Вяло поковырявшись ключом в примитивном замке с разболтанной, разношенной сердцевиной, Иван Николаевич Серебряков толкнул обитую изрезанным бритвой, испещренным заплатками различной формы, размера и цвета дерматином дверь и вошел в темную прихожую. В ноздри ударил запах застоявшегося табачного дыма, смешанный с вонью мусорного ведра, которое он опять забыл вынести, уходя на работу. Спускаться вниз и плестись посреди ночи к контейнерной площадке не хотелось. Иван Николаевич очень кстати вспомнил, что выносить мусор на ночь глядя – плохая примета, предвещающая безденежье, и решил, что эту неприятную операцию можно с легким сердцем отложить на потом. То обстоятельство, что на дворе уже не столько поздний вечер, сколько очень раннее утро, он предпочел во внимание не принимать. А что до запаха, то это не смертельно, к запаху можно принюхаться, привыкнуть. Да вот, уже и привык, уже ничем особенным и не пахнет…
Он щелкнул выключателем, и под потолком вспыхнула слабенькая лампочка под засиженным мухами, пыльным пластмассовым абажуром – когда-то красным, а ныне выгоревшим до бледно-розового. На обоях рядом с выключателем расползлось отвратительного вида коричневое сальное пятно, да и сам выключатель не мешало бы вымыть, а еще лучше – заменить, пока он не стал причиной пожара. Вообще, замены в квартире требовало многое, если не все. Привычно отогнав мысль, что в переменах к лучшему давно нуждается не только квартира, но и вся его жизнь, Иван Николаевич пригладил перед захватанным пальцами зеркалом уже начавшую редеть артистическую шевелюру и прошел в единственную комнату доставшейся ему после развода и размена квартиры «хрущевки» – восемнадцать квадратных метров, угловая, кухонька размером с носовой платок и совмещенный санузел.
Покрытое толстым слоем пыли пианино, как обычно, напомнило о временах, когда все было по-другому. Сам не зная, зачем, Иван Николаевич подошел к нему и кончиком указательного пальца вывел на пыльной крышке короткое непечатное слово. Потом вздохнул, зачем-то оглянулся через плечо, будто проверяя, не подглядывает ли кто, стер матерную надпись рукавом и направился на кухню.
Есть не хотелось, но перекусить перед сном было необходимо. Серебряков открыл холодильник, при падавшем из его полупустого нутра неярком свете соорудил себе из черствой горбушки и огрызка краковской полукопченой некое подобие бутерброда, не включая свет, подошел к окну и стал неохотно жевать, поверх крыш соседних домов глядя, как над восточным горизонтом неторопливо занимается рассвет.
Иван Николаевич Серебряков когда-то начинал как педагог по классу фортепиано в музыкальной школе. Педагогом он был хорошим, талантливым, дети его любили, коллеги уважали, а руководство ставило в пример. Он тоже любил детей, уважал коллег и всегда был готов, не лебезя, поддержать руководство в любом благом начинании, будь то музыкальный конкурс или ремонт класса. Все было очень хорошо, пока его любовь к детям не начала приобретать конкретные и не вполне традиционные формы, а ее проявления, в свою очередь, не были замечены родителями учеников, а затем, как водится, и администрацией учебного заведения. Директриса по старой дружбе не стала раздувать скандал, и из музыкальной школы Иван Николаевич ушел по собственному желанию, тихо, вполне достойно, без неприятных записей в личном деле и даже с рекомендациями для будущего работодателя.
Но рекомендации рекомендациями, а без последствий все же не обошлось. В первой музыкальной школе, которую он посетил в поисках работы, его приняли буквально с распростертыми объятиями, но, поскольку директора не оказалось на месте, вежливо попросили зайти завтра. Назавтра директор оказался на месте, зато вакансия, которую метил занять Иван Николаевич, за ночь каким-то волшебным образом испарилась. Директор сообщил ему об этом предельно вежливо, но сухо, и этот сухой тон сказал Серебрякову больше, чем любые слова: интересуясь личностью потенциального подчиненного, этот хлыщ позвонил на его прежнее место работы, а там ему, надо полагать, прозрачно намекнули, что Иван Николаевич любит детей немного сильнее, чем это допустимо для педагога.
Дальше дела пошли еще хуже: куда бы он ни обратился в поисках работы, его повсюду встречали вежливым, но твердым отказом. Все было ясно: кто-то не поленился обзвонить все, сколько их есть в Москве, учебные заведения музыкального профиля и разнести весть о том, что по городу слоняется безработный педофил.
Тогда он оставил в покое музыкальные школы и стал, не прекращая поисков постоянной работы, давать частные уроки. С приходящими учениками Иван Николаевич старательно держал себя в руках, избегая даже случайных и мимолетных прикосновений, которые могли быть расценены как сексуальное домогательство. Потом ему удалось устроиться руководителем кружка в недавно открывшемся доме детского художественного творчества, и целых полтора года он мужественно боролся со своей любвеобильной натурой. Но натура все-таки взяла свое, и в один далеко не прекрасный день только что принятая в кружок ученица пожаловалась зашедшей за ней маме на то, что Иван Николаевич ее, видите ли, «трогал».
На этот раз скандала избежать не удалось, чертова мамаша подняла адский шум, дошла до прокуратуры и даже добилась возбуждения уголовного дела, которое, к счастью, очень скоро закрыли за отсутствием состава преступления. С работы, разумеется, пришлось уйти. Хуже того, Иван Николаевич не сумел вразумительно объяснить жене причины своего внезапного увольнения, она не придумала ничего умнее, как отправиться в дом детского творчества выяснять отношения, и там ей с охотой открыли глаза на то, с кем она, оказывается, живет под одной крышей. В тот же день, даже не заходя домой, жена подала на развод, а уже назавтра ушла, забрав обоих детей. Привычная, налаженная и приятная во всех отношениях жизнь Ивана Николаевича Серебрякова пошла прахом, и случилось это из-за такой не стоящей упоминания мелочи, как одно-единственное мягкое, почти незаметное прикосновение к крошечному упругому бугорку под девичьей блузкой!
Именно пустячность поступка, приведшего к катастрофе, больше всего бесила тихого и безобидного преподавателя музыки. Наказание было несоизмеримо с его виной, и он практически сразу пришел к выводу, что это несоразмерно тяжкое наказание можно смело считать авансом – так сказать, предоплатой за то, что ему еще только предстояло совершить.
Теперь он по ночам работал лабухом в ресторане, а днем расставлял силки и капканы. Самой дорогой вещью в его убогой квартире был новенький компьютер с двухъядерным процессором и обширной оперативной памятью, буквально нашпигованный новейшими играми на любой вкус. Иван Николаевич терпеть не мог компьютеры, но научился с ним обращаться, потому что эта приманка безотказно срабатывала в девяти из десяти случаев. Его холодильник ломился от пирожных, шоколадных батончиков и кока-колы, хотя Серебряков с шестнадцати лет в рот не брал сладкого, а в платяном шкафу с его одеждой соседствовали кружевные платьица и даже школьная форма старого образца с белым фартучком и пионерским галстуком. Он был предельно осторожен, никогда не прибегал к насилию, не снимал свои забавы на видео (хотя иногда ему этого очень хотелось) и, уж конечно, не вел никаких дневниковых записей. Он внимательно просматривал все посвященные уличенным педофилам телевизионные программы, мотал увиденное на ус и, как подобает умному человеку, учился на чужих ошибках. Ему накрепко врезались в память слова, сказанные на прощание молодым, но дьявольски въедливым следователем прокуратуры Кузнецовым: «Мы еще встретимся, Серебряков. Такие, как вы, никогда не останавливаются сами». «Черта с два», – подумал тогда Иван Николаевич и с тех пор делал все, чтобы обещанная встреча не состоялась. Следователь оказался прав в одном: Иван Николаевич действительно не собирался останавливаться, даже если бы это было в его силах.
Полоска рассвета становилась все шире, расползаясь по небу и окрашивая его в сероватый предутренний цвет. В ушах все еще бренчали и гремели отголоски ресторанной музыки, под веками было такое ощущение, словно туда насыпали по пригоршне песка. Иван Николаевич с усилием проглотил последний кусок горбушки, отошел от окна, включил свет и наполнил водой красный эмалированный чайник со свистком. Поставив его на огонь, он закурил, открыл форточку, а потом отыскал на полке пакетик с ромашковым чаем и пузырек с валерьянкой – проверенные, не наносящие вреда организму средства, без которых в последнее время ему стало трудно уснуть. Если не успокоить нервы после грохочущего ресторанного ада, можно проворочаться с боку на бок до самого утра, а потом проспать почти весь день. Проспать целый день Иван Николаевич просто не мог себе позволить, поскольку днем он принимал гостей. Школы, как известно, работают в две смены, и кое-кто из детишек, на всю первую половину дня остающихся без присмотра ушедших на работу родителей, забегал к «дяде Ване» поиграть в компьютер и съесть что-нибудь вкусненькое с утра пораньше. Какой уж тут сон!
Внизу коротко прошуршали по асфальту шины подъехавшего автомобиля. Урчание двигателя стихло, и в спящем дворе снова воцарилась полная тишина, какая бывает только перед рассветом. Иван Николаевич выглянул в окно, любопытствуя, кому это не спится в глухой предутренний час, и увидел скромную серую «девятку», рябую от осевших на ней капель ночной росы. Дверца со стороны водителя начала открываться, но тут за спиной у Серебрякова пронзительно, на весь дом засвистел чайник, и Иван Николаевич, забыв о машине, кинулся к плите: соседка-пенсионерка из двадцать второй квартиры спала чутко, имела чрезвычайно сварливый характер и просто обожала писать жалобы в различные инстанции, начиная с жилконторы и кончая администрацией президента.
Кипяток, плюясь горячими брызгами, полился в пол-литровую фаянсовую кружку, где Иван Николаевич по-холостяцки заваривал чай. По кухне начал распространяться запах ромашкового настоя. Раздавив окурок в заменявшем пепельницу надтреснутом блюдце, Серебряков подсел к столу и стал помешивать чай ложечкой, чтобы быстрее заварился. Ложечка уютно звякала о фаянс, перед мысленным взором начали возникать, сменяя друг друга и постепенно становясь все ярче и смелее, заманчивые картинки завтрашнего дня. Иван Николаевич улыбался, смакуя их, как редкое лакомство; приятнее всего было то, что любую из этих заманчивых картинок он мог запросто воплотить в жизнь.
Каждого человека с нормально функционирующим половым аппаратом в течение жизни то и дело посещают более или менее грязные фантазии. Разница между людьми заключается не в том, насколько непристойны создаваемые их воображением картины, а в том, что одни удовлетворяют свои желания, а у других фантазии так и остаются фантазиями, постепенно уходя все глубже в подсознание и исподволь подтачивая психическое здоровье. Иван Николаевич Серебряков считал, что лучше сожалеть о сделанном, чем об упущенных возможностях, тем более что пока ему ни о чем не приходилось жалеть. Да, его не поняли, выставив перед всеми каким-то маньяком-извращенцем, но разве в этом виноват он? Гомосексуалистов, помнится, тоже сажали в тюрьму, а теперь общество не видит в однополой любви ничего предосудительного. И вообще, «Лолиту» Набокова, небось, все читали, а чем герой этой книги лучше Ивана Серебрякова? Тем не менее, у читателей он вызывает сочувствие, а таких, как Серебряков, травят, как бешеных собак…
Со стороны прихожей, заглушаемый звяканьем ложечки, послышался какой-то шум. Иван Николаевич перестал помешивать чай и прислушался. Шум не повторился, в квартире стояла мертвая предутренняя тишина, нарушаемая только тихим журчанием воды в неисправном бачке унитаза. Тем не менее, Иван Николаевич был уверен, что что-то слышал. Вообще-то, он мог навскидку, не задумываясь, назвать не менее пяти возможных источников посторонних звуков в этой старой, постепенно разрушающейся железобетонной берлоге. В ванной периодически падала кафельная плитка, от стен в прихожей отходили обои, трескалась и выпадала штукатурка, которой были замазаны стыки бетонных плит на потолке. Кроме того, в доме водились мыши, которые ночами шуршали под ванной и периодически опрокидывали стоявший на полочке под зеркалом пластмассовый стаканчик с одинокой зубной щеткой.
Правда, звук, который послышался Ивану Николаевичу, больше походил на щелчок дверного замка, но это уже был полнейший бред. Ведь он же запер дверь! Или все-таки не запер?
Он отчетливо помнил, что, войдя в квартиру, первым делом привычно повернул барашек замка, но возникшее подозрение все же следовало проверить. Память могла подвести, подсунув вместо того, что было на самом деле, картинку, запечатлевшую одно из тех бесчисленных возвращений домой, когда он действительно запирал дверь. К тому же, бывало, и не раз, что он поворачивал барашек замка раньше, чем дверь закрывалась до конца, о чем обычно возвещал стук металлического ригеля о дверной косяк. Короче говоря, Иван Николаевич Серебряков был не чужд рассеянности, свойственной, по слухам, подавляющему большинству творческих людей.
Иван Николаевич медленно встал из-за стола. Сердце билось часто и сильно, в ногах ощущалась неприятная ватная слабость, и он отлично знал, в чем причина его испуга. Хорошо, если щелчок ослабшей пружины замка ему послышался. А если нет? Сам собой, от сквозняка, замок щелкнуть не может, это происходит, когда дверь отпирают или, наоборот, запирают. Для этого необходимо повернуть ключ, а эта задача не по силам обитающим под ванной мышам…
В большом городе рассеянность порой обходится дорого, и у Ивана Николаевича было подозрение, что настал его черед узнать, насколько высокой может оказаться цена царящего внутри черепной коробки творческого беспорядка. Он все еще надеялся, что стал жертвой вызванной усталостью слуховой галлюцинации, но рука сама собой протянулась к магнитной доске над мойкой и сняла с нее самый большой из имеющихся в хозяйстве кухонных ножей.
Стараясь не думать о том, насколько глупо выглядит с ножом в руке и насколько бесполезным может оказаться это смехотворное оружие (да и любое другое, коль скоро оно находится в руках у музыканта, а не у матерого спецназовца), он вышел из кухни и на цыпочках двинулся в сторону прихожей. Он вздрогнул, когда под ногой скрипнула половица, и тут же подумал, что это к лучшему: если там, у входа, и впрямь затаился неизвестный взломщик, то, услышав этот осторожный, крадущийся скрип, он может передумать и, пока не поздно, задать стрекача. В конце-то концов, настоящий, профессиональный домушник вряд ли сунется в такую непрезентабельную дверь, как его, да еще когда в квартире горит свет.
Эта мысль его немного успокоила. Квартирные воры, независимо от уровня своей квалификации, старательно избегают встреч с хозяевами. Конечно, нынче в России развелась тьма-тьмущая отморозков, которые не останавливаются даже перед пытками и убийствами, вымогая у несчастных больных стариков их жалкие сбережения. Но такие налетчики действуют по-другому, они нападают сразу, не давая жертве опомниться и принять хоть какие-то меры самозащиты…
Слегка осмелев, он решительно шагнул вперед, заглянул в прихожую и испуганно отпрянул, почти столкнувшись со стоящим в полумраке узенького коридорчика человеком. Успев заметить только кожаный пиджак, густую бороду и усы, Иван Николаевич вскрикнул и неуверенно замахнулся ножом, желая не столько ударить, сколько напугать незваного гостя.
Гость отреагировал мгновенно и жестко. Туго обтянутая латексной хирургической перчаткой ладонь сжалась в кулак, кулак стремительно рванулся вперед и с высокой точностью и завидной силой ударил хозяина в подбородок. Иван Николаевич Серебряков никогда не занимался боксом; драчуном он не был даже в детстве, и ударов, подобных тому, который ему нанес взломщик, не получал никогда. Ему не раз случалось видеть драки на экране телевизора, и он недоумевал: неужели, схлопотав кулаком по физиономии, человек действительно может потерять сознание? Сейчас он убедился, что кинематографисты не врали: мозг внутри его черепа, казалось, болезненно подпрыгнул, мир перед глазами стремительно и косо скользнул куда-то вбок, и Иван Николаевич лишился чувств раньше, чем его лопатки коснулись пола.
– Нокаут, – констатировал взломщик и, перешагнув распростертое на полу тело, вошел в комнату.
Серебряков пришел в себя, не имея ни малейшего представления о том, сколько времени провел без сознания. Голова гудела и раскалывалась, ноздри были забиты пронзительной вонью нашатырного спирта. Он сидел на диване, который заодно служил ему и кроватью, и местом любовных утех, руки его были крепко связаны за спиной, а рот, судя по ощущению, был чем-то заклеен. Бородатый взломщик стоял перед ним, держа в одной руке открытый пузырек с нашатырем, а в другой – большой, устрашающего вида охотничий нож с отполированным до зеркального блеска широким лезвием. Присмотревшись, Иван Николаевич пришел к выводу, что растительность на физиономии налетчика выглядит как-то ненатурально и, вероятнее всего, является накладной. Это словно открыло ему глаза, и он вздрогнул, узнав незваного гостя.
– Отлично, – сказал тот, заметив и верно расценив непроизвольное движение хозяина. – Вижу, представляться не надо. Тогда продолжим.
Он сделал шаг в сторону, и Серебряков вздрогнул вторично, увидев изменения, внесенные гостем в интерьер его холостяцкой берлоги. Снятая люстра лежала на столе, растопырив хромированные рога, а с крюка, на котором она прежде крепилась, свисало то, что еще несколько минут назад было обыкновенным кабелем телевизионной антенны. Теперь этот прочный, шестимиллиметрового диаметра шнур в эластичной белой изоляции приобрел иное, зловещее назначение, о чем свидетельствовала завязанная на его нижнем конце скользящая петля-удавка. Прямо под ней, красноречиво свидетельствуя о намерениях гостя, стояла принесенная из кухни табуретка.
Взломщик закупорил пузырек и спрятал его в карман, а потом сгреб Ивана Николаевича свободной рукой за грудки и мощным рывком поднял с дивана. Поняв, куда его ведут, Серебряков забился, как пойманная рыба, глухо мыча сквозь стянувший губы пластырь.
– Тихо, мразь, – сквозь зубы процедил взломщик, сильно встряхнув свою жертву. – Тихо, я сказал! Веди себя прилично, похотливая скотина. Ты в любом случае покойник, но, если будешь дергаться, мне придется сначала отрезать и скормить тебе твое драгоценное хозяйство, которое ты вечно суешь, куда не следует.
Иллюстрируя это заявление, он чувствительно кольнул Ивана Николаевича в пах кончиком ножа. Серебряков вздрогнул и перестал сопротивляться. Глаза у него защипало, по щекам потекли слезы.
– Плакать надо было раньше, – без тени сочувствия сообщил налетчик. – И не над собой, а над теми, кому ты на всю жизнь изуродовал психику. Полезай на табурет, живо!
Выполняя этот приказ, сопровождавшийся грубым тычком в поясницу, Иван Николаевич потерял равновесие и едва не упал. Налетчик поддержал его и помог взгромоздиться на табурет.
– Закон смотрит на таких, как ты, сквозь пальцы, – говорил он, накидывая на шею судорожно всхлипывающей жертве сделанную из скользкого коаксиального кабеля петлю. – Даже когда вас сажают, сроки дают такие, что это больше похоже на издевательство над потерпевшими, чем на справедливое возмездие. Тут налицо явная недоработка законодательных органов, и я решил исправить положение – ну, разумеется, настолько, насколько это в моих силах. Всех, к сожалению, не перевешаешь, да и мараться об вас, сволочей, противно, но, как говорится, кто же, если не я?
Тон у него был спокойный, повествовательный, абсолютно будничный; подтягивая скользящий узел удавки, он непроизвольно зевнул, деликатно прикрыв рот рукой, в которой держал нож. Эта будничная деловитость вселила в Ивана Николаевича ощущение полной, окончательной безнадежности. Человек в фальшивой бороде не лгал: он мог с чистой совестью считать себя покойником. Тем не менее, в глубине его души еще теплилась слабенькая надежда на то, что весь этот кошмар может оказаться жестоким розыгрышем, предпринятым в сугубо воспитательных целях. Если бы Ивану Николаевичу сейчас дали слово, он поклялся бы самой страшной клятвой, что больше никогда в жизни даже не посмотрит в сторону детей, не говоря уже о том, чтобы, как это называется в уголовном кодексе, «предпринимать действия сексуального характера в отношении лиц, не достигших совершеннолетия». Более того, он был уверен – по крайней мере, в данный момент, – что сдержит эту клятву, причем без особого труда: после пережитого ужаса полная импотенция была ему, можно сказать, гарантирована.
Слово Ивану Николаевичу дали незамедлительно – правда, совсем не так, как ему хотелось бы.
– Напоследок всего два вопроса, – все тем же деловито-будничным тоном произнес убийца, стоя у него за спиной. – Если ответ утвердительный, просто кивни. Итак, первый вопрос: ты понимаешь, что происходит?
Серебряков торопливо кивнул. Поскольку дело дошло до вопросов и ответов, надежда в его душе окрепла и распустилась пышным цветом.
– Вопрос второй, – продолжал убийца. – Почему это происходит, ты понимаешь?
Иван Николаевич снова кивнул, уже почти уверенный, что вот сейчас с его рта, наконец, снимут пластырь, чтобы он мог покаяться и пообещать никогда более не повторять допущенных в прошлом ошибок.
– Ну, тогда я за тебя спокоен, – сказал убийца. – С богом, родимый!
За этими словами последовал небрежный толчок в спину. Иван Николаевич Серебряков покачнулся, напрягся всем телом, пытаясь удержать ускользающее равновесие, не удержал и, потеряв опору, шагнул с края табурета в пустоту.
Капитан Быков из убойного отдела привалился задом к обшарпанному, местами облупившемуся до голой древесины подоконнику и закурил, стараясь не смотреть на лежащее на полу накрытое простыней тело. Учитывая мизерную площадь загроможденного мебелью помещения, эта задача представлялась трудновыполнимой, труп занимал едва ли не все свободное пространство пола, почти касаясь ногами запыленного пианино, а головой – тумбочки, на которой стоял телевизор. Из-под простыни, лениво извиваясь, тянулся в сторону компьютерного стола обрезок белого коаксиального кабеля. Кабель был завязан узлом на ржавом, испачканном известкой металлическом крюке. В потолке на том месте, где когда-то висела люстра, зияла неровная, с торчащими оголенными проводами дыра, в которой виднелись ржавые прутья арматуры, на полу валялись крошки бетона и куски штукатурки. Крюк, рассчитанный на люстру, не выдержал веса немолодого, грузного мужчины и вылетел из гнезда – возможно, прямо в момент смерти потерпевшего, а может быть, какое-то время спустя.
Снятая люстра лежала на столе, растопырив увенчанные пыльными стеклянными плафонами хромированные рога, рядом с телом валялся на боку опрокинутый табурет. На полу рядом с диваном тускло поблескивал сточенным лезвием большой кухонный нож. На кухне бойко тараторил женский голос – там старлей Васин допрашивал свидетельницу, въедливую, по всему видать, старуху из двадцать второй квартиры, которая нынче ночью будто бы слышала доносившиеся из-за стены звуки – шаги, свисток чайника, глухой шум падения… Собственно, если ее показания и могли что-то добавить к простой и ясной картине происшествия, так разве что более или менее точное время смерти потерпевшего. В остальном же налицо было обыкновеннейшее самоубийство – так, по крайней мере, хотелось считать капитану Быкову, и он намеревался отстаивать эту точку зрения до победного конца, поскольку вовсе не нуждался в еще одном «глухаре».
На его взгляд, говорить о самоубийстве можно было с почти стопроцентной уверенностью. Легкие сомнения у него лично вызвали всего две детали. Во-первых, нож, которым покойный, предположительно, отхватил кусок антенного кабеля, чтобы соорудить для себя петлю, был, мягко говоря, туповат, а конец кабеля вовсе не выглядел искромсанным – напротив, он был обрезан чисто, одним точным косым движением. А во-вторых, на подбородке потерпевшего красовался знатный кровоподтек, как будто незадолго до смерти его мастерски, и притом довольно сильно, двинули в челюсть.
Закрыть глаза на эти мелочи было бы легче легкого, если бы не одна маленькая, но крайне неудобная деталь: на дежурство в прокуратуре сегодня заступил следователь Кузнецов, который, несмотря на молодость, славился своей принципиальной въедливостью. Упомянутая въедливость попортила много крови оперативникам и лично капитану Быкову; единственное, что отчасти примиряло капитана с этим неудобным качеством следователя Кузнецова, это то, что редкий нарушитель закона, попав в его поле зрения, ухитрялся выйти сухим из воды. Пресловутая формула: «Мы ловим, они выпускают», в случае с Кузнецовым практически никогда не срабатывала, и мало какой адвокат мог развалить дело, которое вел и готовил для передачи в суд этот тридцатилетний мальчишка.
В крохотной прихожей послышался шум, и в комнату боком вдвинулся сержант патрульно-постовой службы.
– Следственная бригада прибыла, – сообщил он Быкову и, обернувшись, сказал кому-то в прихожей: – Проходите, это здесь.
– Спасибо, сержант, свободен, – откликнулся оттуда знакомый голос.
«Легок на помине», – подумал Быков, имея в виду следователя Кузнецова.
В прихожей «хрущевки» было не разминуться, и сержант попятился, пропуская вновь прибывших в комнату. Первым вошел эксперт-криминалист – лысоватый, чернявый, юркий, в очках с толстыми линзами и несвежей рубашке, что выглядывала из-под вязаного джемпера. Окинув комнату быстрым взглядом, он отыскал свободную поверхность, которой оказалась крышка пианино, и, пристроив на ней свой чемоданчик, первым делом натянул тонкие латексные перчатки.
За криминалистом, обойдя громоздкого сержанта, в помещение прошел Кузнецов – высокий, русоволосый, коротко стриженый, по-спортивному подтянутый и, как всегда, мрачноватый, будто погруженный в решение какой-то важной задачи или одолеваемый невеселыми мыслями. Он был замкнут и неразговорчив; многие считали это признаком заносчивости и высокомерия, но неплохо разбиравшийся в людях капитан Быков был уверен, что угрюмая молчаливость Андрея Кузнецова происходит от детской застенчивости, которую тот безуспешно пытается скрыть от окружающих.
Поздоровавшись с капитаном за руку, следователь покосился в сторону кухни, где бойкая старуха насмерть забалтывала старлея Васина, по третьему кругу рассказывая, как ее посреди ночи разбудил свисток соседского чайника, а затем окинул место происшествия профессионально цепким взглядом.
– И что тут у нас? – спросил он.
– По-моему, типичное самоубийство, – почти не кривя душой, ответил Быков. – Пришел человек домой, явно в расстроенных чувствах, заварил ромашковый чай для успокоения нервов, валерьянку достал – и то, и другое так в кухне на столе и стоит. А потом передумал чаевничать, отпилил ножиком кусок антенны, люстру с крюка снял, завязал петельку… В общем, не наш клиент.
– Личность установили? – поинтересовался Кузнецов, присаживаясь рядом с трупом на корточки и берясь кончиками пальцев за уголок простыни.
– Соседка опознала, – откликнулся капитан. – Хозяин квартиры, некто Се…
– Не надо, – перебил его следователь, вглядываясь в посиневшее лицо удавленника. – Я его знаю. Ну что, Серебряков, – обратился он к мертвецу, – вот и встретились, как я тебе и обещал. От меня ты ушел, а от бога, видишь, не увернулся…
– Старый знакомый? – поинтересовался капитан.
Кузнецов кивнул и поднялся с корточек.
– Приступай, Михалыч, – сказал он эксперту. – Посмотри хорошенько вокруг рта и на запястьях.
– На предмет? – остро блеснув в его сторону стеклами очков, спросил тот.
– Следы веревок, кляпа или клеящего состава с пластыря или скотча, – сказал Кузнецов. – Не нравится мне синяк у него на подбородке. Посмотри, нет ли других следов борьбы.
– Это уж как водится, – проворчал криминалист и, бесцеремонно оттерев его в сторону, склонился над телом.
Капитан Быков подавил вздох при виде того, как начинает проявляться знаменитая въедливость следователя Кузнецова.
– Ты не в курсе, кем он работал в последнее время? – поинтересовался тот, разглядывая дыру в потолке с таким видом, словно рассчитывал найти там улики, свидетельствующие о том, что здесь произошло обставленное под суицид зверское убийство.
– Соседка говорит, вроде, музыкантом в каком-то кабаке. Хотя на лабуха он, по-моему, не похож…
– Не похож, – согласился Кузнецов. Он оставил в покое дыру и, протиснувшись мимо колдующего над трупом эксперта, принялся теребить торчащий из-за шкафа конец обрезанного кабеля. – Лабух – это не от хорошей жизни. Раньше он был педагог, преподавал игру на фортепиано в музыкальной школе.
Он кивнул на служившее подтверждением его слов пыльное пианино и, не выпуская из рук конец кабеля, уставился на валяющийся на полу кухонный нож. Быков снова подавил вздох: этот парень все подмечал, да еще и, как выяснилось, был знаком с погибшим. Сейчас еще скажет, что у покойника было полно врагов или ревнивая любовница, которая могла его заказать, и пошла писать губерния…
– А потом? – спросил он, чтобы отвлечь Кузнецова от ножа и кабеля.
– А потом – суп с котом, – сообщил следователь. – Детишек он очень любил. Так сильно любил, что из школы его вежливо попросили, а в другую уже не приняли. Кое-как устроился в дом детского творчества руководителем кружка, пару лет держался, а потом опять за старое… Ну, а дальше, сам понимаешь – скандал, увольнение, развод… Даже уголовное дело возбудили. Но состава преступления обнаружить не удалось, так что отделался легким испугом. А теперь – вот…
Быков скорчил брезгливую гримасу. За годы оперативной работы он навидался всякого, в том числе и извращенцев всех мастей, но уразуметь, как здоровый мужик может испытывать половое влечение к ребенку или к другому мужику, так и не смог – это было выше его понимания.
– Совесть замучила? – предположил он.
– Сомневаюсь, что она у него была, – возразил Кузнецов. – Скорее уж, опять влип в какие-то неприятности. Жилось ему в последние годы, судя по всему, и без того несладко, вот психика и не выдержала. Валерьянка, говоришь?
– Ну, – утвердительно произнес Быков. – По-моему, все отлично сходится. Влип, как ты говоришь, в какую-то историю, психанул…
– Следы веревок и кляпа отсутствуют, – высказался в его поддержку эксперт. – Видимых следов борьбы нет, кроме кровоподтека на подбородке. Кровоподтек прижизненный, получен, судя по цвету, за несколько минут до смерти – может быть, за час, но никак не больше.
– Вот, – сказал Быков. – Типичное самоубийство!
– А кровоподтек?
– А что кровоподтек? Может, он из-за него и повесился! Дали в морду в темном дворе, или сам дома обо что-нибудь треснулся и окончательно распсиховался. Даже чай пить не стал – схватил ножик и побежал вешаться.
– Возможно, – сказал Кузнецов. – Но не факт. Надо все проверить. Узнать, были ли у него неприятности, и если да, то какие именно. Может быть, ему кто-то угрожал…
– Ну вот, – с тоской произнес Быков, – уже и угрожал!
– Почему бы и нет? При его наклонностях обзавестись врагами в лице чьих-нибудь родителей – пара пустяков. Один хороший удар в подбородок, и человек в глухом ауте. Связываешь его скотчем, который не оставляет рубцов на коже, заклеиваешь пасть, чтобы не переполошил соседей, и вешаешь. Потом аккуратно срезаешь путы, а следы липкой ленты легко удалить – спиртом, например, или обыкновенной теплой водой…
– Ну-ну, – недоверчиво сказал Быков. – Ты не перегибай, ученая голова! Кто его, по-твоему, пришил – профессор Мориарти?
– Возможно, – повторил следователь. – Как выражался один юморист, не все же в деревне дураки… Надо опросить свидетелей. Может, кто-нибудь видел, как ночью в подъезд входил посторонний человек, или заметил какую-то машину…
– Ребята уже на обходе, – вздохнул капитан. – Только черта лысого они выходят. Какие свидетели в четвертом часу ночи? Соседка слышала шум – чайник со свистком ее, понимаешь ли, разбудил, – но окна у нее в квартире на другую сторону, так что видеть она ничего не видела…
– Он тебе еще нужен? – спросил у Кузнецова эксперт и, дождавшись отрицательного покачивания головы, крикнул в сторону прихожей: – Сержант, можно выносить!
В прихожей стукнула дверь, с лестничной площадки донесся голос сержанта, который разговаривал по рации. Вскоре в квартиру, топоча, как лошади, вошли два дюжих санитара в броской униформе Центроспаса. В комнате, где и до их появления было тесно, стало не повернуться. Они сняли с шеи погибшего удавку, упаковали его в черный пластиковый мешок, погрузили на носилки и, неловко протиснувшись через мизерную прихожую, освободили помещение. На полу остался только очерченный мелом контур тела да растянувшаяся, как дохлая змея-альбинос, удавка.
Снаружи было слышно, как санитары, сдавленно матерясь и скребя ручками носилок по стенам, с трудом разворачивают свою ношу на узкой лестничной площадке. Потом кто-то, видимо, сержант, закрыл дверь квартиры, и удаляющиеся голоса зазвучали глуше, а вскоре и вовсе стихли. Внизу гулко бабахнула дверь подъезда, и через открытую форточку на кухне стало слышно, как санитары возятся около своего микроавтобуса.
Эксперт, высоко, как журавль, поднимая ноги, чтобы не затоптать улики, расхаживал по комнате, щелкая затвором фотоаппарата и слепя глаза вспышками блица. Из двери, что вела на кухню, высунулся старлей Васин – молодой, круглолицый, румяный и лопоухий, неизменно вызывавший горячую симпатию у дам пенсионного и предпенсионного возраста.
– Вопросы к свидетелю есть? – спросил он, адресуясь к Кузнецову.
– Ты все запротоколировал? – ответил тот вопросом на вопрос.
– Обижаешь, начальник, – хмыкнул Васин и, выставив перед собой растопыренную пятерню, несколько раз сжал и разжал пальцы. – Мы писали, мы писали, наши пальчики устали…
– Тогда вопросов нет, – сказал Кузнецов.
– Так я отпускаю?
– Конечно.
Свидетельница, сухонькая и востроносенькая старушенция в надетом поверх синего свитера цветастом халате и домашних шлепанцах с меховой оторочкой, в сопровождении старлея появилась из кухни и проследовала к выходу. По дороге оба не переставали говорить: Васин благодарил старушенцию за оказанную ею неоценимую помощь следствию, а старушенция уверяла, что все это пустяки, что покойный был мужчина тихий, положительный и безвредный и что если бы ее спросили, скажем, про Масловых из двадцать седьмой или Назаровых из восемнадцатой, она бы такого порассказала, что только держись!
– Уф, – сказал Васин, закрыв за ней дверь и вернувшись в комнату.
Быков, который по-прежнему стоял, привалившись тощим задом к подоконнику, закурил новую сигарету.
– Протокол покажи, – потребовал Кузнецов, пристроился рядом с Быковым и широко, с риском вывихнуть челюсть, явно непроизвольно зевнул. – Сигареткой угостишь?
– Не выспался, ловелас? – усмехнулся капитан, протягивая ему открытую пачку. – Понимаю, дело молодое!
– Ага, – хмыкнул Кузнецов, выуживая из пачки сигарету. – С такой жизнью забудешь, как оно делается, это молодое дело!
– Что так? – сочувственно поинтересовался Быков.
– Бомжи жмура за городом в венткамере заброшенной теплотрассы нашли, пришлось выезжать.
– За городом? – удивился капитан. – Так это ж не наша земля!
– Земля не наша, зато жмур наш, – вздохнул Кузнецов. Капитан дал ему прикурить, и они дружно задымили. – Там же, в камере, в углу, нашли его водительское удостоверение и документы на машину – наверное, из кармана выпали или убийца впопыхах обронил. Такая вот, понимаешь, случайность: труп облили бензином и сожгли, обуглился до полной неузнаваемости, а документы целехоньки…
– Странная случайность, – выпустив в потолок длинную струю дыма, с глубокомысленным видом заметил Быков. – Может, этот, которого документы, сам все подстроил? Грохнул какого-нибудь бомжа, свои ксивы подбросил, а сам рванул к теплому морю или, наоборот, за Уральский хребет…
– Возможно, – ввернул свое любимое словечко Кузнецов. – Экспертиза покажет. Я видел его медицинскую карту. Там значатся аппендэктомия и перенесенный в детстве перелом стопы – левой, кажется, хотя точно не помню. И даже панорамный рентгеновский снимок обеих челюстей имеется.
– Ну, челюсти, челюсти… – проворчал Быков. – Челюсти под готовый снимок подогнать можно. Помнишь, было такое кино с Брюсом Уиллисом – «Девять ярдов»? Так там жмуру здоровые зубы сверлили и коронки ставили. И как раз перед тем как спалить. А шрам от удаления аппендикса – не такая уж редкая штука, даже у бомжей. Правда, такого стоматолога, чтоб согласился у мертвяка в пасти ковыряться, не в каждой поликлинике найдешь, да и перелом стопы… Не будешь ведь у каждого встречного бомжа спрашивать: слышь, болезный, ты в детстве стопу не ломал? Таких, с переломом в нужном месте, может, один на тысячу…
– А с полным набором зубов – один на миллион, – в тон ему подхватил Кузнецов. – Кто бы послушал, какой бред мы с тобой несем!
– Полный, – подтвердил Васин, который уже вернулся в комнату и стоял рядом с протоколом свидетельских показаний в руке.
– Абсолютный, – поддакнул эксперт, зачехляя фотоаппарат. – Я бы даже сказал, эталонный.
– Вам что, умники, заняться нечем? – прикрикнул на них Быков. – Васин, ты выяснил, где работал этот педофил?
– Почему педофил? – удивился старлей, пропустивший рассказ Кузнецова о некоторых подробностях биографии покойного Ивана Николаевича Серебрякова.
– Потому что таким уродился, – проинформировал его капитан. – Так ты выяснил или нет?
– Клуб «Башня», – сообщил Васин.
– Вот и дуй прямо сейчас в эту «Башню». Выясни, не было ли у него на работе каких-то неприятностей, конфликтов. Может, он жаловался на кого-то… или на что-то. Ну, словом, по полной программе, выжми их там досуха. И давай по-быстрому, одна нога здесь, другая там. Надо разгребаться с этой ерундой поскорее и закрывать дело к чертовой матери – повесился и повесился, не нам его за это наказывать. Правильно я говорю, прокуратура? – напористо обратился он к Кузнецову.
– Да, наверное, правильно, – проявил не свойственную ему сговорчивость следователь. И тут же добавил: – Конечно, если откроются новые обстоятельства…
– Ну, если откроются, тогда – конечно, – поддакнул Быков, усмехнувшись про себя. Судя по взгляду, который бросил на него Васин, сообразительный старлей отлично понял, что имел в виду старший по званию.
Следователь прокуратуры Андрей Кузнецов, в свою очередь, был далеко не глуп и, разумеется, тоже прекрасно понял, что означал этот безмолвный обмен мнениями. Тем не менее, он промолчал. Капитан Быков по достоинству оценил это молчание и мысленно отметил как весьма положительный тот факт, что парень, кажется, потихоньку начинает набираться житейского опыта, который сплошь и рядом оказывается намного ценнее ума.