это зрелище стало привычным и перестало вызывать веселое изумление.

– Ну, что у тебя стряслось? – ворчливо поинтересовался Федор Филиппович, чутко уловив в приветствии подчиненного нотки этого самого изумления. – Учти, по телевизору сейчас футбол…

– Наши играют? – спросил Глеб, плавно трогая машину с места и беря курс на ближайший гастроном.

– А то как же!

– Ну, и какой смысл смотреть?

Федор Филиппович хмыкнул.

– Да уж, действительно… Что поделаешь, привычка. Ну, и потом – а вдруг?..

– Надежда умирает последней, – с умным видом кивнул Глеб. – Не бережете вы себя, товарищ генерал.

– Я бы и поберег, – проворчал Потапчук, – так с вами разве убережешься? Ни днем, ни ночью покоя нет! Говори, зачем звал.

– Надо пробить один номерок, – догадываясь, какая последует реакция, сказал Глеб и протянул генералу листок бумаги с четко записанным номером серой «девятки».

– Что?!

– Я проверил его по базе данных ГИБДД, – поспешил оправдаться Сиверов. – Под ним значится мусоровоз, а видел я его на легковом автомобиле.

Он вкратце пересказал историю своих дневных приключений, которые, с учетом финала, правильнее было бы назвать злоключениями.

– Высокий профессионализм, – заметил Федор Филиппович.

Судя по язвительному тону, данная оценка была иронической и относилась к действиям Слепого, а не его неизвестного оппонента.

– Совершенно верно, – сказал Глеб, в интересах дела притворившись, что не заметил иронии. – Сделал он меня быстро и аккуратно, как в учебнике, а дилетанту, смею надеяться, такой фокус не по плечу. Вот я и говорю: надо бы проверить, не числится ли этот номерок за каким-нибудь ведомственным гаражом. В качестве, сами понимаете, оперативного. Мне в эти базы данных не залезть, разве что с боем, а вам это не составит никакого труда…

– Разумеется, никакого, – проворчал генерал, тоном давая понять, что у него хватает забот и без выполнения мелких поручений своего агента – пусть лучшего и даже единственного в своем роде, но все-таки агента, а не начальника. – Ладно, проверю. Только учти, что это, по-моему, пустые хлопоты. Если бы речь шла о ведомственном гараже, все внесенные в базу данные об автомобиле были бы подлинными – марка, цвет, год выпуска, номер кузова, – только вместо названия организации стояла бы фамилия какого-нибудь безлошадного пенсионера. На кой черт, скажи, пожалуйста, оперативному транспорту такая демаскирующая деталь, как номер, числящийся за мусоровозом? Номер этот, скорее всего, краденый, а может быть, просто нарисован от руки на куске картона. Вернулся с дела, сунул его в багажник, поставил настоящий и катайся в свое удовольствие…

Глеб промолчал, хотя сам придерживался точно такого же мнения. При этом провести проверку все же было необходимо, и Федор Филиппович это, конечно же, понимал. А раз так, к чему затевать ненужную полемику?

– И вообще, – потихоньку распаляясь, продолжал Потапчук, – какого лешего тебя потянуло шпионить за Вронским? Всю необходимую информацию тебе поднесли на блюдечке, оставалось только занять позицию и спустить курок. А ты устроил мне проверку и по ходу дела намотал на себя неизвестно кого. Вот и ешь его теперь с кашей…

– Конечно, было бы намного лучше, если бы он нарисовался у меня за спиной прямо во время акции, – не удержался от ответной колкости Глеб.

– Да уж… Черт! – Федор Филиппович в сердцах пристукнул кулаком по колену. – Теперь действительно придется все проверять. Ты погоди пока с этим Вронским…

– А время терпит? – дипломатично поинтересовался Глеб.

– Ничего, перетопчутся, – буркнул генерал, отлично понявший, что Слепой, говоря о времени, имел в виду вовсе не календарные сроки. – Я и пальцем не шевельну, пока не выясню, что это за комбинация. И чья. Что-то мне не улыбается на старости лет сделаться пешкой с деревянной головой!

– То есть задание меняется, – полувопросительно произнес Слепой.

– Временно, – кивнул генерал. – Постарайся выяснить, что это за тип так ловко обул тебя… гм… в новую резину. А я займусь тем же по своей линии. Словом, действуем по обычной схеме: ты в поле, я в лесу…

– В каком еще лесу?

– Коридоры Лубянки – это, Глеб Петрович, такой темный лес, что никаким братьям Гримм и в страшном сне не снился! И хватит возить меня по кругу. Думаешь, я не вижу, что мы уже третий раз мимо магазина проезжаем?

Глеб послушно свернул на стоянку перед гастрономом. Федор Филиппович взялся за дверную ручку, явно горя желанием поскорее разделаться с покупками и вернуться к своему футболу. Глеб подозревал, что удовольствие от просмотра матча, каким бы мизерным оно ни было, безнадежно испорчено: после всего сказанного генерал вряд ли сможет с должным вниманием следить за перипетиями игры, и футбольные комбинации будут занимать его воображение гораздо меньше, чем другие – не такие зрелищные, зато куда более сложные и эффективные. Поэтому, останавливая Федора Филипповича красноречивым покашливанием в кулак, он не испытывал ни малейших угрызений совести: ничего, потерпит еще минутку, все равно торопиться некуда…

– У меня еще одна просьба, товарищ генерал, – сказал он, когда Потапчук принял прежнюю позу и повернул к нему наполовину освещенное мертвенным светом горящих на стоянке ртутных ламп лицо. Глубокая тень от козырька пересекала его наискосок, скрывая глаза, и на мгновение Федор Филиппович показался Глебу опасным незнакомцем, который обманом проник в машину, имея намерения самого дурного, зловещего свойства. – Было бы неплохо узнать происхождение вот этой штуковины.

Вынув из кармана, он протянул генералу стальной чертополох. Федор Филиппович покатал колючку на ладони, придирчиво разглядывая со всех сторон, и осторожно дотронулся кончиком пальца до блестящего острия.

– А выделка-то фабричная, – заметил он. – Остальные где?

– Тут, в бардачке, – признался Глеб. – Хотел выбросить, а потом подумал: хорошая же вещь, а вдруг самому пригодится?

– Куркуль, – констатировал Потапчук, осторожно укладывая колючку в карман ветровки.

– Вас подождать? – предложил Глеб.

– Зачем?

– До дома подброшу, а то у вас там футбол…

Генерал помедлил, явно борясь с искушением.

– Нет, – сказал он, наконец. – Пройдусь пешком, воздухом подышу. И для здоровья полезно, и вообще… От дома до магазина четверть часа ходу, это проверено, а ты хочешь, чтобы я за двадцать минут в оба конца обернулся? А что я жене скажу, когда она спросит, с каких это пор наши люди на такси по булочным начали разъезжать?

– Скажете, что всю дорогу бежали.

– А футболка сухая, потому что пользуюсь «Рексоной», – иронически поддакнул Федор Филиппович. – А одышку заработаю, просто поднявшись по лестнице. Езжай уже, извозчик, тебя тоже дома ждут.

Глеб проводил взглядом его удаляющуюся в сторону ярко освещенного входа в магазин фигуру с пустым пакетом в руке и запустил двигатель: его действительно ждали дома, и ему не терпелось поскорее туда вернуться.

* * *

В то время, когда Глеб Сиверов входил в дверь своей квартиры, Чиж резким поворотом руля заставил машину съехать с ухабистого лесного проселка и загнал ее на мшистую прогалину, с трех сторон окруженную густым подлеском. Из кустарника редким частоколом выступали мощные стволы сосен, в свете фар похожие на изъеденные временем колонны какого-то заброшенного древнего храма.

Вокруг бестелесными белесыми призраками порхали привлеченные светом ночные мотыльки. Их было много, и они напоминали не то взвихренные порывом ветра хлопья пепла над остывшим кострищем, не то крупные снежинки. Чиж погасил фары и выключил двигатель. Наступила тишина, в которой стало слышно, как под днищем автомобиля шуршат и потрескивают, потихоньку распрямляясь, примятые кусты.

Машину со всех сторон обступила кромешная, первобытная тьма. Небо затянули низкие плотные облака, через которые не пробивался ни единый лучик звездного света, и казалось, что на свете не осталось ничего – ни неба, ни леса, ни земли. Машина будто парила в невесомости глубокого космоса, уносясь в неизвестном направлении по кометной орбите. Поймав себя на этом ощущении стремительного слепого полета, Чиж понял, что изрядно вымотался и отчаянно нуждается в отдыхе. Увы, об отдыхе пока следовало забыть: до наступления утра ему надо было утрясти еще одно небольшое дельце.

Он энергично встряхнул головой, а когда это не помогло, закурил сигарету. Вообще-то, перекур не входил в его планы, но время терпело, и он позволил себе эту маленькую слабость: в конце концов, кто еще тебя пожалеет, если не ты сам?

Докурив, он на ощупь загасил окурок в выдвижной пепельнице и выбрался из машины. Свежий ночной воздух, в котором гораздо сильнее, чем днем, чувствовался аромат цветения, прогнал остатки сонливой мути, ощущение мягко подающегося под ногами мха, скрывающего под собой старые сосновые шишки и трухлявые ветки, расставило все по своим местам. Мир никуда не делся, он просто уснул, с головой, как одеялом, укрывшись ночной темнотой.

Чтобы привести себя в окончательное соответствие с окружающей действительностью (а заодно и для того, чтобы не переломать ноги и не выколоть глаза, споткнувшись сослепу о какую-нибудь корягу), Чиж включил карманный фонарик и, подсвечивая себе, выгрузил из машины багаж – небольшую, изрядно поношенную и потертую спортивную сумку. Поставив ее на землю, он запер машину, пошарил в кустах и выволок на прогалину большую охапку березовых веток. Молодые клейкие листья уже успели слегка пожухнуть, но это не имело значения.

Ветки он рубил накануне, средь бела дня, ни от кого не прячась. Сезон заготовки банных веников был в самом разгаре, и вид мужчины, срезающего большим охотничьим ножом молодые березовые ветки, ни у кого не вызывал удивления – здесь, в окрестностях дачного поселка, это было вполне обыкновенное, привычное зрелище, на которое никто не обращал внимания.

Вынув из багажника старый полотняный чехол, Чиж укрыл им машину и навалил сверху веток. Теперь заметить ее с дороги нельзя было даже по случайному отблеску фар в стеклах задних фонарей. Вообще-то, до машины, оставленной хозяином в лесу, как правило, никому нет дела, но рисковать не хотелось, тем более что возможных неприятностей было очень легко избежать. Старый чехол, какими давно уже никто не пользуется, охапка зелени, и готово – машины как не бывало…

Забросив на плечо ремень сумки, он вышел на дорогу и для проверки осветил прогалину фонариком. Даже зная наверняка, что машина там, он не сразу разглядел ее ставшие бесформенными, сливающиеся с кустами очертания. Результаты осмотра были известны заранее, поэтому Чиж не удостоил их даже кивком, а просто направил луч фонарика себе под ноги и зашагал вслед за прыгающим по грунтовой колее световым кругом в сторону недалекого дачного поселка.

Вскоре впереди сквозь путаницу черных ветвей блеснули первые огни. Чиж опустил фонарик, светя прямо себе под ноги, и пошел медленнее, то и дело поправляя норовящий сползти с плеча ремень сумки. Нельзя сказать, чтобы там, куда он шел, его ждали с нетерпением, но что ждали – это факт. Пусть не его, а кого-то другого, но неприятного визита там ждали давно. Ждали и боялись, и вот – дождались…

При мысли о предстоящем разговоре из глубины души, как со дна старого, сто лет не чищеного колодца опять начала подниматься едкая горечь. На свете слишком много подлецов, чтобы один человек мог надеяться хоть чуточку улучшить ситуацию. Он просто физически не мог всюду поспеть; хуже того, он всегда приходил слишком поздно, когда непоправимое уже случилось. Его уделом была месть, а он, как человек неглупый и начитанный, отлично понимал, что месть, в сущности, ничего не решает. Восточная мудрость гласит, что месть не возвращает потерянного, а лишь умножает потери.

Красиво сказано, что и говорить! А главное, все правильно, с какой стороны ни глянь. Да, не возвращает; да, умножает. Смешнее всего, что этот перл мудрости пришел к нам с Востока, где месть возведена в ранг искусства, а искусство доведено до полного совершенства…

Предмет его размышлений в это время сидел в убого обставленной кухоньке арендованного за гроши дачного домика и приканчивал поздний ужин, запивая немудреную трапезу дешевой плодово-ягодной бормотухой и глядя в подслеповатый экран ископаемого черно-белого телевизора «Рассвет». Его звали Михаилом Евгеньевичем Панариным, и он действительно ждал и боялся прихода незваных гостей, поскольку уже четвертый месяц был в бегах.

По телевизору шел какой-то мутный сериал без начала и конца. Раньше, в прошлой жизни, Михаил Евгеньевич сериалов не смотрел, высказывая свое негативное мнение о них в самых крепких и нелицеприятных выражениях, какие только допустимы в присутствии женщин и детей. Но криво торчащая на крыше дачного домика самодельная рогулька принимала всего три программы, по двум из которых почти ничего нельзя было рассмотреть из-за сплошных помех. Выбор, таким образом, был невелик, и, помучившись с месячишко, Панарин обнаружил, что понемногу втянулся и даже начал переживать за героев очередной слезливой мелодрамы.

Если бы Михаил Евгеньевич имел склонность к отвлеченным рассуждениям и самоанализу, он пришел бы к выводу, что в этом нет ничего удивительного: человеку свойственно меняться и приспосабливаться к условиям окружающей среды. Подумаешь, сериалы! Того, что он в течение целого года проделывал с родными внуками, от него тоже никто не ожидал, и в первую очередь он сам, однако факт остается фактом: сначала начудил с пьяных глаз, потом понравилось, потом втянулся, а теперь – пожалуйте бриться…

Но Михаил Евгеньевич Панарин всю жизнь был человеком простым, конкретным и презирал пустую болтовню, даже если это была болтовня с самим собой. Отвлеченные материи его не волновали, копаться в себе ему и в голову не приходило, и именно поэтому, а вовсе не в результате каких-то там рассуждений, он не испытывал никакого удивления по поводу своей внезапно проснувшейся любви к телевизионным сериалам. А чему тут удивляться? Что показывают, то он и смотрит. Сперва внучат воспитывал, как умел, теперь вот сериалы смотрит, и кому какое дело, чем человек занят в свободное время?

Свободного времени у него стало много с тех пор, как он вышел на пенсию – не по возрасту, а по выслуге лет. Служил он прапорщиком по тыловой части в ракетных войсках стратегического назначения и всю дорогу старался держаться поближе к своему складу и подальше от всех этих ракет, станций спутниковой связи, антенных полей и систем наведения, поскольку боялся, что они своими излучениями подорвут его мужское здоровье. И то ли напрасно боялся, то ли меры предосторожности оказались действенными, но, как бы то ни было, многолетнее близкое соседство с баллистическими межконтинентальными ракетами нисколько не повредило главной, наиболее ценной части его организма, в коей и заключалось упомянутое выше здоровье. По крайней мере, жена, пока была жива, на отсутствие мужской ласки не жаловалась, а жаловалась, бывало, на ее избыток.

Выйдя на пенсию, Михаил Евгеньевич отрастил себе бороду, пополнил и без того богатый набор рыболовных снастей и с головой ушел в рыбалку, лишь изредка отвлекаясь на то, чтобы отработать очередную суточную смену сторожем на автостоянке в ставшей за годы службы почти родной Йошкар-Оле. Он бы и не работал, да жена пилила – его пенсии ей, видите ли, не хватало, и еще не могла она по бабьей своей глупости понять, как это здоровый сорокапятилетний мужик может жить, не работая, и при этом чувствовать себя нормально.

Потом жена померла от сердечного приступа, не дотянув две недели до пятидесятилетнего юбилея. Панарин в это время был на рыбалке, а когда вернулся, предвкушая сытный ужин под чекушку и рутинную, но оттого не менее приятную, вечернюю процедуру под одеялом, обнаружил, что супруга уже остыла и даже окоченела, так что попользоваться ею напоследок уже не было никакой возможности.

Схоронив жену, он совсем ушел с работы и скромно зажил на свою военную пенсию и те сбережения, что хранились в глубине шкафа в жестяной банке из-под кофе. По жене он не горевал, хотя первое время отсутствие на шее привычного хомута вызывало у него какое-то странное чувство, схожее с неловкостью: в мире неспокойно, в стране кризис, народ вокруг только и делает, что друг дружке на жизнь жалуется, что же мне-то так хорошо? От одиночества Михаил Евгеньевич тоже не страдал – во-первых, не имел такой склонности, а во-вторых, в любой момент мог найти себе компанию, благо соседи, знакомые и бывшие сослуживцы любили его за веселый и добродушный нрав и по праву считали душой компании. Вот только бабы не хватало: мимолетные отношения как-то не складывались, а жениться вторично, добровольно подставив шею под новое ярмо, он не согласился бы ни за какие коврижки, хотя желающих заполучить такого завидного, положительного, в меру пьющего мужа вокруг было предостаточно.

Впрочем, долго его одинокая жизнь не продлилась. Где-то через год после того как Панарин овдовел, его дочь развелась с мужем, отсудила у него детей, трехкомнатную московскую квартиру и солидные алименты, а потом позвала Михаила Евгеньевича к себе – присматривать за квартирой и нянчить внуков. Старший из огольцов, Андрюшка, пошел в первый класс, а младший, пятилетний Димка, уродился болезненным, и каждый его поход в детский сад оборачивался для мамаши двухнедельным больничным, что, сами понимаете, грозило ей потерей работы.

Михаил Евгеньевич не имел ничего против того, чтобы на старости лет пожить в Москве, попробовать, какова на вкус хваленая столичная жизнь. Он продал квартиру в Йошкар-Оле, разом получив на руки сумму, какой прежде и в глаза не видел, и перебрался к дочери, где его уже ждала уютная отдельная комната.

Столичная жизнь на поверку оказалась не так хороша, как ему представлялось. О рыбалке пришлось забыть – выходные не в счет, да и какая рыбалка в этом их Подмосковье? Пенсии, которая по йошкар-олинским меркам считалась вполне приличной и даже завидной, в Москве хватало на неделю, сутками сидеть в четырех стенах было дьявольски скучно, а внуки, из-за которых он угодил в эту западню, оказались неслухами и горлопанами – вот уж, действительно, чертово семя! Дочерью они вертели, как хотели, и поначалу попытались взять в оборот и Михаила Евгеньевича. Но старший прапорщик Панарин был не таков и довольно быстро привел сопляков в чувство, не стесняясь иной раз прикрикнуть, а то и приласкать ладошкой по мягкому месту. Не привыкшие к такому обращению обормоты пытались жаловаться мамке, но та, видя неоспоримо благотворное влияние такого воспитания, их жалобам не вняла.

Пацаны оказались не только избалованными, но и упрямыми и развязали против деда настоящую партизанскую войну. Война эта с переменным успехом длилась недели две, то протекая в почти безобидной игровой форме, то обостряясь до открытого конфликта. И вот однажды, приняв перед обедом для аппетита бутылочку плодово-ягодного и уже подумывая, не открыть ли вторую, Михаил Евгеньевич обнаружил в тарелке с борщом не одну и даже не две, а целых пять мух.

Ни о какой случайности не могло быть и речи, подтверждением чему стало доносящееся из-за угла прихожей сдавленное хихиканье. Слегка осатанев, прапорщик Панарин выскочил из-за стола, поймал первого, который подвернулся под руку (им оказался старший, шестилетний Андрюшка, без сомнения, являвшийся зачинщиком), перекинул стервеца через колено и сдернул с него штаны, намереваясь надавать хороших лещей, что называется, по голой совести.

И вот тут-то все и случилось. Беззащитность жертвы, которая заведомо во много раз слабее тебя, возбуждает. Уже успевшая ударить в голову бормотуха, надо думать, тоже внесла свою лепту в то, что произошло дальше, а внезапно разгоревшееся возбуждение уверило Михаила Евгеньевича в том, что пришедшая ему в голову мысль о не вполне традиционном наказании просто чудо, как хороша. Ну, и… Бес попутал, по-другому не скажешь.

Начав путать отставного прапорщика Панарина, бес не успокоился на достигнутом и продолжил свои проделки. Надлежащим образом запуганные и замороченные внуки помалкивали в тряпочку, а неожиданно обретший смысл жизни любящий дедушка постепенно, по мере того как в голову приходили свежие идеи, усложнял и совершенствовал свою новаторскую систему воспитания. Здоровье у него, как и прежде, было отменное, питался он хорошо, и пацанам приходилось несладко. Со временем дочь начала замечать, что сыновья боятся деда и не хотят оставаться с ним в квартире, но вразумительных объяснений они ей не дали ни разу, работу в богатой фирме терять не хотелось (ну, еще бы – кризис!), и мамаше было удобнее всего думать, что детям просто не нравится дедова строгость и установленная им военная дисциплина.

Это продолжалось целый год, но потом соседка, вечно сующая нос в чужие дела старая ворона, все-таки разговорила огольцов и пересказала все, что услышала, дочери Михаила Евгеньевича. Дать сколько-нибудь удовлетворительные ответы на вопросы, которые дочь задала, ворвавшись в квартиру после разговора с соседкой, было, пожалуй, невозможно. Панарин даже не стал пытаться что-то объяснить, а просто собрал вещи, отпихнул дочь с дороги и ушел.

Он не задавался вопросом, как это все могло случиться, а если бы кто-то его об этом спросил, с легким сердцем послал бы спрашивальщика куда подальше: случилось и случилось, а отчего да почему – не твое собачье дело. Сделанного все равно не вернешь, так что ж мне теперь – повеситься?

Хотя сам Михаил Евгеньевич ни тогда, ни сейчас не видел в своих поступках ничего такого, особо криминального, за его проделки полагался срок, и он об этом отлично знал. В колонию ему по вполне понятным причинам не хотелось, и он сделал все, что было в его силах, чтобы туда не попасть. В сущности, от него не так уж много и требовалось: спрятаться, затаиться и как можно реже попадаться на глаза ментам. Свою приметную рыжую бороду он сбрил сразу же, задолго до того как его бородатый портрет показали по телевизору на всю страну. О пенсии, понятное дело, пришлось забыть, как и о прочих благах цивилизации, для получения которых необходимо предъявить паспорт. Впрочем, он не особенно бедствовал: старых сбережений и того, что удалось выручить от продажи йошкар-олинской квартиры, при экономном расходовании должно было хватить надолго.

Ареста он, разумеется, боялся, но в то, что его могут найти, по-настоящему не верил. Ну, объявили в розыск; ну, разослали по всем отделениям милиции его портрет – тот самый, с бородой и с хитроватой добродушной улыбкой до ушей, на который он теперь ни капельки не похож. Ну, пройдутся участковые по паре улиц в подмосковных поселках, расспросят словоохотливых старушек на скамейках, на том дело и кончится. Москва и Подмосковье – это ж, считай, целая страна, и притом густонаселенная, и искать в ней человека, который не хочет, чтоб его нашли, дело гиблое. Да и что он такое сделал, чего натворил, чтоб его всем миром, как бешеного волка, выслеживать? Никого не убил, не ограбил, а что побаловался чуток с мальчуганами, так от них не убудет…

Угрызений совести он не испытывал, а о дочери если и вспоминал, так разве что в пьяном виде, очень коротко и нелицеприятно: «Ну, Верка, ну, сука! Родного отца!» Он жил, как растение – вернее, как животное, каковым и являлся на самом деле, – ни о чем не жалея, ни о ком не скучая, и уже начал заинтересованно поглядывать на мальчишку из соседней деревни, который каждый день привозил дачникам молоко на своем скрипучем, большом не по росту велосипеде. А что? Организму-то все равно, в бегах ты или нет, он своего требует – вынь да положь, а где ты это станешь искать, ему, организму, ни грамма не интересно…

Сериал по телевизору кончился, началась реклама женских прокладок. Подавшись вперед, к телевизору, Панарин вооружился плоскогубцами и, щелкая переключателем, проверил другие каналы. Вдоволь насладившись глухим шумом и мельтешением помех, он выключил телевизор, сунул в рот огрызок горбушки с недоеденным лепестком репчатого лука и, жуя всухомятку, поднялся из-за стола. Захватанная липкими пальцами бутылка перед ним уже опустела; в кладовке дожидалась своего часа еще одна, но, прежде чем принять окончательное решение по поводу ее судьбы, надлежало избавиться от последствий того, что было выпито раньше. Приторно-сладкая бормотуха настоятельно просилась наружу – слава богу, не через верх, а другим, традиционным путем, – и Михаил Евгеньевич не видел причин ее удерживать.

Закурив сигарету без фильтра, слегка покачиваясь, он двинулся к выходу с намерением внести свою лепту в круговорот воды в природе. В голове слегка шумело, но по-настоящему пьяным он себя не чувствовал и ничуть не боялся спиться, поскольку не имел склонности к алкоголизму – мог пить, а мог и не пить. Хотя пить, конечно, было не в пример приятнее, чем не пить. Да и чем еще заниматься в этой провонявшей плесенью и мышиным пометом берлоге, если не воевать зеленого змия?

Засиженное мухами зеркало на стене отразило его бледную после зимы, непривычно голую физиономию. Без бороды Михаил Евгеньевич себе не нравился. Раньше, пока служил в армии, он, конечно, тоже не носил бороду, ограничиваясь дозволенными уставом усами. Но за те шесть лет, что борода украшала его щеки, лицо под ней неуловимо и странно изменилось, сделавшись каким-то чужим и неприятным. У крыльев носа и по углам рта залегли глубокие, жесткие складки, придававшие ему угрюмый, прямо-таки злобный вид, нижняя губа брюзгливо выпятилась и все время норовила отвиснуть, как у верблюда, а глаза недобро выглядывали из-под нависших бровей, как парочка засевших в норках пауков.

Эта угрюмая протокольная рожа в зеркале не имела ничего общего с Михаилом Евгеньевичем Панариным – заядлым рыбаком, веселым выпивохой и балагуром, душой любой компании. Чтобы вернуть себе сходство с самим собой, прапорщик попробовал изобразить улыбку – ту самую, хитровато-добродушную, которой улыбался на знаменитой, показанной телевидением на всю страну и разосланной по всем отделениям милиции фотокарточке.

Результат превзошел любые ожидания: Михаил Евгеньевич испугался собственного отражения в зеркале. К его новому облику улыбка подходила не больше и не меньше, чем жабры или, скажем, моржовые клыки. Это выглядело нелепо, неестественно и прямо-таки неприлично, как если бы, справив малую нужду, он опустил глаза и увидел, что ему улыбается его лысый дружок. Панарин поспешно погасил улыбку, досадливо сплюнул и, скрипя отставшими от лаг рассохшимися половицами, двинулся к выходу.

Попыхивая сигаретой, он спустился с шаткого скрипучего крыльца, отошел в сторонку и остановился на границе падающего из открытой настежь двери света и непроглядной тьмы. Приличия ради переступив эту четко обозначенную границу, прапорщик расстегнул ширинку своих камуфляжных брюк и некоторое время, сопя от удовольствия, поливал бурьян, которым от края до края заросли не возделывавшиеся на протяжении нескольких лет шесть соток. В кромешной тьме горели редкие цветные прямоугольники освещенных окон. Их было мало – во-первых, по случаю буднего дня, а во-вторых, местечко тут было непопулярное, наполовину заброшенное, что целиком и полностью устраивало находящегося на нелегальном положении беглеца.

– Меньше народа – больше кислорода, – ни к кому не обращаясь, вслух высказал свое мнение по этому поводу Михаил Евгеньевич.

Энергично встряхнув свое приличных размеров хозяйство, он стал деловито застегиваться. Косую полосу электрического света, что лежала на земле позади него, стремительно и беззвучно пересекла какая-то большая черная тень. Панарин этого не заметил. Прихлопнув на щеке раннего комара, он выбросил в темноту коротенький окурок, сплюнул в бурьян и вернулся в дом.

Кривовато висящая на ослабших петлях дверь была одновременно расхлябанной и разбухшей от сырости, что всякий раз превращало попытку закрыть и запереть ее в сложное упражнение, требующее терпения, сноровки и немалой физической силы. Пока Панарин, постепенно раздражаясь, проделывал этот силовой акробатический этюд, из неосвещенного угла под ведущей на чердак лестницей у него за спиной бесшумно выступила одетая в черное человеческая фигура. Язычок замка неохотно, с усилием вдвинулся в паз; обозвав его напоследок нехорошим словом, Михаил Евгеньевич начал оборачиваться, и тогда Чиж коротко и сильно ударил его по заросшему густым, рыжеватым с проседью волосом затылку рукояткой пистолета.

Отставной прапорщик рухнул, как бык под обухом мясника. Чиж проверил у него пульс и, убедившись, что жизни рыжего педофила ничто не угрожает (кроме самого Чижа, разумеется), присел на корточки и начал деловито распаковывать свою сумку.

Через пару минут руки Михаила Евгеньевича Панарина были крепко связаны за спиной, а рот забит грязной тряпкой. Чтобы пленник, очнувшись, не выплюнул кляп, Чиж прихватил его обрезком веревки, концы которой завязал узлом на затылке жертвы. Проверив узлы и убедившись, что приговоренный упакован вполне надежно, он сходил в кладовку, порылся там и вернулся, неся в руке ржавый топор. В груде сваленных у печки поленьев нашлось подходящее по размеру. Спохватившись, Чиж вынул из сумки купленный в магазине «Дачник» пластиковый дождевик, натянул его на себя и только после этого, вооружившись топором, принялся плотничать, придавая концу полена отдаленное сходство с заточенным карандашом.

Загрузка...