Скорбь Сатаны

I

Знаете ли вы, что такое быть бедным? Бедным не той бедностью, на которую некоторые жалуются, имея пять или шесть тысяч в год и уверяя, что едва-едва сводят концы с концами, но по-настоящему бедным – ужасно, отвратительно бедным? Бедность, которая так гнусна, унизительна и тягостна; которая заставляет вас носить одно и то же платье до полной его ветхости; которая отказывает вам в чистом белье из-за разорительных расходов на прачку; которая лишает вас самоуважения и побуждает в замешательстве скрываться на задних улицах, вместо того чтобы свободно и независимо гулять между людьми, – вот такую бедность я имею в виду. Это гнетущее проклятие, которое подавляет благородные стремления. Это нравственный рак, который гложет сердце благонамеренного человеческого существа и делает его завистливым, злым и даже способным к употреблению динамита. Когда он видит разжиревшую праздную женщину из общества, проезжающую мимо в роскошной коляске, лениво развалясь на подушках, с лицом, раскрасневшимся от пресыщения; когда он замечает безмозглого чувственного модника, курящего и зевающего от безделья в парке, как если б весь свет с миллионами честных тружеников был создан исключительно для развлечения так называемых «высших» классов, – тогда его кровь превращается в желчь и страдающая душа возмущается и вопиет:

– За что такая несправедливость, о Господи? Почему недостойный ротозей имеет полные карманы золота, доставшиеся случайно или по наследству, тогда как я, работая без устали с утра до ночи, едва в состоянии заплатить за обед?

Почему, в самом деле? Отчего бы сорной траве не цвести, как зеленому лавру? Я часто об этом думал. Тем не менее теперь мне кажется, что я могу разрешить задачу на своем личном опыте. Но… на каком опыте! Кто поверит этому? Кто поверит, что нечто такое странное и страшное выпало на долю смертного? Никто. Между тем это правда – более правдивая, чем многое, называемое правдой. Впрочем, я знаю, что многие люди живут в таких же условиях, под точно таким же давлением, сознавая, может быть, временами, что они опутаны пороком, но они слишком слабы волей, чтобы разорвать сети, в которые добровольно попали. Я даже сомневаюсь: примут ли они во внимание данный мне урок? В той же суровой школе, тем же грозным учителем? Познают ли они тот обширный, индивидуальный, деятельный разум, который не переставая, хотя и безгласно, работает? Познают ли они Вечного действительного Бога, как я принужден был это сделать всеми фибрами моего умозрения? Если так, то темные задачи станут для них ясными и то, что кажется несправедливостью на свете, окажется справедливым!

Но я не пишу с какой-либо надеждой убедить или просветить моих собратьев. Я слишком хорошо знаю их упрямство; я могу судить по своему собственному. Было время, когда мою гордую веру в самого себя не могла поколебать какая-нибудь человеческая единица на земном шаре. И я вижу, что и другие настроены подобным образом. Я просто намерен рассказать различные случаи из моей жизни – по порядку, как они происходили, – предоставляя более самонадеянным умам задавать и разрешать загадки человеческого существования.

В одну жестокую зиму, памятную ее полярной суровостью, когда громадная холодная волна распространила свою леденящую силу не только на счастливые Британские острова, но и на всю Европу, я, Джеффри Темпест, был один в Лондоне, почти умирая с голоду. Теперь голодающий человек редко возбуждает сочувствие, так как немногие поверят ему. Состоятельные люди, только что поевшие до пресыщения, – самые недоверчивые; многие из них даже улыбаются, когда им рассказывают про голодных бедняков, точно это шутка, придуманная для послеобеденного развлечения; или с раздражающим невниманием, настолько характерным для модной публики, что, задав вопрос, они не ждут ответа, а получив его, не понимают, эти плотно пообедавшие господа, услышав о каком-нибудь несчастном, умирающем от голода, рассеянно пробормочут: «Как это ужасно!» – и сейчас же возвратятся к обсуждению последней новости, чтоб убить время, прежде чем оно убьет их своею скукой. «Быть голодным» звучит грубо и вульгарно для высшего общества, которое всегда ест больше, чем следует.

В тот период, о котором идеть речь, я, с некоторых пор сделавшийся одним из людей, вызывающих наибольшую зависть, узнал жестокое значение слова «голод» слишком хорошо: грызущая боль, болезненная слабость, мертвенное оцепенение, ненасытность животного, молящего о пище, – все эти ощущения достаточно страшны для тех, кто, по несчастию, день ото дня подготовлялся к ним, но, может быть, они много больнее для того, кто получил нежное воспитание и считал себя «джентльменом». И я чувствовал, что не заслуживаю страданий нищеты, в которой очутился. Я много работал. После смерти моего отца, когда я узнал, что все его воображаемое состояние принадлежало кредиторам и что от нашего имения не осталось ничего, кроме драгоценной миниатюры моей матери, потерявшей жизнь, произведя меня на свет, – с того времени, говорю я, мне пришлось трудиться с раннего утра до поздней ночи. Мое университетское образование я применил к литературе, к которой, как мне казалось, имел призвание. Я искал себе занятий почти в каждой лондонской газете. Во многих редакциях мне отказывали, в некоторых брали на испытание, но нигде не обещали постоянной работы.

Каждый, кто ищет заработка одной лишь головой и пером, в начале этой карьеры ощущает себя своего рода социальным изгоем. Он никому не нужен, все его презирают. Его стремления осмеяны, его рукописи возвращаются ему непрочитанными, и о нем меньше заботятся, чем об осужденном убийце в тюрьме. Убийца по крайней мере одет и накормлен, почтенный священник навещает его, а тюремщик иногда не прочь даже сыграть с ним в карты. Но человек, одаренный оригинальными мыслями и способный выражать их, считается худшим из преступников, и его, если б могли, затолкали бы до смерти.

Я переносил в угрюмом молчании и пинки, и удары, и продолжал жить – не из любви к жизни, но единственно потому, что презирал трусость самоуничтожения. Я был еще слишком молод, чтоб легко расстаться с надеждой. У меня была смутная идея, что и мой черед настанет, что вечно вращающееся колесо фортуны в один прекрасный день поднимет меня, как теперь понижает, оставляя мне лишь возможность для продолжения существования, – это было прозябание, и больше ничего. Наконец я получил работу в одном хорошо известном литературном издании. Тридцать романов в неделю присылались мне для критики. Я приобрел привычку рассеянно пробегать восемь или десять из них и писал столбец громовых ругательств, интересуясь только этими, случайно выбранными, остальные же оставались без внимания. Такой образ действий оказался удачным, и я поступал так некоторое время, чтобы понравиться моему редактору, который платил мне щедрый гонорар в пятнадцать шиллингов в неделю.

Но однажды, вняв голосу совести, я изменил тактику и горячо похвалил работу, которая была и оригинальна, и прекрасна. Автор ее оказался врагом журнала, где я работал. Результатом моей хвалебной рецензии произведения ненавистного субъекта было то, что личная злоба издателя взяла верх над добропорядочностью и я лишился заработка. После этого мне пришлось влачить бедственное существование наемного писателя, живя обещаниями, которые никогда не выполняются, пока, как я сказал, в начале января, в разгар лютой зимы, я не очутился буквально без гроша, лицом к лицу с голодной смертью, задолжав месячную плату за свою убогую квартирку на одной из улочек недалеко от Британского музея.

Целый день я переходил из одной газетной редакции в другую, ища работу и не находя ее. Все места были заняты. Так же безуспешно пробовал я представить свою рукопись, но «лекторы» в редакциях находили ее особенно бездарной. Большинство из этих «лекторов», как я узнал, были сами романисты, которые в свободное время прочитывали чужие произведения и произносили свой приговор. Я никогда не мог найти справедливости в такой системе. Мне кажется, что это – просто-напросто покровительство посредственности и подавление оригинальности. Романист-«лектор», который добивается места в литературе для самого себя, естественно, скорее одобрит заурядную работу, чем ту, которая могла бы оказаться лучше его собственной. Хороша или дурна эта система, но для меня и для моего литературного детища она была вредна.

Последний редактор, к которому я обратился, по-видимому, был добрый человек: он смотрел на мое потертое платье и изнуренное лицо с некоторым состраданием.

– Мне очень жаль, – сказал он, – но мои «лекторы» единогласно отвергли вашу работу. Мне кажется, вы слишком серьезны и резко выступаете против общества. Это непрактично. Никогда не следует осуждать публику: она покупает книги. Вот если можете, напишите остроумную любовную историйку, слегка рискованную: подобного рода произведения имеют наибольший успех в наше время.

– Извините меня, – возразил я нерешительно. – Но уверены ли вы, что судите правильно о вкусах публики?

– Конечно, я уверен, – ответил он. – Это моя обязанность – знать вкус публики так же основательно, как свой собственный карман. Поймите меня, я не советую, чтобы вы писали книгу положительно непристойного содержания, – это можно смело оставить для «новой женщины», – он засмеялся. – Уверяю вас, что классические произведения не имеют спроса. Начать с того, что критики не любят их. Все, что доступно им и публике, – это отрывок сенсационного реализма, рассказанный в элегантной английской газете. В «Литературной» или в газете Эддисона это будет ошибкой.

– Я думаю, что и я сам – тоже ошибка, – сказал я с натянутой улыбкой. – Во всяком случае, если то, что вы говорите, правда, я должен бросить перо и испробовать другое занятие. Я отстал от жизни, считая литературу выше всех профессий, и скорее предпочел бы не связывать ее с теми, кто добровольно ее унижает.

Он бросил на меня искоса быстрый взгляд – полунедоверчивый, полупрезрительный.

– Хорошо, хорошо! – наконец заметил он. – Вы немного экстравагантны. Это пройдет. Не хотите ли пойти со мной в клуб и вместе пообедать?

Я отказался от этого приглашения. Я сознавал свое несчастное положение, и гордость – ложная гордость, если хотите, – поднялась во мне. Я поспешил проститься и поплелся домой со своей отвергнутой рукописью. Придя домой, я встретил на лестнице мою квартирную хозяйку, которая спросила, «не буду ли я так добр рассчитаться с ней завтра». Она говорила довольно вежливо, бедняжка, и не без некоторой нерешительности. Ее очевидное сострадание укололо мое самолюбие так же, как предложенный редактором обед ранил мою гордость, и с совершенно уверенным видом я сейчас же обещал ей уплатить деньги в срок, ею самою назначенный, хотя у меня не было ни малейшего представления, где и как я достану требуемую сумму.

Войдя в свою комнату, я швырнул бесполезную рукопись на пол, упал на стул… и выругался. От этого мне стало легче, что неудивительно, так как хоть я и ослаб временно от недостатка пищи, но не настолько, чтоб проливать слезы, и крепкое ругательство было для меня таким же лекарством, каким, я думаю, бывают слезы для взволнованной женщины. Как я не мог плакать, так же я не был способен и обратиться к Богу в моем отчаянии. Говоря откровенно, я тогда не верил в Бога. Я был самонадеянным смертным, презирающим изношенные временем суеверия.

Конечно, я был воспитан в христианской вере, но эта вера сделалась для меня более чем бесполезной. Умственно я находился в хаосе, а мораль составляла препятствие моим идеям и стремлениям. Мое положение было безнадежно, и я сам был безнадежен.

А между тем я чувствовал, что сделал все, что мог. Я был зажат в угол моими собратьями, которые оспаривали мое место в жизни. Но я боролся с этим: я работал честно и терпеливо – и все напрасно.

Я слыхал о мошенниках, которые получали большие деньги, о плутах, которые наживали огромные состояния. Их благоденствие доказывает, что честность в конце концов не есть лучшее средство. Что же было делать? Как начать иезуитскую деятельность, чтобы, сделав зло, получить добро? Так я думал – если эти безумные фантазии заслуживали названия дум. Ночь была особенно холодной. Мои руки онемели, и я старался согреть их у масляной лампы, которою моя квартирная хозяйка по доброте своей позволяла мне пользоваться несмотря на просроченный платеж.

Сделав это, я заметил три письма на столе: одно было в длинном синем конверте, заключавшем или вызов в суд, или возвращенную рукопись, другое – с маркой из Мельбурна, а третье представляло собой толстый квадратный пакет с позолоченной короной. Я смотрел на все три равнодушно и, выбрав то, что было из Австралии, повертел его в руках одну секунду, прежде чем распечатать.

Я знал, от кого оно, и не ждал приятных известий. Несколько месяцев назад я написал подробный рассказ о моих увеличивающихся долгах и затруднениях одному старому школьному товарищу, который, найдя Англию слишком тесной для своего честолюбия, уехал в более широкий Новый Свет для разработки золотых приисков. Как мне было известно, он преуспел в своем предприятии и достиг солидного независимого положения. Поэтому я рискнул обратиться к нему с просьбой одолжить мне пятьдесят фунтов стерлингов. В конверте, без сомнения, был его ответ, и я поколебался, прежде чем его вскрыть.

– Конечно, будет отказ, – сказал я вслух.

Как ни бывает добр приятель в иных обстоятельствах, при просьбе одолжить денег он тут же становится черствым. Он выражает сожаление, винит плохо идущие дела и в целом тяжелые времена и обнадеживает, говоря, что скоро все переменится. Мне это было хорошо известно. В конце концов, почему я должен думать, что он не такой, как все? Я не имею на него иных прав, кроме сентиментальных воспоминаний о днях, совместно проведенных в Оксфорде.

Против воли у меня вырвался вздох, и на секунду мои глаза заволокло туманом. Я снова увидел серые башни мирной Магдалины, чудесные зеленые деревья, покрывавшие тенью дорожки внутри и кругом старого дорогого университетского города, где мы – я и человек, чье письмо я сейчас держал в руке, – вместе бродили, счастливые юноши, воображая себя молодыми гениями, родившимися, чтобы преобразовать мир. Мы оба любили классиков – мы были полны Гомером и мыслями и принципами всех бессмертных греков и римлян. И я верю, что в те далекие мечтательные дни мы думали, что в нас было то вещество, из которого создаются герои. Но вступление на общественную арену скоро разрушило наши высокие фантазии; мы оказались обыкновенными рабочими единицами, не более; проза ежедневной жизни отстранила Гомера на задний план, и мы вскоре открыли, что общество более интересовалось последним скандалом, чем трагедиями Софокла или мудростью Платона. Без сомнения, было крайне глупо мечтать, что мы могли преобразовать свет, тем не менее самый закоренелый циник вряд ли станет отрицать, что отрадно оглянуться назад, на дни юности, когда, быть может, только один раз в жизни он имел благородные стремления. Лампа горела скверно, и мне пришлось заправить ее, прежде чем приступить к чтению письма моего друга.

В соседней комнате кто-то играл на скрипке, и играл хорошо. Нежные звуки лились из-под смычка, и я слушал, безотчетно радуясь. Ослабев от голода, я впал в состояние, близкое к оцепенению, и проникающая сквозь стену мелодия, вызывая во мне сладостные чувства, укротила на мгновение ненасытное животное, требующее пищи.

– Играй, играй! – пробормотал я, обращаясь к невидимому музыканту. – Ты упражняешься на своей скрипке, без сомнения, для заработка, поддерживающего твое существование. Возможно, ты какой-нибудь бедняга в дешевом оркестре или, может, даже уличный музыкант, вынужденный жить по соседству с «джентльменом», умирающим от голода; у тебя не может быть надежды когда-нибудь войти в моду и играть при дворе; если же ты надеешься на это, то это безумие! Играй, дружище, играй! Звуки, извлекаемые тобой, очень приятны и заставляют думать, что ты счастлив. Так ли это или и у тебя, как у меня, все пошло прахом?

Музыка стихала и становилась жалобнее; ей теперь аккомпанировал шум града, бьющего по оконным стеклам. Ветер со свистом врывался в дверь и завывал в камине – ветер, холодный, как дыхание смерти, и пронизывающий, как игла. Я дрожал и, нагнувшись к коптящей лампе, приготовился читать.

Едва я разорвал конверт, как оттуда выпал на стол чек на пятьдесят фунтов, которые я мог получить в хорошо известном лондонском банке. Мое сердце дрогнуло от облегчения и благодарности.

– Я был несправедлив к тебе, старый товарищ! – воскликнул я. – У тебя есть сердце!

И, глубоко тронутый великодушием друга, я внимательно прочел его письмо. Оно было не очень длинно и, очевидно, написано второпях.

Дорогой Джефф!

Мне больно слышать, что ты находишься в затруднительном положении; это показывает, что глупые головы все еще процветают в Лондоне, если человек с твоими талантами не может занять принадлежащего ему места на литературном поприще. Я думаю, что тут весь вопрос в интригах и только деньги могут их остановить. Здесь пятьдесят фунтов, которые ты просил, – не спеши возвращать их. Я решил тебе помочь, направив к тебе своего друга – настоящего друга, заметь! Он передаст тебе рекомендательное письмо от меня, и, между нами, старина, будет лучше всего, если ты полностью доверишь ему свои литературные дела. Он знает всех и знаком со всеми редакторскими ухищрениями и газетными писаками. Кроме того, он большой филантроп и имеет особенную склонность к общению с духовенством.

Странный вкус, ты скажешь, но он мне совершенно откровенно объяснил причину такого предпочтения. Он так чудовищно богат, что буквально не знает, куда девать деньги, а достопочтенные джентльмены церкви всегда охотно указывают ему способы их потратить. Он всегда рад узнать о таких кварталах, где его деньги и влияние (он очень влиятелен) могут быть полезны для других. Он помог мне выпутаться из очень серьезного затруднения, и я у него в большом долгу. Я ему все рассказал о тебе и о твоих талантах, и он обещал помочь. Он может сделать все, что захочет, вполне естественно, так как на свете и нравственность, и цивилизация, и все остальное подчиняются могуществу денег, а его средства, похоже, неисчерпаемы. Воспользуйся им – он сам этого желает – и напиши мне, что и как. Не беспокойся о пятидесяти фунтах, пока не почувствуешь, что все неприятности остались позади.

Всегда твой,

Баффлз.

Я засмеялся, прочитав нелепую подпись, хотя мои глаза были затуманены чем-то вроде слез. Баффлз было прозвище, данное моему другу некоторыми из наших университетских товарищей, и ни он, ни я не знали, как оно возникло. Но никто, кроме профессоров, не называл его настоящим именем, которое было Джон Кэррингтон; он был просто Баффлз, и Баффлзом он остался даже теперь для своих задушевных друзей. Я сложил и спрятал его письмо вместе с чеком и, размышляя о том, что за человек мог быть этот «филантроп», который не знает, куда девать деньги, принялся за два других конверта. Я почувствовал облегчение, зная, что теперь, что бы ни случилось, смогу завтра оплатить счет квартирной хозяйке, как обещал. Кроме того, я мог заказать ужин и зажечь огонь, чтобы придать более веселый вид моей холодной и неуютной комнате.

Но прежде чем воспользоваться этими благами жизни, я вскрыл длинный синий конверт, который выглядел как угроза судебного преследования, и, развернув бумагу, смотрел на нее в изумлении. Что это значит? Буквы прыгали перед моими глазами; в недоумении и замешательстве я перечитывал текст снова и снова, ничего не понимая. Но вскоре на меня снизошло озарение, переполошив мои чувства, как электрический удар… Нет! Нет! Фортуна не может быть так безумна! Так странно капризна! Это какая-то бессмысленная мистификация… А между тем… если это шутка, то шутка изумительная! Имеющая также вес закона!

Даю слово и клянусь всеми странными божествами, управляющими человеческими судьбами, что это радостное известие тогда показалось мне положительно достоверным!

II

Приведя, не без усилия, в некоторый порядок свои мысли, я внимательно перечел каждое слово документа, и мое изумление еще более возросло. Сходил ли я с ума или у меня началась лихорадка? Могло ли это поразительное, ошеломляющее известие быть правдой? Потому что, если это в самом деле была правда… Бог мой! При этой мысли у меня кружилась голова, и только сила воли удерживала меня от обморока: так сильно я был взволнован неожиданным сюрпризом.

Если это правда, ведь тогда весь мир будет моим! Я стану королем вместо того, чтобы быть нищим; я стану всем, чем только захочу! Письмо, это изумительное письмо, было от известной фирмы лондонских поверенных, и в нем в размеренных и точных выражениях сообщалось, что дальний родственник моего отца, о котором я смутно слыхал лишь время от времени в детстве, скоропостижно скончался в Южной Америке, оставив меня своим единственным наследником.

Движимое и недвижимое имущество, стоимость которого превышает теперь пять миллионов фунтов стерлингов. Вы нас обяжете, если найдете удобным посетить нас на этой неделе, чтобы вместе выполнить необходимые формальности. Бо́льшая часть капитала находится в Английском банке, и значительная сумма помещена под гарантии французского правительства. Мы предпочли бы сообщить дальнейшие подробности Вам лично, а не письменно.

В уверенности, что Вы посетите нас безотлагательно, остаемся, сэр, Вашими покорными слугами…

Пять миллионов! Я, умирающий с голоду наемный писатель без друзей и без надежд, завсегдатай низких газетных притонов, я – владелец «более пяти миллионов фунтов стерлингов»! Я хотел поверить в поразительный факт, так как это, очевидно, был факт, – но не мог. Он казался мне дикой иллюзией, плодом помутившегося от голода рассудка. Я оглядел комнату: убогая мебель, холодный камин, грязная лампа, низкая выдвижная кровать – все говорило о бедности и нужде, и подавляющий контраст между окружающей меня нищетой и только что полученной новостью поразил меня, как самая дикая и странная несообразность, которую я когда-либо слышал или воображал, – и я разразился хохотом.

– Случался ли когда-нибудь еще подобный каприз безрассудной фортуны? – крикнул я громко. – Кто бы мог подумать! Бог мой! Я, я! Из всех людей на свете именно я выбран для этого счастия! Клянусь небом, если это правда, то общество под моей рукой завертится, как волчок, не пройдет и нескольких месяцев.

И я опять громко засмеялся. Я смеялся так же, как раньше бранился, – просто чтобы дать выход своим чувствам. Кто-то засмеялся в ответ смехом, показавшимся мне смехом лешего. Я внезапно остановился, чего-то испугавшись, и прислушался. Дождь лил, и ветер бушевал, как сердитая сварливая женщина; скрипач в соседней комнате выводил блестящие рулады на своем инструменте, но, кроме этого, не было слышно никаких других звуков. Между тем я мог бы поклясться, что слышал человеческий смех позади себя там, где стоял.

– Это, должно быть, мое воображение, – пробормотал я, прибавляя огонь в лампе, чтобы лучше осветить комнату. – Без сомнения, у меня расстроены нервы! Бедный Баффлз! Добрый старина! – продолжал я, вспомнив чек на пятьдесят фунтов, который несколько минут назад показался мне манной небесной. – Какой сюрприз ждет тебя! Ты получишь обратно свою ссуду так же скоро, как прислал ее, с прибавкой других пятидесяти фунтов, как процент за твое великодушие. Что же до нового мецената, которого ты посылаешь, чтобы помочь мне в затруднениях, он, наверное, окажется прекрасным старым джентльменом, но на этот раз не попадет в свою стихию. Я не нуждаюсь ни в помощи, ни в совете, ни в покровительстве! Я могу купить все это! Имя, почет и власть – все продажно в наш удивительно коммерческий век и поднимается до самой высокой цены! Клянусь душой! Богатому «филантропу» будет нелегко состязаться со мной в могуществе! Ручаюсь, что вряд ли он имеет больше пяти миллионов! А теперь ужинать; я буду жить в кредит, пока не получу сколько-нибудь наличных, и нет причины, почему бы мне сейчас не покинуть эту нищенскую конуру и не отправиться в один из лучших отелей.

Я уже хотел оставить комнату под влиянием возбуждения и радости, как новый порыв ветра заревел в дымоходе, принеся с собой целый столб сажи, которая упала черной кучей на мою отвергнутую рукопись, забытую на полу, куда я в отчаянии ее бросил. Я быстро поднял ее и очистил от грязи, размышляя о том, какая судьба постигнет ее теперь – теперь, когда я сам мог ее издать, не только издать, но рекламировать и сделать предметом внимания, используя все затейливые и осторожные способы, известные лишь посвященным. Я улыбался при мысли, как отомщу тем, кто отнесся с пренебрежением и презрением ко мне и к моему труду, – как они будут приседать передо мной! Как они будут вилять хвостами у моих ног, как побитые дворняжки. Самая упорная и непреклонная шея согнется передо мной! В этом я был уверен, так как, хотя деньги не всегда покоряют все, они не преуспевают лишь в том случае, когда при деньгах отсутствует ум. Ум и деньги вместе могут двигать миром. Ум часто способен на это и без помощи денег, и это непреложный, доказанный факт, о котором не следует забывать глупцам.

Полный честолюбивых мыслей, я время от времени улавливал дикие звуки скрипки, на которой играли рядом, – звуки то рыдали, как плач скорби, то вдруг звенели, как беспечный смех женщины, – и внезапно я вспомнил, что еще не распечатал третье письмо, адресованное мне, с золоченой короной, которое оставалось на столе, до сих пор почти не замеченное.

Я неохотно взял его и медленно разорвал толстый конверт. Развернув небольшой плотный лист бумаги, также с короной, я прочел следующие строки, написанные удивительно четким, мелким и красивым почерком:

Дорогой сэр!

Я имею к Вам рекомендательное письмо от Вашего бывшего университетского товарища мистера Джона Кэррингтона, который был так добр, доставив мне случай познакомиться с тем, кого я считаю необыкновенно одаренным всеми талантами литературного гения. Я буду у Вас сегодня вечером, между восемью и девятью часами, надеюсь застать Вас дома и незанятым. Прилагаю мою карточку и настоящий адрес и остаюсь преданный Вам

Лючио Риманец.

Упомянутая карточка упала на стол, когда я заканчивал читать письмо; на ней была маленькая изящно выгравированная корона и слова:


Князь Лючио Риманец


А внизу карандашом был нацарапан адрес: «Гранд-отель».

Я перечел краткое письмо еще раз; оно было написано достаточно просто, ясно и вежливо. В нем не было ничего замечательного, решительно ничего; между тем оно показалось мне многозначительным. Я не мог объяснить себе почему.

Странное очарование приковывало мои глаза к характерному смелому почерку и заставляло думать, что я полюблю человека, так писавшего. Как завывал ветер! И как стонала рядом эта скрипка, точно беспокойный дух какого-нибудь молящегося забытого музыканта! Голова у меня кружилась, сердце ныло. Стук дождевых капель звучал, точно крадущиеся шаги шпиона, следящего за каждым моим движением.

Я сделался раздражительным и нервным – предчувствие какого-то зла омрачило светлое сознание неожиданного счастья. Тогда мною овладел стыд – стыд, что этот иностранный князь, если он был таковым, со своим колоссальным богатством, посетит меня, теперь миллионера, в этом нищенском жилище. Не успев коснуться своих богатств, я уже заразился пошлостью, стараясь сделать вид, что никогда не был действительно беден, но только временно находился в затруднительном положении!

Если бы я имел шесть пенсов, которых у меня не было, я бы послал телеграмму, чтоб отсрочить предстоящий визит.

– Но, во всяком случае, – сказал я громко, обращаясь к пустой комнате и отголоскам грозы, – я не хочу встретиться с ним сегодня. Я уйду из дому и не оставлю записки, и если он придет, то подумает, что я еще не получил его письмо. Я могу условиться о свидании с ним, когда у меня будет лучшая квартира и более подходящий костюм для моего теперешнего положения. Пока же нет ничего проще, чем скрыться от этого так называемого благодетеля.

Пока я говорил, мерцающая лампа со зловещим треском погасла, оставив меня в абсолютной темноте.

Выругавшись от досады, я принялся ощупью разыскивать спички, а не найдя их, шляпу и пальто. Я все еще был занят бесполезными и скучными поисками, когда до меня долетел стук копыт. Лошади быстро неслись по улице и внезапно остановились у меня под окном. Окруженный непроглядным мраком, я стоял и прислушивался. Там, внизу, происходило легкое смятение; я слышал нервную от избытка учтивости интонацию моей квартирной хозяйки, смешанную со звучными нотами громкого мужского голоса, и твердые шаги, приближавшиеся к моей комнате.

– Тут сам черт вмешался! – проговорил я сквозь зубы. – Так же, как мое капризное счастье! Сюда идет тот самый человек, встречи с которым я хотел избежать.

III

Дверь отворилась, и из окутывавшей меня темноты я увидел высокую фигуру, стоявшую на пороге. Я хорошо помню то странное впечатление, которое на меня произвело само очертание этого едва различимого образа. С первого же взгляда величественность его осанки и манер приковала все мое внимание, так что я едва слышал слова квартирной хозяйки:

– Господин желает вас видеть, сэр!

Эти слова быстро прервались смущенным бормотаньем при виде моей комнаты, погруженной во мрак.

– Наверно, лампа погасла! – воскликнула она и прибавила, обращаясь к посетителю: – Боюсь, мистера Темпеста нет дома, хотя я видела его полчаса назад. Если вы согласитесь подождать здесь минутку, я принесу лампу и посмотрю, не оставил ли он на столе записку.

Она поспешно вышла, и хотя я знал, что должен был заговорить, но какое-то особенное и совершенно необъяснимое злобное настроение заставляло меня молчать и не открывать своего присутствия. Тем временем высокий незнакомец сделал шаг или два вперед и звучным голосом с нотками иронии окликнул меня по имени:

– Джеффри Темпест, вы здесь?

Почему я не ответил? Странное и неестественное упрямство связало мой язык, и, скрытый во мраке моего жалкого литературного логова, я продолжал молчать. Величественная фигура придвинулась ближе, и мне показалось, что она вдруг как бы накрыла меня своей тенью. И вновь раздался голос:

– Джеффри Темпест, вы здесь?

Из-за стыда я не мог более так оставаться, решительным усилием сбросил с себя эти странные чары, делавшие меня немым, и, точно притаившийся в глухом убежище трус, несмело вышел вперед и стал перед моим гостем.

– Да, я здесь, – сказал я, – и, будучи здесь, стыжусь такого приема. Вы, конечно, князь Риманец: я только что прочел вашу записку, уведомляющую меня о вашем визите, но я надеялся, что, найдя комнату неосвещенной, моя квартирная хозяйка решит, что меня нет дома, и проводит вас обратно вниз. Вы видите, я совершенно откровенен!

– Действительно, – ответил незнакомец, и его густой голос вибрировал серебристыми звуками, скрывая насмешку. – Вы так откровенны, что я не могу не понять вас. Вы досадовали на мой сегодняшний визит и желали, чтоб я не пришел!

Это разоблачение моего настроения прозвучало так резко, что я поспешил отрицать его, хотя и сознавал, что это была правда. Правда даже в мелочах всегда кажется неприятной!

– Пожалуйста, не сочтите меня грубияном! – сказал я. – Но дело в том, что я распечатал ваше письмо лишь несколько минут назад, прежде чем мог все привести в порядок, чтоб принять вас. Лампа погасла так некстати, что я принужден теперь приветствовать вас, против правил общества, в темноте, которая даже мешает нам пожать друг другу руки.

– Попробуем? – спросил мой гость, и звук его голоса смягчился, придавая особенную прелесть его словам. – Моя рука здесь; если в вашей есть немного дружелюбия, они встретятся совершенно наудачу, безо всякого управления.

Я протянул свою руку, и она тотчас же почувствовала теплое и несколько властное пожатие. В этот момент комната осветилась: квартирная хозяйка вошла, неся, как она говорила, «свою лучшую лампу», и поставила ее на стол. Я думаю, при виде меня она воскликнула от удивления, быть может, даже сказала что-нибудь, – но я не слыхал и не обращал внимания, так как был поражен и очарован наружностью человека, чья сильная тонкая рука все еще держала мою. Я сам довольно высокого роста, но он был на полголовы, если не более, выше, и, когда я смотрел прямо на него, я думал, что мне никогда не приходилось видеть столько красоты и ума, соединенных в одном человеческом существе! Прекрасной формы голова указывала на силу и ум и благородно держалась на плечах, достойных Геркулеса. Лицо его имело форму безупречного овала и было довольно бледным, что придавало почти огненный блеск его темным глазам, имевшим удивительно обаятельный взгляд, в котором соединялись одновременно веселье и страдание. Самой замечательной чертой его лица был рот: несмотря на безупречно красивый изгиб, он был тверд и решителен и не слишком мал. Я заметил, что в спокойном состоянии он отражал горечь, презрение и даже жестокость. Но когда улыбка озаряла его, он выражал – или даже казалось, что выражал – нечто более утонченное, чем страсть, и с быстротой молнии у меня мелькнула мысль, чем могло быть это мистическое необъяснимое нечто. При одном взгляде я заметил эти главные подробности в пленительной наружности моего нового знакомого и, когда он выпустил мою руку, почувствовал, словно знал его всю жизнь! И теперь, лицом к лицу с ним, при свете лампы, я вспомнил об окружавшей меня обстановке: холодная, плохо освещенная комната с низким потолком, черная сажа на полу, мое потертое платье и жалкий вид в сравнении с царственно державшимся человеком, явно обладавшим несметными богатствами. Его длинное пальто было подбито и оторочено великолепными русскими соболями; он расстегнул его и швырнул небрежно, смотря на меня и улыбаясь.

– Я знаю, что пришел не вовремя! – сказал он. – Со мною так всегда! Это мое особенное несчастье! Воспитанные люди никогда не вторгаются туда, где им не рады, и потому я боюсь, что мои манеры оставляют желать лучшего. Если можете, то простите меня ради этого. – И он вынул адресованное мне письмо, написанное знакомой рукой моего друга Кэррингтона. – И позвольте мне сесть, пока вы будете читать этот документ. – Он придвинул стул и сел.

Я смотрел на его красивое лицо и свободную позу с еще большим восхищением.

– Не нужно мне никакого документа! – сказал я со всей искренностью, какую теперь действительно чувствовал. – Я уже получил письмо от Кэррингтона, где он говорит о вас в самых теплых и признательных выражениях. Но тот факт, что… В самом деле, князь, вы должны извинить меня, если я кажусь сконфуженным или удивленным… Я ожидал встретить совершенного старика…

И я в замешательстве остановился от острого взгляда его блестящих глаз, пристально смотревших на меня.

– В наше время никто не стар, дорогой сэр, – заявил он. – Даже бабушки и дедушки бывают бодрее в пятьдесят лет, чем они были в пятнадцать. Теперь совершенно не говорят о годах в высшем обществе: это неучтиво, даже грубо. То, что непристойно, не упоминается, а годы сделались непристойностью, поэтому о них избегают говорить. Вы говорите, что ожидали увидеть старика? Хорошо, вы не разочарованы, я – стар. В сущности, вы даже не можете себе представить, как я стар!

Я рассмеялся этой нелепости.

– Вы моложе, чем я, или, по крайней мере, так выглядите.

– Ах, мой вид обманчив! – возразил он весело. – Я, как многие известные модные красавицы, старше, чем кажусь. Но прочтите же рекомендательное послание, что я принес вам. Я до тех пор не буду удовлетворен.

Желая любезностью загладить свою прежнюю грубость, я тотчас распечатал письмо моего друга и прочел следующее:

Дорогой Джеффри!

Податель сего, князь Риманец, весьма знатный и образованный джентльмен, происходит из одной из древнейших фамилий Европы, а значит, и мира. Тебе, как любителю древней истории, будет интересно узнать, что его предки были халдейскими принцами, которые потом поселились в Тире, откуда перешли в Этрурию, где и оставались несколько столетий. Он последний потомок этого дома, чрезвычайно одаренная и гениальная личность, и его, как моего хорошего друга, с удовольствием поручаю твоему вниманию. Некоторые тягостные обстоятельства заставили его покинуть родную провинцию и лишиться большей части своих владений, так что он – странник на значительном протяжении земли. Он много путешествовал и много видел и отлично разбирается в людях и делах. Он – поэт и очень талантливый музыкант, и, хотя занимается искусствами только для собственного удовольствия, я думаю, что ты найдешь его практическое познание в литературных делах весьма полезным для твоей непростой карьеры. Я должен прибавить, что во всех отраслях науки он безусловный знаток. Желаю для вас обоих сердечной дружбы, остаюсь, дорогой Джеффри,

искренне твой

Джон Кэррингтон.

На этот раз он счел неуместным подписаться «Баффлз», что меня почему-то глупо оскорбило. В этом письме было что-то натянутое и формальное, как если бы оно было написано под диктовку и по настоянию. Что навело меня на эту мысль – не знаю. Я украдкой взглянул на моего безмолвного собеседника, он поймал мой нечаянный взгляд и возвратил его с особенной серьезностью. Опасаясь, чтобы внезапное смутное недоверие к нему не отразилось в моих глазах, я поспешно сказал:

– Это письмо, князь, усиливает мой стыд и сожаление, что я так дурно встретил вас. Никакое оправдание не способно загладить мою неучтивость, но вы не можете себе вообразить, как я огорчен, что вынужден принимать вас в этой нищенской конуре: совершенно не так я бы хотел приветствовать вас!..

И я остановился из-за вернувшегося раздражения, вспомнив, что теперь действительно был богат, но, вопреки этому, был вынужден казаться бедным.

Между тем князь легким движением руки прервал мои замечания.

– Зачем огорчаться? – спросил он. – Вам следует скорее гордиться, что вы можете избавиться от пошлых принадлежностей роскоши. Гений вырастает на чердаке, а умирает во дворце. Не есть ли это общепринятая теория?

– Я думаю, скорее избитая и неправильная, – ответил я. – Гению не мешало бы хоть раз пожить во дворце, но он, как правило, умирает с голода.

– Верно! Но только представьте себе, сколько глупцов разжиреют на их голодной смерти потом! И это есть проявление вечной мудрости природы. Шуберт погиб от нужды, но посмотрите, сколько выгоды принесли его сочинения нотным издателям! Таков прекраснейший закон распределения: честные люди должны жертвовать собой, чтоб позволить существовать мошенникам.

– Вы говорите, конечно, саркастически? – спросил я. – В действительности вы не верите в это?

– О, верю ли я! – воскликнул он, блестя своими красивыми глазами. – Если б я мог не верить в то, чему научил меня мой опыт, что бы мне осталось? Во всем нужно покоряться необходимости, как говорит старая поговорка. Нужно покориться, когда дьявол погоняет. Действительно, нельзя найти возражения на это верное замечание. Дьявол погоняет мир кнутом, зажатым в руке, и, что довольно странно (принимая во внимание, что люди верят в существование Бога), чрезвычайно преуспевает в управлении своей упряжкой!.. – Его брови сдвинулись, горькая линия у рта стала глубже и резче, но он вдруг опять светло улыбнулся и продолжал: – Однако не будем морализировать: мораль вызывает тошноту; каждый рассудительный человек ненавидит, когда ему говорят, кем он мог бы быть и кто он есть. Я пришел для того, чтобы сделаться вашим другом, если вы позволите. И, чтоб покончить с церемониями, поедем ко мне в отель, где я заказал ужин.

Тем временем я совершенно очаровался его свободным обращением, красивой внешностью и мелодичным голосом; его сатирическое настроение подходило к моему. Я чувствовал, что мы отлично сойдемся с ним, и первоначальная досада на то, что он застал меня в таких бедственных обстоятельствах, как-то ослабела.

– С удовольствием! – ответил я. – Но прежде позвольте мне немного объяснить вам положение дел. Вы много слышали обо мне от моего друга Джона Кэррингтона, и я знаю из его письма ко мне, что вы пришли сюда из доброты и желания мне помочь. Благодарю вас за это великодушное намерение! Я знаю, вы ожидали найти бедняка литератора, борющегося с ужасной нищетой и отчаянием, и часа два назад ваши ожидания вполне оправдались бы. Но теперь обстоятельства изменились: я получил известие, которое совершенно меняет мое положение; я получил сегодня вечером удивительный сюрприз…

– Надеюсь, приятный? – осведомился мягко мой собеседник.

Я улыбнулся.

– Судите сами! – И я протянул ему письмо от адвокатов, которое уведомляло меня о неожиданно доставшемся мне богатстве.

Он бросил на него быстрый взгляд, затем сложил и возвратил мне письмо с вежливым поклоном.

– Я должен поздравить вас, – сказал он, – что я и делаю. Хотя, конечно, это богатство, которое, по-видимому, радует вас, для меня кажется мелочью. Оно проживется в каких-нибудь восемь лет или менее. Чтобы быть богатым, по-настоящему богатым, в моем понимании этого слова, нужно иметь около миллиона в год. Тогда можно надеяться избежать богадельни.

Он засмеялся, а я глупо уставился на него, не зная, как принять его слова: как правду или как праздное хвастовство. Пять миллионов называть мелочью!

Он продолжал, по-видимому, не замечая моего изумления:

– Неисчерпаемая алчность человека, мой дорогой сэр, никогда не может быть удовлетворена. Если он получит одно, он желает другое, и его вкусы вообще очень дороги. Например, несколько хорошеньких женщин, которым чужды предрассудки, скоро освободят вас от ваших пяти миллионов в погоне за одними бриллиантами. Скачки сделают это еще скорее. Нет-нет, вы не богаты – вы еще бедны, просто нужда не давит на вас так, как прежде. И, признаюсь, я этим разочарован, поскольку направлялся к вам с надеждой сделать добро хоть раз в жизни и стать крестным отцом для восходящего гения, но и здесь меня, по обыкновению, опередили. Странно, но тем не менее это факт: куда бы я ни пришел с особыми намерениями в отношении какого-то человека, меня всегда опережают! Это действительно тяжело!

Он остановился и поднял голову, прислушиваясь.

– Что это такое? – спросил он.

Это был скрипач в соседней комнате, игравший «Аве Мария».

– Как жалобно! – сказал он, презрительно пожав плечами. – Итак, миллионер и будущий знаменитый светский лев, я надеюсь, что к предполагаемому ужину препятствий нет? И, может быть, потом в мюзик-холл, если будет настроение? Что вы на это скажете?

Он дружески хлопнул меня по плечу и посмотрел мне прямо в лицо; его изумительные глаза, заключавшие в себе и слезы, и огонь, глядели на меня светлым властным взглядом, который окончательно покорил меня. Я не пытался сопротивляться той особенной силе, притягивающей меня теперь к этому человеку, которого я только что встретил; ощущение было слишком сильно и приятно, чтобы бороться с ним. Только один момент я колебался, осматривая свое потертое платье.

– Я не в состоянии сопровождать вас, князь, – сказал я. – Я выгляжу скорее бродягой, чем миллионером.

– Вы правы! – согласился он. – Но будьте довольны! В этом отношении вы похожи на многих других крезов. Только гордые бедняки беспокоятся о хорошем платье; они и милые «легкомысленные» дамы скупают обыкновенно все красивое и элегантное. Плохо сидящий сюртук часто покрывает спину первого министра, и если вы увидите женщину, одетую в платье дурного покроя и цвета, вы можете быть уверены, что она страшно добродетельна, известна благими делами и, вероятно, герцогиня! – Он встал и потянул к себе свои соболя. – Какое дело до платья, если кошелек полон! – продолжал он весело. – Пусть только в газетах напишут, что вы миллионер, и, без сомнения, какой-нибудь предприимчивый портной изобретет новый дождевой плащ а-ля Темпест такого же мягко-зеленого художественно-линялого цвета, как ваш теперешний. А теперь поедем! Известие от ваших поверенных должно пробудить у вас хороший аппетит, и я хочу, чтобы вы отдали должное моему ужину. Со мной здесь мой повар, а он не лишен искусства. Кстати, я надеюсь, что вы окажете мне услугу, позволив быть вашим банкиром, пока ваше дело не будет рассмотрено и утверждено законным порядком.

Это предложение было сделано так деликатно и дружески, что я не мог не принять его с благодарностью, так как оно освобождало меня от временных затруднений. Я поспешно написал несколько строк квартирной хозяйке, извещая ее, что причитающиеся ей деньги будут высланы по почте на следующий день; затем, спрятав отвергнутую рукопись, мое единственное имущество, в боковой карман, потушил лампу и с новым, так неожиданно обретенным другом покинул навсегда мое жалкое жилище и связанную с ним нищету. Я не думал тогда, что придет время, когда я оглянусь на дни, проведенные в этой маленькой невзрачной комнате, как на лучший период моей жизни, когда посмотрю на испытанную мною горькую бедность как на руль, которым святые ангелы направляли меня к высоким и благородным целям, – когда в отчаянии буду молиться с безумными слезами, чтобы снова быть тем, кем был тогда! Я не знаю, хорошо или дурно, что наше будущее закрыто от нас. Стали бы мы уклоняться от зла, если бы знали его результаты? Вряд ли есть ответ на этот вопрос; во всяком случае, в ту минуту я действительно находился в блаженном неведении. Я весело вышел из мрачного дома, где знал лишь разочарования и трудности, повернув теперь к ним спину с таким чувством облегчения, которое не может быть выражено словами, – и последнее, что я слышал, был жалобный вопль мирной мелодии, словно прощальный крик неизвестного и невидимого скрипача.

IV

Перед подъездом нас ожидала карета князя, запряженная парой горячих вороных в серебряной сбруе. Великолепные чистокровные рысаки били землю и грызли удила от нетерпения; при виде хозяина щегольской ливрейный лакей открыл дверцы, почтительно дотронувшись до шляпы; по настоянию моего спутника я вошел первым и, опустившись на мягкие подушки, почувствовал приятное сознание роскоши и могущества в такой силе, что казалось, будто я уже давно оставил позади себя дни невзгод и печали. Ощущения голода и счастия боролись во мне, и я находился в неопределенном и легкомысленном состоянии, как во время долгого поста, когда абсолютно все кажется недействительным или неосязаемым. Я знал, что не смогу ощутить достоверности моего изумительного счастья, пока мои физические нужды не будут удовлетворены, и снова находился, так сказать, в колеблющемся состоянии. Мой мозг кружился вихрем, мои мысли были смутны и бессвязны, и сам пребывал в каком-то причудливом сне, от которого должен был немедленно пробудиться.

Карета бесшумно катилась на резиновых шинах, только слышался стук копыт быстро мчавшихся лошадей.

Я видел в полумраке блестящие темные глаза моего нового друга, смотревшие на меня с особенно напряженным вниманием.

– Не чувствуете ли вы, что свет уже у ваших ног, подобно мячу в ожидании удара? – спросил он полуиронически. – Свет так легко приводится в движение. Умные люди во все века старались сделать его менее абсурдным, с тем лишь результатом, что он продолжает предпочитать мудрости безрассудство. Как мяч или, скажем, как волан, готовый полететь куда угодно и как угодно, лишь бы ракетка была из золота!

– Вы говорите с какой-то горечью, князь, – сказал я. – Но, без сомнения, вы хорошо разбираетесь в людях?

– Хорошо, – повторил он выразительно. – Мое царство очень обширно.

– Значит, вы подлинный правитель? – воскликнул я с некоторым удивлением. – И титул ваш не просто почетный?

– О, по правилам вашей аристократии он всего лишь почетное звание, – быстро ответил он. – Когда я сказал, что мое царство обширно, я разумел, что царствую везде, где люди подчинены власти богатства. С этой точки зрения не ошибусь ли я, называя мое царство обширным? Не есть ли оно почти беспредельно?

– Я замечаю, вы циничны, – сказал я. – Хотя, конечно, вы верите, что не все можно купить за деньги – честь и добродетель, например?

Мой спутник оглядел меня с загадочной улыбкой.

– Я полагаю, что честь и добродетель существуют, – ответил он, – и, существуя, они, конечно, не могут быть куплены. Но мой опыт научил меня, что я всегда и все могу купить. То, что большинство людей называют честью и добродетелью, не есть ли самые изменчивые чувства, какие можно себе вообразить? Назначьте солидную сумму, и они сделаются подкупны и развратятся в одно мгновение ока! Признаюсь, один раз я встретил образец неподкупной честности, но только раз. Я могу встретить опять, но это подлежит большому сомнению. Но возвратимся ко мне – прошу вас, не думайте, что я хвастаюсь перед вами или выдаю себя под фальшивым титулом. Поверьте мне, что я настоящий князь и такого происхождения, каким ни одна из ваших старейших фамилий не может похвастаться; но мое царство разрушено и мои подданные рассеяны между всеми нациями; анархия, нигилизм и политические смуты вообще заставляют меня скорее умалчивать о моих делах. К счастью, денег у меня в изобилии, и только ими я прокладываю себе путь. Когда мы будем лучше знакомы, вы узнаете более о моей личной истории. У меня много других имен и титулов, кроме обозначенного на карточке, но я ношу самое простое из них, так как большинство людей искажают произношение иностранных имен. Мои близкие друзья обычно пропускают титул и зовут меня просто Лючио.

– Это имя, данное вам при крещении?.. – начал было я.

– Вовсе нет, – перебил он меня поспешно и гневно. – Я не христианин.

Он говорил с такой яростью, что я на минуту смутился, не зная, что ответить.

– В самом деле? – пробормотал я смущенно.

Он расхохотался.

– В самом деле! Это все, что вы нашли сказать! В самом деле и опять в самом деле. Вы не христианин, как в действительности и никто другой: люди притворяются христианами, и в этом лицемерии, достойном проклятия, они более богохульны, чем падший дьявол! Но я не притворяюсь, у меня только одна вера!

– И какая же?..

– Глубокая и страшная вера! – сказал он дрожащим голосом. – И хуже всего, что она истинная, истинная, как машина мироздания! Но говорить об этом пристало, когда чувствуешь унылость духа и желание побеседовать о мрачных и страшных предметах, теперь же мы прибыли к месту назначения, и главной заботой в нашей жизни (а это главная забота в жизни большинства людей) должен быть вопрос о нашей пище.

Карета остановилась, и мы вышли. При виде пары вороных и серебряной сбруи швейцар отеля и двое-трое слуг бросились к нам, но князь прошел в вестибюль, не замечая никого из них, и обратился к человеку степенного вида, своему собственному лакею, который вышел навстречу ему с глубоким поклоном.

Я пробормотал что-то о желании взять себе комнату в отеле.

– О, мой человек сделает это для вас, – сказал он небрежно. – Это заведение далеко не полно; во всяком случае, все лучшие комнаты свободны, а вы, конечно, хотите одну из лучших.

Глазевший на нас слуга до этого момента смотрел на мой потертый костюм с видом особенного презрения, выказываемого нахальными холопами тем, кого они считают бедняками, но, услышав эти слова, мгновенно изменил насмешливое выражение своей лисьей физиономии и с раболепством поклонился мне, когда я проходил мимо. Дрожь отвращения пробежала по мне, соединенная с некоторым злобным торжеством: отражение лицемерия на лице этого холопа было, как я знал, только тенью того, что я найду отражающимся в манерах и обращении всего «высшего» общества, так как там оценка достоинств не выше, чем оценка пошлого слуги, и за мерку принимаются исключительно деньги.

Если вы бедны и плохо одеты – вас оттолкнут, но если вы богаты – вы можете носить потертое платье сколько вам угодно: за вами будут ухаживать, вам будут льстить и всюду приглашать, хотя бы вы были величайшим глупцом или первостатейным негодяем.

Такие мысли смутно бродили в моей голове, пока я следовал за хозяином в его комнаты. Он занимал целое отделение в отеле, имея большую гостиную, столовую, кабинет, убранные самым роскошным образом, кроме того – спальню, ванную комнату и уборную, и еще комнаты для лакея и двух других слуг.

Стол был накрыт для ужина и сверкал дорогим хрусталем, серебром и фарфором, украшенный корзинами самых дорогих фруктов и цветов, и несколько минут спустя мы уже сидели за ним.

Лакей князя служил во главе, и при полном свете электрических ламп я заметил, что лицо этого человека казалось очень мрачным и неприятным, даже зловещим, но в исполнении своих обязанностей он был безукоризнен, будучи быстрым, внимательным и почтительным, так что я внутренне упрекнул себя за инстинктивную неприязнь к нему. Его имя было Амиэль; я невольно следил за его движениями, так они были бесшумны, и его шаги напоминали крадущуюся поступь кошки или тигра.

Ему помогали двое других слуг, одинаково расторопных и вышколенных, и я наслаждался изысканными блюдами, которых так давно не пробовал, и ароматным вином, о котором могли только мечтать даже знатоки. Я начинал себя чувствовать совершенно легко и разговаривал свободно и доверчиво, и расположение к моему новому другу увеличивалось с каждой минутой, проведенной в его компании.

– Будете ли вы продолжать вашу литературную карьеру теперь, когда получили это маленькое наследство? – спросил он, когда после ужина Амиэль поставил перед нами изысканный коньяк и сигары и почтительно удалился.

– Конечно, – возразил я, – хотя бы только для удовольствия. С деньгами я могу заставить обратить на себя внимание. Ни одна газета не откажет в хорошо оплаченной рекламе.

– Верно! Но не откажется ли вдохновение изливаться из набитого кошелька и пустой головы?

Это замечание не на шутку меня задело.

– Вы считаете мою голову пустой? – спросил я, несколько оскорбленный.

– Не теперь, мой дорогой Темпест: не позволяйте выпитому токайскому или коньяку, который мы пьем, говорить так поспешно за вас. Уверяю, что я не считаю вашу голову пустой; напротив, из того, что я слышал, следует, что ваша голова была и есть полна идей – прекрасных идей, оригинальных идей, никому не нужных в этом все подвергающем сомнению мире. Но будут ли эти идеи продолжать пускать ростки в вашем мозгу или полный кошелек остановит их? – вот в чем вопрос. Оригинальность и вдохновение, как это ни странно, редко свойственны миллионеру. Предполагается, что вдохновение приходит свыше, а деньги снизу! Между тем, в вашем случае и то и другое – и вдохновение и оригинальность – могут и далее процветать и давать плоды, я уверен, что могут. Хотя часто случается, что, когда мешок денег достается честолюбивому гению, Бог покидает его, а черт вступает в свои права. Вы никогда об этом не слыхали?

– Никогда! – ответил я, улыбаясь.

– Конечно, эти слова глупы и звучат смешно в наш век, когда не верят ни в Бога ни в черта. Между тем они означают, что до́лжно выбирать между верхом и низом: гений есть Верх, а деньги – Низ; нельзя в одно и то же время летать и пресмыкаться.

– Не верится, чтобы деньги заставляли человека пресмыкаться, – возразил я. – По-моему, это единственное средство, необходимое, чтобы усилить его дарования и поднять его до самой большой высоты.

– Вы так думаете? – Князь зажег сигару с серьезным и озабоченным видом. – Тогда я боюсь, что вы мало сведущи по части, как я называю, естественной психологии. То, что принадлежит земле, и влечет к земле. Вы это, конечно, понимаете? Золото принадлежит земле, вы добываете его оттуда, вы храните его в виде кусков или слитков; этот металл – вполне ощутимый. Гений же является неизвестно откуда: вы не можете ни откопать его, ни сотворить, а будете стоять и дивиться на него; он – редкий гость и капризен, как ветер, и обыкновенно производит разрушительное воздействие на условности, которым подчиняется человечество. Это, как я сказал, «высшее» над земными вкусами и понятиями, и те, кто его имеет, всегда живут в неведомых возвышенных сферах. Но деньги – это удобство, очень искусно выровненное с поверхностью земли; когда вам довольно его, вы твердой походкой спускаетесь вниз и внизу остаетесь!

Я засмеялся.

– Честное слово, вы очень красноречиво проповедуете против богатства! – заметил я. – Вы сами необычайно богаты. Разве вы досадуете на это?

– Нет, я не досадую, так как досадовать было бы бесполезно, – возразил он. – А я никогда не трачу время попусту. Но я говорю вам правду: гений и большое богатство не живут вместе. Например, я: вы не можете себе представить, какие громадные способности я имел когда-то! Давно, раньше чем сделался сам себе хозяин!

– Я уверен, что вы их имеете и теперь, – заявил я, глядя на его благородное лицо и прекрасные глаза.

Странная легкая улыбка, которую я подмечал уже не раз прежде, осветила его лицо.

– Вы говорите мне комплименты! – сказал он. – Вам, как и многим, нравится моя внешность, но, в конце концов, ничто так не обманчиво, как наружность. Причина этого в том, что, едва став взрослыми, мы стараемся казаться не тем, кто мы есть на самом деле, и таким образом, постоянно практикуясь с юных лет, достигаем того, что наша физическая форма полностью скрывает наше подлинное «я». В самом деле, это и умно, и искусно, потому что каждый индивидуум защищен стеной своего тела от шпионства друзей или врагов, каждый человек есть одинокая душа, заключенная в собственноручно сделанной тюрьме; наедине с собой он знает и часто ненавидит себя – иногда даже пугается лютого чудовища, спрятанного за его телесной маской, и старается забыть его страшное присутствие в пьянстве и распутстве, что и бывает иногда со мной. Вы бы не подумали этого обо мне?

– Никогда, – быстро ответил я. Что-то в его голосе и взгляде несказанно тронуло меня. – Вы клевещете на себя!

Он тихо засмеялся.

– Может быть! – небрежно бросил он. – Но это заставит вас подумать обо мне, что я не хуже большинства людей! Теперь вернемся к вопросу о вашей литературной карьере. Вы сказали, что написали книгу; отлично, напечатайте ее и посмотрите результат – если будет «удача», это уже нечто. А способов устроить эту «удачу» много. О чем ваша история? Надеюсь, что-нибудь нескромное?

– Разумеется, нет, – возразил я горячо. – Это повесть о благороднейших образцах жизни и о самых возвышенных стремлениях. Я писал ее с намерением поднять и очистить мысли моих читателей и хотел по мере возможности утешить тех, кто страдает и грустит…

Риманец улыбнулся с состраданием.

– Ваша книга не годится, – перебил он меня. – Уверяю вас, что она не годится. Она не соответствует духу времени. Возможно, ее и приняли бы, если бы вы показали ее критикам, таким как мой ближайший друг Генри Ирвинг, устроив ей «первую ночь» с великолепным ужином и превосходными напитками. Иначе бесполезно. А чтобы книга имела успех сама по себе, ей незачем пытаться быть литературной, она должна быть только неприличной. Настолько неприличной, насколько вы можете это сделать, не оскорбив передовой женщины. Это откроет вам широкое поле. Опишите в подробностях любовную интригу, распространитесь о рождении детей – словом, говорите о мужчинах и женщинах как о животных, существующих ради единственной цели размножения, и успех ваш будет громадный. Не будет ни одного критика, который не одобрит вас, ни одной пятнадцатилетней школьницы, которая не станет пожирать глазами написанные вами страницы в безмолвии своей девственной спальни!

Его взгляд сверкал такой злой насмешкой, что я, ошеломленный, не мог найти слов для ответа, и он продолжал:

– С чего это вам взбрело в голову, дорогой Темпест, писать книгу, как вы говорите, о «благороднейших образцах жизни»? На этой планете нет благородных образцов жизни: во всем подлость и торговля. Человек – ничтожество, и все его цели ничтожны, как он сам. А благородные образцы жизни ищите в других мирах. Другие миры есть! Опять-таки люди не желают возвышать и очищать свои мысли романами, которые они читают для удовольствия: для этого они ходят в церковь и очень скучают в продолжение службы. И зачем вы хотите утешать людей, которые обыкновенно только благодаря своей глупости причиняют себе муки? Они не хотели помочь вам. Они не дали вам шести пенсов, чтобы спасти вас от голода. Мой друг, оставьте ваше сумасбродство вместе с бедностью. Живите для себя. Если вы сделаете что-нибудь для других, эти другие только ответят вам самой черной неблагодарностью; примите мой совет и не жертвуйте своими собственными интересами из каких бы то ни было соображений!

Он встал из-за стола и говорил, стоя спиной к яркому огню и спокойно покуривая сигару. А я смотрел на его красивую фигуру и лицо, терзаясь мучительным сомнением, омрачившим мое восхищение.

– Если бы вы не были так прекрасны, я бы сказал, что вы бессердечны, – промолвил я наконец. – Но ваши черты – прямая противоположность вашим словам. В действительности у вас нет того равнодушия к человечеству, которое вы силитесь присвоить себе. Вся ваша наружность говорит о великодушии, которое вы не можете победить, если бы даже хотели. Кроме того, разве вы не пытаетесь всегда делать добро?

Он улыбнулся.

– Всегда! То есть я всегда занят работой, стараясь удовлетворить людские желания. Хорошо ли это или дурно с моей стороны, еще предстоит узнать. Людские желания беспредельны; единственное, чего ни один из них, по-видимому, не хочет, насколько я заметил, это прекратить со мной знакомство!

– Еще бы, конечно, нет! Узнав вас, это невозможно сделать! – И я засмеялся нелепости этой мысли.

Он искоса бросил на меня загадочный взгляд.

– Их желания не всегда похвальны, – заметил он, повернувшись, чтобы сбросить пепел от своей сигары за решетку камина.

– Но, безусловно, вы не потворствуете им в их пороках! – воскликнул я, все еще смеясь. – Это значило бы разыграть роль благодетеля слишком основательно!

– Я вижу, мы утонем в зыпучих песках теории, если пойдем дальше, – сказал он, – вы забываете, мой друг, что никто не может сказать наверняка, что такое порок и что добродетель. Они, как хамелеон, в разных странах принимают разные цвета. Авраам имел две или три жены и несколько наложниц и был добродетельным человеком, согласно Священному Писанию, тогда как какой-нибудь лондонский лорд Простак в наше время имеет одну жену и несколько наложниц и, в сущности, очень схож в других свойствах с Авраамом, но между тем считается ужасным типом. Переменим разговор, иначе мы никогда не кончим. Что нам делать с остатком вечера? Есть в Тиволи хорошо сложенная интересная девица, нашедшая себе покровительство у расслабленного маленького герцога; стоит посмотреть на ее удивительное кривлянье, благодаря которому она втирается в английскую аристократию, чтоб занять определенное положение. Или вы устали и предпочитаете отдохнуть?

Сказать правду, я был совершенно утомлен волнениями дня – и столько же нравственно, сколько физически. Моя голова была тяжела от вина, от которого я совсем отвык.

– В самом деле, мне скорее всего хотелось бы лечь спать, – сознался я, – но как же моя комната?

– О, Амиэль позаботился об этом; мы спросим его.

И он позвонил; его лакей сейчас же появился.

– Вы приготовили комнату для мистера Темпеста?

– Да, ваше сиятельство. Апартамент в этом коридоре, почти напротив. Комната обставлена не так, как следует, но я, настолько мог, сделал ее удобной для того, чтобы провести ночь.

– Благодарю, – сказал я, – я вам очень обязан.

Он почтительно поклонился.

– Благодарю вас, сэр.

Он удалился, и я сделал движение, чтобы пожелать моему хозяину покойной ночи.

Он взял мою протянутую руку и держал в своей некоторое время, пытливо глядя на меня.

– Вы мне нравитесь, Джеффри Темпест, – сказал он. – И потому, что вы мне нравитесь, и потому, что, я думаю, в вас есть нечто высшее, чем только земное животное, я хочу предложить вам то, что вы, может быть, найдете странным. Вот что: если я не нравлюсь вам, скажите это сейчас же, и мы разойдемся теперь, прежде чем у нас будет время лучше узнать друг друга, и я постараюсь больше не попадаться на вашем пути, разве только вы сами станете искать меня. Если же, наоборот, я нравлюсь вам, если вы находите мой характер и образ мыслей сходными с вашими, дайте мне обещание, что вы будете моим другом и товарищем на некоторое время, на несколько месяцев, во всяком случае. Я введу вас в лучшее общество и представлю вас самым красивым женщинам Европы, как и самым блестящим мужчинам. Я их всех знаю и, думаю, могу быть вам полезен. Но если в вас таится хоть малейшее отвращение ко мне, – здесь он остановился и продолжал с необыкновенной торжественностью, – во имя Господа, не скрывайте его, и я уйду, потому что, клянусь вам, я не тот, кем кажусь!

Потрясенный его странным взглядом и странной манерой, я колебался один момент, и от этого момента, я знал, зависела моя судьба. Это была правда: во мне мелькнула тень недоверия и отвращения к этому обаятельному, но циничному человеку, и он, по-видимому, почувствовал это. Но потом все подозрения исчезли, и я сжал его руку с новым чувством.

– Мой друг, ваше предупреждение пришло слишком поздно, – сказал я радостно. – Кто бы вы ни были или каким бы вы себя ни считали, я нахожу вас чрезвычайно симпатичным и счастлив, что встретил вас. Мой старый товарищ Кэррингтон действительно оказал мне услугу, познакомив нас, и уверяю вас, что я буду гордиться вашей дружбой. Вам, кажется, доставляет наслаждение унижать себя? Но вы знаете старую поговорку: «Не так страшен черт, как его малюют!»

– И это верно, – промолвил он задумчиво. – Бедный черт! Его недостатки, без сомнения, преувеличены священнослужителями. Итак, мы друзья?

– И я не буду первым, кто нарушит договор!

Его темные глаза внимательно остановились на мне, и все же в них, казалось, таилась улыбка.

– Договор – хорошее слово, – сказал он. – Итак, будем считать это договором. Теперь, имея состояние, вы обойдетесь без материальной помощи, но я думаю, что смогу быть вам полезен, введя вас в общество. И, конечно же, вы влюбитесь, если уже не влюблены.

– Нет, – быстро ответил я и сказал правду. – До сих пор я не встретил ни одной женщины, которая удовлетворяла бы моим требованиям красоты.

Он разразился хохотом.

– Честное слово, самонадеянности вам не занимать. Только совершенная красота удовлетворит вас? Но примите во внимание, мой друг, что вы сами, пусть даже и красивый, статный молодой человек, все же не вполне Аполлон.

– Не в том дело, – заметил я. – Мужчина должен выбирать себе жену внимательным глазом, для своего личного удовлетворения, так же как он выбирает лошадь или вино: совершенство или ничего.

– А женщина? – спросил Риманец, и глаза его блеснули.

– Женщина, в сущности, не имеет права выбора, – ответил я; так как это был один из моих любимых доводов, то я говорил с удовольствием. – Она должна подчиняться, когда ее хотят. Мужчина – всегда мужчина, а женщина только принадлежность мужчины и без красоты не может рассчитывать ни на его восхищение, ни на его поддержку.

– Правильно! Весьма правильно и логично! – воскликнул он, сделавшись на минуту чрезвычайно серьезным. – Я сам не симпатизирую новым идеям об интеллектуальности женщины. Она только самка человека, она не имеет собственной души, кроме той, которая является отражением его души, и, будучи лишенной логики, не способна иметь правильное суждение о вещах. Весь обман поддерживается этим истерическим существом, если принять во внимание, какое низшее создание она собой представляет. Любопытно проследить, сколько зла она причинила миру, разрушая планы умнейших советников и королей, которые, без сомнения, должны были бы господствовать над ней! А в настоящее время она сделалась более чем когда-нибудь неукротимой.

– Это только проходящая фаза, – возразил я небрежно, – придуманная несколькими несимпатичными особями женского пола. Я так мало интересуюсь женщинами, что сомневаюсь, женюсь ли когда-нибудь.

– У вас вдоволь времени для размышления; пока же забавляйтесь с красавицами en passant [1], – сказал он, внимательно следя за мной. – А тем временем я покажу вам всевозможные брачные рынки мира, хотя самый большой из всех, конечно, наша столица. Чудесные торги предстоят вам, милый друг! Образчики удивительных блондинок и брюнеток идут, в сущности, очень дешево. Мы рассмотрим их на досуге. Я рад, что вы сами решили, чтобы мы стали товарищами, потому что я очень горд – можно сказать, дьявольски горд – и никогда не останусь в обществе человека, если он выразит хоть малейшее желание избавиться от меня. Покойной ночи!

– Покойной ночи! – ответил я.

Мы снова пожали друг другу руки, и прежде, чем разъединили их, вдруг ярко сверкнула молния, сопровождаемая страшным раскатом грома. Электричество погасло, и только огонь в камине освещал наши лица. Я был немного ошеломлен и смущен; князь же оставался совершенно равнодушным, и его глаза блестели в темноте, как у кошки.

– Какая гроза! – заметил он. – Такой гром зимой – довольно необычное явление. Амиэль!

Вошел лакей, и его злое лицо походило на белую маску среди мрака.

– Лампы погасли, – сказал его господин, – странно, что цивилизованное человечество до сих пор не научилось обращаться с электрическим светом. Можете вы починить их, Амиэль?

– Да, ваше сиятельство.

И через несколько минут, благодаря искусным манипуляциям, которых я не понял и не мог видеть, хрустальные рожки засветились с новым блеском.

Грянул другой удар грома в сопровождении сильнейшего ливня.

– В самом деле, удивительная погода для января, – сказал Риманец, протягивая мне руку. – Покойной ночи, мой друг! Спите спокойно!

– Если гнев стихии мне позволит! – улыбнулся я.

– О, какое нам дело до стихии! Человек почти господствует над ней, или скоро так будет. Амиэль, покажите мистеру Темпесту его комнату.

Амиэль повиновался и, перейдя в коридор, ввел меня в большой роскошный апартамент, богато убранный и ярко освещенный. Уютным теплом пахнуло на меня, когда я вошел. И я, который с детства не видал такой роскоши, почувствовал себя более чем когда-либо подавленным от радостного сознания моего неожиданного, необыкновенного счастия.

Амиэль почтительно ждал, время от времени украдкой бросая на меня взгляды, в которых, мне казалось, читалась какая-то насмешка.

– Чем могу служить вам, сэр? – спросил он.

– Благодарю вас, вы мне не нужны, – ответил я, стараясь придать небрежную интонацию своему голосу. Так или иначе, но я чувствовал, что этого человека необходимо ставить на место. – Вы были очень внимательны, я этого не забуду.

Легкая улыбка скользнула по его губам.

– Премного благодарен, сэр. Покойной ночи!

И он удалился, оставив меня одного. Я ходил взад и вперед по комнате, скорее машинально, чем сознательно, пробуя думать, пробуя разобраться в изумительных происшествиях дня, но в моем мозгу еще царил хаос, и единственным рельефным образом являлась замечательная личность моего нового друга Риманца.

Его необыкновенная внешность, приятные манеры, его забавный цинизм, соединенный с глубоким чувством, которому я не мог подобрать названия; все незначительные, но тем не менее редкие особенности его происхождения и характера преследовали меня и как бы сделались неразрывно смешанными со мной и относящимися ко мне обстоятельствами.

Я разделся перед огнем, прислушиваясь к дождю и грому, который теперь затихал в сердитых отголосках.

– Джеффри Темпест, свет открылся перед тобой! – сказал я, обращаясь к самому себе. – Ты молод, здоров, недурен собой и умен, вдобавок к этому теперь ты имеешь пять миллионов фунтов и друга – богатого князя. Чего же больше тебе желать от судьбы? Ничего, кроме славы! А этого ты достигнешь легко, потому что в наше время даже слава покупается, как любовь. Твоя звезда восходит, и литературная каторга окончилась для тебя, мой мальчик! Пользуйся покоем и удовольствием всю оставшуюся жизнь. Ты счастливец! Наконец твой день пришел!

Я бросился на мягкую постель и постарался заснуть, но в полудреме все еще слышал в отдалении глухие отголоски грозы. И раз мне почудился голос князя, звавший «Амиэль! Амиэль!» – с неистовством, похожим на рев рассвирепевшего ветра. В другой раз я внезапно пробудился от глубокого сна под впечатлением, что кто-то подошел и внимательно смотрит на меня.

Я сел на кровати и вглядывался в темноту, так как огонь в камине погас. Потом включил маленькую электрическую лампочку подле меня, и комната осветилась, но в ней никого не было.

Между тем воображение продолжало играть со мной, прежде чем я снова заснул, и мне казалось, что я слышал около себя свистящий шепот: «Тише! Не тревожь его. Пусть глупец спит в своем безумстве!»

V

Встав на следующее утро, я узнал, что его сиятельство, как называли князя Риманца его слуги и служащие в отеле, отправился прокатиться верхом в парке, оставив меня завтракать в одиночестве. Поэтому я сошел в общую залу, где мне прислуживали с раболепством, несмотря на мое потертое платье, которое я еще принужден был носить, не имея перемены. Когда мне будет угодно завтракать? В котором часу я буду обедать? Останусь ли я в своем апартаменте? Или он недостаточно хорош? Может быть, я предпочту «отделение», подобное тому, какое занимает его сиятельство? Все эти почтительные вопросы сначала удивляли меня, а потом стали забавлять. Какие-нибудь таинственные агенты, очевидно, распространяли слух о моих богатствах, и это был первый результат. В ответ я сказал, что в данный момент ничего не могу решить и дам определенные распоряжения не раньше чем через несколько часов, а пока оставляю комнату за собой. После завтрака я собрался идти к моим поверенным, и только приказал позвать экипаж, как увидел моего друга, возвращавшегося с прогулки. Он сидел верхом на великолепной гнедой лошади. Судя по ее дикому взгляду и напряженным ногам, она недавно скакала галопом и теперь горячилась под сдерживающей ее властной, твердой рукой ездока. Лошадь прыгала и вертелась между кебами и экипажами, что было бы довольно рискованно, если б ее хозяином не был Риманец. Днем он казался еще более красивым: легкий румянец окрасил естественную бледность его лица, и его глаза блестели от прогулки на свежем воздухе и удовольствия.

Я ждал его приближения, так же как и Амиэль, который обыкновенно появлялся в коридоре отеля в момент прибытия своего господина. Риманец, заметив меня, улыбнулся и дотронулся рукояткой хлыста до шляпы в виде приветствия.

– Вы долго спите, Темпест! – сказал он, спрыгивая с лошади и бросая повод груму, который сопровождал его. – Завтра вы должны поехать со мной и присоединиться к «Liver Brigade» [2], как говорится на модном жаргоне. Раньше считалось в высшей степени неделикатным упоминать печень или другие органы внутреннего механизма, но теперь все это прошло, и мы находим особенное удовольствие рассуждать о некрасивых медицинских предметах. И в «Liver Brigade» вы увидите одновременно всех интересных господ, продавших душу дьяволу, – людей, которые наедаются до того, что готовы лопнуть, а потом важно восседают на породистых лошадях – слишком хороших, чтобы нести на себе такое скверное бремя, – в надежде выгнать дьявола из своей зараженной крови. Они думают, что я один из них, но они ошибаются.

Он похлопал лошадь по холке, и грум отвел ее; от быстрого бега мыло покрывало пятнами ее лоснящуюся грудь и передние ноги.

– Зачем же вы присоединяетесь к ним? – спросил я, смеясь и глядя на него с нескрываемым удовольствием; никогда он не казался мне так удивительно сложенным, как в тот раз, в ловко сидевшем на нем верховом костюме. – Вы обманываете их!

– Да, – ответил он, – и, знаете ли, в этом случае я не единственный в Лондоне. Куда вы собрались?

– К тем поверенным, что написали мне вчера вечером. Название фирмы – «Бентам и Эллис». Чем раньше я побеседую с ними, тем лучше. Как вы думаете?

– Да, но вот что, – и он отвел меня в сторону, – вы должны иметь при себе наличные. Будет нехорошо, если вы сейчас же обратитесь за деньгами, и, в сущности, нет никакой необходимости объяснять этим законникам, что их письмо застало вас на пороге голодной смерти. Возьмите этот бумажник – помните, вы позволили мне быть вашим банкиром – и по дороге зайдите к какому-нибудь известному портному и приоденьтесь.

Он повернулся и пошел быстрыми шагами, а я поспешил за ним, тронутый его добротой.

– Постойте, Лючио!

Я в первый раз называл его по имени. Он сейчас же остановился.

– Ну? – он внимательно посмотрел на меня и улыбнулся.

– Вы не даете мне сказать, – сказал я тихо, так как мы стояли в общем коридоре отеля. – Дело в том, что у меня есть деньги, то есть я могу их сейчас получить. Кэррингтон прислал мне чек на пятьдесят фунтов в своем письме, я забыл вам об этом сказать. Он был так добр, одолжив их мне. Возьмите их как гарантию за этот бумажник. Кстати, сколько в нем?

– Пятьсот банковыми билетами.

– Пятьсот! Дорогой друг, мне не нужно столько. Это слишком много!

– В наше время лучше иметь слишком много, чем слишком мало! – быстро возразил он. – Дорогой Темпест, не придавайте этому такого значения! Пятьсот фунтов, в сущности, ничто. Вы можете истратить их на один туалетный несессер, например. Лучше отошлите назад Джону Кэррингтону его чек; я не очень верю в его великодушие, принимая во внимание, что он открыл руду, стоящую около ста тысяч фунтов, за несколько дней до моего отъезда из Австралии.

Я выслушал это с большим удивлением и, должен сознаться, с некоторой обидой. Откровенный и великодушный характер моего старого товарища Баффлза, казалось, вдруг померк в моих глазах. Отчего в письме он ни слова не сказал о своей удаче?

Испугался ли он, что я буду беспокоить его дальнейшими займами? Кажется, мой вид выражал мои мысли, потому что Риманец, наблюдавший за мной, тотчас прибавил:

– Разве он ничего не упомянул о своем счастии? Это не по-дружески, но, как я уже говорил, деньги часто портят человека.

– О, я полагаю, он не имел намерения пренебречь мной, – поспешил я сказать с принужденной улыбкой. – Без сомнения, это послужит темой для следующего письма. Что же касается этих пятисот фунтов…

– Оставьте их, мой милый, оставьте их! – произнес он нетерпеливо. – Зачем вы говорите о гарантии? Не получил ли я вас как гарантию?

Я засмеялся.

– Ну да, теперь я вполне благонадежен и не собираюсь бежать.

– От меня? – спросил он с полухолодным, полуласковым взглядом. – Нет, не думаю!

Он сделал легкое движение рукой и оставил меня, а я, положив кожаный бумажник с билетами в боковой карман, кликнул кеб и покатил на Басинг-холл-стрит, где мои поверенные ждали меня.

Приехав к месту назначения, я велел доложить о себе и был тотчас же принят с величайшим почтением двумя маленькими человечками, представлявшими собой «фирму». По моей просьбе они послали клерка вниз, чтобы расплатиться и отослать кеб, и я, открыв бумажник Лючио, попросил их разменять билет в десять фунтов золотом и серебром, что они и сделали с большой охотой.

Затем мы вместе занялись делом. Мой скончавшийся родственник, которого я, насколько помню, никогда не видал, но который видел меня сироткой на руках кормилицы, оставил мне безусловно все, что имел, включая несколько редких коллекций картин и драгоценностей. Его завещание было так кратко и ясно, что не оставляло возможности «мудрствовать лукаво» над ним, и мне было объявлено, что через неделю или дней десять самое большее все будет приведено в порядок и окажется в моем исключительном распоряжении.

– Вы очень счастливый человек, мистер Темпест, – сказал мне старший компаньон, мистер Бентам, складывая последнюю из рассмотренных бумаг. – В ваши годы такое княжеское наследство принесет вам или большое удовольствие, или большое проклятие, – никогда не знаешь! Обладание таким громадным богатством налагает большую ответственность.

Меня забавляла дерзость этого слуги закона, осмелившегося рассуждать нравоучительно о моем счастии.

– Многие охотно бы приняли эту ответственность и поменялись бы со мной местами, – сказал я с вызывающим видом, – вы сами, например?

Я знал, что это замечание было дурного тона, но я сделал его умышленно, чувствуя, что не его дело проповедовать мне об ответственности, налагаемой богатством. Однако он не обиделся, а только искоса бросил на меня внимательный взгляд, став похожим на задумчивую ворону.

– Нет, мистер Темпест, нет, – сказал он сухо, – не думаю, чтобы я хотел поменяться с вами местами. Я доволен тем, что я есть. Моя голова – мой банк и приносит мне совершенно достаточные для жизни проценты. Это все, чего я желаю. Жить не нуждаясь и честно трудиться – с меня довольно. Я никогда не завидовал чужому богатству.

– Мистер Бентам философ, – заметил его партнер мистер Эллис, улыбаясь. – В нашей профессии, мистер Темпест, мы видим так много превратностей судьбы, что, следя за переменчивым счастьем наших клиентов, сами научаемся довольствоваться малым.

– Я этому не научился до сих пор, – сказал я весело. – Но в настоящий момент я признаю себя удовлетворенным.

Каждый из них поклонился легким официальным поклоном, а мистер Бентам пожал мне руку.

– Дело окончено, позвольте мне поздравить вас, – сказал он вежливо, – конечно, во всякое время, когда бы вы ни пожелали вверить ваши дела в другие руки, мы с партнером примем это с совершенной готовностью. Ваш покойный родственник имел к нам большое доверие…

– И я также, уверяю вас! – тут же воскликнул я. – Вы сделаете мне одолжение, продолжая вести мои дела, как вы это делали для моего родственника, и будьте уверены в моей благодарности.

Оба маленьких человечка снова поклонились, и на этот раз мистер Эллис пожал мне руку.

– Мы сделаем для вас все, что в наших силах, мистер Темпест. Не правда ли, Бентам?

Бентам важно кивнул головой.

– А теперь, как вы думаете, следует ли нам сказать это, Бентам, или не следует?

– Может быть, – задумчиво произнес Бентам, – будет лучше сказать это.

Я смотрел то на одного, то на другого, ничего не понимая.

Мистер Эллис потер руки и улыбнулся.

– Дело в том, мистер Темпест, что у вашего покойного родственника была одна весьма странная идея, и хотя он был человек тонкий и неглупый, но, несомненно, имел весьма странную идею, и, быть может, если бы он ее настойчиво преследовал, то она могла бы привести его в дом умалишенных и помешать ему распорядиться своим громадным состоянием так разумно и справедливо, как он это сделал; к счастию для него и для вас, он не настаивал на ней и до последнего дня сохранил свои удивительные деловые качества. Но я не думаю, чтоб он когда-нибудь вполне освободился от своей идеи, не правда ли, Бентам?

Бентам задумчиво рассматривал черный круглый знак от газового рожка на потолке.

– Не думаю, нет, не думаю, – ответил он. – Я уверен, что он был совершенно убежден в этом.

– Что это за идея, наконец? – спросил я нетерпеливо. – Не занимался ли он изобретением нового летательного аппарата, чтобы таким путем избавиться от своих денег?

– Нет, нет, нет! – И мистер Эллис рассмеялся над моим предположением тихим приятным смехом. – Нет, дорогой сэр, никакие фантазии в механике или торговле не занимали его воображения. Он слишком… э… да, я думаю, что могу так сказать… он слишком глубоко противился тому, что называется «прогрессом», для того, чтоб помогать ему новыми изобретениями или какими бы то ни было другими средствами. Вы видите, мне немного неловко объяснять вам то, что действительно кажется самой нелепой и фантастической идеей, но – чтоб начать – мы, в сущности, никогда не знали, каким путем он составил свое состояние. Не правда ли, Бентам?

Бентам плотно сжал губы.

– Мы совершали операции с большими суммами и советовали, как лучше их поместить, но спрашивать, откуда они берутся, было не наше дело. Не правда ли, Бентам?

Бентам степенно кивнул головой.

– Нам доверяли, – продолжал его компаньон, мягко соединяя кончики пальцев, – и мы старались оправдать доверие скромностью и верностью, и только после долгих лет деловых отношений наш клиент высказал нам свою идею, совершенно невообразимую и странную: короче, он считал, что продался дьяволу и что его громадное богатство стало результатом этой сделки.

Я от души расхохотался.

– Что за вздорная мысль! – воскликнул я. – Бедняга! Очевидно, у него что-то было с головой, или, быть может, он употребил это выражение только в фигуральном смысле?

– Не думаю, – возразил мистер Эллис, продолжая сжимать кончики пальцев, – не думаю, чтобы наш клиент употребил фразу «продался дьяволу» только как фигуру речи. Мистер Бентам?

– Положительно нет, – сказал Бентам серьезно, – он говорил об этой сделке как о свершившемся факте.

Я опять рассмеялся, но уже не так громко.

– В наше время люди имеют всевозможные фантазии, – сказал я, – я имею в виду учение Блаватской, идеи византизма и гипноз. Нечего удивляться, если некоторые еще в глупом старом суеверии сохранили веру в существование дьявола, но для вполне здравомыслящего человека…

– Да-а, да, – прервал мистер Эллис, – ваш родственник был вполне здравомыслящим человеком, и эта идея была единственной фантазией, укоренившейся в его в высшей степени практическом уме. Будучи только идеей, она едва ли достойна быть упомянутой, но, может быть, хорошо, и мистер Бентам согласен со мной, что мы упомянули о ней.

– Для нас большое облегчение, что мы упомянули о ней, – подтвердил мистер Бентам.

Я улыбнулся, поблагодарив их, и встал, чтобы идти. Они поклонились мне одновременно еще раз и при этом выглядели почти как близнецы – так тождественно общая практика запечатлелась на их чертах.

– До свидания, мистер Темпест, излишне говорить, что мы будем служить вам, как служили нашему прежнему клиенту, по мере наших сил. Могу я вас спросить, не потребуется ли вам немедленно некоторая сумма?

– Нет, благодарю вас, – ответил я, чувствуя признательность моему другу Риманцу, поставившему меня в совершенно независимое положение перед этими адвокатами. – Денег у меня более чем достаточно.

Они, по-видимому, немного удивились, но удержались от какого-либо замечания.

Потом они записали мой адрес и послали клерка проводить меня. Я дал этому человеку полсоверена, чтобы выпил за мое здоровье, и он с радостью обещал это сделать.

Затем я пошел пешком, стараясь уверить себя, что это не сон и я действительно пять раз миллионер.

Свернув за угол, я неожиданно столкнулся с человеком, оказавшимся тем самым редактором, который накануне вернул мне мою отвергнутую рукопись.

Узнав меня, он сразу остановился.

– Куда вы идете? – спросил он. – Пробуете поместить этот несчастный роман? Мой милый, поверьте мне, что он не годится…

– Он не годится? Еще как годится, – сказал я спокойно, – я сам его издам.

Он отступил.

– Сами издадите! Силы небесные! Да это вам обойдется в шестьдесят или семьдесят, а может быть, и в сто фунтов стерлингов.

– Мне все равно, если б даже мне это стоило тысячу.

Краска залила его лицо, и глаза широко раскрылись от удивления.

– Я думал… простите меня… – запинался он, – я думал, вы нуждались в деньгах…

– Я нуждался, – ответил я сухо, – но не нуждаюсь теперь.

Его в высшей степени растерянный вид вместе с переворотом, поставившим вверх дном мою жизнь, произвел на меня такое возбуждающее впечатление, что я разразился хохотом, дико, шумно, неистово, что, по-видимому, встревожило его, так как он стал нервно оглядываться по сторонам, словно помышляя о бегстве.

Я схватил его за руку и сказал, стараясь обуздать свое почти истерическое веселье:

– Я не сумасшедший, не думайте, я всего лишь миллионер! – И опять принялся хохотать.

Положение казалось мне крайне смешным, но почтенный редактор не находил этого, и его черты выражали столько неподдельной тревоги, что я сделал последнюю попытку овладеть собой, и мне это наконец удалось.

– Даю вам честное слово, что я не шучу, это факт. Вчера вечером я нуждался в обеде, и вы, как добрый человек, предложили мне его, сегодня я обладаю пятью миллионами. Не смотрите так! Вы получите апоплексический удар! Итак, я вам уже сказал, что сам издам свою книгу, и она должна иметь успех! О, я совершенно серьезен! Теперь в моем бумажнике больше чем достаточно, чтоб заплатить за ее издание!

Я выпустил его руку, и он отшатнулся, ошеломленный и сконфуженный.

– С нами Бог! – пробормотал он слабо. – Это похоже на сон! Я никогда в своей жизни не был так удивлен!

– И я тоже! – Я с трудом сдержал новый взрыв хохота. – Но в жизни, как и в сказках, случаются чудеса. И книга, которую отвергли лекторы, будет краеугольным камнем или успехом сезона! Сколько вы возьмете, чтоб издать ее?

– Я? Чтоб я издал ее?

– Ну да, вы… Почему же нет? Если я предлагаю вам возможность честно заработать деньги, неужели куча ваших нанятых «лекторов» помешает вам принять ее? Вы не раб, здесь свободная страна. Я знаю, кто читает для вас: сухой, никем не любимый пятидесятилетний брюзга, буквоед, страдающий дурным пищеварением, который сам потерпел неудачу в литературе и потому ничего другого не найдет сделать, как только нацарапать ругательную рецензию на работу, подающую надежду. Зачем же вам доверяться такому некомпетентному мнению? Я заплачу вам за издание моей книги сумму, какую вы сами назначите, и даже больше – за доброе намерение. И я ручаюсь, что она сделает имя не только мне, как автору, но и вам, как издателю. Я не пожалею средств на рекламу и заставлю работать прессу. Все на свете покупается за деньги.

– Постойте, постойте, – прервал он, – это так неожиданно! Я должен подумать! Дайте мне время все осмыслить.

– В таком случае даю вам день на размышление, – сказал я, – но не больше, так как, если вы не скажете «да», я найду другого человека, который хорошо наживется вместо вас. Будьте благоразумны, мой друг! Прощайте!

– Подождите!.. Видите ли, вы такой странный, такой возбужденный, ваша голова, по-видимому, идет кругом!

– Верно! И есть от чего!

– Бог мой! – и он улыбнулся. – Позвольте же мне поздравить вас. И знаете ли, я действительно искренно поздравляю вас, – и он горячо пожал мне руку. – А что касается книги, то ее, в сущности, ругали не за литературный стиль и отсутствие таланта – она просто была слишком, слишком возвышенной, а потому не подходящей ко вкусу публики. Тема домашних беззаконий, как мы видим, имеет наибольший успех в наше время. Но я подумаю о вашей книге. Куда вам написать?

– «Гранд-отель», – ответил я, внутренне забавляясь его растерянным и беспокойным видом; я знал, что он уже мысленно подсчитал, сколько можно с меня взять за выполнение моего литературного каприза. – Приходите ко мне завтра обедать или завтракать, если хотите, только прежде дайте мне знать. Помните, я даю вам ровно сутки на обдумывание. Через двадцать четыре часа вы должны решить: да или нет.

И с этим я оставил его, смотрящего в недоумении мне вслед, как человек, который увидел какое-нибудь чудо, упавшее с неба к его ногам. Я продолжал свой путь, неслышно посмеиваясь, пока не заметил, что несколько прохожих удивленно на меня посмотрели, и пришел к заключению о необходимости скрывать свои мысли, если не желаю быть принятым за сумасшедшего. Я шел очень скоро, и мое возбуждение мало-помалу остыло. Я возвратился в нормальное состояние флегматичного англичанина, который считает верхом неприличия каким-либо образом демонстрировать свои чувства. И остаток утра я посвятил покупке готового платья, какое, на мое необыкновенное счастье, оказалось мне совершенно впору, и сделал крупный, если не сказать экстравагантный, заказ модному портному, обещавшему мне исполнить все быстро и аккуратно. Затем я отослал деньги, которые был должен хозяйке моей бывшей квартиры, прибавив к ним лишние пять фунтов в благодарность бедной женщине за ее долгое терпение и вообще за ее доброту ко мне во время моего проживания в ее неприглядном жилище. Сделав это, я возвратился в «Гранд-отель» в прекрасном настроении, выглядя и чувствуя себя много лучше в новом, хорошо сидящем на мне платье. Слуга встретил меня в коридоре, с самым раболепным почтением доложив мне, что «его сиятельство князь» ждет меня к завтраку в своих апартаментах. Я сейчас же отправился туда и нашел моего нового друга одного в роскошной гостиной; он стоял у громадного окна и держал в руке продолговатый хрустальный ящичек, на который смотрел почти с любовью.

– А, Джеффри! Вы здесь! – воскликнул он. – Я рассчитывал, что вы покончите с делами к завтраку, а потому ждал.

– Очень мило с вашей стороны! – сказал я, довольный дружеской фамильярностью, которую он выказал, назвав меня по имени. – Что у вас там?

– Мой любимец, – ответил он, улыбнувшись. – Видали ль вы что-нибудь подобное раньше?

VI

Я подошел и посмотрел на ящичек, который он держал в руках. В нем были просверлены крохотные дырочки для доступа воздуха, и внутри находилось блестящекрылое насекомое вроде жучка, окрашенное во все цвета радуги.

– Он живой? – спросил я.

– Живой и с достаточной долей разума. Я кормлю его, и он знает меня; это, можно сказать, высшая степень цивилизации большинства человеческих существ: они знают, кто их кормит. Как вы видите, он совсем ручной.

Князь открыл ящичек и вытянул указательный палец. Блестящее тельце жука затрепетало всеми оттенками опала; его лучезарные крылья распустились, и, поднявшись на руку своего покровителя, он вцепился в нее. Риманец поднял ее и держал в воздухе, затем слегка встряхнул ею и воскликнул:

– Лети, Дух! Лети и возвращайся ко мне!

Насекомое высоко поднялось и кружилось у потолка, как радужный драгоценный камень, и шум его крыльев во время полета издавал звук, похожий на жужжание. Я следил за ним, очарованный, пока после нескольких грациозных движений туда и сюда оно не возвратилось на все еще протянутую руку своего господина и опять не уселось там, отказавшись от дальнейших попыток взлететь.

– Говорят, что в жизни – смерть, – сказал тихо князь, устремив свои темные глаза на трепещущие крылья насекомого, – но это неверно, как и многие избитые человеческие истины. «В смерти – жизнь» – так мы должны сказать. Это существо – редкое и любопытное произведение смерти, и я думаю, не единственное в своем роде. Другие были найдены при точно таких же обстоятельствах, а этого я отыскал лично сам. Я не наскучу вам рассказом?

– Напротив! – возразил я горячо, не отрывая глаз от радужного насекомого, которое сверкало при свете, как если б его сосуды были из фосфора.

С минуту он молчал, наблюдая за мной.

– Итак, это случилось просто. В Египте я присутствовал при извлечении из саркофага женской мумии. Ее талисманы описывали ее как принцессу из знаменитого царского дома. На шее у нее висело несколько любопытных драгоценностей, а на груди лежала пластинка из кованого золота в четверть дюйма толщиной. Она была завернута в необыкновенное количество благоуханных пелен, и когда их развернули, то оказалось, что тело посреди груди сгнило и в пустоте, или гнезде, образовавшемся от процесса разложения, было найдено живым это насекомое, такое же блестящее, как теперь.

Я не мог удержаться от нервного содрогания.

– Какой ужас! – сказал я. – Признаюсь, что, будь я на вашем месте, я бы не сделал своим любимцем такое отвратительное существо! Я думаю, что убил бы его!

Он пристально посмотрел на меня.

– Почему? – спросил он. – Боюсь, мой милый Джеффри, у вас нет склонности к науке. Убить бедняжку, которая нашла жизнь на груди смерти, – не жестока ли эта мысль? Для меня это неизвестное науке насекомое служит ценным доказательством (если бы я нуждался в нем) неразрушимости зачатков сознательного существования; у него есть глаза и чувства вкуса, обоняния, осязания и слуха, и оно получило их вместе с разумом из мертвого тела женщины, которая жила и, без сомнения, любила, и грешила, и страдала более четырех тысяч лет назад! – Он остановился и вдруг прибавил: – Все-таки, откровенно говоря, я с вами согласен и считаю его злым созданием. В самом деле! Но от этого люблю его ничуть не меньше. Ведь я сам составил о нем фантастическое представление. Я склонен признавать идею о переселении душ и иногда, чтоб удовлетворить свою причуду, представляю, что принцесса из этого царского египетского дома имела порочную, блестящую и кровожадную душу и что… она здесь!

При этих словах холодная дрожь пробежала по моему телу, и, глядя на князя, на его высокую фигуру, освещенную зимнем светом, с «порочной, блестящей и кровожадной душой», вцепившейся в его руку, я вдруг увидел нечто безобразное, проступившее в его поразительной красоте. Меня охватил необъяснимый ужас, который я приписал впечатлению от рассказанной им истории, и, решив побороть свои ощущения, я стал разглядывать более внимательно волшебного жучка. Его блестящие бисерные глазки сверкали, как мне казалось, враждебно, и я отступил назад, сердясь на самого себя за овладевший мною страх перед этим существом.

– Это замечательно! – пробормотал я. – Неудивительно, что вы так его цените. Его глаза совершенно отчетливы и почти разумны.

– Безусловно, у нее были красивые глаза, – сказал Риманец.

– У нее? Кого вы имете в виду?

– Принцессу, конечно, – ответил он, очевидно забавляясь, – милую умершую даму; некоторые ее свойства должны быть в этом существе, принимая во внимание, что оно питалось только ее телом. – И он положил насекомое в его хрустальное жилище с самой нежной заботливостью.

– Я полагаю, вы делаете из этого вывод, что ничто, в сущности, не умирает окончательно?

– Безусловно, – ответил он выразительно. – Ничто не может исчезнуть полностью, даже мысль.

Я молчал и следил за ним, пока он убирал стеклянный ящичек с опасным жильцом.

– А теперь будем завтракать, – сказал он весело, беря меня под руку, – вы выглядите на двадцать процентов лучше, чем сегодня утром, Джеффри, и я полагаю, что ваши дела удачно устроились. А что еще вы делали?

Сидя за столом, с прислуживающим нам мрачным Амиэлем, я рассказал о своих утренних приключениях, подробно описав встречу с редактором, который накануне не принял моей рукописи и который, я был уверен, с радостью теперь согласится на сделанное ему предложение.

Риманец слушал внимательно, время от времени улыбаясь.

– Конечно, – сказал он, когда я кончил, – ничего нет удивительного в поведении этого почтенного господина. Он выказал замечательную скромность и выдержку, не согласившись сразу на ваше предложение. Его забавное лицемерие в просьбе дать ему время на размышление только доказывает, что он человек тактичный и дальновидный. Можете ли вы представить себе человеческое существо или человеческую совесть, которых нельзя было бы купить? Мой друг, вы можете купить короля, если дадите достаточную цену, и папа продаст вам специально прибереженное место на небе, если только вы заплатите ему на земле! Ничто не дается даром на этом свете, кроме воздуха и солнечного света; за все остальное приходится платить – кровью, слезами, иногда стенаниями, но чаще всего деньгами.

Мне почудилось, что Амиэль, стоявший за стулом своего господина, мрачно улыбнулся при этом, и моя инстинктивная неприязнь к нему заставила меня умолчать о моих делах до окончания завтрака. Я не мог определить причину моего отвращения к этому верному слуге князя, но оно возвращалось и увеличивалось каждый раз, когда я видел его угрюмые и, как мне казалось, насмешливые черты. Между тем он был совершенно почтителен и внимателен. Я не мог, в сущности, ни в чем его обвинить, однако, когда он наконец поставил кофе, коньяк и сигары на стол и бесшумно удалился, почувствовал большое облегчение и вздохнул свободнее.

Как только мы остались одни, Риманец зажег сигару и принялся курить, смотря на меня с особенным интересом и добротой, что делало его красивое лицо еще обаятельнее.

– Теперь поговорим, – сказал он. – Я думаю, что в настоящее время я ваш лучший друг и, конечно, знаю свет лучше, чем вы. Как вы предполагаете устроить вашу жизнь, то есть, говоря другими словами, как вы решили потратить деньги?

Я рассмеялся.

– Разумеется, я не пожертвую их на строительство церкви или больницы; я даже не организую бесплатную библиотеку, потому что такие учреждения, помимо того что становятся центром заразных болезней, обыкновенно поступают под начало комитета местных торговцев, которые осмеливаются считать себя судьями в литературе. Дорогой князь, я хочу тратить деньги на свое собственное удовольствие и полагаю, что способов для этого найду в изобилии.

Риманец отмахнул дым своей сигары рукой, и его темные глаза засветились особенным ярким светом сквозь носящийся в воздухе серый туман.

– С вашим состоянием вы можете сделать счастливыми сотни людей, – заметил он.

– Благодарю, сперва я сам хочу стать счастливым, – ответил я весело, – я, наверно, кажусь вам эгоистом: я знаю, вы – филантроп, а я нет.

Он продолжал испытующе глядеть на меня.

– Вы можете помочь вашим собратьям по литературе…

Я прервал его решительным жестом:

– Этого, мой друг, я бы никогда не сделал. Мои литературные собратья давали мне пинки при каждом удобном случае и старались изо всех сил помешать мне заработать средства к существованию. Теперь мой черед толкать их, и я покажу им столько же милосердия, помощи и симпатии, сколько они показали мне!

– Месть сладка! – процитировал он сентенциозно. – Я бы порекомендовал вам издавать перворазрядный журнал.

– Зачем?

– Нужно ли спрашивать? Подумайте об удовольствии, которое вы будете испытывать, получая рукописи ваших литературных врагов и возвращая их обратно, бросая их письма в корзину для негодной бумаги и отсылая назад их поэмы, романы и политические статьи с заметкой на оборотной стороне: «Возвращают с благодарностью» или: «Для нас не подходит». Вонзить нож в ваших соперников анонимной критикой! Радость дикаря с двадцатью скальпами у пояса померкнет в сравнении с этим! Я сам был когда-то редактором, и я знаю!

Я рассмеялся над его горячностью.

– Мне кажется, вы правы, – сказал я, – я сумею основательно занять мстительную позицию! Но занятие журналом будет слишком хлопотно, слишком свяжет меня.

– Вам не обязательно им заниматься! Последуйте примеру всех крупных издателей и совершенно отстранитесь от дела, но получайте выгоду! Вы никогда не увидите настоящего редактора передовой ежедневной газеты, а только побеседуете с его помощником. Действительный же редактор находится, смотря по сезону, в Шотландии, в Аскоте или зимует в Египте; предполагается, что он отвечает за все в своем журнале, но обыкновенно он последний, кому что-либо о нем известно. Он доверяет своему штату, иногда весьма плохой подпоре, а когда его сотрудники оказываются в затруднительном положении, они выпутываются из него, говоря, что не могут ничего решить без редактора. А редактор тем временем преспокойно развлекается где-нибудь за тысячу верст. Вы можете обманывать публику так же, если хотите.

– Я бы мог, но я так не хочу, – ответил я, – если бы у меня было дело, я бы не пренебрегал им. Я люблю все делать основательно.

– Так же, как я, – произнес быстро Риманец, – я сам всегда проникаюсь делом, и за что бы я ни брался, я делаю со всей душой!

Он улыбнулся, как мне показалось, иронически.

– Итак, как же вы начнете пользоваться наследством?

– Прежде всего, я издам мою книгу, ту самую, которую никто не хотел принять. А теперь я заставлю Лондон заговорить о ней.

– Возможно, что вы это и сделаете, – сказал он, глядя на меня полузакрытыми глазами сквозь облако дыма. – Лондон любит толки. Особенно о некрасивых и сомнительных предметах. Поэтому, как я вам уже намекнул, если б ваша книга была смесью Золя, Гюисманса и Бодлера или если б имела своей героиней «скромную» девушку, которая считает честное замужество «унижением», то вы могли бы быть уверены в успехе в эти дни новых Содома и Гоморры. – Тут он вдруг вскочил, бросил сигару и встал передо мной. – Отчего огненный дождь не падает с неба на эту проклятую страну? Она созрела для наказания – полная отвратительных существ, недостойных даже мучений ада, на которые, как говорят, осуждены лжецы и лицемеры! Темпест, если есть человеческое существо, которого я более всего гнушаюсь, так это тип человека, весьма распространенный в наше время, – человека, который облекает свои мерзкие пороки в платье широкого великодушия и добродетели. Такой субъект будет даже преклоняться перед потерей целомудрия в женщине, потому что он знает, что только ее нравственным и физическим падением он может утолить свое скотское сластолюбие. Чем быть таким лицемерным подлецом, я предпочел бы открыто признать себя негодяем!

– Это потому, что у вас самого натура благородная, – сказал я. – Вы исключение из правила.

– Исключение? Я? – И он горько усмехнулся. – Да, вы правы. Я – исключение, быть может, между людьми, но я подлец сравнительно с честностью животных! Лев не перенимает повадок голубя, он громко заявляет о своей свирепости. Змея, как ни скрытны ее движения, выказывает свои намерения шипением. Вой голодного волка слышен издалека, пугая торопящегося путника среди снежной пустыни. Но человек более злобный, чем лев, более вероломный, чем змея, более алчный, чем волк, – он пожимает руку своего ближнего под видом дружбы, а за спиной мешает его с грязью. Под улыбающимся лицом он прячет фальшивое и эгоистичное сердце, кидая свою ничтожную насмешку на загадку мира, он ропщет на Бога. О Небо! – Здесь он прервал себя страстным жестом. – Что сделает Вечность с таким неблагодарным слепым червем, как человек?

Его голос звучал с особенной силой, его глаза горели огненным пылом.

Его вид произвел на меня ошеломляющее впечатление, и я с потухшей сигарой уставился на него в немом изумлении.

Что за вдохновенное лицо! Что за величественная фигура! Какой царственный, почти богоподобный вид был у него в этот момент! А между тем было что-то страшное в его позе, полной вызова и протеста. Он поймал мой удивленный взгляд, и пыл страсти поблек на его лице; он засмеялся и пожал плечами.

– Я думаю, что я рожден быть актером, – сказал он небрежно. – По временам меня одолевает любовь к декламации. Тогда я говорю, как говорят первые министры и господа в парламенте, отдаваясь настроению минуты и не придавая значения ни одному сказанному слову!

– Я не принимаю такого объяснения, – слегка улыбнулся я, – вы должны придавать значение тому, что говорите; хотя мне думается, что вы натура, действующая под влиянием импульса.

– В самом деле, вы так думаете! – воскликнул он. – Как это умно с вашей стороны, милый Джеффри, как это умно! Но вы ошибаетесь! Нет существа менее импульсивного или более обремененного умыслом, чем я. Верьте мне или не верьте, как хотите. Вера – такое чувство, которое нельзя навязать принуждением. Если б я сказал вам, что я опасный спутник, что я люблю зло больше, чем добро, что я ненадежный наставник человека, что бы вы подумали?

– Я бы подумал, что вы имеете странную склонность обесценивать свои качества, – сказал я, снова зажигая сигару и несколько забавляясь его горячностью. – И я испытывал бы к вам такую же симпатию, как и теперь, и даже больше, если только это возможно.

Он сел и устремил на меня свои темные загадочные глаза.

– Темпест, вы следуете примеру хорошеньких женщин: они всегда любят самых отъявленных негодяев!

– Но вы же не негодяй, – заметил я, спокойно попыхивая сигарой.

– Да, я не негодяй, но во мне много дьявольского.

– Тем лучше! – И я лениво развалился на стуле. – Я надеюсь, что и во мне также сидит дьявол!

– Вы верите в него? – спросил Риманец, улыбаясь.

– В дьявола? Конечно, нет!

– Он – весьма интересная легендарная личность, – продолжал князь, закуривая другую сигару и принимаясь медленно пускать клубы дыма. – И стал героем не одной захватывающей истории. Вообразите его падение с небес! «Люцифер, Сын Утра» – что за титул, что за превосходство! Предполагается, что существо, рожденное от Утра, образовалось из прозрачного чистого света; вся теплота поднялась от миллиона сфер и окрасила его светлое лицо, и весь блеск огненных планет пылал в его глазах. Безупречный и превосходный стоял он, этот величественный Архангел, по правую руку самого Божества, и пред его неутомимым взором проносились великие творения Божеской мысли. Вдруг он заметил вдали, внутри зарождавшейся материи, новый маленький мир и в нем существо, формирующееся медленно, существо хотя слабое, но могущественное, хотя высшее, но легкомысленное – странный парадокс! – предназначенное пройти все фазы жизни, пока, приняв душу Творца, оно не коснется сознательного Бессмертия – Вечной Радости. Тогда Люцифер, полный гнева, повернулся к Властелину Сфер и кинул ему безумный вызов, громко закричав: «Не хочешь ли Ты из этого ничтожного слабого создания сделать Ангела, как я? Я протестую и осуждаю Тебя! Если Ты сделаешь человека по нашему образу, то я скорее уничтожу его, чем стану делить с ним великолепие Твоей Мудрости и сияние Твоей Любви!» И Голос, страшный и прекрасный, ответил ему: «Люцифер, Сын Утра, тебе хорошо известно, что ни одно праздное или безумное слово не должно быть произнесено при мне, так как Свободная Воля есть дар Бессмертных; поэтому что ты говоришь, то ты и сделаешь! Поди, Гордый Дух, Я лишаю тебя твоего высокого звания! Ты падешь, и твои ангелы вместе с тобой! И не возвратишься, пока человек сам не выкупит тебя! Каждая человеческая душа, что не устоит пред твоим искушением, станет преградой меж тобой и Небом; каждый же, кто по собственной воле восстанет против тебя и одержит над тобой верх, вознесет тебя ближе к твоей прежней обители. Когда мир отвергнет тебя, я прощу тебя и снова приму, но не до тех пор».

– Никогда не слыхал такого переложения легенды, – сказал я. – Идея, что человек выкупит дьявола, совершенно нова для меня.

– Не правда ли? – он пристально посмотрел на меня. – Это один из самых поэтичных вариантов истории. Бедный Люцифер! Конечно, его наказание вечно, и расстояние между ним и Небом должно увеличиваться с каждым днем, потому что человек никогда не поможет ему исправить его ошибку. Человек скорее и охотнее отвергнет Бога, но дьявола никогда. Посудите сами, как этот «Люцифер, Сын Утра», Сатана, или как иначе он называется, должен ненавидеть человечество!

Я улыбнулся.

– Хорошо, но ему оставлено средство, – заметил я, – он не должен никого искушать.

– Вы забываете, что, согласно легенде, он связан своим словом. Он поклялся перед Богом, что совершенно уничтожит человека; поэтому, если может, он должен исполнить эту клятву. Ангелы, по-видимому, не могут клясться перед Вечностью без того, чтоб не стараться исполнить свои обеты. Люди клянутся именем Бога ежедневно без малейшего намерения сдержать свои обещания.

– Но все это бессмыслица! – сказал я с оттенком нетерпения. – Все эти старые легенды истрепались. Вы рассказываете историю очень хорошо и так, как если б сами верили в нее: это потому, что вы одарены красноречием. В наше время никто не верит ни в дьяволов, ни в ангелов. Я, например, даже не верю в существование души.

– Я знаю, что вы не верите, – проговорил он мягко. – И ваш скептицизм весьма удобен, потому что он освобождает вас от всякой личной ответственности. Я завидую вам, так как, к сожалению, я принужден верить в душу.

– Принуждены! – повторил я. – Это абсурд: никого нельзя заставить поверить в ту или другую теорию.

Он взглянул на меня с блуждающей улыбкой, которая скорее омрачила, чем осветила его лицо.

– Верно! Совершенно верно! Нет принудительной силы во всей Вселенной. Человек – высшее и независимое творение, хозяин всего, что он обозревает, не признающий другой власти, кроме своего желания. Верно. Я забыл! Но оставим, прошу вас, теологию и психологию и будем говорить о единственном предмете, в котором есть и смысл, и интерес, – то есть о деньгах. Я замечаю, что ваши планы определены: вы хотите напечатать книгу, которая наделает шуму и даст вам известность. Это довольно скромно! Нет ли у вас более широких замыслов? Есть несколько способов, чтоб заставить о себе говорить. Могу я вам их перечислить?

Я засмеялся.

– Если хотите!

– Хорошо. Во-первых, я посоветую вам поместить о себе статью в газетах. Пресса должна знать, что вы чрезвычайно богатый человек. Существуют агенты, занимающиеся написанием таких статей; я полагаю, они это сделают довольно хорошо за десять или двадцать гиней.

Я раскрыл глаза.

– Разве это так делается?

– Как же иначе это может делаться, мой друг? – спросил он несколько нетерпеливо. – Неужели вы думаете, что-нибудь на свете делается без денег? Разве несчастные, выбивающиеся из сил журналисты вам братья или близкие друзья, чтоб обратить на вас внимание публики, не взяв что-нибудь за труды? Если же вы не заплатите, они с радостью обольют вас грязью совершенно бесплатно, обещаю вам! Я знаю одного «литературного агента», весьма почтенного господина, который за сто гиней заставит прессу работать так, что через несколько недель публике станет казаться, будто Джеффри Темпест, миллионер – единственный человек, о котором стоит говорить, и пожать ему руку есть честь, которую превосходит разве что встреча с королевской семьей.

– Договоритесь с ним! – сказал я весело. – Заплатите ему двести гиней. Тогда весь свет услышит обо мне.

– Когда о вас основательно прокричат в газетах, – продолжал Риманец, – следующим шагом будет вступление в так называемое «чопорное» общество. Это делается осторожно и постепенно. Вы должны быть представлены в первом сезоне, а потом я устрою вам приглашение в дома некоторых знатных дам, где вы встретите за обедом принца Уэльского. Если сумеете понравиться или сделать какое-нибудь одолжение его королевскому высочеству – тем лучше для вас: он наиболее популярная королевская особа в Европе. Далее вам необходимо купить замок и обнародовать этот факт, а затем можете спокойно почить на лаврах. Общество примет вас!

Я от души рассмеялся: его слова забавляли меня.

– Я не предлагаю вам, – продолжал он, – беспокоиться, пытаясь избраться в парламент. Для карьеры джентльмена теперь в этом нет необходимости. Но я рекомендую вам выиграть дерби.

– Еще бы! Это восхитительная мысль, но не так легко исполнимая.

– Если вы хотите выиграть дерби, вы его выиграете. Я гарантирую и лошадь, и жокея!

Что-то в его решительном тоне поразило меня, и я наклонился вперед, чтоб внимательно рассмотреть его черты.

– Разве вы волшебник? – шутливо спросил я.

– Проверим! Итак, нужно ли достать вам лошадь?

– Если не поздно и вы этого хотите, – сказал я, – то я даю вам полную свободу, но я должен откровенно вам сказать, что мало интересуюсь скачками.

– Значит, вы должны изменить ваш вкус, – возразил он, – если хотите понравиться английской аристократии, потому что она мало чем другим интересуется. Нет ни одной знатной дамы, не имеющей тетрадки, куда она записывает ставки, пусть даже ее познания в правописании оставляют желать много лучшего. Вы можете стать настоящим литературным событием сезона, но в «высшем» обществе этого никто не заметит; если же вы выиграете дерби, вы сделаетесь подлинной знаменитостью. Собственно говоря, я имею много дел с ипподромом, я посвятил себя ему. Я присутствую на каждых крупных скачках, не пропуская ни одних. Я всегда играю и никогда не проигрываю! А теперь я продолжу рисовать план ваших общественных действий. Выиграв дерби, вы примете участие в гонке яхт в Каусе и позволите принцу Уэльскому чуть-чуть обогнать вас. Затем вы дадите большой обед, приготовленный великолепным шеф-поваром, и позабавите его королевское высочество песней «Правь, Британия!», что сочтут красивым комплиментом, после чего в изящных выражениях намекнете на эту самую песню; вероятным результатом всего этого будет одно или два приглашения от членов королевской семьи. Пока все отлично. В разгар летней жары вы отправитесь в Гамбург пить воды, все равно, нужно вам это вам или нет. А осенью устроите охоту в купленном замке и пригласите королевскую особу присоединиться к вам, чтобы убивать бедных маленьких куропаток. Тогда ваша известность будет признана обществом, и вы сможете жениться на какой угодно прекрасной леди!

– Благодарю! Премного обязан! – И я дал волю искреннему смеху. – Честное слово, Лючио, ваша программа превосходна! В ней ничего не упущено!

– Это ортодоксальный круг общественного успеха, – сказал Лючио с восхитительной серьезностью. – Ум и оригинальность не добьются его, только деньги совершают все.

– Вы забыли о моей книге, – заметил я, – в ней, я знаю, есть и ум, и также оригинальность. Я уверен, что она поднимет меня на значительную высоту.

– Сомневаюсь, очень сомневаюсь, – ответил он. – Она, конечно, будет принята благосклонно, как произведение богача, забавляющегося литературой из прихоти. Но, как я уже сказал, гений редко развивается под влиянием богатства. К тому же аристократы не могут выкинуть из своих одурманенных голов, что литература принадлежит Граб-стрит [3]. Великих поэтов, великих философов, великих романистов представители «высшего» общества обычно неопределенно называют «людьми этого сорта». «Люди этого сорта так интересны», – снисходительно говорят олухи голубой крови, словно извиняясь за знакомство с некоторыми членами литературного класса. Вообразите себе чопорную леди времен Елизаветы, обращающуюся к приятельнице: «Ты разрешишь, дорогая, представить тебе некоего Уильяма Шекспира? Он пишет пьесы и что-то делает в театре “Глобус”, боюсь даже, что он немного актерствует; он очень нуждается, бедняга, но люди этого сорта так забавны!» Вы, мой дорогой Темпест, не Шекспир, но ваши миллионы дадут вам более шансов, чем он когда-либо имел в своей жизни, и так как вам незачем искать покровительства или выказывать почтение «моему лорду» или «моей леди», – эти высокие особы только обрадуются случаю занять у вас деньги, если вы готовы будете их одолжить.

– Я не собираюсь давать взаймы.

– А давать просто так?

– Тоже нет.

Его проницательные глаза блеснули одобрением, и он сказал:

– Я очень рад, что вы не намерены «творить добро» вашими деньгами, как говорят ханжи. Вы умны! Тратьте их на себя, потому что тем самым вы обязательно принесете пользу другим, пусть и иными способами. Я всегда принимаю участие в благотворительности и вношу свое имя в подписные листы и никогда не отказываю в помощи духовенству.

– Удивляюсь этому, – заметил я, – особенно после того, как вы сказали, что не являетесь христианином.

– Да, это действительно кажется странным, не правда ли? – сказал он особенным тоном, извиняющим скрытую насмешку. – Но, может быть, вам стоит взглянуть на это с другой стороны. Духовенство делает все возможное, чтобы разрушить религию – ханжеством, лицемерием, чувственностью и всевозможными обманами, – и когда они обращаются ко мне за помощью в таком благородном деле, я оказываю ее с легкостью.

Я засмеялся.

– Очевидно, вы шутите, – сказал я, бросая окурок сигары в огонь, – и я вижу, что вы любите осмеивать свои добрые дела… Что это?

В этот момент вошел Амиэль, неся мне телеграмму на серебряном подносе. Я открыл ее: она была от моего приятеля, редактора, и содержала следующее:

С удовольствием принимаю книгу. Высылайте рукопись немедленно.

Я с торжествующим видом показал телеграмму Риманцу. Он улыбнулся.

– Само собой разумеется! Чего же другого вы ожидали? Только этот человек должен был иначе написать свою телеграмму, так как я не могу предположить, чтобы он принял вашу книгу с удовольствием, если б не рассчитывал хорошо на ней нажиться. «С удовольствием принимаю деньги за издание книги» – так было бы вернее. Хорошо, что же вы намерены делать?

– Это я сейчас решу, – ответил я, чувствуя удовлетворение оттого, что наконец-то пришло время для отмщения некоторым моим врагам. – Книга должна быть напечатана как можно скорее, и я с особенным удовольствием лично займусь всеми относящимися к ней деталями. Что же касается остальных моих планов…

– Предоставьте их мне, – сказал Риманец, властно кладя безукоризненной формы руку на мое плечо, – предоставьте их мне! И будьте уверены, что очень скоро вы окажетесь наверху, как медведь, удачно достигнувший лепешки на вершине смазанного жиром столба, – к зависти людей и изумлению ангелов.

VII

Три или четыре недели пролетели вихрем, и к концу их я с трудом узнавал себя в праздном, беспечном, экстравагантном светском человеке, которым неожиданно сделался. Иногда, случайно, в уединенные минуты, прошлое с его неприглядными картинами возвращалось ко мне, как в калейдоскопе, и я видел себя – голодного, плохо одетого, склонившегося над бумагами в своей унылой квартире, несчастного, но среди всего этого несчастия, однако, получавшего отраду в мыслях, которые создавали красоту из нищеты и любовь из одиночества. Эта творческая способность теперь уснула во мне, я делал очень мало, а думал еще меньше. Но я чувствовал, что эта интеллектуальная апатия была только преходящей фазой – умственными каникулами и желанным отдыхом от интеллектуальной работы, на который я заслуженно имел право после всех страданий бедности и отчаяния. Моя книга печаталась, и, может быть, самым большим удовольствием из всех, которыми я теперь пользовался, была для меня вычитка первых листов, по мере того как они поступали мне на просмотр.

Между тем даже это авторское удовлетворение имело свой недостаток, и мое личное неудовольствие было каким-то странным. Я читал свою работу, конечно, с наслаждением, так как нисколько не отставал от своих собратьев, считая, будто все, что я делал, было хорошо, но мой снисходительный литературный эгоизм был смешан с неприятным удивлением и недоверием, потому что в моей книге, написанной с энтузиазмом, превозносились чувства и излагались теории, в которые я не верил. Как это случилось? – спрашивал я себя. Зачем же я предлагал публику составить обо мне ложное мнение?

Эта мысль ставила меня в тупик. Как я мог написать книгу, совершенно непохожую на меня, каким я теперь знал себя?

Мое перо, сознательно или бессознательно, написало то, что мой рассудок всецело отвергал, как, например, веру в Бога, веру в вечные возможности божественного прогресса человека. Я не верил ни в одну из этих доктрин. Когда мною владели такие идеи, я был бедняком, умирающим с голода, не имевшим друга в целом свете, и, вспоминая все это, я поспешно решил, что мое так называемое вдохновение было результатом работы не получавшего достаточного питания мозга. Но тем не менее было нечто утонченное в этой поучительной истории, и однажды днем, когда я занимался просмотром последних листов корректуры, я поймал себя на мысли, что книга была благороднее, чем ее автор. Эта идея причинила мне внезапную боль. Я бросил свои бумаги и стал смотреть в окно. Шел сильный дождь, и улицы были черны от грязи; промокшие пешеходы имели жалкий вид, вся перспектива казалась печальной, и тот факт, что я теперь был богатым человеком, не поборол уныния, незаметно закравшегося в меня. Я был совершенно один, так как теперь имел свой собственный номер из нескольких комнат в отеле, недалеко от тех, которые занимал князь Риманец. Я также имел своего слугу, порядочного человека, который мне нравился тем, что разделял мое инстинктивное отвращение к княжескому лакею Амиэлю. Кроме того, у меня были собственные лошади, экипаж, кучер и грум, так что мы с князем, будучи самыми задушевными приятелями, все же могли, избегая той «фамильярности», которая вызывает презрение, существовать по отдельности. В тот день я был в более отвратительном расположении духа, чем в дни моей бедности, хотя, по здравому размышлению, мне не о чем было горевать. Я обладал громадным состоянием, отличался прекрасным здоровьем и имел все, что хотел, сознавая, что, если бы мои желания увеличились, я легко мог удовлетворить их. Под руководством Лючио «колесо публичности» набрало такие обороты, что я мог увидеть свое имя почти в каждой провинциальной и лондонской газете, называвшей меня «знаменитым миллионером». И для пользы публики, к сожалению, несведущей в этих делах, я могу пояснить, и это истина без всяких прикрас, что за четыреста фунтов стерлингов [4] хорошо известное «агентство» гарантирует помещение все равно какой, лишь бы не пасквильной, статьи не менее как в четырехстах газетах. Таким образом, секрет популярности легко объясним, и здравомыслящие люди в состоянии понять, почему имена некоторых авторов постоянно встречаются в печати, тогда как другие, быть может, более достойные, остаются неизвестными. Их заслуги в таких случаях ничего не значат – все решают деньги.

Настойчивое упоминание моего имени с описанием моей наружности и моих «удивительных литературных дарований», вместе с почтительными и довольно явными намеками на «миллионы», которые и делали меня таким интересным (статья была написана самим Лючио и передана в вышеупомянутое «агентство» вместе с кругленькой суммой), – все это, повторю, имело два следствия: во-первых, целую гору приглашений принять участие в общественных и артистических мероприятиях, а во-вторых – непрерывный поток просительных писем. Я был вынужден завести секретаря, который поселился в комнате рядом с моим номером и буквально весь день работал не покладая рук. Излишне говорить, что я отвечал отказом на все просьбы о деньгах: в дни моих бедствий мне не помог никто, кроме старого товарища Баффлза; никто, кроме него, не сказал мне даже доброго слова. И я решил теперь быть таким же жестоким и таким же беспощадным, какими были мои современники. Я со злорадством прочел письма двух-трех литераторов, просящих работы в качестве «секретаря или компаньона», или немного денег «взаймы», чтоб «преодолеть затруднения». Один из этих просителей был журналистом в хорошо известной газете, который обещал найти мне работу, но вместо этого, как я потом узнал, отговаривал редактора дать мне какое-нибудь занятие. Он и представить себе не мог, что Темпест-миллионер и Темпест – неудачливый писатель были одно и то же лицо, – так мало верит большинство, что богатство может выпасть на долю автора! Я ответил ему лично и сказал все то, что, как я считал, он должен был знать, прибавив саркастическую благодарность за его дружелюбную помощь в дни моей крайней нужды, – и, делая это, я вкушал наслаждение мести. Он никогда больше мне не писал, и я уверен, что мои слова дали ему пищу не только для удивления, но и для размышления. Между тем, несмотря на преимущества, какими я теперь пользовался, я не мог по совести сказать, что был счастлив. Я знал, что стал одним из людей, которым завидовали больше всего, а между тем… Когда я стоял и смотрел в окно на непрерывно идущий дождь, я чувствовал скорее горечь, чем сладость в полной чаше богатства. Многое, от чего я ожидал необыкновенного удовлетворения, оказалось бесцветным. Например, я наводнил прессу искусно составленной, броской рекламой своей книги, и когда я был беден, я представлял себе, как буду ликовать при этом, но даже она теперь меня почти не занимала: мне надоело видеть свое собственное имя в газетах. И хотя я с понятным интересом ожидал издания моего труда, сегодня и эта мысль потеряла свою привлекательность из-за нового и неприятного впечатления, что содержание книги было совершенно противоположно моим истинным мыслям. Улицы сделались темными от тумана и дождя, и, почувствовав отвращение к погоде и к самому себе, я отвернулся от окна и уселся в кресло у камина, мешая уголь, пока он не запылал, и придумывая способ, как бы избавить свой дух от мрака, который угрожал окутать его таким же густым покровом, как лондонский туман.

Кто-то постучал в дверь, и в ответ на мое несколько раздраженное «Войдите!» вошел Риманец.

– Что это значит, Темпест, почему у вас темно? – воскликнул он весело. – Отчего вы не зажжете свет?

– Огня довольно, – ответил я сердито, – во всяком случае, довольно, чтобы думать.

– А, вы думали? – спросил он смеясь. – Не делайте этого. Это дурная привычка. В наше время никто не думает. Люди не могут выдержать этого, их головы слишком слабы. Только начать думать – и основы общества рухнут; кроме того, думать – работа скучная.

– Я согласен с этим, – сказал я мрачно. – Лючио, со мной что-то неладно!

Его глаза засветились.

– Неладно? Что же может быть неладного с вами, Темпест? Разве вы не один из самых богатых людей?

Я пропустил насмешку.

– Послушайте, мой друг, – сказал я горячо, – вы знаете, что последние две недели я был очень занят, читая корректуру моей книги для печати.

Он, улыбаясь, кивнул головой.

– Я почти закончил работу и пришел к заключению, что в этой книге нет меня, она нисколько не отражает мои чувства, и я не могу понять, каким образом я написал ее.

– Может быть, вы находите ее пустой? – сочувственно спросил Лючио.

– Нет, – ответил я с оттенком негодования, – я не нахожу ее пустой.

– Тогда скучной?

– Нет, не скучной.

– Мелодраматичной?

– Нет, не мелодраматичной.

– Хорошо, мой друг, если она не пуста, не скучна и не мелодраматична, какая же она? – воскликнул он весело. – Она должна быть какой-нибудь!

– Да… и вот она что: она выше меня! – Я говорил с некоторой горечью: – Гораздо выше меня! Я бы не мог написать ее теперь, и я удивляюсь, как я мог написать ее тогда! Лючио, я говорю глупо, но, право, мне кажется, что мои мысли парили высоко, когда я писал книгу, на той высоте, с которой я упал с тех пор.

– Мне жаль это слышать! – Его глаза сверкнули. – Из ваших слов я заключаю, что вы виновны в литературной выспренности. Дурно, весьма дурно! Ничего не может быть хуже. Выспренно писать – самый тяжкий грех, которого критики никогда не прощают. Я досадую за вас! Я никогда б не подумал, что вы были настолько безнадежны.

Я рассмеялся, несмотря на свое уныние.

– Вы неисправимы, Лючио, – сказал я, – но ваше хорошее расположение духа действует ободряюще. Вот что я хотел объяснить вам: моя книга выражает мысли, которые, считаясь моими, совсем не мои. Одним словом, я, каким я стал теперь, нисколько им не симпатизирую. Должно быть, я сильно изменился с тех пор, как имел их.

– Изменились? Еще бы! – Лючио расхохотался. – Обладание пятью миллионами способно значительно изменить человека к лучшему или к худшему! Но вы, по-видимому, мучаетесь без причины. Ни один автор в продолжение многих веков не пишет от сердца; если же он действительно чувствует то, о чем пишет, то делается почти бессмертным. Эта планета слишком мала, чтобы иметь больше одного Гомера, одного Платона, одного Шекспира. Не терзайте себя, вы не один из этих трех! Вы принадлежите своему веку, Темпест, – декадентскому, эфемерному веку, и многое, что связано с ним, также декадентское и эфемерное. Эпоха, в которой господствует любовь к деньгам, имеет гнилую сердцевину и должна погибнуть. Вся история говорит нам об этом, но никто не принимает ее уроки всерьез. Обратите внимание на признаки времени. Искусство подчинено любви к деньгам; литература, политика и религия – также; вы не можете избежать общей болезни. Единственно, что остается делать, это извлечь из нее самую большую выгоду; никто не может излечить ее, и меньше всех вы, которому досталось так много презренного металла.

Он остановился, я молча следил за пылающим огнем и падающей красной золой.

– То, что я скажу сейчас, – продолжал он почти меланхолично, – покажется вам до смешного банальным, но в этом состоит истина во всей своей отвратительной прозаичности: чтобы писать с чувством, вы должны сами чувствовать. Очень вероятно, что, когда вы писали свою книгу, вы были подобны ежу в смысле чувства. Каждая из ваших острых игл поднималась и отвечала на прикосновение различных влияний: приятного или совершенно противоположного, воображаемого или действительного. Это такое положение, которому одни завидуют и от которого другие предпочли бы избавиться. Теперь, когда вам, как ежу, нет необходимости в самозащите или беспокойстве, ваши иглы успокоились в приятном бездействии и вы перестали чувствовать. Вот и все. Перемена, на которую вы жалуетесь, объясняется так: вам нечего чувствовать, потому-то вы и не можете понять, как могло быть, что вы чувствовали.

Его спокойный убедительный тон раздосадовал меня.

– Не считаете ли вы меня за бездушную тварь? – воскликнул я. – Вы ошибаетесь во мне, Лючио: я чувствую, и чувствую живейшим образом…

– Что вы чувствуете? – спросил он, пронизывая меня взглядом. – В этой столице сотни несчастных, умирающих от голода мужчин и женщин, помышляющих о самоубийстве, потому что у них нет надежды на что-нибудь лучшее ни в этом, ни в будущем мире и им не от кого ждать сочувствия… Переживаете ли вы за них? Тревожат ли вас их горести? Вы знаете, что нет, вы никогда о них не думаете… зачем? Одно из главных преимуществ богатства – то, что оно способно скрыть от нас чужие несчастия.

Я ничего не сказал; в первый раз его правдивые слова рассердили меня, главным образом потому, что они были правдивы.

– Увы, Лючио! Если б я только знал тогда то, что знаю теперь!

– Вчера, – продолжал он тем же спокойным тоном, – как раз против этого отеля переехали ребенка. Это был всего лишь бедный ребенок. Заметьте, всего лишь. Его мать с воплем прибежала из какого-то бедного переулка и увидела его маленькое тельце уже все в крови, представляющее бесформенную массу. Она отчаянно отбивалась от людей, пытавшихся увести ее, и с криком, похожим на крик раненого дикого зверя, упала замертво лицом в грязь. Она была всего лишь бедной женщиной – опять-таки «всего лишь». В газетах об этом напечатали три строчки под заглавием «Печальный случай». Здешний швейцар смотрел на всю сцену так же спокойно, как фат на драматическое представление, сохраняя невозмутимую величавость осанки, но не прошло десяти минут после того, как труп женщины был убран, он, важное, надутое существо, сгорбился в подобострастии, спеша открыть дверь вашего экипажа, мой милый Темпест, когда вы остановились у подъезда. Это – маленькое наблюдение из жизни в наши дни, а между тем духовенство клянется, что мы все равны перед Богом. Я не желаю морализировать, я только хотел вам рассказать «печальный случай», как он произошел, – и я уверен, что вы нисколько не жалеете ни ребенка, которого переехали, ни его мать, которая внезапно умерла от разрыва сердца. Не говорите мне, что вы жалеете их, так как я знаю, что нет!

– Как можно жалеть людей, которых не знаешь?.. – начал я.

– Совершенно верно! Возможно ли это? Как можно чувствовать, когда самому так хорошо и весело живется, чтобы иметь какое-нибудь чувство, кроме материального довольства? Итак, мой милый Джеффри, вы должны быть довольны своей книгой как отражением вашего прошлого, когда вы были уязвимы или чувствительны. Теперь вы заключены в толстый золотой покров, который защищает вас от влияний, способных заставить вас скорбеть и содрогаться, может быть, кричать от негодования и в припадке неистовых мучений простирать руки и хватать, совершенно бессознательно, крылатое существо, называемое славой!

– Вам бы следовало быть оратором, – сказал я, вставая и принимаясь в раздражении шагать взад и вперед по комнате, – но для меня ваши слова не утешительны, и я не думаю, чтоб они были правдивы. Слава приобретается достаточно легко.

– Простите, если я упрям, – сказал Лючио с жестом, испрашивающим прощения, – известность легко приобретается, очень легко. Несколько критиков, пообедавших с вами и налившихся вином, дадут вам известность. Но слава есть голос всей цивилизованной публики на свете.

– Публика! – повторил я презрительно. – Публика интересуется только пустяками.

– В таком случае досадно, что вы обращаетесь к ней, – сказал он с улыбкой. – Если вы так пренебрегаете публикой, зачем же тогда делиться с ней своими мыслями? Она недостойна такой редкой милости! Довольно, Темпест, не брюзжите, подобно неудачливым авторам, которые защищаются, ругая публику. Публика – лучший друг автора и его вернейший критик. Если вы предпочитаете презирать ее вместе с торгашами от литературы, составляющими общество взаимного восхищения, я скажу вам, что делать: напечатайте ровно двадцать экземпляров вашей книги и раздайте их критикам, и когда они напишут о вас (что они сделают, так как я позабочусь об этом), то пусть ваш издатель опубликует, что «первое и второе большое издание» нового романа Джеффри Темпеста раскуплено, сто тысяч экземпляров проданы в одну неделю! Если это не подействует на публику, я буду очень удивлен!

Я рассмеялся – мое настроение постепенно улучшалось.

– Это будет план действий многих современных писателей, – сказал я, – но я так не хочу: я хочу достичь славы законным путем, если могу.

– Вы не можете, – заявил Лючио. – Это немыслимо! Вы слишком богаты, что само по себе незаконно в литературе, которой свойственна бедность. Борьба не может быть равной в таких обстоятельствах. Факт, что вы миллионер, перевесит чашу весов в вашу пользу, но время и свет не могут устоять против денег. Если б я, например, сделался автором, я бы, вероятно, мог с моим богатством и влиянием сжечь лавры всех других. Предположим, что отчаянно нуждающийся человек является с книгой в одно время с вами – едва ли он будет иметь шанс против нас. Он не в состоянии так расточительно себя рекламировать, как вы; также он не может угощать обедами критиков, как вы. И если у него больше дарования, чем у вас, а вы будете иметь успех, то этот успех не будет законным. Но, в конце концов, это не так важно – в искусстве правда всегда торжествует.

Я не сразу ответил, сначала подошел к столу, скатал в рулон листы, написал адрес типографии, затем позвонил и отдал пакет моему лакею Морису, приказав отнести его сейчас же. Сделав это, я повернулся к Лючио и увидел, что он продолжал сидеть у камина, но его поза теперь выражала меланхолию, и он закрыл глаза рукой, на которую пламя бросало красный свет. Я пожалел о минутном раздражении, которое почувствовал против него за то, что он сказал мне правду, и дотронулся слегка до его плеча.

– Теперь ваша очередь грустить, Лючио! – сказал я. – Боюсь, мое уныние оказалось заразительным.

Он отнял свою руку, его глаза были большими и лучистыми, как у красивой женщины.

– Я думал, – вздохнул он, – о своих последних словах: «правда всегда торжествует». Любопытно, что в искусстве так всегда бывает: ни шарлатанство, ни обман не уживаются с богами Парнаса. В другом же совсем иначе. Например, я никогда не торжествую. Временами жизнь бывает мне ненавистна, как она ненавистна всем.

– Может быть, вы влюблены? – спросил я с улыбкой.

Он вскочил.

– Влюблен! Клянусь небом, что эта мысль будит во мне желание мести! Влюблен! Какая женщина может очаровать меня, убежденного, что она не более чем хрупкая бело-розовая кукла с длинными волосами, часто не ее собственными. Что же касается женщин с мальчишескими ухватками или новых типов новой эры, я их совершенно не признаю за женщин: они просто ненормальные зародыши нового пола, который не будет ни мужским, ни женским. Мой милый Темпест, я ненавижу женщин. Вы бы так же ненавидели их, если б знали их, как знаю я. Они сделали меня тем, что я есть, и они заставляют меня оставаться таким.

– В таком случае их можно поздравить, – заметил я, – вы придаете им значение!

– Да, – ответил он тихо.

Легкая улыбка озарила его лицо, и его глаза горели подобно бриллиантам; этот странный блеск я замечал не раз.

– Но поверьте, что я никогда не буду оспаривать у вас такого ничтожного дара, как женская любовь, Джеффри; она не стоит того, чтоб драться из-за нее. Кстати, о женщинах: я вспомнил, что обещал графу Элтону привезти вас к нему в ложу сегодня вечером в Хэймаркет. Он – обедневший пэр с подагрой и сильным запахом портвейна, но его дочь леди Сибилла – одна из первых красавиц Англии. Она была представлена ко двору в прошлом сезоне и произвела фурор. Хотите поехать?

– Я совершенно в вашем распоряжении, – сказал я, очень довольный случаю избежать скуки одиночества и быть в обществе Лючио, разговор которого, если даже и раздражал меня иногда своей сатирой, тем не менее всегда пленял мой ум и оставался в памяти. – В котором часу мы встретимся?

– Ступайте теперь одеваться и к обеду приходите, а потом мы вместе поедем в театр. Пьеса будет на обычную тему, которая в последнее время сделалась популярной на подмостках: прославление «падшей дамы» и выставление ее как пример чистоты и добра перед удивленными глазами простаков. Как пьеса она не заслуживает внимания, но, быть может, леди Сибилла будет достойна его.

Он стоял против меня и улыбался. Огонь в камине потух, и мы очутились почти в темноте; я нажал кнопку рядом с камином, и комната осветилась электрическим светом. Его необычайная красота снова поразила меня, как нечто особенное и почти неземное.

– Не замечаете ли вы, что на вас слишком часто смотрят, Лючио? – спросил я его вдруг.

Он засмеялся.

– Нисколько! Зачем людям смотреть на меня? Каждый человек так занят своими собственными делами и так много думает о своей особе, что вряд ли забудет о себе, даже если б сам черт стоял позади него. Женщины иногда на меня смотрят с аффектированным жеманством и кошачьими ужимками, что обыкновенно проделывается прекрасным полом при виде красивого мужчины.

– Я не могу их за это осуждать! – воскликнул я, не отрывая глаз от его величественной фигуры и прекрасного лица, испытывая такое же восхищение, как если бы смотрел на картину или статую. – Но скажите-ка мне, как находит вас эта леди Сибилла, которую нам предстоит сегодня встретить?

– Леди Сибилла никогда меня не видела, – ответил он, – и я видел ее только издали. Очевидно, граф Элтон пригласил нас сегодня в ложу с целью познакомить с ней.

– А! Матримониальные планы!

– Да, я думаю, что леди Сибилла выставлена на продажу, – ответил он с холодностью, и его красивые черты выглядели, как непроницаемая маска презрения. – До сей поры ставки были недостаточно высоки. Но я не стану покупать. Я уже сказал вам, Темпест, я ненавижу женщин.

– Серьезно?

– Самым серьезным образом. Женщины всегда вредили мне: они всегда мешали мне в моем прогрессе. И за что я особенно презираю их, так это за то, что им дана огромная сила творить добро, а они зря растрачивают эту силу и не пользуются ею. Они сознательно выбирают отталкивающую, вульгарную и пошлую сторону жизни, и это возмущает меня. Они гораздо менее чувствительны, чем мужчины, и бесконечно более бессердечны. Они – матери человеческого рода и в первую очередь отвественны за его ошибки. Это другая причина моей ненависти.

– Не ожидаете ли вы совершенства от представителей человеческого рода? – спросил я удивленно. – Ведь это невозможно!

Казалось, на секунду он погрузился в мысли.

– Все в мире совершенно, – сказал он, – кроме этого любопытного создания природы – человека. Приходила ли вам когда-нибудь мысль, отчего он является единственной ошибкой, единственным несовершенным творением безупречного Творца?

– Нет, никогда. Я принимаю вещи такими, какими нахожу их.

– Как и я! – И он направился в двери. – И как я вижу их, так и они видят меня! Au revoir [5]. Помните, обед через час!

Дверь открылась и закрылась: Риманец ушел. Я остался один, думая о странном настроении, в котором он находился, – смешении философии, светскости, сентиментальности и иронии, которые проявлялись, подобно прожилкам листа, в переменчивом темпераменте этой блистательной, таинственной личности, случайно сделавшейся моим ближайшим другом. Мы были практически неразлучны уже почти месяц, но за это время я нисколько не приблизился к разгадке его истинной натуры. И все же я восторгался им более чем когда-нибудь, сознавая, что без его общества моя жизнь лишилась бы половины своей прелести. Хотя теперь меня окружало множество так называемых друзей, привлеченных, подобно мотылькам, светом моих миллионов, среди них не было ни одного, кто бы так же влиял на мое настроение и к кому бы я испытывал такую же симпатию, как к нему – к этому властному, полужестокому, полудоброму товарищу моих дней, порой смотревшему на жизнь как на вздорную шутку, а на меня – как на часть этой пошлой забавы.

VIII

Думаю, ни один человек не забудет минуты, когда впервые оказался лицом к лицу с идеальной женской красотой. Он мог часто встречать привлекательность во многих лицах; блестящие глаза могли сиять ему, как звезды; удивительный цвет лица мог время от времени очаровывать его, равно как и соблазнительные линии грациозной фигуры, – но все это не более чем украдкой брошенный взгляд в бесконечность. Когда же все эти неопределенные и мимолетные впечатления вдруг соединятся в одном фокусе, когда все его грезы о формах и красках воплотятся в одном существе, которое смотрит на него, как небесная дева, гордая и чистая, то, скорей к его чести, чем к стыду, его чувства перепутаются при виде восхитительного видения, и он, несмотря на свою мужественность и грубую силу, сделается простым рабом страсти.

Так же и я был подавлен и побежден, когда Сибилла Элтон медленно подняла на меня взгляд фиалковых глаз в обрамлении густых темных ресниц с тем неопределенным выражением интереса и равнодушия, которое, как считается, указывает на высшую благовоспитанность, но которое чаще всего смущает и отталкивает откровенную и чувствительную душу.

Взгляд леди Сибиллы отталкивал, но, однако, мое очарование нисколько не уменьшилось.

Риманец и я вошли в ложу графа Элтона между первым и вторым актом пьесы, и сам граф, невзрачный, плешивый, краснолицый старик с пушистыми седыми усами, встал, чтобы встретить нас, и, схватив руку князя, потряс ее с особенным чувством. (Я узнал потом, что Лючио одолжил ему тысячу фунтов стерлингов на легких условиях – факт, отчасти объясняющий дружеский пыл его приветствия.) Его дочь не пошевелилась, но минуту или две спустя, когда он обратился к ней, сказав несколько резко: «Сибилла! Князь Риманец и его друг мистер Джеффри Темпест», она повернула голову и удостоила нас холодным взглядом, который я старался описать выше, и едва заметно поклонилась. Ее поразительная красота лишила меня дара речи, и я ничего не мог сказать и стоял смущенный, очарованный и молчаливый. Старый граф сделал кое-какие замечания относительно пьесы, но я едва слышал их, хотя ответил неопределенно и наудачу. Оркестр играл ужасно, как это часто случается в театрах, и его бесстыдный грохот звучал в моих ушах, как шум моря.

Я, в сущности, ничего ясно не сознавал, кроме удивительной красоты девушки, одетой в белое платье, с несколькими бриллиантами, сверкавшими на ней, как капли росы на лепестках розы. Лючио заговорил с ней, и я прислушался.

– Наконец, леди Сибилла, – говорил он, почтительно наклоняясь к ней, – наконец я имею счастье познакомиться с вами. Я часто видел вас, как видят звезду, – издали.

Она улыбнулась легкой холодной улыбкой, которая едва приподняла уголки ее прелестного рта.

– Не думаю, чтоб я когда-нибудь видела вас, – заметила она, – а между тем я нахожу в вашем лице что-то странно знакомое. Мой отец постоянно говорит о вас, и мне излишне добавлять, что его друзья всегда будут моими.

Риманец поклонился.

– Поговорить с леди Сибиллой считается достаточным, чтобы осчастливить человека. Быть ее другом значит найти потерянный рай.

Она покраснела, потом вдруг побледнела и, вздрогнув, притянула к себе свое sortie de bal [6]. Риманец заботливо окутал ее роскошные плечи благоухающими шелковыми складками мантильи. Как я позавидовал ему! Затем он повернулся ко мне и поставил стул как раз позади нее.

– Садитесь здесь, Джеффри! – сказал он. – Я хочу минутку поговорить о делах с лордом Элтоном.

Мало-помалу мое самообладание ко мне вернулось, и я поспешил воспользоваться случаем, который он так великодушно мне предоставил, чтобы войти в милость молодой красавицы, и мое сердце забилось от радости, потому что она ободряюще мне улыбалась, когда я подошел.

– Вы большой друг князя Риманца? – спросила она ласково, когда я сел.

– Да, мы большие друзья; он чудесный товарищ.

– Могу себе представить! – И она бросила взгляд в его сторону. Он сидел рядом с ее отцом и о чем-то горячо говорил тихим голосом. – Как он необыкновенно красив!

Я ничего не ответил. Безусловно, нельзя было отрицать особенной привлекательности Лючио, но в тот момент меня скорее рассердила адресованная ему похвала. Ее замечание показалось мне бестактным, как если бы мужчина, сидя с хорошенькой женщиной, стал при ней громко восхищаться другою. Я не считал себя красавцем, но знал, что выгляжу много лучше, чем большинство. Поэтому, почувствовав обиду, я молчал, и в это время занавес поднялся. Разыгрывалась весьма сомнительная сцена, в которой восхвалялась «женщина с прошлым». Мною овладело отвращение, и я посмотрел на своих спутников в надежде заметить в них то же впечатление. На прекрасном лице леди Сибиллы не было видно никаких признаков неудовольствия; ее отец наклонился вперед, с жадностью ловя каждую подробность. Риманец сохранял свое загадочное выражение, по которому трудно было определить, что он чувствовал. «Женщина с прошлым» продолжала выказывать свой истерично-притворный героизм, а сладкоречивый глупец герой заявлял ей, что она – «обиженный чистый ангел», и занавес упал среди громких аплодисментов. Кто-то свистнул с галереи, вызвав возмущение в партере.

– Англия достигла прогресса, – сказал Риманец полунасмешливым тоном. – Прежде эта пьеса была бы освистана и изгнана со сцены как нечто, развращающее общество. Но теперь единственный протестующий голос принадлежит представителю «низшего» класса.

– Вы демократ, князь? – спросила леди Сибилла, лениво обмахиваясь веером.

– Я? Нет! Я всегда отстаиваю заслуженную гордость и превосходство. Я разумею не денежное, а умственное превосходство. И такой я вижу новую аристократию. Когда высшие развращаются, они падают и делаются низшими; когда низшие получают образование и обретают честолюбивые цели, они делаются высшими. Это закон природы.

– Но боже мой, – воскликнул лорд Элтон, – ведь вы не назовете пьесу безнравственной? Это реалистичное изучение современной общественной жизни, это то, что есть. Эти женщины, знаете ли, эти бедняжки с прошлым – очень интересны!

– Очень! – промолвила тихо его дочь. – По-видимому, для женщины без такого «прошлого» нет будущего! Добродетель и скромность отжили свой век.

Я нагнулся к ней и почти прошептал:

– Леди Сибилла, я очень рад, что эта негодная пьеса оскорбила вас.

Она с удивлением устремила на меня свои бездонные глаза.

– О нет, – объявила она, – я видела множество подобных пьес. И прочла слишком много романов на эту тему! Уверяю вас, я вполне убеждена, что так называемая дурная женщина – единственный популярный у мужчин женский тип, она берет от жизни всевозможные удовольствия; она часто делает прекрасную партию и вообще, как говорят американцы, не теряет времени. Все равно как наши преступники в тюрьме: они питаются гораздо лучше, чем честные труженики. Я думаю, что для женщины большая ошибка быть уважаемой: ее сочтут лишь скучной.

– А, вы шутите! – и я снисходительно улыбнулся. – В глубине души вы думаете совсем другое.

Она ничего не ответила, и занавес опять поднялся, открывая распутную «леди», не теряющую времени на борту роскошной яхты.

Во время неестественного и напыщенного диалога я отодвинулся немного назад, в глубь ложи, и все то самообладание и уверенность в себе, которых я неожиданно лишился при одном взгляде на красоту леди Сибиллы, вернулись ко мне, и великолепное хладнокровие взяло верх над лихорадочным возбуждением. Я вспомнил слова Лючио: «Леди Сибилла выставлена на продажу» – и с ликованием подумал о своих миллионах. Я взглянул на старого графа, который подобострастно подергивал себя за седой ус, внимательно слушая, должно быть, финансовые проекты, излагаемые Лючио. Мой оценивающий взгляд вернулся к прелестным изгибам молочно-белой шеи леди Сибиллы, ее прекрасным плечам и груди, ее чудесным темным волосам цвета спелого каштана, ее нежному надменному лицу, томным глазам и сияющему румянцу, и я внутренне прошептал: «Вся эта красота продается, и я куплю ее!» В этот самый момент она повернулась ко мне и спросила:

– Вы и есть тот знаменитый мистер Темпест?

– Знаменитый? – повторил я с огромным наслаждением. – Пока нет, ведь моя книга еще не издана…

Она с удивлением приподняла брови.

– Ваша книга? Я не знала, что вы написали книгу.

Вся моя тщеславная радость улетучилась.

– О ней очень много писали, – начал я, но она со смехом прервала меня:

– О, я никогда не читаю рекламу: это слишком большой труд. Когда я спросила вас, не тот ли вы знаменитый мистер Темпест, я хотела сказать: не тот ли вы миллионер, о котором так много говорили в последнее время?

Я поклонился несколько холодно. Она пытливо посмотрела на меня поверх кружевного веера.

– Должно быть, восхитительно иметь столько денег! – сказала она. – К тому же вы молоды и красивы.

Оскорбленное самолюбие сменилось удовольствием, и я улыбнулся.

– Вы очень добры, леди Сибилла.

– Почему? – спросила она, смеясь прелестным тихим смехом. – Потому что сказала правду? Вы молоды и красивы. Миллионеры обыкновенно такие противные. Фортуна, наделяя их деньгами, часто лишает их ума и привлекательности. А теперь расскажите мне про вашу книгу!

Она, казалось, вдруг освободилась от своей прежней сдержанности, и в продолжение последнего акта мы уже свободно разговаривали шепотом, способствовавшим нашему сближению. Ее обращение со мной было полно грации и очарования, и она совершенно обворожила меня. Спектакль окончился, и мы вместе вышли из ложи, и, так как Лючио продолжал разговаривать с лордом Элтоном, я имел удовольствие посадить леди Сибиллу в экипаж. Усевшись рядом с ней, граф схватил мою руку и несколько раз дружески встряхнул ее, пока мы с Лючио стояли рядом.

– Приходите обедать, приходите обедать! – повторял он возбужденно. – Приходите… позвольте, сегодня вторник… Приходите в четверг. Без церемоний! Моя жена, к несчастью, разбита параличом, она не может принимать; она только изредка видит посторонних, когда в хорошем настроении; ее сестра заведует всем домом и принимает гостей, тетя Шарлотта, да, Сибилла? Ха, ха, ха! Если б моя жена умерла, я бы не стал следовать закону о женитьбе на сестре жены, поскольку совсем не стремлюсь стать мужем Шарлотты Фицрой. Ха, ха, ха! Совершенно неприступная женщина, сэр, – образец для подражания. Приходите к нам обедать, мистер Темпест! Лючио, приводите его, а? У нас живет молодая девушка, американка: доллары, акцент и тому подобное. И я думаю, она хочет выйти за меня, ха, ха, ха! И ждет, когда леди Элтон переселится в лучший мир, ха, ха! Приходите посмотреть на маленькую американку, а? Тогда до четверга?

Прекрасные черты леди Сибиллы омрачились при упоминании ее отцом «маленькой американки», но она ничего не сказала. Только ее взгляд, казалось, спрашивал о наших намерениях и уговаривал нас согласиться, и она, по-видимому, осталась довольна, когда мы оба приняли приглашение. Последовали очередной апоплексический смешок графа и пара рукопожатий, легкий грациозный поклон красавицы, когда мы сняли шляпы на прощанье, и экипаж уехал. Мы сели в свой экипаж, который под крики уличных мальчишек и полицейских как раз подъехал к театру. Когда мы отъехали, Лючио пытливо посмотрел на меня. В полумраке я мог различить стальной блеск его глаз.

– Хороша? – спросил он.

Я молчал.

– Вы не восторгаетесь ею? – продолжал он. – Я должен сознаться, она холодна, совершенно бесстрастная весталка, но снег часто покрывает вулканы. У нее правильные черты и натуральный свежий цвет лица.

Несмотря на намерение промолчать, я не смог перенести этого бледного описания.

– Она – красавица, – вырвалось у меня. – Самый тупой глаз это заметит, и с ее стороны умно быть сдержанной и холодной: расточай она свои улыбки и чары, она бы свела с ума многих мужчин.

Я скорее почувствовал, чем увидел его сверкающий взгляд.

– Положительно, Джеффри, я замечаю, что, несмотря на февраль, на вас дует южный ветер, принося с собой аромат роз и цветущих апельсиновых деревьев. Мне кажется, леди Сибилла произвела на вас сильное впечатление.

– Вы ведь хотели, чтоб так вышло?

– Я? Мой дорогой, я не хочу ничего, чего вы сами не хотите. Я всегда приспосабливаюсь к настроению моих друзей. Если вы спрашиваете мое мнение, я скажу, что жаль, если вас в самом деле поразила эта молодая леди, поскольку тут нет никаких преград. Любовная история всегда должна встречать препятствия и затруднения, действительные или вымышленные. Поменьше скромности, побольше вольности и лжи: все это прибавляет приятности в любви на этой планете.

– Видите ли, Лючио, вы очень любите нападать на «эту» планету, как будто бы знаете что-то о других! – произнес я нетерпеливо. – Эта планета, как вы ее презрительно называете, единственная, с которой мы имеем дело.

Он бросил на меня такой пылающий и пронизывающий взгляд, что я смутился.

– Если так, – ответил он, – зачем же вы тогда не оставляете в покое другие планеты? Зачем же вы силитесь изучить их тайны и движения? Если люди, как вы говорите, не имеют дела с другими планетами, кроме этой, зачем же они спешат открыть тайну более могущественных миров – тайну, которая в один прекрасный день ужаснет их. – Торжественность его голоса и вдохновленное выражение его лица внушали мне почти благоговение. У меня не было готового ответа, и он продолжал: – Не будем говорить, мой друг, о планетах и даже об этой булавочной головке среди них, известной как Земля. Вернемся к более интересному сюжету – к леди Сибилле. Как я уже вам сказал, здесь не будет препятствий к сватовству, и вы легко можете жениться на ней, если пожелаете. Джеффри Темпест, только как автор книги, не дерзнул бы добиваться руки графской дочери, но Джеффри Темпест – миллионер будет желанным женихом. Дела бедного графа Элтона в плачевном состоянии, он почти разорен. Американка, что у него на пансионе…

– На пансионе! – воскликнул я. – Надеюсь, он не сдает меблированные комнаты?

Лючио рассмеялся.

– Нет, нет! Просто граф и графиня Элтон предоставляют престиж своего дома и оказывают покровительство мисс Дайане Чесни, этой американке, за пустячную сумму в две тысячи гиней; графиня передала свою обязанность представительства своей сестре мисс Шарлотте Фицрой, но корона уже висит над головой мисс Чесни. У нее в доме отдельные комнаты, и она выезжает куда угодно под крылышком мисс Фицрой. Такой порядок не нравится леди Сибилле, и она нигде не показывается иначе как с отцом. Она не собирается дружить с мисс Чесни и откровенно заявляет об этом.

– За это я еще больше восхищаюсь ею! – сказал я горячо. – В сущности, я удивляюсь, что лорд Элтон снизошел до…

– Снизошело до чего? До того, чтобы брать две тысячи гиней в год? Бог мой! Я знаю бесконечное число лордов и леди, которые немедленно совершат такой же акт снисхождения. «Голубая» кровь стала жидкой и бледной, и только деньги могут сгустить ее… Дайана Чесни имеет миллионы долларов, и если леди Элтон благополучно умрет вскорости, я не удивлюсь, услышав, что маленькая американка с триумфом заняла вакантное место.

– Поистине превратности судьбы, – сказал я почти сердито.

– Джеффри, мой друг, вы, право, удивительно непоследовательны. Есть ли более явный пример «превратности судьбы», чем у вас самого? Шесть недель назад кто вы были? Просто бумагомаратель с крылышками гения в душе, но без всякой уверенности, что эти крылья станут достаточно сильными, чтобы вынести вас из безвестности, где вы бились, задыхались и роптали на несчастную долю! Теперь, став миллионером, вы презрительно думаете о некоем графе, потому что он решился совершенно законно немного увеличить свои доходы, взяв на пансион американскую наследницу и введя ее в общество, куда бы она без него никогда не попала. И вы добиваетесь или, вероятно, намерены добиваться руки графской дочери, как если бы сами были потомком королей.

– Мой отец был джентльменом, – сказал я несколько надменно, – и потомком джентльменов. Мы никогда не были простолюдинами, и наша фамилия была одной из самых уважаемых в графстве.

Лючио улыбнулся.

– Я в этом нисколько не сомневаюсь. Но просто «джентльмен» много ниже или выше графа. Смотря с какой стороны смотреть! Потому что, в сущности, это не имеет значения в наши дни. Мы пришли к периоду истории, когда род и происхождение ни во что не ставятся благодаря глупости тех, кто их имеет. Таким образом, случается, что пивовары назначаются пэрами и заурядные торговцы производятся в рыцари, а настоящие старые фамилии оказываются так бедны, что принуждены продавать свои имения и бриллианты покупателю, дающему самую высокую цену, которым является чаще всего какой-нибудь вульгарный «железнодорожный король» или производитель новых удобрений. Ваше положение гораздо лучше, поскольку вы унаследовали состояние и даже не знаете, как были нажиты эти деньги.

– Верно! – ответил я в раздумье; затем, вдруг вспомнив, прибавил: – Кстати, я никогда не говорил вам, что мой покойный родственник воображал, что он продал свою душу дьяволу и что все это громадное состояние стало материальным результатом сделки.

Лючио разразился неистовым хохотом. Наконец успокоившись, он воскликнул с усмешкой:

– Что за идея! Наверное, у него не все дома! Трудно вообразить себе нормального человека, верящего в дьявола. Тем более в наши просвещенные дни! Глупым человеческим фантазиям нет конца! Мы приехали! – и он легко спрыгнул с подножки экипажа, остановившегося перед «Гранд-отелем». – Позвольте, Темпест, пожелать вам спокойной ночи. Я же обещал кое-кому прийти сыграть партию в карты.

– В карты? Где?

– В одном из лучших частных клубов. Их огромное множество в этой в высшей степени высоконравственной столице, так что нет нужды ехать в Монте-Карло. Пойдете со мной?

Я заколебался. Прекрасное лицо леди Сибиллы продолжало стоять перед моими глазами, и я чувствовал, без сомнения с глупой сентиментальностью, что лучше будет сохранить мои воспоминания о ней в чистоте, не оскверненными соприкосновением с вещами более низменного порядка.

– Не сегодня, – сказал я и добавил с полуулыбкой: – Играть с вами, Лючио, довольно рискованно для других людей: вы можете позволить себе проигрыш, а они, возможно, нет.

– Раз не могут, нечего и играть, – ответил Риманец. – Каждый должен знать по крайней мере, чего он хочет и каковы его возможности, в противном случае он недостоин называться мужчиной. Из своего долгого опыта я вынес, что те, кто играет, обычно любят это занятие, а раз им это по душе, то и мне тоже. Если захотите позабавиться, я возьму вас с собой завтра. Среди членов клуба есть два-три очень известных человека, хотя они ни за что не согласились бы предать свое членство огласке. Вы ничего не потеряете – я об этом позабочусь.

– Хорошо, пусть будет завтра, – согласился я, не желая, чтобы мой друг подумал, будто я опасаюсь проиграть несколько фунтов. – Сегодня же мне хотелось бы написать несколько писем, прежде чем лечь спать.

– Да, и предаться мечтам о леди Сибилле, – со смехом сказал Лючио. – Если в четверг она произведет на вас такое же впечатление, вам придется начать осаду!

Он весело помахал мне рукой и снова сел в экипаж, который рванул с места и помчался сквозь дождь и туман.

IX

Мой издатель Джон Морджесон, почтенный господин, который вначале отверг мою книгу, но теперь, движимый личным интересом, тратил всю свою энергию на ее продвижение самыми современными и усовершенствованными способами, не был, строго говоря, «благородным человеком», подобным шекспировскому Кассио. Не был он и респектабельным главой уважаемого издательства, чья годами отточенная система обмана авторов стала почти безупречной. Он был «новым» человеком с «новыми» методами и огромным запасом приемов давления и бесцеремонности. При всем при этом он был умен, проницателен и дипломатичен и по какой-то причине пользовался благосклонностью определенной части прессы: многие ежедневные и еженедельные газеты охотно публиковали его материалы, часто через голову других, использующих гораздо более законные средства ведения дел. Он принялся излагать мне некоторые из своих методов, когда я наутро после знакомства с графом Элтоном и его дочерью зашел к нему, чтобы спросить, как обстоят дела с изданием моей книги.

– Мы опубликуем ее на следующей неделе, – сказал он, мирно потирая руки и выражая мне все почтение, которого заслуживал мой банковский счет. – И поскольку расходы для вас не имеют значения, я изложу вам мой план действий. Я намереваюсь написать короткую заметку, строк в семьдесят, в которой охарактеризую книгу примерно таким образом: «…роман, который положит начало эпохе нового мышления…», или «…каждый человек, который хоть что-то из себя представляет, просто обязан прочесть этот роман…», или же «…этот роман наверняка оценят те, кто осознает, насколько изменилось отношение к одному из наиболее деликатных и острых вопросов нашего времени». Это все общие фразы, постоянно используемые критиками, и они не защищены авторским правом. Последняя же всегда оказывает удивительное действие, если учесть, насколько она стара и как часто к ней прибегают, поскольку намек на «деликатный и острый вопрос» заставляет некоторых людей подумать, будто роман имеет непристойное содержание, и они тут же спешат его купить.

Он рассмеялся собственной проницательности, я же сидел молча, разглядывая его с огромным внутренним удовольствием. Этот человек, суждения которого я не так много недель назад ожидал с робостью и надеждой, теперь был моим платным орудием – готовым повиноваться мне в любых мыслимых пределах, определяемых деньгами, и я терпеливо слушал, пока он излагал мне свои схемы удовлетворения моего тщеславия и его дополнительного заработка.

– Книга получила превосходную рекламу, – продолжал он, – лучшей и представить невозможно. Заказы теперь не делаются быстро – но они поступят, обязательно поступят. Своей заметкой, которая будет написана в форме краткой редакционной статьи, я надеюсь заинтересовать от восьмисот до тысячи газет здесь и в Америке. Это обойдется вам в сотню гиней, может, чуть больше. Вы не возражаете?

– Ни в коей мере, – ответил я, продолжая внутренне забавляться.

Некоторое время подумав, он придвинул свой стул поближе к моему и слегка понизил голос:

– Надеюсь, вы понимаете, что вначале я напечатаю всего лишь двести пятьдесят экземпляров?

Такое небольшое число показалось мне абсурдным, и я живо запротестовал.

– Сама эта идея смешна, – сказал я, – вы не можете пустить в продажу такое ничтожное количество.

– Погодите, мой дорогой сэр, погодите. Вы слишком нетерпеливы. Вы не даете мне времени объяснить. Все эти двести пятьдесят экземпляров будут изъяты мною в самый первый день публикации, не важно каким образом, – это необходимо сделать.

– Почему?

– Почему? – Морджесон вежливо рассмеялся. – Вижу, мистер Темпест, что вы, как и большинство гениальных людей, ничего не смыслите в делах. Мы изымем первые двести пятьдесят экземпляров, чтобы тут же напечатать в газетах, что «первое большое издание нового романа Джеффри Темпеста было распродано в день выхода. Срочно готовится второе издание». Таким образом мы одурачим публику, которая, конечно же, не в курсе наших секретов и которой совсем не обязательно знать, каким был тираж издания – две сотни или две тысячи. Второе издание, конечно же, будет уже готово и также будет включать двести пятьдесят экземпляров.

– Вы считаете такой образ действий честным? – тихо спросил я.

– Честным? Мой дорогой сэр! Честным? – На его лице выразилась искренняя обида. – Конечно же, он честный! Почитайте ежедневные газеты: подобные объявления публикуются каждый день – фактически они становятся уже чересчур обыденными. Признаю, есть несколько издателей, которые соблюдают точность и доходят до того, что в выходных сведениях указывают не только число экземпляров, но и дату выхода каждого тиража. Возможно, таков их принцип, но это влечет за собой так много подсчетов и беспокойства! Если публике нравится, когда ее обманывают, какой смысл быть точным? Итак, второе издание будет отослано с правом возврата провинциальным книготорговцам, после чего мы сообщим, что «в связи с огромным спросом на новый роман Джеффри Темпеста из печати вышло второе большое издание. Третье издание будет напечатано в течение следующей недели». И так далее и так далее – вплоть до шестого или седьмого издания (каждое из которых будет включать двести пятьдесят экземпляров) из трех частей. Возможно, действуя умело, нам удастся довести их число до десяти. Это всего лишь вопрос дипломатии и некоторых коммерческих ухищрений. Потом подойдет очередь одночастного издания, и там нужно будет применить другой подход. Но для этого у нас довольно времени. Частая реклама потребует дополнительных расходов, но если вы не возражаете…

– Я нисколько не возражаю, при условии, что получу удовольствие.

– Удовольствие? – вопросил он с удивлением. – Я думал, вы хотите славы, а не просто удовольствия.

Я громко рассмеялся.

– Я не настолько глуп, чтобы считать, будто славы можно достичь с помощью рекламы. Например, я один из тех, кто уверен, что репутация Милле как художника была подпорчена после того, как он деградировал до такой степени, что изобразил мальчика в зеленом платье, пускающего пузыри из мыла «Пирс». Это была реклама. И данный случай в его карьере, каким бы незначительным он ни казался, никогда не позволит ему подняться до тех величественных высот в искусстве, на которых находятся такие мастера, как Ромни, сэр Питер Лели, Гейнсборо или Рейнольдс.

– Уверен, что ваши слова во многом справедливы, – тут Морджесон многозначительно покачал головой. – Если смотреть на это с художественной или сентиментальной точки зрения, вы совершенно правы. – Вид у него вдруг сделался грустный и задумчивый. – Да, совершенно удивительно, как слава порой ускользает от людей в тот самый миг, когда они, казалось бы, уже схватили ее за хвост. Только что их всячески расхваливали, но проходит время, и уже ничто не вернет им былую известность. Но есть и другие, которых осыпают ударами и насмешками…

– Как Христа? – перебил я его с едва заметной улыбкой.

Морджесон казался шокированным – ведь он не был конформистом, но, вовремя вспомнив о моем богатстве, поклонился с кротким терпением.

– Да, как Христа, – тут он вздохнул, – как вы изволили заметить, мистер Темпест. Осыпаемые ударами и насмешками, встречая препятствия на каждом шагу, они тем не менее благодаря какому-то капризу судьбы добиваются всемирной славы и могущества…

– Опять-таки как Христос, – зловредно повторил я, так как мне нравилось видеть муки его нонконформистской совести.

– Совершенно верно. – Он помолчал, смиренно опустив взгляд. Затем к нему вернулась мирская оживленность, и он добавил: – Но в данном случае я имел в виду не Великий Образец, мистер Темпест. Я, мистер Темпест, думал об одной женщине.

– В самом деле, – протянул я равнодушно.

– Да, женщина, которая, несмотря на оскорбления и помехи, быстро делается заметной. Вы, несомненно, услышите о ней в обществе и литературных кружках. И он бросил на меня беглый полувопросительный взгляд. – Но она не богата, только знаменита. Во всяком случае, в настоящее время мы не имеем к ней никакого отношения, а потому вернемся к нашему делу. Единственный сомнительный пункт в успехе вашей книги – критика. Есть только шесть главных критиков, которые пишут во всех английских и некоторых американских журналах, а также лондонских газетах, вот их имена, – он протянул мне заметку, написанную карандашом, – и их адреса, насколько я могу поручиться за их достоверность, или адреса газет, для которых они чаще всего пишут. Во главе списка стоит Дэвид Макуин, самый грозный из всех. Он пишет везде и обо всем; будучи шотландцем, он всюду сует свой нос. Если вы привлечете на свою сторону Макуина, вам незачем беспокоиться о других, так как он обыкновенно задает тон и, кроме того, он – один из «личных друзей» редактора «Девятнадцатого столетия», и вам обязательно нужно там отметиться, без этого никак нельзя. Ни один критик не сможет печататься в этом журнале, если он не состоит одним из друзей редактора [7]. Вы должны поладить с Макуином, в противном случае он может срезать вас только ради того, чтоб показать себя.

– Это ничего не значит, – сказал я, – легкая критика всегда способствует продажам.

– В некоторых случаях да. – И Морджесон в замешательстве стал теребить свою жидкую бородку. – Но в большинстве случаев нет. Там, где очень решительная и смелая оригинальность, враждебная критика всегда будет бессильна. Но работа, как ваша, требует поощрения, другими словами, нуждается в рекламе.

– Я вижу, что вы не считаете мою книгу достаточно оригинальной, чтоб обойтись без этого? – Я чувствовал явное раздражение.

– Дорогой сэр! Вы право… право… Что мне сказать? – И он, извиняясь, улыбнулся. – Вы, право, немного резки. Я считаю, что ваша книга показывает высокий уровень образованности и изысканность мысли; если я нахожу в ней недостаток, то это, может быть, потому, что сам не понимаю тонкости. По моему мнению, единственно, чего в ней недостает, это, скажем так, цепкости, за неимением другого выражения, – то есть способности не отпускать внимания читателя, удерживать его точно пригвожденным. Но, в конце концов, это общий недостаток современной литературы; мало авторов достаточно чувствуют сами для того, чтоб заставить чувствовать других.

С минуту я ничего не отвечал: я думал о точно таком же замечании Лючио.

– Хорошо! – наконец сказал я. – Если у меня не было чувства, когда я писал книгу, то теперь уж безусловно у меня нет его. Но, увы, я перечувствовал ее каждую строчку! Мучительно и напряженно!

– Да, в самом деле! – сказал Морджесон мягко. – Или, может быть, вы думали, что чувствовали; это другая, весьма любопытная фаза развития литературного темперамента. Видите ли, чтоб убедить других, нужно сперва самому быть убежденным. Обыкновенно результатом этого бывает особенная притягательная сила, возрастающая между публикой и автором. Положим, у меня плохие доводы: возможно, что в торопливом чтении я вынес ложное впечатление о ваших намерениях. Как бы то ни было, но книга должна иметь успех. Все, что я решаюсь у вас просить, это попытаться лично поладить с Макуином.

Я обещал сделать все, что возможно, и, придя к этому соглашению, мы расстались. Я сознавал, что Морджесон оказался гораздо более проницательным, чем я воображал, и его замечания дали мне пищу для мыслей, не совсем приятных для меня, так как если моей книге действительно, как он сказал, недостает «цепкости», то она не пустит корней в умах людей – она будет просто эфемерным сезонным успехом, одним из тех «модных» литературных продуктов, к которым я питал откровенное презрение, – и слава будет так же далека, как и раньше, за исключением ее дурной имитации, приобретенной благодаря моим миллионам.

В этот день я был в дурном расположении духа, и Лючио заметил это. Он скоро выведал у меня суть разговора с Морджесоном и рассмеялся, узнав о предложении «поладить» с ужасным Макуином. Он взглянул на имена пяти других главных критиков – и пожал плечами.

– Морджесон совершенно прав, – сказал он, – Макуин весьма близок с остальными этими господами. Они встречаются в одних и тех же клубах, обедают в одних и тех же дешевых ресторанах и ухаживают за одними и теми же накрашенными балеринами. Все вместе они составляют маленький братский союз и оказывают друг другу услуги. Вам представился случай. О да! Будь я на вашем месте, я бы поладил с Макуином.

– Но как? – спросил я, так как хотя и знал Макуина довольно хорошо заочно, встречая его имя под литературными статьями почти во всех газетах, но никогда его не видел. – Не могу же я просить об одолжении литературного критика!

– Безусловно нет! – и Лючио опять рассмеялся. – Если бы вы сделали подобную глупость, вы бы испортили все дело! Нет ничего, что доставляет критикам такое же удовольствие, как помыкание автором, унизившимся до просьбы об одолжении перед теми, кто стоит ниже его в умственном отношении! Нет, нет, мой друг! Мы поладим с Макуином совсем иначе. Я знаком с ним.

– Какая приятная новость! – воскликнул я. – Честное слово, Лючио, вы, кажется, знакомы со всем миром.

– Я знаком с большинством людей, сто́ящих знакомства, – ответил спокойно Лючио, – хотя я отнюдь не причисляю мистера Макуина к этой категории. Мне случилось познакомиться с ним при особенных обстоятельствах. Это было в Швейцарии, на опасном выступе скалы, имеющем название Mauvais Pas [8]. Несколько недель я провел в окрестностях по своим делам и, будучи бесстрашным и твердым на ногу, часто предлагал свои услуги проводника. В этом звании любителя-проводника капризная судьба дала мне удовольствие провожать трусливого и желчного Макуина через ращелины ледника Мер-де-Глас, и я разговаривал с ним все время на изысканном французском языке, о котором он, несмотря на всю свою хваленую ученость, имел жалкое представление. Я знал, кто он был, и, зная его коварство, давно смотрел на него как на одного из легальных убийц честолюбивых гениев. Когда я привел его к Mauvais Pas, я заметил, что у него закружилась голова; держа его крепко за руку, я обратился к нему по-английски: «Мистер Макуин, вы написали возмутительную и достойную осуждения статью о работе такого-то поэта, – и я назвал фамилию, – статью, которая была целым сплетением лжи от начала до конца и которая своей жестокостью и ядом отравила жизнь человеку, подававшему блестящие надежды, и сломила его благородный дух. Теперь, если вы не пообещаете мне напечатать в ведущем журнале полное опровержение вашей статьи, когда вы вернетесь в Англию – если вы вернетесь! – дав оскорбленному человеку «почетный отзыв», которого он справедливо заслуживает, вы полетите вниз! Мне стоит лишь выпустить вас из рук!» Джеффри, видели бы вы тогда Макуина! Он стонал, он извивался, он цеплялся! Никогда этот оракул не был в таком положении, когда почти не мог говорить. «Караул! Караул!» – пытался он крикнуть, но голос изменил ему. Над ним возвышались снежные пики, подобно вершинам той славы, которой он не мог достигнуть, а потому не позволял достичь другим; под ним зияла прозрачная бездна, где ледяные волны переливались опалово-голубым и зеленым цветом, а где-то вдали коровьи колокольчики оглашали спокойный и безмолвный воздух, напоминая о зеленых пастбищах и счастливых жилищах. «Караул!» – прохрипел он. «Нет, – сказал я, – это мне следовало бы крикнуть “Караул!”, так как если когда-либо чья-то рука держала убийцу, то это моя держит его теперь. Ваша система убийства хуже системы ночного разбойника, потому что разбойник убивает тело, вы же стараетесь убить душу. Вам это не удается, но сама попытка уже гнусна. Ни крики, ни борьба здесь не помогут вам: мы одни с вечной природой; отдайте запоздалую справедливость оклеветанному вами человеку, или, в противном случае, как я уже сказал, вы полетите вниз!» Хорошо, чтобы сократить мой рассказ, он уступил и поклялся сделать то, что я требовал. Тогда, обняв его рукой, как если бы он был моим любимым братом-близнецом, я благополучно свел его с Mauvais Pas, и, когда мы очутились внизу горы, он или от испытанного страха, или от последствий головокружения упал на землю, горько плача. Поверите ли вы, что прежде, чем мы достигли Шамони, мы сделались лучшими друзьями на свете! Он признался мне в своих гадких поступках и благодарил меня за данную ему возможность облегчить свою совесть; мы обменялись карточками, и, расставаясь, этот самый Макуин, пугало авторов, расчувствовавшись после виски и грога (как вам известно, он шотландец), поклялся, что я самый великий человек в мире и что, если когда-нибудь представится случай оказать мне услугу, он ее окажет. «Вы не поэт сами?» – бормотал он, заваливаясь на постель. Я сказал, что нет. «Мне очень жаль! – заявил он, и слезы от виски показались на его глазах. – Если бы вы были поэт, я бы многое для вас сделал, я бы стал рекламировать вас даром!» Я оставил его благородно храпящим и больше не видал. Но я думаю, что он узнает меня, я пойду к нему сам. Клянусь всеми богами, если б он только знал, кто держал его между жизнью и смертью на Mauvais Pas!

Я смотрел на него в недоумении.

– Но он же знал. Ведь вы обменялись карточками.

– Да, но это было потом! – И Лючио засмеялся. – Могу вас уверить, мой друг, что мы «поладим» с Макуином!

Я чрезвычайно заинтересовался рассказанной историей, тем более что Риманец обладал большим драматическим талантом и с помощью жестов ясно воспроизвел всю сцену перед моими глазами, как картину. Я невольно высказал свои мысли:

– Вы были бы, без сомнения, великолепным актером, Лючио!

– Откуда вы знаете, что я не актер? – спросил он с пылающим взором, затем быстро прибавил: – Нет, не стоит красить лицо и ломаться на подмостках, как нанятый шут, чтобы войти в историю! Лучший актер – тот, кто превосходно играет комедию в жизни, что я и стремлюсь делать. Красиво ходить, красиво говорить, красиво улыбаться, красиво плакать, красиво стонать, красиво смеяться и красиво умереть! Все это чистейшая комедия, потому что в каждом человеке живет немой, страшный, бессмертный дух, который не может притворяться, который есть и который выражает бесконечный, хоть и безмолвный протест против лжи тела!

Я ничего не сказал в ответ на эту вспышку, я начинал привыкать к его переменчивому настроению и странной манере излагать свои мысли. Они увеличивали таинственное влечение, какое я чувствовал к нему, и делали его характер вечной загадкой для меня, не лишенной скрытого очарования. По временам я сознавал с несколько пугающим ощущением самоунижения, что я нахожусь совершенно под его властью, что моя жизнь всецело подчинена его контролю и влиянию, и старался убедить самого себя, что это, несомненно, хорошо, потому что он имеет гораздо больший опыт и влияние.

В тот вечер мы обедали вместе, что случалось довольно часто, и наш разговор вертелся исключительно вокруг материальных и деловых вопросов. По совету Лючио я сделал несколько крупных инвестиций, что и дало нам обширную тему для обсуждения.

Был ясный морозный вечер, приятный для прогулки, и около одиннадцати часов мы вышли; нашей целью был частный игорный клуб, куда мой товарищ захотел ввести меня в качестве гостя. Дом, где помещался этот клуб, находился на таинственной маленькой улице, недалеко от респектабельной Пэлл-Мэлл, и снаружи имел довольно скромный вид, но внутри отличался роскошной, хотя безвкусной отделкой. По всей видимости, распоряжалась здесь женщина с подведенными глазами и крашеными волосами, которая встретила нас среди блестящих огней великолепной англо-японской гостиной. Ее вид и манеры свидетельствовали о том, что она принадлежит к дамам полусвета самого распространенного типа и является одним из тех «чистых» созданий с «прошлым», изображаемых в качестве жертв мужских пороков! Лючио что-то ей сказал, она взглянула на меня с уважением и улыбнулась, потом позвонила. Появился скромного вида лакей во фраке. По едва заметному знаку своей хозяйки он поклонился мне, когда я проходил мимо, и провел нас наверх. Мы шли по ковру из мягчайшего войлока, и я заметил, что в этом заведении были приложены заметные усилия, чтобы все сделать бесшумным; даже двери, обитые толстой байкой, двигались на немых петлях. На верхней площадке слуга осторожно постучал в боковую дверь; ключ повернулся в замке, и мы вошли в длинную комнату, ярко освещенную электрическими лампами и наполненную людьми, играющими в красное и черное и баккара. Некоторые посмотрели на Лючио, когда он вошел, и кивнули с улыбкой, другие уставились с любопытством на меня, но в общем наше появление было мало замечено.

Лючио сел, чтобы следить за игрой; я последовал его примеру и сейчас же почувствовал себя зараженным тем чрезмерным возбуждением, царившим в комнате, которое походило на безмолвную напряженность воздуха перед грозой.

Я узнал лица многих хорошо известных людей – политиков и общественных деятелей, которых бы никто не заподозрил в том, что они способны поддерживать игорный дом своим присутствием и авторитетом. Но я постарался ничем не показать своего удивления и спокойно наблюдал за игрой и игроками почти с таким же бесстрастием, как и мой приятель. Я был готов играть и проигрывать, но не был готов к странной сцене, вскоре разыгравшейся, в которой мне в силу обстоятельств пришлось принять участие.

X

Как только игра, за которой мы следили, окончилась, игроки встали и горячо и многословно приветствовали Лючио. По их обращению я понял, что они смотрели на него как на влиятельного члена клуба – на лицо, способное дать им взаймы и оказать другую финансовую помощь. Он представил меня им, и я тут же заметил, какой эффект произвело мое имя на большинство из них. Меня попросили присоединиться к игре в баккара, и я тотчас согласился. Ставки были разорительно высоки, но меня это ничуть не пугало. Одним из игроков возле меня был светловолосый молодой человек с красивым лицом и аристократическими манерами. Мне представили его как виконта Линтона. Я обратил на него особое внимание из-за его беспечной манеры удваивать свои ставки, по-видимому, только ради бравады, а когда он проигрывал, что случалось чаще всего, он шумно хохотал, как если б был пьян или в бреду. Сначала я был совершенно равнодушен к результатам игры и ничуть не заботился, буду ли я в выигрыше или проигрыше. Лючио не присоединился к нам, но сидел поодаль, спокойно наблюдая и, как мне казалось, следя более за мной, чем за другими. По счастливой случайности мне везло, и я постоянно выигрывал. И чем больше я выигрывал, тем в большее возбуждение приходил, пока вдруг мое настроение не изменилось и меня не охватило необъяснимое желание проиграть. Я думаю, это было проявление лучшей стороны моей натуры, молодой виконт казался буквально обезумевшим от моих постоянных выигрышей и продолжал свою отчаянную игру. Его лицо вытянулось и похудело, а его глаза лихорадочно блестели. Другие игроки, хоть и разделяли его невезение, по-видимому, переносили это спокойнее или, может, искуснее скрывали свои чувства. Как бы то ни было, но я от души желал, чтобы мое дьявольское везение перешло на сторону молодого Линтона. Но мое желание было напрасно: опять и опять я забирал все куши, пока наконец игроки не встали, и виконт Линтон с ними.

– Дочиста проигрался! – сказал он с деланым громким смехом. – Вы должны завтра дать мне возможность реванша, мистер Темпест!

Я поклонился.

– С удовольствием!

Он позвал человека и велел принести себе бренди с содовой водой, а остальные тем временем окружили меня, горячо требуя, чтобы я вернулся на следующий вечер в клуб и дал им возможность отыграть то, что сегодня они потеряли. Я тотчас согласился, и, пока мы вели этот разговор, Лючио вдруг обратился к молодому Линтону:

– Не хотите ли сыграть со мной? Для начала я внесу в банк вот это. – И он положил на стол два хрустящих банковских билета по пятьсот фунтов каждый.

Один момент все молчали.

Виконт жадно пил бренди с содовой и смотрел на билеты поверх высокого стакана алчными, налитыми кровью глазами. Потом он равнодушно пожал плечами.

– Я ничего не могу поставить, я уже сказал вам, что дочиста проигрался и не могу больше играть.

– Садитесь, садитесь, Линтон! – настаивал один из игроков, стоявший вблизи него. – Займите у меня и играйте.

– Благодарю, – возразил тот, слегка вспыхнув, – я и так уж слишком много вам должен. Во всяком случае, это очень любезно с вашей стороны. Вы продолжайте, господа, а я посмотрю.

– Позвольте мне уговорить вас, виконт, – промолвил Лючио, глядя на него со своей загадочной улыбкой, – только для удовольствия! Если вы не можете поставить денег, поставьте какой-нибудь пустяк, что-нибудь номинальное, только для того, чтоб увидеть, повернется ли к вам удача. – И он достал жетон.

– Это часто изображает пятьдесят фунтов; пусть на этот раз он изобразит нечто более ценное, чем деньги, – вашу душу, например!

Раздался взрыв хохота.

Лючио смеялся вместе со всеми.

– Я надеюсь, что мы все настолько просвещены современными науками, что не признаем существования такой вещи, как душа, – продолжал он, – поэтому, предложив ее как ставку, я, в сущности, предложил меньше чем один волосок из вашей головы, потому что волосок есть нечто, а душа – ничто! Хотите рискнуть этой несуществующей величиной и наудачу выиграть тысячу фунтов?

Виконт допил бренди до последней капли и повернулся к нам. Его глаза горели насмешливо и вызывающе.

– Ладно! – воскликнул он.

Между тем компания уселась. Игра была короткой и такой азартной, что закончилась буквально на одном дыхании. Достаточно было шести-семи минут, и Лючио встал победителем. Он улыбнулся, указывая на жетон, изображающий последнюю ставку виконта Линтона.

– Я выиграл! – произнес он спокойно. – Но вы мне ничего не должны, дорогой виконт, поскольку вы рисковали «ничем»! Мы играли только для удовольствия. Если б душа существовала, я бы, конечно, потребовал вашу; между прочим, не знаю, что бы я с ней делал! – и он засмеялся. – Что за глупости, не правда ли! И как мы должны быть благодарны, что живем в просвещенное время, когда подобные глупые суеверия уступили прогрессу и чистому разуму! Покойной ночи! Завтра Темпест и я дадим вам возможность полного реванша, – безусловно, удача переменится и вы наверное одержите победу. Еще раз покойной ночи!

Он протянул свою руку; трогательная нежность светилась в его темных глазах, в его манере была поразительная кротость. Что-то – я не мог определить что – держало нас всех с минуту точно очарованными. Многие игроки на других столах услышали об эксцентричной ставке и теперь смотрели на нас издали с любопытством. Между тем виконт Линтон внешне был чрезмерно весел и горячо пожал протянутую руку Лючио.

– Вы удивительно хороший человек, – произнес он быстро и несколько неловко. – И уверяю вас, что, если бы у меня была душа, я бы тотчас же с удовольствием отдал ее за тысячу фунтов. Душа для меня бесполезна, а тысяча фунтов мне бы очень пригодились. Но я убежден, что выиграю завтра!

– И я в этом уверен, – ласково проговорил Лючио. – Тем временем вы не найдете моего друга, Джеффри Темпеста, слишком требовательным кредитором – он может подождать. Но что касается проигранной вами души, – тут он остановился, пристально глядя в глаза молодого человека, – то я, конечно, ждать не могу!

Виконт неопределенно улыбнулся на эту шутку и почти тотчас после этого покинул клуб.

Как только дверь за ним закрылась, многие из игроков обменялись многозначительными взглядами и кивками.

– Разорен! – сказал один из них вполголоса.

– Его карточные долги превышают сумму, какую он в состоянии заплатить, – прибавил другой, – и я слышал, что он потерял пятьдесят тысяч на скачках.

Эти замечания были сделаны так равнодушно, как будто бы говорили о погоде. Каждый игрок был до мозга костей себялюбив, и, пока я наблюдал их черствые лица, дрожь благородного негодования пробежала по мне – негодования, смешанного со стыдом. Я не был еще совершенно бесчувственным и жестокосердным, хотя, оглядываясь на те дни, которые теперь мне кажутся скорее похожими на сон, чем на действительность, я сознаю, что с каждым прожитым часом делался все более и более грубым эгоистом. Но я еще был так далек от явной подлости, что внутренне решил написать виконту Линтону в тот же вечер и сказать ему, что отказываюсь требовать долг. Когда эта мысль пронеслась в моем мозгу, я невольно посмотрел на Лючио и встретил его пристальный испытующий взгляд. Он улыбнулся и тотчас сделал мне знак следовать за ним. Через несколько минут мы вышли из клуба и очутились на холодном ночном воздухе, под небом, на котором ледяной холодностью сверкали звезды. Мой товарищ положил руку мне на плечо.

– Темпест, если вы намерены быть добросердечным и сочувствовать негодяям, я тут же распрощаюсь с вами! – сказал он со странным смешением иронии и серьезности в голосе. – Я вижу по выражению вашего лица, что вы замышляете какой-то бескорыстный поступок чистого великодушия. Вы хотите освободить Линтона от его долга – вы напрасно беспокоитесь. Он родился негодяем и никогда не стремился сделаться кем-нибудь другим. Почему вы должны сочувствовать ему? С университетской поры и до этих дней он ничего не делал, только жил беспутной чувственной жизнью; он – недостойный развратник и заслуживает меньше уважения, чем честный пес!

– Все же, я полагаю, кто-нибудь любит его! – сказал я.

– Кто-нибудь любит его! – повторил Лючио с неподражаемым презрением. – Ба! Три балерины живут за его счет, если вы это хотели сказать. Его мать любила его, но она умерла: он разбил ей сердце. Он негодяй, говорю вам; пусть он сполна заплатит свой долг, включая и душу, которую он так легко поставил на карту. Если б я был дьяволом и выиграл его душу, я думаю, что, согласно с традициями священников, я бы с ликованием разложил огонь для Линтона, но, будучи тем, кто есть, я говорю: пусть человек сам определяет свою судьбу, пусть все идет своим чередом, и как он рискнул всем, пусть так же за все и заплатит.

В это время мы медленно шли по Пэлл-Мэлл; я только собирался ответить, как на противоположной стороне заметил мужчину, недалеко от «Мальборо-клаб». Я не мог удержаться от невольного восклицания.

– Он там! Виконт Линтон там!

Лючио крепко сжал мою руку.

– Само собой разумеется, вы не собираетесь с ним теперь говорить!

– Нет. Но мне бы хотелось знать, куда он направляется. Он идет не совсем твердо.

– Пьян, вероятно!

И лицо Лючио приняло то самое выражение неумолимого презрения, которое так часто ставило меня в тупик. Мы на секунду остановились, следя за виконтом, который бесцельно бродил взад-вперед перед клубом, пока, по-видимому, не пришел к внезапному решению, и, остановившись, крикнул: «Кеб!»

Тут же подкатил изящный экипаж на бесшумных колесах. Линтон запрыгнул в него, отдав приказание кучеру. Кеб помчался в нашем направлении; едва он миновал нас, как среди тишины раздался громкий пистолетный выстрел.

– Господи! – воскликнул я, пошатнувшись. – Он застрелился!

Кеб остановился. Кучер спрыгнул с козел; клубные швейцары, лакеи, полицейские и множество народа, появившегося бог ведает откуда, в один момент уже толпились там. Я бросился вперед, чтобы присоединиться к быстро собравшейся толпе, но прежде, чем я успел это сделать, Лючио обхватил меня рукой и с силой оттащил назад.

– Держите себя в руках, Джеффри! – сказал он. – Вы хотите предать клуб и всех его членов? Обуздайте свои безумные порывы, мой друг: они приведут вас к бесконечным неприятностям. Если человек умер – он умер, и на этом все.

– Лючио, у вас нет сердца! – воскликнул я, отчаянно пытаясь вырваться из его рук. – Как можете вы рассуждать подобным образом! Подумайте! Я – причина всего этого зла! Мое проклятое везение в баккара было последним ударом в судьбе несчастного молодого человека. Я убежден в этом! Я никогда себе этого не прощу.

– Честное слово, Джеффри, ваша совесть слишком мягка! – сказал он, сжав мою руку еще крепче и торопясь увести меня против моей воли. – Вы должны постараться укрепить ее, если хотите иметь успех в жизни. Вы думаете, что ваше «проклятое везение» стало причиной смерти Линтона? Во-первых, называть везение «проклятым» – противоречие в терминах; во-вторых, виконт не нуждался в этой последней игре в баккара для своего окончательного разорения. Вам не в чем себя винить. И ради клуба, если не ради чего-то другого, я не позволю ни вам, ни себе впутаться в историю с самоубийством. Коронер, к счастью, в подобных случаях всегда использует для вердикта два слова: «временное помешательство».

Я вздрогнул; моя душа болела от мысли, что в нескольких шагах от нас лежало окровавленное тело человека, с которым совсем недавно я еще разговаривал, и, несмотря на слова Лючио, я считал себя его убийцей.

– Временное помешательство, – повторил Лючио, как бы говоря сам с собой. – Угрызения совести, отчаяние, поруганная честь, разрушенная любовь, вместе с современной научной теорией разумного небытия: жизнь – ничто, Бог – ничто; когда все это заставляет обезумевшую человеческую единицу сделать из себя также ничто, временное помешательство извиняет его погружение в бесконечность. Верно сказал Шекспир, что мир безумен!

Я ничего не отвечал. Я был охвачен своими собственными горестными ощущениями. Я шел почти бессознательно, и, когда взглянул на звезды, они прыгали и кружились перед моими глазами. Вдруг слабая надежда озарила меня.

– Может быть, – сказал я, – он, в сущности, не убил себя? Это могла быть лишь попытка?

– Он считался первоклассным стрелком, – возразил Лючио спокойно. – Это было его единственное достоинство. У него не было принципов, но стрелял он метко. Я не могу себе представить, чтоб он не попал в цель.

– Это ужасно! Час назад жить… а теперь… говорю вам, Лючио, это ужасно!

– Что? Смерть? Она и наполовину не так ужасна, как жизнь, ложно прожитая, – ответил он с серьезностью, которая произвела на меня сильное впечатление, несмотря на мое душевное волнение. – Поверьте мне, что нравственная боль и стыд преднамеренно бесчестного существования много хуже мук изображаемого священниками Ада. Пойдемте, пойдемте, Джеффри, вы принимаете слишком близко к сердцу эту историю, вам не в чем себя винить. Если Линтон «счастливо покончил» с собой, это лучшее, что он мог сделать. Он был для всех бесполезен. Положительно, с вашей стороны большая слабость придавать значение такому пустяку. Вы лишь в начале вашей карьеры.

– И надеюсь, что эта карьера не приведет меня более к трагедиям, подобным сегодняшней, – страстно проговорил я. – Если же это случится, то будет совершенно против моей воли!

Лючио пытливо посмотрел на меня.

– Ничего не может случиться против вашей воли. Мне кажется, что вы хотите меня обвинить в том, что я привел вас в клуб? Мой друг, вы бы не пошли туда, если б сами не хотели! Разве я вас тащил туда связанным? Вы взволнованны и нервны, пойдемте ко мне и выпейте стакан вина. Вам это придаст твердости.

Между тем мы дошли до отеля, и я беспрекословно пошел за ним, беспрекословно выпил то, что он мне дал, и стоял со стаканом в руке, следя за ним с болезненным очарованием, пока он сбрасывал свое подбитое мехом пальто. Затем он остановился передо мной; его прекрасное бледное лицо было сурово, темные глаза блестели, как холодная сталь.

– Та последняя ставка Линтона… вам, – сказал я, запинаясь, – его душа…

– В которую ни он, ни вы не верите! – заметил Лючио. – Вы, кажется, теперь дрожите от пустой сентиментальной идеи?

– Но вы, – начал я, – вы говорите, что верите в душу?

– Я? Я сумасшедший! – И он горько засмеялся. – Разве вы до сих пор не поняли это? Учение сделало мой ум больным, мой друг! Наука привела меня к такому глубокому источнику горестных открытий, что немудрено, если мои чувства иногда путаются и в эти безумные моменты я верю в душу!

Я тяжело вздохнул.

– Пойду спать, я чувствую себя усталым и абсолютно несчастным!

– Увы, бедный миллионер! – ласково произнес Лючио. – Уверяю вас, мне жаль, что вечер закончился так злополучно.

– И мне жаль! – повторил я уныло.

– Подумать только! – продолжал он, мечтательно глядя на меня. – Если б мои верования, мои безумные теории чего-нибудь стоили, я бы мог потребовать единственную несомненно существующую частицу нашего покойного знакомого виконта Линтона. Но где и как свести с ним счеты? Будь я теперь Сатаной…

Я принудил себя улыбнуться.

– Вы бы торжествовали! – сказал я.

Он придвинулся ко мне и ласково положил руки мне на плечи.

– Нет, Джеффри, – и в его властном голосе зазвучали нежные ноты, – нет, друг мой! Будь я Сатаной, я бы, наверно, горевал! Потому что каждая погибшая душа напомнила бы мне мое собственное падение, мое собственное отчаяние и составила бы новое препятствие между мной и небом! Помните – сам дьявол был некогда ангелом!

Его глаза улыбались, но я бы мог поклясться, что в них блестели слезы. Я крепко сжал его руку; я чувствовал, что, несмотря на его цинизм и наружную холодность, судьба молодого Линтона глубоко его тронула. От этого впечатления моя симпатия к нему приобрела новую силу, и я пошел спать более примиренный с собой и с обстоятельствами вообще. В продолжение нескольких минут, пока раздевался, я даже был в состоянии размышлять о вечерней трагедии с меньшим сожалением и с большим спокойствием, так как, безусловно, терзаться тем, что необратимо, было бесполезно. И, в конце концов, какой интерес представляла для меня жизнь виконта? Никакого.

Я начал смеяться над своей слабостью и чувствительностью и, будучи страшно утомленным, повалился в постель и моментально уснул. Однако ближе к утру, может быть, часов в пять, я вдруг проснулся, точно от прикосновения невидимой руки. Я весь дрожал, обливаясь холодным потом. Обыкновенно темная комната освещалась странным светом, точно облаком белого дыма или огнем. Я поднялся, протирая глаза, – и один момент смотрел с ужасом перед собой, сомневаясь в ясности своих чувств, так как совершенно явственно и отчетливо, на расстоянии шагов пяти от постели, увидел три стоящие фигуры, закутанные в темные одежды с надвинутыми на лбы капюшонами. Они были так торжественно неподвижны, их черные, подбитые соболями облачения так надежно скрывали очертания их тел, что не было возможности сказать, были ли это мужчины или женщины; но что парализовало меня изумлением и ужасом – так это окружавший их странный свет: прозрачное, блуждающее, холодное сияние освещало их, как лучи бледной зимней луны. Я пытался крикнуть, но мой язык отказался мне повиноваться, и мой голос застрял в горле.

Все трое оставались абсолютно неподвижными, и я снова протер глаза, думая, был ли это сон или галлюцинация. Дрожа всем телом, я протянул руку к звонку с намерением позвонить и позвать на помощь, как вдруг голос, тихий и звучащий невыразимой тоской, заставил меня в смятении откинуться назад, и моя рука бессильно упала.

– Горе!

Слово резким неприятным звуком потрясло воздух, и я почти лишился чувств от ужаса, так как теперь одна из фигур шевельнулась, и ее лицо светилось из-под капюшона – белое лицо, как самый белый мрамор, и с таким страшным выражением отчаяния, что моя кровь заледенела в жилах. Послышался глубокий вздох, более похожий на предсмертный стон, и опять слово «Горе!» нарушило тишину.

Обезумевший от страха и едва сознавая, что делаю, я соскочил с кровати, в бешенстве кинулся к этим фантастическим замаскированным фигурам, решив схватить их и спросить, что значит эта глупая и неуместная шутка, как неожиданно все трое подняли головы и повернули лица в мою сторону! И какие лица! Неописуемо страшные в своей бледной агонии. И шепот, более ужасный, чем пронзительный крик, проник в самые глубины моего сознания: «Горе!»

Одним прыжком я бросился на них, и мои руки ударили в пустое пространство. Между тем они так же явственно стояли там, грозно глядя на меня, пока мои сжатые кулаки бессильно колотили их кажущиеся телесными образы! А затем я вдруг увидел их глаза – глаза, следящие за мной зорко, безжалостно, презрительно, – глаза, которые, как волшебные огни, медленно жгли мое тело и дух. Потрясенный, почти разъяренный от нервного напряжения, я предался отчаянию; я думал, что это ужасное видение предвещало смерть – наверно, пришел мой последний час! Затем я заметил, что губы на одном из этих страшных лиц шевельнулись… Мною овладела какая-то сверхъестественная жажда жизни… Странным образом я знал или угадал ужас того, что будет сказано… И, собрав все свои оставшиеся силы, я крикнул:

– Нет! Нет! Не надо этой вечной погибели! Не сейчас!

Борясь с пустым воздухом, я старался оттолкнуть эти неосязаемые образы, которые, возвышаясь надо мной, съедали мою душу пристальным взглядом своих гневных глаз, и с подавленным зовом на помощь упал в темную пропасть, по счастию лишившись чувств.

XI

Как прошли часы от этого страшного эпизода до утра – не знаю. Я был мертв для всех впечатлений. Наконец, проснувшись, или, скорее, придя в чувство, я увидел солнечный свет, весело лившийся сквозь полуоткрытые шторы, и нашел себя спокойно лежавшим в постели, как будто бы я никогда и не покидал ее. Было ли то видение простой галлюцинацией, ночным кошмаром? Если так, то, без сомнения, это была самая отвратительная иллюзия, когда-либо посланная страной сна! Это никоим образом не повлияло на состояние моего здоровья, так как я чувствовал себя лучше, чем когда-нибудь в жизни! Некоторое время я лежал неподвижно, размышляя о виденном и пристально глядя в ту часть комнаты, где, как мне тогда казалось, стояли три фигуры; но я уже так привык к холодному самоанализу, что к тому времени, когда мой лакей принес мне чашку кофе, я решил, что все случившееся было не больше как фантазией, созревшей из моего собственного воображения, возбужденного историей самоубийства виконта Линтона.

В смерти молодого человека не оставалось никакого сомнения: краткое известие о ней было помещено в утренних газетах, но, поскольку трагедия разыгралась так поздно ночью, ни о каких подробностях не упоминалось; лишь в одной газете был намек на «денежные затруднения», но кроме этого и объявления, что тело перенесено в морг в ожидании следствия, ничего не было сказано.

Я нашел Лючио в курительной комнате, и он первый показал мне короткую заметку, озаглавленную «Самоубийство виконта».

– Я говорил вам, он отличный стрелок!

Я кивнул. Меня это как-то перестало интересовать. Волнения предыдущего вечера, по-видимому, истощили весь мой запас сострадания и сделали меня холодно-равнодушным. Погруженный в самого себя и свои собственные беспокойства, я чувствовал потребность высказаться и принялся подробно рассказывать о галлюцинациях, тревоживших меня в продолжение ночи. Лючио слушал, странно улыбаясь.

– Старое токайское, очевидно, оказалось слишком крепким для вас! – сказал он, когда я закончил свой рассказ.

– Вы дали мне старого токайского? – спросил я смеясь. – Тогда вся таинственность объясняется. Я был уже возбужден и не нуждался в возбуждающих средствах. Но какие шутки играет с нами воображение! Вы не имеете представления, насколько явственны были эти призраки, насколько живо было впечатление!

– Безусловно! – И я ощутил на себе его испытующий взгляд. – Впечатления часто весьма живы. Например, какое удивительно реальное впечатление производит на нас мир!

– Да, но ведь мир реален! – ответил я.

– Реален? Вы так считаете, но каждый отдельный индивидуум воспринимает его по-своему. Нет двух человеческих существ, думающих одинаково; отсюда происходят противоположные мнения относительно реальности или нереальности мира. Но не будем углубляться в бесконечный вопрос о том, что есть и что кажется. Вот несколько писем для вашего рассмотрения. Вы недавно говорили о покупке поместья. Что вы скажете о Уиллоусмирском замке в Уорикшире? Я присмотрел это место для вас, и мне кажется, это именно то, что надо. Великолепный замок был построен еще при Елизавете и находится в прекрасном состоянии; сады удивительно живописны, классическая река Эйвон вьется широкой лентой через парк, и все это, включая обстановку, продается за бесценок, за пятьдесят тысяч фунтов стерлингов. Я думаю, вам стоит приобрести это поместье: оно как нельзя больше подойдет к вашему литературному и поэтическому вкусу.

Послышалось ли мне или в самом деле его голос прозвучал насмешкой, когда он произносил последние слова? Я не мог допустить, чтоб это было возможно, и быстро ответил:

– Все, что вы рекомендуете, несомненно заслуживает внимания, и, само собой разумеется, я поеду и посмотрю. По описанию оно мне нравится, да и шекспировские места меня всегда привлекали, но не хотите ли вы сами купить его?

Он рассмеялся.

– Нет! Я нигде подолгу не живу. Я из породы скитальцев и не люблю быть привязанным к одному месту. Но я рекомендую вам Уиллоусмир по двум причинам: во-первых, он очарователен и в прекрасном состоянии; во-вторых, это произведет значительное впечатление на лорда Элтона, когда он узнает о вашей покупке.

– Как так?

– А так, что Уиллоусмир был его собственностью, – спокойно возразил Лючио, – пока не попал в руки евреев. Он заложил его им, и они недавно вступили в права владения. Они распродали очень многое из картин, фарфора, bric-à-brac [9] и прочих ценностей. Между прочим, вы заметили, что легендарный Бог продолжает оказывать покровительство дому Израилеву? Особенно «низкому ростовщику», которому в девяти случаев из десяти позволяется залучить в свои объятия несчастного христианина? И за этим не следует никакой небесной кары! Еврей всегда торжествует! Немного непоследовательно для беспристрастного Бога, вы не находите? – Его глаза сверкнули презрением, и он тотчас продолжил: – Как результат неудачных спекуляций лорда Элтона и удивительной проницательности евреев, Уиллоусмир выставлен на продажу, и пятьдесят тысяч фунтов стерлингов сделают вас счастливым владельцем поместья, стоящего всех ста тысяч.

– Мы сегодня вечером обедаем у Элтонов? – спросил я в раздумье.

– Непременно! Вы, конечно, не забыли о приглашении и леди Сибилле! – ответил он смеясь.

– Нет, не забыл, – сказал я наконец после недолгого молчания. – И я хочу во что бы то ни стало купить Уиллоусмир. Я сейчас же протелеграфирую инструкции моим поверенным. Вы мне дадите имя и адрес агентов?

– С большим удовольствием, мой милый мальчик.

И Лючио протянул мне письмо, содержащее подробности относительно поместья.

– Но не слишком ли быстро вы решили? Не лучше ли сначала осмотреть его? Вам может что-нибудь не понравиться.

– Если б даже оно было бараком, наводненным крысами, то и тогда б я купил его! – решительно заявил я. – Я немедленно примусь за дело. Я хочу, чтоб сегодня же вечером лорд Элтон узнал, что я будущий владелец Уиллоусмира!

– Хорошо!

Мой приятель взял меня под руку, и мы вместе вышли из курительной комнаты.

– Мне нравится быстрота ваших действий, Джеффри! Она удивительна! Уважаю решимость. Даже если человек решит идти в ад, я отдам ему должное, если он сдержит слово и прямиком отправится туда после смерти.

Я засмеялся, и мы расстались в самом хорошем расположении духа: он – чтоб отправиться в клуб, я – чтоб телеграфировать инструкции своим поверенным Бентаму и Эллису, касающиеся немедленной покупки на мое имя поместья, известного как Уиллоусмирский замок в графстве Уорикшир, невзирая ни на какие расходы, риски или затруднения.

В тот вечер я одевался с особенной тщательностью, доставив Моррису почти столько же хлопот, как если бы был кокетливой женщиной. Он же прислуживал мне с примерным терпением, и только когда я был совсем готов, решился высказать то, что, очевидно, уже давно засело у него в голове.

– Извините меня, сэр, – сказал он, – но я полагаю, вы сами заметили нечто неприятное в лакее князя, Амиэле?

– Да, он довольно угрюмый малый, если это то, что вы хотите сказать, – ответил я. – Но я думаю, в этом нет никакого вреда.

– Не знаю, сэр, – ответил Моррис серьезно, – но уверяю вас, он делает много странного. Внизу с прислугой он говорит нечто поразительное, поет, и представляет, и танцует, как если бы был целым театром.

– В самом деле! – воскликнул я, удивленный. – Я бы никогда этого не подумал.

– И я, сэр, но это факт.

– В таком случае он очень забавен, – продолжал я, не понимая, почему таланты Амиэля так задели моего слугу.

– О, я ничего не имею против этого, – и Моррис потер нос. – Пусть себе прыгает и забавляется, коли ему это нравится, но меня удивляет его лживость, сэр. Вы его считаете за скромного, угрюмого малого, не думающего ни о чем, кроме своих обязанностей, но он этому полная противоположность, сэр, если вы мне поверите. Язык, которым он говорит, когда устраивает свои представления внизу, поистине ужасен! А он клянется, что выучился ему от джентльменов на скачках, сэр! Прошлым вечером он передразнивал разных известных господ, а потом стал гипнотизировать, и, честное слово, кровь у меня застыла в жилах.

– Почему? Что же он делал? – спросил я с некоторым любопытством.

– Вот что, сэр: он посадил на стул одну из судомоек, ткнул в нее пальцем и ухмылялся точь-в-точь как дьявол в пантомиме. И хотя она серьезная и скромная девушка, но тут вскочила и начала кружиться, как лунатик, потом вдруг стала скакать и поднимать юбки так высоко, что было положительно неприлично! Некоторые из нас старались остановить ее и не могли; она была как сумасшедшая, пока не позвонили из двадцать второго номера – из комнат князя, – и тогда он, схватив ее, посадил опять на стул и хлопнул в ладоши. Она тотчас пришла в себя и буквально ничего не помнила из того, что только что делала. Опять позвонили из двадцать второго номера, и Амиэль закатил глаза подобно пастору и со словами: «Будем молиться!» – ушел.

Я засмеялся.

– По-видимому, он малый с юмором, чего бы я никогда о нем не подумал, – сказал я. – Но разве вы думаете, что в его кривлянии есть что-нибудь злонамеренное?

– Эта судомойка больна сегодня, – ответил он, – у нее «подергивание», и никто из нас не смеет рассказать ей о причине ее болезни. Нет, сэр, как хотите, верьте или не верьте мне, но что-то есть странное в Амиэле. И, кроме того, хотел бы я знать, что он делает с другими слугами?

– Что он делает с другими слугами? – повторил я растерянно. – Что вы хотите этим сказать?

– Хорошо, сэр, князь имеет собственного повара – не правда ли? – начал Моррис, загибая пальцы. – И двух лакеев кроме Амиэля – довольно спокойных малых, помогающих ему. Затем у него есть кучер и грум – что составляет шесть слуг. Между тем, за исключением Амиэля, никто из них никогда не показывается в кухне отеля. Повар присылает кушанья неизвестно откуда, и двое других лакеев появляются, только когда прислуживают у стола: днем они не бывают в своих комнатах, хотя, быть может, они приходят туда спать, и никто не знает, где стоят лошади и карета или где живут кучер и грум. Но известно, что они оба и повар не живут в отеле. Это мне кажется очень таинственным.

Я почувствовал совершенно беспричинное раздражение.

– Вот что, Моррис, – сказал я, – нет ничего бесполезнее и вреднее, чем привычка вмешиваться в чужие дела. Князь имеет право жить как ему нравится и делать со своими слугами что хочет; я уверен, он по-царски платит им за свои причуды. И живет ли его повар здесь или там, наверху, в небесах, или внизу, в подвале, это меня не касается. Князь много путешествовал и, без сомнения, имеет свои привычки. Вполне возможно, его требования относительно пищи весьма прихотливы. Но я ничего не желаю знать о его хозяйстве. Если вы не любите Амиэля, вы легко можете избегать его, но, ради бога, не ищите таинственности там, где ее нет.

Моррис посмотрел вверх, потом вниз и с особенным старанием принялся складывать один из моих фраков. Я увидел, что остановил порыв его доверчивости.

– Слушаю, сэр, – и он больше ничего не сказал.

Меня сильно позабавил рассказ моего слуги о странностях Амиэля, и когда вечером мы ехали к Элтонам, я пересказал Лючио кое-что из этой истории.

Он засмеялся.

– Оживленность Амиэля часто переходит границы, – сказал он, – и он не всегда может совладать с собой.

– Какое же ложное представление я составил о нем: я считал его серьезным и несколько угрюмым!

– Вы ведь знаете старую поговорку: «Внешность обманчива». Это сущая правда. Профессиональный юморист почти всегда неприятный и тяжелый человек. Что касается Амиэля, то он, подобно мне, кажется не тем, кто есть на самом деле. Его единственным недостатком можно считать склонность переходить границы дисциплины, но в других отношениях он служит мне прекрасно, и я не требую ничего больше. Что же, Моррис негодует или испуган?

– Думаю, ни то ни другое, – ответил я, смеясь. – Скорее он являет собой образец оскорбленной добродетели.

– А, тогда вы можете быть уверены, что, когда судомойка танцевала, он следил за ее движениями с самым внимательным интересом, – сказал Лючио. – Почтенные люди всегда особенно внимательны к таким вещам. Успокойте его и скажите ему, что Амиэль – сама добродетель! Он у меня на службе с давних пор, и я ничего не могу сказать против него как человека. Он не претендует быть ангелом. Особенность его речей и поведения – только результат постоянного подавления естественной веселости, но, в сущности, он прекрасный малый. Гипнозу он научился, когда был со мной в Индии; я часто предупреждал его об опасности практиковать эту силу на непосвященных. Но судомойка! Бог мой! Судомоек так много! Нужды нет, если будет одной больше или меньше с подергиванием!

Мы приехали. Карета остановилась перед красивым домом, стоявшим чуть в глубине от Парк-лейн, и мы были встречены великолепным слугой в красной ливрее, белых шелковых чулках и напудренном парике. Он величественно передал нас своему двойнику по наружности и важности, даже, быть может, с еще более исполненными достоинства манерами, который, в свою очередь, проводил нас наверх с видом, как бы говорившим: «Глядите, до какого позорного унижения жестокая судьба довела великого человека!»

В гостиной мы нашли лорда Элтона, стоящего у камина, спиной к огню, прямо напротив него в низком кресле сидела, развалясь, элегантно одетая молодая особа с очень маленькими ножками. Я заметил ножки, потому что, когда мы вошли, они более всего бросались в глаза, будучи протянутыми из-под бесчисленных юбок к огню, который граф неосмотрительно закрыл собой. В комнате находилась еще одна дама, сидевшая прямо, как натянутая струна, с изящно сложенными на коленях руками, и, когда приветствия графа окончились, мы были представлены сначала ей.

– Шарлотта, мои друзья: князь Лючио Риманец, мистер Джеффри Темпест. Господа, моя свояченица мисс Шарлотта Фицрой.

Мы поклонились; дама с достоинством нагнула голову. Это была внушительного вида старая дева, и черты ее лица имели странное выражение, какое трудно было определить. Оно было набожно и натянуто и вызывало мысль, что в ее жизни, должно быть, произошло нечто чрезвычайно неприличное, чего она не в состоянии забыть. Сжатые губы, круглые бесцветные глаза и застывший вид оскорбленной добродетели, который, казалось, охватывал ее с головы до ног, усиливали это впечатление. Нельзя было долго смотреть на мисс Шарлотту без того, чтоб не начать думать, что же случилось в ее давно прошедшей молодости, так оскорбившее ее чистоту, что на ее лице до сих пор остался неизгладимый след. Но с того времени мне пришлось встречать многих англичанок, выглядевших совершенно так же, особенно среди самых «благовоспитанных» старых и некрасивых представительниц высшего общества.

Совсем в другом роде было задорное, хорошенькое личико младшей дамы, которой затем нас представили и которая, слегка приподнявшись из своего удобного положения, улыбнулась нам с ободряющей фамильярностью.

– Мисс Дайана Чесни, – сказал граф бегло, – вы, может быть, знаете ее отца, князь, – во всяком случае, вы о нем слышали: знаменитый Никодемус Чесни, один из великих железнодорожных королей.

– Конечно же, я его знаю, – тепло ответил Лючио. – Кто его не знает! Я часто встречал его: прекрасный человек, одаренный удивительным чувством юмора и жизнерадостностью. Я отлично его помню. Мы нередко виделись в Вашингтоне.

– В самом деле! – сказала мисс Чесни как-то равнодушно. – По моему мнению, он большой чудак; скорее что-то среднее между билетным контролером и таможенным служащим. Я не могу смотреть на него без чувства, что тотчас должна отправиться в путь: все железные дороги кажутся написанными на его лице. Я ему так и говорю: «Если б ты не носил железнодорожных следов на лице, ты бы лучше выглядел!» И вы нашли его интересным?

Лючио засмеялся новой свободной манере, с которой молодая особа критиковала своего родителя, и запротестовал.

– Я не нахожу этого, – призналась мисс Чесни, – но это, может быть, потому, что слышала все его истории бессчетное число раз, и кроме того, многие из них читала в книгах, так что для меня они не имеют большой цены. Некоторые он рассказывает принцу Уэльскому при всяком удобном случае, но мне больше не пытается. А еще он очень умный человек и быстрее других сколотил состояние. И вы совершенно правы относительно его жизнерадостности: его смех стоит у вас в ушах до следующей недели.

Сияющими весельем глазами она оглядывала наши улыбающиеся лица.

– Вы думаете, что я непочтительна, не правда ли? – продолжала она. – Но знаете ли вы, он совсем не похож на «сценического родителя» с седыми кудрями и благословениями; он сам бы не хотел, чтобы перед ним благоговели. Садитесь, господа! – И, кокетливо повернув свою хорошенькую головку к графу, она сказала: – Усадите их, лорд Элтон; я ненавижу, когда мужчины стоят. Высший пол, знаете ли. Кроме того, вы такой высокий, – прибавила она, бросив полный нескрываемого восхищения взгляд на красивое лицо и фигуру Лючио. – Смотреть на вас все равно что сквозь яблоню смотреть на луну!

Лючио от души рассмеялся и сел возле нее, я последовал его примеру. Старый граф не изменил своего положения и продолжал стоять перед камином, расставив ноги и сияя благосклонностью на всех нас. Безусловно, Дайана Чесни была очаровательным существом, одной из тех бойких американок, которые кружат головы мужчинам, не пробуждая в них страсти.

– Итак, вы тот самый знаменитый мистер Темпест? – спросила она, смерив меня критическим взглядом. – Вам очень повезло, не правда ли? Я всегда говорю, что только в молодости стоит иметь кучу денег. Если же вы стары, вы лишь наполняете ими карманы доктора за его старания починить ваше бедное расслабленное тело. Я знала одну старушку, получившую наследство в сто тысяч фунтов стерлингов, когда ей было девяносто пять лет. Бедная, как она плакала! У нее было достаточно разума понять, чего она не получила в жизни. Она не вставала с постели, и ее единственной роскошью была дешевая лепешка к чаю, размоченная в молоке. Это было все, чего она желала.

– Ста тысяч фунтов ей хватило бы очень надолго! – сказал я, улыбаясь.

Хорошенькая Дайана засмеялась.

– Но я думаю, вы захотите чего-нибудь большего, мистер Темпест! Во цвете лет есть смысл иметь богатство! Вы сейчас один из самых богатых людей, ведь так?

Она задала этот вопрос с прелестной наивностью и, казалось, не видела в нем неподобающего любопытства.

– Я мог бы быть одним из самых богатых, – ответил я, тут же вспомнив, что еще недавано был одним из самых бедных, – но мой друг князь намного богаче меня.

– Неужели? – и она уставилась прямо на Лючио, который встретил ее взгляд со снисходительной полунасмешливой улыбкой. – Прекрасно! После этого мой отец не более чем нищий! Что ж! Весь мир у ваших ног!

– Почти что так, – ответил Лючио серьезно, – но, дорогая мисс Чесни, мир так легко положить к своим ногам. Без сомнения, вам это известно, – и он подчеркнул эти слова выразительным взглядом своих неотразимых глаз.

– Насколько я понимаю, это комплимент. Вообще-то я не люблю их, но вас на первый раз прощаю.

– Пожалуйста! – проговорил он с ослепительной улыбкой, так что она, прервав свою болтовню, посмотрела на него со смесью восторга и удивления, после чего продолжила:

– И вы тоже молоды, как и мистер Темпест.

– Простите, я на много лет старше!

– В самом деле?! – воскликнул лорд Элтон. – Вам нельзя этого дать! Не правда ли, Шарлотта?

Призванная в свидетели, мисс Фицрой подняла к глазам элегантный черепаховый лорнет и стала критически разглядывать нас обоих.

– Я бы сказала, что князь немного старше мистера Темпеста, – заметила она тоном изысканной благовоспитанности, – но лишь совсем немного.

– Во всяком случае, – настаивала мисс Чесни, – вы достаточно молоды для того, чтобы наслаждаться своим богатством, не так ли?

– Достаточно молод или достаточно стар, как вам нравится, – сказал Лючио, беспечно пожав плечами. – Но, увы, я не наслаждаюсь им!

Теперь мисс Чесни всей своей особой выражала живейшее удивление.

– Что дают вам деньги? – продолжал Лючио, и его глаза, расширившись, приняли то странное и задумчивое выражение, которое так часто возбуждало мое любопытство. – Мир, быть может, будет у ваших ног, но какой! Блестящий клубок материи самого низменного свойства! Богатство лишь играет роль зеркала, чтобы показать человеческую натуру в ее наихудшем виде. Люди низкопоклонничают и льстят перед вами, и лгут, чтобы снискать вашу благосклонность для собственной выгоды; принцы крови охотно унижаются сами и подвергают унижению свое положение, беря у вас взаймы. Внутреннее достоинство (если у вас такое есть) не принимается в расчет; вы можете говорить как дурак, смеяться как гиена, выглядеть как павиан, если звон вашего золота достаточно громок; вы сможете вскоре поужинать даже с королевой, если у вас возникнет такое желание. Наоборот, если вы действительно прекрасный человек, если вы отважны, терпеливы и обладаете искрой того огня, который улучшает жизнь и делает ее достойной; если в голове у вас роятся мысли, воплощаемые в дела, которые необходимо продолжать, пока царства не будут сметены, как пыль ветром, и если при этом вы бедны, – что ж, все коронованные ничтожества на свете будут презирать вас. Богатый производитель крахмала и Крез, живущий за счет патентованных пилюль, станут ругать вас. Торговец, у которого вы покупаете постельные и кухонные принадлежности, сможет смотреть на вас свысока и с пренебрежением, так как по праву одного только своего богатства он может править четверкой и свободно, почти покровительственно разговаривать с принцем Уэльским. Богатые плебеи, старающиеся подражать высшему обществу, находят удовольствие в помыкании избранными природой аристократами.

– Но, предположим, – быстро сказала мисс Чесни, – вам повезло быть избранным природой аристократом и, кроме того, еще и с преимуществом обладания богатством. Без сомнения, вы должны признать, что это скорее хорошо, не так ли?

Лючио усмехнулся.

– Я отвечу вам вашими же словами: «Насколько я понимаю, это комплимент». Тем не менее я полагаю, что даже если богатство выпадет на долю одного из этих аристократов, то не из-за своего врожденного благородства он приобретет уважение общества, а просто потому, что он богат. Вот что оскорбляет меня. Я, например, имею бесчисленное количество друзей, которые друзья не столько мои, сколько моих доходов. Они не дают себе труда узнать мое происхождение, кто я такой и откуда – им это не важно. Им не интересно ни как я живу, ни что я делаю. Болен я или здоров, счастлив или несчастлив – им решительно все равно. Если б они знали больше обо мне – может быть, это было бы лучше для них; но они не хотят знать, их цель проста и ясна: они хотят от знакомства со мной взять как можно больше для своей выгоды. И я даю им это в изобилии; они получают то, что хотят, и даже больше!

Его мелодичный голос на последнем слове замер в странной меланхолии, и на этот раз не только мисс Чесни, но и все мы посмотрели на него, точно притягиваемые некими магнетическими чарами, и на секунду воцарилось молчание.

– Мало кто имеет настоящих друзей, – произнес наконец лорд Элтон, – и в этом отношении, я думаю, никто из нас не счастливее Сократа, который держал в доме только два стула: один для себя, а другой – для друга, если таковой найдется. Но вы всеобщий любимец, Лючио, вы очень популярны. Вы слишком самокритичны. К тому же люди должны сами заботиться о себе, вы не находите?

В этот момент послышались шаги, приближающиеся к открытой двери гостиной, и тонкий слух мисс Чесни тотчас уловил этот звук; она моментально оставила свою свободную позу и выпрямилась.

– Это Сибилла! – сказала она с полунасмешливым, полуизвиняющимся выражением своих искрящихся карих глаз. – Я не могу сидеть так свободно при Сибилле!

Мое сердце учащенно забилось, когда вошла женщина, которую поэты назвали бы богиней своих грез, но на которую я теперь смотрел как на красивый предмет, который можно было приобрести на законном основании. Она была одета в простое белое платье без всяких украшений, кроме золотого пояса античной работы и букета фиалок, красовавшегося среди кружев на ее груди. Она выглядела еще прелестнее, чем тогда в театре, когда я увидел ее в первый раз. Свет ее глаз был более глубоким, и румянец ярче вспыхивал на ее щеках, а ее улыбка, когда она поздоровалась с нами, была просто ослепляющей. Что-то в ее присутствии, движениях и манерах возбуждало во мне такой прилив страсти, что голова моя закружилась и мысли спутались. Несмотря на холодный расчет, дававший мне уверенность, что она непременно будет моей женой, в ней было такое очарование спокойного достоинства и неприступности, что я почувствовал себя пристыженным и склонным усомниться в том, сможет ли даже сила богатства нарушить покой этой восхитительной девственной лилии. Ах, как мы, мужчины, безумны! Как мало мы думаем о язвах в сердцах женщин-лилий, кажущихся столь чистыми и полными грации!

– Ты опоздала, Сибилла, – строго сказала ее тетка.

– Опоздала? – равнодушно проговорила она. – Очень сожалею! Папа, разве вы импровизированный экран?

Лорд Элтон поспешно отошел в сторону, вдруг осознав свою эгоистическую монополию на огонь.

– Вам не холодно, мисс Чесни? – продолжала леди Сибилла тоном заученной любезности. – Не хотите ли придвинуться ближе к камину?

– Благодарю вас! – пробормотала американка, скромно опуская взгляд.

– Сегодня утром мы услышали ужасную новость, мистер Темпест, – сказала леди Сибилла, смотря скорее на Лючио, чем на меня, – без сомнения, вы прочли об этом в газетах: один из наших знакомых, виконт Линтон, застрелился прошлой ночью.

Я не мог удержаться от легкого содрогания. Лючио бросил на меня предупреждающий взгляд и поспешил ответить:

– Да, я прочел об этом краткое сообщение. Ужасно, в самом деле! Я тоже немного его знал.

– Да? Он был помолвлен с одной моей подругой. Я подумала, что она счастливо спаслась, потому что хотя он был и приятный человек, но также заядлый игрок и мот и быстро спустил бы ее состояние. Но она не хочет видеть это в таком свете, она просто потрясена. Она во что бы то ни стало хотела сделаться виконтессой.

– Я вижу, – сказала мисс Чесни, и ее глаза лукаво блеснули, – что не одни только американки гоняются за титулами. С тех пор как я здесь, я стала свидетельницей того, как несколько, в сущности, хороших девушек вышли замуж исключительно для того, чтоб называться «миледи» или «ваше сиятельство». Меня саму очень привлекает титул, но интересует и человек, который его носит.

Граф подавил смешок. Леди Сибилла задумчиво смотрела на огонь и продолжала, словно ничего не слышала:

– Конечно, у моей подруги будут и другие партии: она молода и хороша собой, но я думаю, что помимо общественных соображений она была немного влюблена в виконта.

– Глупости! Глупости! – произнес ее отец несколько раздраженно. – У тебя в голове какие-то романтические бредни, Сибилла; один сезон должен тебя вылечить от сентиментальности… ха… ха… ха… Она отлично знала, что он был распутный негодяй, и выходила бы за него замуж с открытыми глазами. Когда я прочел в газетах, что он пустил себе пулю в лоб в кебе, я сказал: «Дурной вкус! Испортить экипаж бедному кебмену ради удовлетворения своей причуды!» Ха-ха! Но тут же подумал, что он вовремя это сделал: он мог бы испортить жизнь любой женщине.

– Несомненно! – проговорила рассеянно леди Сибилла. – Но все-таки иногда случается что-то вроде любви.

Она подняла свои красивые, ясные глаза на Лючио, но он не смотрел в ее сторону, и ее твердый взгляд встретился с моим.

Что выражал мой взгляд – я не знаю, но я увидел, что кровь прилила к ее щекам и, казалось, дрожь пробежала по ее телу. Затем она сильно побледнела. В этот момент у дверей появился один из величественных лакеев.

– Обед подан, милорд!

– Хорошо!

И граф начал распределять нас по парам.

– Князь, предложите руку мисс Фицрой. Мистер Темпест, прошу вас сопровождать мою дочь, я последую за вами с мисс Чесни.

Мы спустились с лестницы в этом порядке, и я, идя позади Лючио под руку с леди Сибиллой, не мог не улыбнуться чрезвычайной важности и серьезности, с которой он рассуждал о вопросах религии с мисс Шарлоттой, и на неожиданный энтузиазм, по-видимому, охвативший достойную старую деву от некоторых его замечаний относительно духовенства: они были самой почтительной и ревностной похвалой, составляя полнейшую противоположность идеям, высказываемым мне. Очевидно, ему хотелось посмеяться над благовоспитанной дамой, и я наблюдал его поведение с внутренним удовольствием.

– Значит, вы знаете дражайшего каноника? – спросила мисс Шарлотта.

– Очень хорошо! – с воодушевлением ответил Лючио. – И уверяю вас, что горжусь этим знакомством. Поистине прекраснейший человек! Почти святой, если не совершенно!

– Такого чистого ума! – вздохнула старая дева.

– И так далек от тени лицемерия! – подтвердил Лючио с неподражаемой серьезностью. – Ах да! Да, конечно! И так…

Тут они вошли в столовую, и я больше ничего не слышал. Я последовал за ними с моей прекрасной дамой, и через минуту мы уже сидели за столом.

XII

Обед прошел в том же порядке, что и большинство обедов в больших домах; сначала с церемонностью и натянуто, к середине атмосфера слегка согрелась и достигла приятной теплоты взаимного понимания, когда мороженое и десерт возвестили о его наступающем конце. Сперва разговор то и дело обрывался, но потом, под руководством Лючио, сделался оживленным и веселым. Я прилагал все старания, чтобы занять леди Сибиллу, но нашел ее, подобно большинству светских красавиц, несколько рассеянной слушательницей. Она была холодна и неразговорчива; более того, я вскоре решил, что она даже не особенно умна. У нее не было способности поддерживать или изображать интерес к какому-либо предмету – напротив, как и у многих представителей ее класса, имелась раздражающая привычка мысленно отвлекаться от вас и погружаться в задумчивость, ясно показывающую, как мало ее интересует то, что вы или кто-то другой ей говорят, хотя ее многие сделанные наудачу замечания показывали, что в ее, по-видимому, нежной натуре скрывалась доля цинизма и некоторое презрение к мужчинам, и не раз ее слова кололи мое самолюбие почти до обидчивости и в то же время укрепляли силу моего решения завладеть ею и поработить ее гордый дух, сделав ее покорной, как и приличествует жене миллионера и гения. Гения? Да, я себя считал им. Мое высокомерие было двояким: оно происходило не только от того, что, как я воображал, было свойством моего ума, но также от сознания того, что могло сделать мое богатство. Я был убежден, что могу купить славу, купить ее так же легко, как покупают цветок на базаре, и еще больше был убежден в возможности купить любовь. И, чтоб доказать правдивость этого, я вдруг обратился к графу:

– Кажется, граф, вы жили в Уорикшире, в Уиллоусмирском замке?

Лорд Элтон побагровел и поспешно глотнул шампанского.

– Да-а, да. Я владел этим поместьем некоторое время… Большая обуза содержать его, требуется целая армия слуг.

– Именно так, – кивнул я в знак согласия. – Полагаю, что понадобится значительный штат прислуги. Я покупаю его.

Холодность леди Сибиллы наконец исчезла; она заволновалась, а глаза графа, казалось, вот-вот вылезут изо лба.

– Вы? Вы покупаете Уиллоусмир? – воскликнул он.

– Да, я распорядился, чтобы мои поверенные устроили дело как можно скорее. – И я бросил взгляд на Лючио, глаза которого были устремлены на графа с напряженным вниманием.

– Мне понравился Уорикшир, и поскольку я рассчитываю много принимать, то, думается, это место подойдет мне.

На момент воцарилось общее молчание. Мисс Шарлотта глубоко вздохнула, и кружевной бант на ее строго причесанных волосах видимо задрожал. Дайана Чесни смотрела на всех любопытными глазами, слегка улыбаясь.

– Сибилла родилась в Уиллоусмире, – произнес граф хриплым голосом.

– Это прибавляет новую прелесть к обладанию им, – проговорил я с любезным поклоном в сторону леди Сибиллы. – У вас, наверное, много воспоминаний о нем?

– Действительно много! – ответила она, и ее голос вибрировал страстными нотами. – Нет ни одного уголка на свете, который бы я так любила! Как часто я играла на лужайке под старыми дубами и собирала фиалки и первоцветы на берегу Эйвона! А когда цвел боярышник, я воображала парк волшебным царством и себя – сказочной королевой.

– Вы ею были, ею и остались! – вдруг вставил Лючио.

Она улыбнулась, и ее глаза заблестели, затем она спокойно продолжала:

– Я любила Уиллоусмир и продолжаю любить его. Я часто видела в поле, на другом, не принадлежащем имению берегу реки, маленькую девочку с длинными светлыми волосами и нежным лицом. Я хотела познакомиться с ней и поговорить, но моя гувернантка никогда не позволяла мне, говоря, что она была «ниже» меня. – Губы леди Сибиллы презрительно сжались при этом воспоминании. – Между тем она была хорошего рода: она осталась сиротой после смерти своего отца, известного ученого и джентльмена, и ее удочерил доктор, находившийся у смертного одра ее матери, которая, не имея никого из родных, поручила ее его заботам и попечению. И эту маленькую светловолосую девочку звали Мэвис Клер.

Как только это имя было произнесено, мы все вдруг замолчали, как будто раздался колокольный звон, обычно сопровождающий молитву «Ангел Господень», и Лючио, взглянув на меня особенно пристально, спросил:

– Вы никогда не слыхали о Мэвис Клер, Темпест?

Я подумал секунду, прежде чем ответить. Да, я слышал смутно и давно это имя в связи с литературой, но не мог припомнить, когда и как, потому что никогда не обращал внимания на имена женщин, вступающих в союз с искусством, и, как большинство мужчин, считал, что все, что бы они ни делали, будь то в живописи или в музыке, так незначительно, что даже не заслуживает критики. Женщины, по моему мнению, были созданы для развлечения мужчин, а не для их просвещения.

– Мэвис Клер – гений, – сказала леди Сибилла. – Если мистер Темпест не слышал о ней, то, без сомнения, услышит. Я часто сожалею, что мне не удалось познакомиться с ней в те былые дни в Уиллоусмире. Я часто вспоминаю глупые слова моей гувернантки. «Ниже меня!» Разумеется! И насколько теперь она выше меня! Она до сих пор живет там; ее приемные родители умерли, и она приобрела прелестный маленький домик, в котором они жили. Сверх того она прикупила земли и улучшила место удивительно. Я не встречала более поэтического уголка, чем коттедж «Лилии».

Я молчал, чувствуя себя немного не в своей тарелке из-за собственной неосведомленности о дарованиях и положении человека, которого все они считали знаменитостью.

– Какое странное имя: Мэвис [10]! – наконец я решился заметить.

– Да, но оно удивительно ей подходит. Она поет так же красиво, как дрозд, поэтому вполне ему соответствует.

– Что же она сделала в литературе? – продолжал я.

– О, она написала всего один роман! – ответил с улыбкой Лючио. – Но он имеет необыкновенное для романов качество: он живет! Я надеюсь, Темпест, что ваша книга будет такой же жизнеспособной.

Тут лорд Элтон, который мрачно размышлял над стаканом вина с тех пор, как я объявил о покупке Уиллоусмира, пробудился от задумчивости.

– Что я слышу! – воскликнул он. – Не хотите ли вы сказать, что написали роман, мистер Темпест? («Возможно ли, чтоб он не заметил бросающуюся в глаза в каждой газете рекламу моей книги?» – подумал я с негодованием.) Зачем это вам, с вашим колоссальным состоянием?

– Он жаждет славы! – сказал Лючио добродушно и одновременно насмешливо.

– Но вы достигли славы! – заявил выразительно граф. – Сейчас вас все знают.

– Ах, мой дорогой лорд, этого недостаточно для моего одаренного друга! – ответил Лючио за меня, и его глаза подернулись той таинственной тенью скорби и презрения, которая часто приглушала их блеск. – Его не слишком интересует «колоссальное состояние», потому что оно не поднимет его выше клена, растущего у Тоттенхэм-Корт-роуд. Он же хотел бы возвыситься над заурядными людьми. И кто обвинит его? Он прославится благодаря тому не поддающемуся определению качеству, которое называется гением, – за возвышенные мысли, поэтический дар, божественные инстинкты и пророческие исследования человеческого сердца – другими словами, за силу пера, которая опрокидывает королевства как карточные домики и увенчивает головы королей шутовским колпаком. Обыкновенно бедняки одарены этой силой, которую нельзя купить за деньги, – этой независимостью в поступках, свободой мнения, а что дает богатство? Возможность тратить его или копить. Но Темпест намеревается соединить в себе две самые противоположные силы природы – гений и деньги, или, другими словами, Бога и Мамону.

Леди Сибилла повернула ко мне голову; ее красивое лицо выражало удивление и сомнение.

– Я боюсь, – сказала она, – что требования общества отнимут у вас слишком много времени для того, чтобы продолжать писать книги. Я помню, вы сказали мне тогда вечером, что печатаете роман. Полагаю, вы прежде были профессиональным писателем?

Внутри меня зашевелились гнев и обида. Был ли я настоящим писателем до сего времени? Нет, я никогда им не был. Я был лишь литературным скитальцем, время от времени приглашаемым написать статью «на заказ», на первый попавшийся сюжет, без видимой перспективы подняться с этой низкой и грязной ступени литературной лестницы. Я почувствовал, что покраснел, потом побледнел, и видел, как пристально смотрел на меня Лючио.

– Я теперь писатель, леди Сибилла, – сказал я наконец. – И надеюсь, что скоро докажу свое право называться им. По моему мнению, звание «писатель» заслуживает большой гордости, и я не думаю, что требования общества помешают мне следовать литературной профессии, которую я считаю высшей на свете.

Лорд Элтон беспокойно задвигался на стуле.

– Но ваши родные, – сказал он, – ваша семья – они тоже литераторы?

– Из моей семьи никого нет в живых, – ответил я несколько резко. – Мой отец был Джон Темпест из Рексмура.

– В самом деле! – И лицо графа просияло. – Господи! Ведь я часто встречал его на охоте много лет назад. Вы происходите из прекрасного старинного рода, сэр! Темпесты из Рексмура известны и почитаемы в хрониках графства.

Я ничего не ответил, но почувствовал легкий прилив раздражения, хотя сам не мог себе уяснить почему.

– Невольно удивляешься, – произнес Лючио мягко, – когда человек происходит из хорошей английской фамилии – явная причина для гордости, – а кроме того имеет большое состояние для поддержания уровня, соответствующего этому высокому роду, зачем ему еще биться за литературные почести! Вы слишком скромны в своих желаниях, Темпест! Вы, сидящий так высоко на банковских билетах и слитках золота, потомок вошедшего в хроники славного рода, вы еще наклоняетесь, чтобы поднять лавры! Фи, мой друг! Вы унижаете себя этим желанием присоединиться к компании бессмертных!

Несмотря на его иронический тон, замеченный обществом, я видел, что своей особенной манерой он защищал литературу, и почувствовал к нему благодарность. Граф выглядел несколько уязвленным.

– Все это прекрасно, – сказал он, – но у мистера Темпеста нет необходимости писать, чтоб зарабатывать средства к существованию.

– Можно любить дело только ради дела! – воскликнул я. – Например, эта Мэвис Клер, о которой вы говорили, разве она женщина нуждающаяся?

– Мэвис Клер заработала каждое пенни, которое имеет, – сказал лорд Элтон. – Я думаю, если б она не писала, то умерла бы с голода.

Дайана Чесни засмеялась.

– В настоящее время она далека от голодной смерти, – заметила она, и ее карие глаза заискрились. – Она горда, как сама гордость; катается в парке в своей коляске на лучшей паре в стране и знакома со всей аристократией. Я слышала, что она очень деловая женщина и не дает спуску издателям.

– Я бы усомнился в этом! – засмеялся граф. – Надо быть самим дьяволом, чтоб справиться с издателями.

– Вы правы, – сказал Лючио. – Я думаю, что на одном из этапов переселения своей души в различные земные формы дьявол (если он существует) часто становится издателем, причем доброжелательным издателем для разнообразия!

Мы все улыбнулись.

– Уверена, что Мэвис Клер не уступит никому и ни в чем, – сказала леди Сибилла. – Конечно, она небогата, но тратит деньги умно и с пользой. Я не знаю ее лично, о чем сожалею, но читала ее книги, которые написаны совершенно не банально. Она самое независимое существо, чрезвычайно равнодушное к мнению других.

– Должно быть, она не слишком хороша собой, – заметил я. – Некрасивые женщины всегда стремятся сделать нечто поразительное, чтобы привлечь внимание, в котором иначе им отказывают.

– Верно, но это не относится к мисс Клер. Она хорошенькая и притом умеет одеваться.

– Такое качество в писательнице! – воскликнула Дайана Чесни. – Они обыкновенно дурны и безвкусно одеты!

– Большинство культурных людей, – продолжала леди Сибилла, – из нашего круга во всяком случае, смотрят на мисс Клер как на исключение, выходящее из ряда обыкновенных авторов. Она очаровательна сама, как и ее книги, и бывает везде. Она пишет с вдохновением и всегда говорит что-то новое.

– За это, конечно, все критики нападают на нее? – спросил Лючио.

– О, безусловно! Но мы никогда не читаем критику.

– Надеюсь, что и никто другой, – сказал граф со смехом, – кроме самих господ, пишущих ее! Ха-ха-ха! Я считаю наглостью, простите за выражение, когда кто-то осмеливается учить меня, что я должен читать или что я должен ценить. Я в состоянии составить свое собственное суждение о написанной книге. И я избегаю всех отвратительных «новых» поэтов, избегаю их, как яда, сэр, ха-ха! Все что угодно, кроме «нового» поэта; старые достаточно хороши для меня! Да, сэр, эти критики, что так важничают, в большинстве случаев юнцы, необразованные мальчишки, которые за пару гиней в неделю берутся сообщать публике, что они думают о такой-то книге, как будто бы кто-нибудь интересуется их незрелым мнением. Смешно, поистине смешно! Я дивлюсь, за кого они принимают публику! Редакторы серьезных журналов не должны поручать подобные вещи молодым хлыщам только потому, что им можно мало платить.

В этот момент вошел дворецкий и, став сзади графа, прошептал ему несколько слов. Граф нахмурился, затем обратился к своей свояченице:

– Шарлотта, леди Элтон прислала сказать, что она сойдет сегодня в гостиную. Может быть, вы пойдете взглянуть, как поудобнее ее устроить? – И когда мисс Шарлотта встала, он повернулся к нам, говоря: – Моя жена редко бывает в состоянии видеть гостей, но сегодня она чувствует себя лучше и хочет маленькой перемены от однообразия своей комнаты. Было бы очень любезно с вашей стороны, господа, занять ее: она не может много говорить, но ее зрение и слух превосходны, и она интересуется всем, что происходит вокруг. Господи боже мой! – и он тяжело вздохнул. – А ведь она была одной из самых блистательных женщин!

– Милая графиня! – прошептала мисс Чесни с покровительственной нежностью. – Она еще до сих пор хороша!

Леди Сибилла бросила в ее сторону надменный взгляд, ясно показавший, какой непокорный характер обуздывает в себе эта молодая красавица, и я почувствовал себя еще более влюбленным, сообразно своему представлению о любви. Нужно сознаться, я люблю женщин с темпераментом. Я терпеть не могу тех чрезмерно приятных представительниц слабого пола, которые на всем земном шаре не найдут ничего, что вызвало бы на их лицах иное выражение, кроме глупой улыбки. Я люблю замечать опасный огонек в блестящих глазах, горделивое трепетание прелестного рта и горячий румянец негодования на нежных щеках. Все это показывает ум и неукротимую волю и пробуждает в мужчине жажду власти, которая таится в его натуре, подстрекая его победить то, что кажется непобедимым. Желание такой победы было сильно во мне; когда окончился обед, я встал и отворил дверь дамам, выходящим из комнаты. Когда проходила леди Сибилла, фиалки, приколотые у нее на груди, упали. Я поднял их и сделал первый шаг.

– Могу я оставить их себе? – спросил я тихо.

Ее дыхание было неровным, но она смотрела мне прямо в глаза с улыбкой, показывающей, что она прекрасно понимает мою скрытую мысль.

– Можете! – ответила она. Я поклонился, затворив за ней дверь, и, спрятав цветы, возвратился, удовлетворенный, на свое место у стола.

XIII

Оставшись со мной и Лючио, лорд Элтон отбросил всякую сдержанность и стал не только фамильярным, но даже льстивым в своем стремлении угодить нам обоим. Унижение и жалкое желание понравиться нам и снискать наше расположение проглядывали в каждом его слове, и я твердо убежден, что, если б я холодно и грубо предложил купить его красавицу-дочь за сто тысяч фунтов стерлингов, с условием уплатить эту сумму в день свадьбы, он бы охотно согласился. Между тем, навзирая на его личное корыстолюбие, я чувствовал и знал, что мое ухаживанье за леди Сибиллой будет принято как нечто вроде рыночного торга, разве что мне действительно удастся завоевать любовь девушки. Я намеревался попробовать это, но вполне сознавал трудность, почти невозможность для нее забыть факт моего колоссального состояния и увидеть во мне меня самого. В этом одно из благ бедности, забываемое и не ценимое бедняками. Бедняк, если завладеет любовью женщины, то знает, что любовь эта искренняя и лишена личного интереса. Но богач вообще никогда не может быть уверен в любви. Преимущества брака с богачом поощряются родителями и друзьями девушек-невест. И нужно обладать в высшей степени неискушенной натурой, чтоб смотреть на мужа, располагающего пятью миллионами, без корыстного удовлетворения. Очень богатый человек даже не может быть уверен в дружбе; самая высокая, сильная, благородная любовь почти всегда отказана ему; пророческими оказались слова: «Как трудно богатому войти в Царство Небесное». Царство женской любви, испытанной и в невзгодах, и в трудностях, ее верность и преданность в дни печали и тоски, ее героическая самоотверженность и мужество в часы сомнения и отчаяния – эта светлая, прекрасная сторона женской души предназначена Божественным провидением для бедного человека. Миллионер может жениться на любой из красавиц всего света, – он может одеть ее в роскошные наряды, осыпать ее драгоценностями и смотреть на нее, на весь блеск ее богато украшенной красоты, как на статую или картину, но он никогда не постигнет сокровенных тайн ее души и не узнает нравственных начал ее прекрасной натуры. В самом начале моего увлечения леди Сибиллой я часто об этом думал, хоть и не так упорно, как после. Я слишком гордился своим богатством, чтоб допустить возможность проигрыша, и наслаждался, глядя с несколько презрительным злорадством на смиренное преклонение благородного графа пред ослепительным источником практически неисчерпаемого богатства, каким представлялись ему я и мой блистательный товарищ. Я ощущал странное удовольствие, покровительствуя ему, и обращался с ним с видом снисходительной благосклонности, что, по-видимому, нравилось ему. Внутренне я смеялся и думал, насколько иным было бы положение дел, если б я в самом деле был не более чем писатель. Если б я был одним из самых великих авторов своего времени, но вместе с тем бедным или только со средним достатком, этот самый полуобанкротившийся граф, тайно державший на пансионе американскую наследницу за две тысячи гиней в год, возможно, снизошел бы до того, чтобы пригласить меня в свой дом, смотрел бы на меня с высоты своей титулованной ничтожности и, быть может, отозвался бы обо мне как о «человеке, который пишет… э… да… э… довольно неглупый, я думаю…» – и больше бы не вспомнил. По этой самой причине, будучи писателем, хоть и миллионером, я ощущал особенное удовольствие, унижая, насколько возможно, его графское достоинство, и для этого нашел лучший способ, говоря об Уиллоусмире. Я видел, как он нахмурился при одном упоминании о своей утраченной собственности и не мог скрыть своего душевного беспокойства относительно моих дальнейших намерений. Лючио, опытность и предусмотрительность которого подтолкнули меня к решению купить это место, ловко помогал мне обнаруживать его характер, и к тому времени, когда мы покончили с кофе и сигарами, я знал, что «гордый» граф Элтон, который вел свой род от первых крестоносцев, готов был согнуть спину и ползать в пыли из-за денег, как швейцар в отеле в ожидании соверена на чай. Я никогда не был высокого мнения об аристократах, и в данном случае оно, конечно, не улучшилось, но, помня, что этот расточительный аристократ рядом со мной – отец Сибиллы, я обращался с ним с большим уважением, чем он того заслуживал.

Возвратившись после обеда в гостиную, я был охвачен холодом, веявшим, как мне показалось, от ложа леди Элтон, которое помещалось у камина и напоминало черный саркофаг своими очертаниями и объемом. Это была узкая кровать на колесах, искусно задрапированная черною материей, чтоб несколько скрыть ее гробовидную форму. Парализованная графиня из-за своей неподвижности казалась мертвой, но ее лицо, когда она повернулась к нам при нашем появлении, было и теперь еще красиво, а ее большие глаза были ясными и почти блестящими. Ее дочь тихо представила нас обоих, и графиня сделала легкое движение головой в виде поклона, рассматривая нас с любопытством.

– Какой неожиданный сюрприз, дорогая! – сказал весело граф Элтон. – Почти три месяца мы не имели удовольствия быть в вашем обществе. Как вы себя чувствуете?

– Лучше, – ответила она медленно, но отчетливо, и ее взгляд был устремлен с напряженным вниманием на князя Риманца.

– Мама нашла комнату холодной, – объяснила леди Сибилла, – поэтому мы перенесли ее поближе к огню… Холодно… – И она вздрогнула. – Я думаю, на дворе сильный мороз.

– Где Дайана? – спросил граф, ища глазами веселую молодую особу.

– Мисс Чесни пошла к себе написать письмо, – ответила его дочь несколько холодно. – Она сейчас вернется.

В этот момент леди Элтон слабо подняла руку и указала на Лючио, который отвернулся, чтоб ответить на вопрос мисс Шарлотты.

– Кто это? – прошептала она.

– Мама, милая, ведь я сказала вам, – проговорила леди Сибилла, – это князь Лючио Риманец, папин большой друг.

Бледная рука графини осталась поднятой, как будто бы она замерла в воздухе.

– Чем он занимается? – опять спросила она медленно, и ее рука вдруг упала, как мертвая.

– Вы не должны так волноваться, Хелена, – сказал ее муж, наклоняясь над ее ложем с подлинной или показной заботливостью. – Вы, наверное, помните все, что я вам рассказывал про князя? И также про этого джентльмена, мистера Джеффри Темпеста?

Она кивнула головой и неохотно перевела свой пристальный взгляд на меня.

– Вы очень молоды, чтоб быть миллионером, – были ее следующие слова, очевидно, произнесенные с усилием. – Вы женаты?

Я улыбнулся и ответил отрицательно. Ее взгляд от меня скользнул на дочь, потом назад, ко мне, с особенно напряженным выражением. Наконец могущественная притягательная сила Лючио опять привлекла ее, и она жестом указала на него:

– Попросите вашего друга… подойти сюда… поговорить со мной.

Риманец инстинктивно повернулся, услышав ее просьбу, и с присущей ему галантной грацией подошел к парализованной даме и, взяв ее руку, поцеловал.

– Ваше лицо мне знакомо, – сказала она, говоря теперь, по-видимому, свободнее. – Не встречала ли я вас раньше?

– Дорогая леди, это весьма возможно, – ответил он с пленительной мягкостью в голосе. – Много лет назад, в счастливые дни юности, мне случилось увидеть, как мимолетное прекрасное видение, Хелену Фицрой, прежде чем она стала графиней Элтон.

– Вы, должно быть, были мальчиком, ребенком в то время, – прошептала она, слабо улыбаясь.

– Не совсем! Так как вы еще молоды, миледи, а я стар! Вы смотрите недоверчиво? Увы, это так, и я дивлюсь, отчего я не выгляжу на свои года! Многие из моих знакомых проводят большую часть своей жизни в стараниях казаться моложе своих лет. И я ни разу не встречал пятидесятилетнего человека, который бы не был горд, если ему давали тридцать девять. Мои желания более похвальны, хотя почтенная старость отказывается запечатлеться на моих чертах. Это мое больное место, уверяю вас.

– Хорошо, но сколько же вам лет в действительности? – спросила, улыбаясь ему, леди Сибилла.

– Ах, я не смею сказать, – ответил он, улыбнувшись ей в ответ, – но я должен объяснить, что мое счисление своеобразно: я сужу о возрасте по работе мысли и чувства больше, чем по прожитым годам. Поэтому вас не должно удивлять, что я чувствую себя старым-старым, как мир!

– Но есть ученые, утверждающие, что мир молод, – заметил я, – и что только теперь он начинает чувствовать свои силы и показывать свою энергию.

– Такие оптимисты с претензией на ученость очень ошибаются, – возразил он. – Мир есть всего лишь оболочка планеты. Человечество почти прошло все назначенные ему фазы, и конец близок!

– Конец? – повторила леди Сибилла. – Вы верите, что мир когда-нибудь придет к концу?

– Несомненно! Или, точнее, он не погибнет, а просто переменится, и эта перемена не будет согласовываться с конституцией теперешних его обитателей. Это преобразование назовут Судным днем. Воображаю, какое это будет зрелище!

Графиня смотрела на него с изумлением. Леди Сибилла, по-видимому, забавлялась.

– Я бы не желал быть свидетелем этого зрелища, – угрюмо сказал граф Элтон.

– О, почему? – И Риманец с веселым видом обвел всех взглядом. – Последнее мерцание планеты, прежде чем мы поднимемся или спустимся к нашим будущим жилищам в другом месте, достойно того, чтобы остаться в памяти! Миледи, – тут он обратился к леди Элтон, – вы любите музыку?

Графиня благодарно улыбнулась и наклонила голову в знак согласия. Мисс Чесни как раз входила в комнату и слышала вопрос.

– Вы играете? – воскликнула она живо, дотрагиваясь веером до руки Лючио.

Он поклонился.

– Да, я играю и пою также. Музыка всегда была одной из моих страстей. Когда я был очень молод, много лет назад, мне казалось, что я могу слышать ангела Исрафила, поющего свои стансы, в золотом небесном сиянии; сам он белокрылый и удивительный, с голосом, звенящим за пределами рая!

Пока он говорил, мы все вдруг замолкли. Что-то в его голосе пробудило в моем сердце странное чувство скорби и нежности, и томные от продолжительного страдания глаза графини Элтон как будто подернулись слезами.

– Иногда, – продолжал он, – в редкие моменты мне хочется верить в рай. Какое облегчение, даже для такого неисправимого грешника, как я, думать, что может существовать другой мир, лучше этого!

– Без сомнения, сэр, – строго промолвила мисс Фицрой. – Вы верите в Небо?

Риманец взглянул на нее и улыбнулся.

– Простите меня! Я не верю в небо, каким его изображают церковники! Я знаю, вы рассердитесь на мое откровенное признание! Лично я бы отказался пойти на такое небо, которое было бы только городом с золотыми улицами, и возразил бы против моря из стекла. Но не хмурьтесь, дорогая мисс Фицрой! Я все-таки верю в Небо, в другой вид Неба, – я часто вижу его во сне!

Он остановился, и опять все мы молча глядели на него. Глаза леди Сибиллы, устремленные на Лючио, выражали такой глубокий интерес, что я почувствовал раздражение и очень обрадовался, когда, повернувшись к графине еще раз, он спокойно сказал:

– Могу я теперь сыграть вам что-нибудь, миледи?

Леди Элтон пробормотала что-то в знак согласия и проводила его неопределенным блуждающим взглядом; он подошел к большому роялю и сел за него.

Я никогда прежде не слышал, чтобы он играл или пел. По правде сказать, я вообще ничего не знал о его талантах, кроме того, что он был великолепным наездником. При первых аккордах я изумленно привстал со стула: мог ли рояль издавать такие звуки? Или в обычном инструменте скрывалась волшебная сила, не разгаданная другими исполнителями? Очарованный, я оглядел всех по очереди. Я увидел, что мисс Шарлотта выронила свое вязанье; Дайана Чесни, лениво откинувшись на спинку дивана, полуприкрыла глаза в мечтательном экстазе; лорд Элтон стоял, облокотясь о камин и закрыв рукою глаза; леди Сибилла сидела возле матери, ее прекрасное лицо было бледно от волнения, а поблекшие черты парализованной дамы выражали вместе и муку, и радость, которые трудно описать. Звуки постепенно то усиливались, то замирали в страстной каденции, – мелодии мешались одна с другой, как лучи света, сверкающие между зелеными листьями; голоса птиц, и журчанье ручья, и шум водопада переливались в них с песнями любви и веселья; вдруг раздались стоны гнева и скорби, слезы отчаяния слышались сквозь стенание ожесточенной грозы; крик вечного прощанья смешался с рыданиями судорожной агонии, и затем мне почудилось, что перед моими глазами медленно поднимается черная мгла, и я увидел громадные скалы, объятые пламенем, и острова возвышались в огненном море, странные лица, безобразные и прекрасные, глядели на меня из мрака темнее, чем ночь, и вдруг я услышал напев, полный неги и искушения, напев, который, как шпага, пронзил мое сердце. Мне стало трудно дышать, силы оставили меня; я чувствовал, что должен двинуться, заговорить, закричать и молить, чтоб эта музыка, эта коварная музыка прекратилась, прежде чем я лишусь чувств от ее сладострастного яда; и тут с сильным аккордом дивной гармонии, лившейся в воздухе, как разбитая волна, упоительные звуки замерли в безмолвии. Никто не говорил – наши сердца еще бились слишком сильно, возбужденные этой удивительной лирической грозой. Дайана Чесни первая прервала молчание.

– Это выше всего, что я когда-нибудь слышала! – прошептала она с дрожью в голосе.

Я ничего не мог сказать. Я был поглощен своими мыслями. Это музыка каким-то образом проникла в мою кровь, или, может быть, это было лишь мое воображение и ее вкрадчивая сладость возбудила во мне странные чувства, недостойные человека. Я посмотрел на леди Сибиллу: она была очень бледна, ее взгляд был опущен, руки дрожали. Вдруг я встал, будто меня кто-то толкнул, и подошел к Риманцу, все еще сидевшему за роялем; его руки бесшумно блуждали по клавишам.

– Вы великий артист! – сказал я. – Вы – удивительный музыкант! Но знаете ли вы, что внушает ваша музыка?

Он встретил мой пристальный взгляд, пожал плечами и покачал головой.

– Преступление! – прошептал я. – Вы пробудили во мне злые мысли, которых я стыжусь. Я не думал, что такое возвышенное искусство способно на это.

Он улыбнулся, и глаза его блеснули стальным блеском, как звезды в зимнюю ночь.

– Искусство берет свои краски из души, мой друг, – сказал он. – Если вы услышали недобрые наущения в моей музыке, зло, боюсь, таится в вашей натуре.

– Или в вашей! – быстро сказал я.

– Или в моей, – согласился он холодно. – Я вам часто говорил, что я не святой.

Я в нерешительности смотрел на него. На какой-то момент его красота показалась мне внушающей отвращение, хоть я и не знал почему. Потом отвращение и недоверие исчезли, оставив меня униженным и смущенным.

– Простите меня, Лючио! – пробормотал я, полный раскаяния. – Я говорил слишком поспешно, но даю слово, ваша музыка привела меня в сумасшедшее состояние. Я никогда не слышал ничего подобного.

– Я тоже, – сказала леди Сибилла, подошедшая в это время к роялю. – Это было волшебно! Вы знаете, она испугала меня!

– Мне очень жаль! – ответил он с выражением раскаяния. – Я знаю, что как пианист я слаб, у меня нет, как сказали бы критики, достаточной «сдержанности».

– Вы? Слабы? Великий Боже! – воскликнул лорд Элтон. – Да если б вы так сыграли перед публикой, вы бы всех привели в неистовство.

– От страха? – спросил, улыбаясь, Лючио. – Или от негодования?

– Глупости! Вы отлично знаете, что я хочу сказать. Я всегда презирал рояль как музыкальный инструмент, но, честное слово, я никогда не слышал подобной музыки, даже в полном оркестре. Необыкновенно! Восхитительно! Где вы учились?

– В консерватории Природы, – лениво ответил Риманец. – Моим первым маэстро был один любезный соловей. Сидя на еловой ветке, когда всходила полная луна, он пел и объяснял мне с удивительным терпением, как построить и извлекать чистую руладу, каденцию и трель; когда я выучился этому, он показал мне самую лучшую методу применения ритмической мелодии к порывам ветра, таким образом снабдив меня прекрасным контрапунктом. Аккорды я выучил у старого Нептуна, который был настолько добр, что выкинул на берег специально для меня несколько самых больших своих валов. Он почти оглушил меня своими наставлениями, будучи несколько возбужденным и имея слишком громкий голос, но, найдя меня способным учеником, послал ко мне волны, катившиеся с такой легкостью среди камней и песка, что я тотчас постиг тайну арпеджио. Заключительный урок мне был дан Грезой – мистическим мохнатым и крылатым существом, пропевшим мне на ухо одно слово, и это слово было непроизносимо на языке смертных, но после долгих усилий я открыл его в гамме звуков. Лучше всего было то, что мои преподаватели не просили вознаграждения.

– Вы столько же поэт, сколько музыкант, – сказала леди Сибилла.

– Поэт! Пощадите меня! Зачем вы так жестоки, что взваливаете на меня такое тяжкое обвинение? Лучше быть разбойником, чем поэтом: к нему относятся с большим уважением и благосклонностью, во всяком случае пресса. Для меню завтрака разбойника найдется место в самых почтенных журналах, но нужда поэта в завтраке и обеде считается достойной ему наградой. Назовите меня скотопромышленником, заводчиком лошадей, торговцем лесом – кем хотите, только, бога ради, не поэтом. Даже Теннисон сделался любителем-молочником, чтоб как-нибудь скрыть и оправдать унижение и стыд писания стихов.

Мы все засмеялись.

– Согласитесь, – сказал лорд Элтон, – что в последнее время у нас развелось слишком много поэтов, и неудивительно, что нам довольно их и что поэзия попала в немилость. Еще поэты такой вздорный народ – женоподобные, охающие, малодушные притворщики.

– Вы, конечно, говорите о новоиспеченных поэтах, – сказал Лючио, – да, это коллекция сорной травы. Мне иногда приходила мысль из человеколюбия открыть конфетную фабрику и нанять их, чтоб писать рекламу бисквитов. Это удержало бы их от злобы и дало бы им небольшие карманные деньги, потому что в действительности они не получают ни пенса за свои сочинения. Но я не называю их поэтами: они просто рифмоплеты. Существует два-три настоящих поэта, но, как пророки из Писания, они не приняты «в обществе» и не признаны своими современниками; вот почему я опасаюсь, что гений моего дорогого друга Темпеста не будет понят, как он ни гениален. Общество слишком полюбит его, чтоб позволить ему опуститься в пыль и пепел за лаврами.

– Для этого нет необходимости опускаться в пыль и пепел, – возразил я.

– Уверяю вас, что это так! – ответил он весело. – Лавры там лучше, они не растут в теплицах.

В этот момент подошла Дайана Чесни.

– Леди Элтон просит вас спеть, князь, – сказала она. – Вы нам доставите это удовольствие? Пожалуйста. Что-нибудь совершенно простое, это успокоит наши нервы после вашей прекрасной, но страшной музыки! Вы не поверите, но, серьезно, я чувствую себя совсем разбитой!

Лючио сложил руки с видом шутливого раскаяния.

– Простите меня! – сказал он. – Я всегда, как говорят во время церковной службы, делаю то, чего не должно делать.

Мисс Чесни засмеялась немного нервно.

– О, я прощаю, с условием, что вы споете.

– Слушаюсь! – Он повернулся к роялю и после странной минорной прелюдии запел:

Спи, моя возлюбленная, спи!

Будь терпелива! Даже за гробом

Мы скроем нашу тайну!

Нет в целом мире другого места

Для такой любви и такого отчаяния, как наше!

И наши души, наслаждающиеся грехом,

Не достанутся ни аду, ни небесам!

Спи! Моя рука тверда!

Холодная сталь, блестящая и чистая,

Вонзается в наши сердца,

Проливая нашу кровь, как вино, —

Сладость греха слишком сладка,

И, если стыд любви должен быть нашим проклятием,

Мы бросим обвинение богам,

Которые дали нам любовь с дыханием

И замучили нас страстью до смерти!

Эта странная песня, исполненная великолепным баритоном, звучащим и силой, и негой, привела нас в содрогание. Опять мы все замолкли, объятые чем-то вроде страха, и опять Дайана Чесни прервала молчание:

– Это вы называете простым!

– Совершенно. На свете нет ничего проще, чем Любовь и Смерть, – возразил Лючио. – Эта баллада называется «Последняя песнь любви» и выражает мысли влюбленного, намеревающегося убить себя и свою возлюбленную. Подобные случаи происходят каждый день, вы знаете это из газет, – они действительно стали банальны.

Его прервал чистый голос, повелительно прозвучавший в тишине комнтаты:

– Откуда вы знаете эту песню?

XIV

Это говорила парализованная графиня. Она старалась подняться на своем ложе, и ее лицо выражало ужас. Ее муж поспешил к ней, а Риманец с циничной улыбкой на губах встал из-за рояля. Мисс Шарлотта, до того времени сидевшая прямо и молчаливо, бросилась к сестре, но леди Элтон была особенно возбуждена и, казалось, приобрела сверхъестественную силу.

– Уходите, я не больна, – сказала она нетерпеливо, – я себя чувствую лучше, гораздо лучше, чем всегда. Музыка на меня хорошо действует. – И, обращаясь к мужу, добавила: – Попросите вашего друга посидеть со мной, я хочу с ним поговорить. У него чудный голос, и мне знакома песнь, которую он пел: я помню, я читала ее – в альбоме… много лет назад. Я хочу знать, где он ее слышал.

Риманец подошел, и лорд Элтон придвинул ему стул.

– Вы сделали чудо с моей женой, – сказал он, – уже много лет я не видел ее такой оживленной.

И, оставив их вдвоем, он направился туда, где леди Сибилла, я и мисс Чесни сидели группой, более или менее свободно болтая.

– Я только что выразил надежду, что вы и ваша дочь навестите меня в Уиллоусмире, лорд Элтон, – сказал я.

Он насупил брови, но принудил себя улыбнуться.

– Мы будем в восторге, – промямлил он. – Когда вы вступаете во владение?

– Как только это будет возможно. Я останусь в городе до следующего приема во дворце, так как мы оба, мой друг и я, будем представляться.

– О… а… да!.. э… да! Это благоразумно. И наполовину не так беспокойно, как дамский прием. Быстро кончается, и нет необходимости в открытых лифах… ха… ха… ха! Кто вас представляет?

Я назвал известное лицо, имеющее близкое отношение ко двору, и граф кивнул.

– Весьма достойный человек, лучшего трудно найти, – сказал он любезно, – а ваша книга, когда она выйдет из печати?

– На следующей неделе.

– Мы должны достать ее, мы непременно должны достать ее, – сказал лорд Элтон, принимая заинтересованный вид. – Сибилла, ты должна внести ее в свой библиотечный список.

Она согласилась, но, как мне показалось, равнодушно.

– Напротив, вы должны позволить мне вручить ее вам, – сказал я. – Надеюсь, вы не откажете мне в этом удовольствии.

– Вы очень любезны, – проговорила она, поднимая на меня свои прелестные глаза, – но я уверена, мне ее пришлют из библиотеки: там знают, что я все читаю. Хотя, признаюсь, я покупаю исключительно книги Мэвис Клер.

Опять имя этой женщины!

Мне стало досадно, но я постарался не показать своей досады и произнес шутливо:

– Я буду завидовать Мэвис Клер.

– Многие мужчины ей завидуют, – ответила она спокойно.

– Вы в самом деле ее восторженная поклонница! – воскликнул я не без некоторого удивления.

– Да, мне нравится, когда женщина возвышается с таким благородством, как она. У меня нет таланта, и это одна из причин, почему я так чту его в других женщинах.

Я собирался ответить подходящим комплиментом на ее замечание, как вдруг все стремительно повскакивали со своих мест от ужасного крика, подобного воплю замученного животного. Пораженные, первую минуту мы стояли неподвижно, глядя на Риманца, спокойно подходившего к нам с огорченным видом.

– Боюсь, – сказал он с участием, – что графиня чувствует себя не очень хорошо. Не лучше ли вам пойти к ней?

Другой крик прервал его слова, и мы увидали объятую ужасом леди Элтон, которая билась в конвульсиях, будто боролась с невидимым врагом. В одну секунду ее лицо искривилось судорогами и стало страшным, почти потерявшим человеческий облик, и между хрипением ее затрудненного дыхания можно было разобрать дикие вопли:

– Боже милосердный! О Боже! Скажите Сибилле!.. Молитесь… молитесь Богу… молитесь…

И с этим она тяжело упала, безгласная и недвижимая. Все пришли в смятение. Леди Сибилла бросилась к матери с мисс Шарлоттой; Дайана Чесни отступила назад, дрожащая и испуганная. Лорд Элтон подбежал к звонку и неистово зазвонил.

– Пошлите за доктором! – крикнул он появившемуся слуге. – С леди Элтон случился другой удар! Ее сейчас же нужно отнести в ее комнату.

– Могу я быть чем-нибудь полезен? – спросил я, искоса взглянув на Риманца, стоящего поодаль, как статуя, выражающая молчание.

– Нет, нет, благодарю! – и граф признательно пожал мне руку. – Ей не следовало спускаться, это слишком возбудило ее нервы. Сибилла, не смотри на нее, дорогая, это расстроит тебя; мисс Чесни, пожалуйста, идите к себе, Шарлотта сделает все, что возможно…

Пока он говорил, пришли двое слуг, чтобы отнести бесчувственную графиню наверх, и, когда они медленно проносили ее мимо меня на ее напоминавшем гроб ложе, один из них набросил покрывало на ее лицо, чтобы закрыть его. Но прежде, чем он это сделал, я успел увидеть исказившую его страшную перемену. Неизгладимый ужас запечатлелся на ее помертвевших чертах, такой ужас, который может существовать лишь в представлении живописца о погибшей в муках душе. Ее глаза закатились и напоминали стеклянные шары, и в них также застыло выражение невыразимого ужаса. Это было страшное лицо! Такое страшное своей неподвижностью, что я невольно вспомнил о безобразном видении прошлой ночи и о бледных лицах трех призраков, напугавших меня во сне. Взгляд леди Элтон теперь был похож на их взгляд! С отвращением я отвел глаза и был очень доволен, увидев, что Риманец прощается с хозяином, выражая ему свое сожаление и сочувствие в его домашнем несчастии. Сам я подошел к леди Сибилле и, взяв ее холодную, дрожащую руку, почтительно поднес ее к губам.

– Мне очень жаль, – прошептал я, – я бы хотел чем-нибудь помочь вам, утешить вас!

Она посмотрела на меня сухими спокойными глазами.

– Благодарю вас. Доктора предупреждали, что у мамы будет другой удар, который лишит ее речи. Это очень грустно: она, вероятно, так проживет несколько лет.

Я снова выразил свое сочувствие.

– Могу я завтра прийти узнать, как вы себя чувствуете? – спросил я.

– Это будет очень любезно с вашей стороны, – равнодушно ответила она.

– Могу я увидеть вас, когда приду? – сказал я тихо.

– Если хотите – конечно!

Наши глаза встретились, и я инстинктивно почувствовал, что она читает мои мысли. Я пожал ее руку, она не сопротивлялась; затем с глубоким поклоном я оставил ее, чтоб проститься с лордом Элтоном и мисс Чесни, которая казалась взволнованной и испуганной.

Мисс Фицрой покинула комнату вместе с сестрой и не возвратилась, чтоб пожелать нам покойной ночи.

Риманец на минуту задержался с графом и, когда догнал меня в передней, как-то особенно улыбался сам себе.

– Неприятный конец для Хелены, графини Элтон, – сказал он, когда мы уже ехали в карете, – паралич, самое худшее из всех физических наказаний, способных пасть на невероятную бойкую леди.

– Она была бойкой?

– Да, может быть, «бойкая» слишком слабый эпитет, но я не могу подыскать другого, – ответил он. – Когда она была молода – ей теперь под пятьдесят, – она делала все, что может делать дурного женщина. У нее было множество любовников, и я думаю, что один из них заплатил долги ее мужа, на что граф охотно согласился, – в одном крайне затруднительном случае.

– Что за постыдное поведение! – воскликнул я.

– Вы так считаете? В наши дни верхушка общества прощает подобные поступки в своем кругу. На это никто не обращает внимания. Если дама имеет любовников, а ее муж принимает ситуацию, сияя благосклонностью, что же можно сказать? Однако как нежна ваша совесть, Джеффри!

Я сидел молча, размышляя.

Мой друг закурил сигарету, а другую предложил мне; я машинально взял ее и держал, не зажигая.

– Я совершил ошибку сегодня вечером, – продолжал он, – я не должен был петь эту «Последнюю песнь любви». Дело в том, что слова были написаны одним из прежних поклонников ее сиятельства, человеком, который был чем-то вроде поэта, и она воображала, что была единственной, кто видел эти строки, она хотела знать, был ли я знаком с их автором, и я сказал, что знал его весьма близко. Я только начал объяснять ей, как это было и почему я знал его так хорошо, как с ней случился припадок и прервал наш разговор.

– Она выглядела ужасно! – сказал я.

– Парализованная Елена современной Трои? Да, конечно, ее лицо в конце концов лишилось привлекательности. Красота в соединении с распутством часто имеет конец, связанный с судорогами, столбняком и телесной немощью, это месть природы за поруганное тело; и знаете, она крайне схожа с местью вечности за нечестивую душу.

– Откуда вам это известно? – спросил я и невольно улыбнулся, глядя на его красивое лицо, говорящее о прекрасном здоровье и уме. – Ваши нелепые мысли о душе – единственное безрассудство, какое я открыл в вас.

– В самом деле? Я очень рад, что во мне есть безрассудство: глупость – единственное качество, делающее мудрость возможной. Признаюсь, у меня странные, очень странные взгляды на душу.

– Я извиняю вас, – сказал я смеясь. – Прости мне, Господи, мое безумное, слепое высокомерие, – я все извиняю ради вашего голоса и не льщу вам, Лючио: вы поете как ангел.

– Не делайте невозможных сравнений, – возразил он. – Разве вы когда-нибудь слышали поющего ангела?

– Да! – ответил я, улыбаясь. – Сегодня вечером.

Он смертельно побледнел.

– Очень смелый комплимент, – сказал он, принужденно смеясь, и вдруг резким движением опустил окно кареты, хотя ночь была очень холодная. – Я задыхаюсь здесь, пусть войдет немного воздуха. Посмотрите, как блестят звезды! Точно крупные самоцветы в короне! Божественные регалии! Вон там, далеко, звезда, которую вы едва заметите; временами она бывает красной, как зола, а потом опять становится синей, как магний. Я всегда ее нахожу, хотя это удается немногим. Это – Альголь, считающаяся суеверными людьми звездою зла. Я люблю ее главным образом за ее дурную репутацию, которая, без сомнения, сильно преувеличенна. Быть может, она – холодная область ада, где плачущие духи мерзнут среди льдов, образовавшихся из их собственных замерзших слез, или, может быть, она – подготовительная школа для Небес, кто знает! А вон там сияет Венера, ваша звезда, Джеффри! Потому что вы влюблены, мой друг! Ну же, признавайтесь! Разве нет?

– Я не уверен, – отвечал я медленно. – Слово «влюблен» едва ли определяет мое теперешнее чувство…

– Вы потеряли это, – вдруг сказал Лючио, поднимая с пола кареты пучок увядших фиалок и протягивая его мне.

Он улыбнулся вырвавшемуся у меня восклицанию досады. Это были цветы Сибиллы, которые я по неосторожности выронил, и я видел, что он узнал их. Я молча взял их у него.

– Мой милый, не пытайтесь скрыть свои намерения от вашего лучшего друга, – сказал он серьезно и ласково. – Вы хотите жениться на прекрасной дочери графа Элтона. И вы женитесь. Поверьте мне! Я сделаю все, что смогу, чтобы помочь исполнению вашего желания.

– Вы поможете! – воскликнул я с нескрываемым восторгом, зная, какое влияние он имеет на отца Сибиллы.

– Да, если я обещал, – ответил он важно. – Уверяю вас, эта свадьба будет мне по сердцу. И я сделаю для вас все от меня зависящее. В свое время я устроил много браков.

Мое сердце торжествующе забилось, и, расставаясь с Лючио, я с жаром пожал его руку, сказав, что признателен Фатам, пославшим мне такого доброго друга.

– Признательны кому, вы сказали? – спросил он с загадочным видом.

– Фатам!

– Серьезно? Думаю, они весьма непривлекательные сестры. Не они ли были у вас в гостях прошлой ночью?

– Не дай бог! – воскликнул я.

– Ах, Бог никогда не мешает исполнению своих законов. Поступая иначе, Он бы уничтожил Себя.

– Если Он только существует, – сказал я небрежно.

– Верно! Если…

И с этими словами мы разошлись по нашим апартаментам в «Гранд-отеле».

XV

После того вечера я сделался постоянным и желанным гостем в доме лорда Элтона и скоро вошел в задушевные дружеские отношения со всеми членами семьи, включая даже набожную мисс Шарлотту Фицрой. Мне нетрудно было заметить, что они угадали мои матримониальные намерения, хотя со стороны леди Сибиллы поощрения были настолько слабые, что я невольно сомневался, думая, осуществятся ли в конце концов мои надежды. Зато граф не скрывал своего восторга от мысли заполучить меня своим зятем: такое богатство, как мое, не встречалось каждый день, и если б даже я был игроком на скачках или жокеем в отставке вместо «автора», то и тогда бы, с пятью миллионами в кармане, стал желанным претендентом на руку леди Сибиллы.

Теперь Риманец редко сопровождал меня к Элтонам, ссылаясь на неотложные дела и светские приглашения. Я не очень досадовал на это. Как ни восхищался я им и ни уважал его, но его необыкновенная физическая красота и обаятельность его манер составляли опасный контраст моей заурядной внешности, и мне казалось невозможным, чтобы женщина, часто находясь в его обществе, могла оказать мне предпочтение. Однако я не боялся, чтоб он сделался моим соперником умышленно, ибо его антипатия к женщинам была слишком искренней и глубокой. В этом отношении его чувства были так сильны и страстны, что я часто удивлялся, почему светские сирены, так жаждущие привлечь его внимание, остаются слепы и не чувствуют его холодного цинизма, проглядывающего сквозь кажущуюся учтивость, колкую насмешку, сквозившую в комплиментах, и ненависть, сверкавшую в глазах, выражающих восхищение и благоговение. Впрочем, это было не мое дело – указывать тем, кто не мог или не хотел видеть бесконечные особенности изменчивой натуры моего друга. Лично я не обращал на них слишком большого внимания, поскольку свыкся с его быстрыми переменами, которыми он точно играл на струнах человеческих чувств, и, погруженный в свои жизненные планы, не очень стремился изучить человека, сделавшегося в два месяца моим fidus Achates [11]. В то время я был озабочен стараниями поднять в глазах графа свою ценность как человека и как миллионера; я заплатил некоторые из его наиболее неотложных долгов, дал ему беспроцентно большую сумму взаймы, не взяв обещания вернуть долг, и наполнил его погреб такими редкими старыми винами, каких уже много лет он не был в состоянии купить сам. Таким образом расположение его дошло до такой степени, что он брал меня под руку, когда мы вместе бродили по Пиккадилли, и публично называл меня «мой дорогой мальчик». Никогда не забуду изумления редакторишки захудалого шестипенсового журнала, встретившего меня однажды утром в парке в сопровождении графа! Было очевидно, что он узнал лорда Элтона, было также очевидно, что он узнал и меня – это доказывал его изумленный взгляд. Он надменно отказался прочесть мою рукопись под предлогом, что у меня «нет имени», а теперь! Он бы отдал свое месячное жалованье, если б я только снизошел до того, чтобы узнать его! Но я не снизошел, прошел мимо него, смеясь чрезвычайно старому анекдоту, который мне пересказывал мой будущий тесть. Случай был незначительный, даже ничтожный, но тем не менее он привел меня в хорошее настроение, потому что одним из главных удовольствий, которые я получал от своего богатства, была возможность отплатить с мстительными процентами за все презрение и оскорбления, которыми встречалась каждая моя попытка заработать средства к существованию в дни моей бедности.

За все посещения Элтонов я больше никогда не видел парализованной графини. После ее последнего ужасного припадка она не двигалась, только жила и дышала – больше ничего. Лорд Элтон говорил мне, что наступил худший период ее болезни, дурно влиявший даже на тех, кто ухаживал за ней, вследствие особенно безобразной перемены в ее лице.

– Дело в том, – сказал он не без содрогания, – что она ужасно выглядит, положительно ужасно! Совсем нечеловеческое лицо, знаете. Она была красивой женщиной, а теперь просто безобразна. В особенности глаза, испуганные, дикие, точно она увидела самого дьявола. Поистине ужасное выражение, уверяю вас! И никогда не меняется. Доктора ничего не могут поделать. И, конечно, это очень тяжело для Сибиллы и всех остальных.

Я сочувственно соглашался и, понимая, что дом, содержащий в себе живого мертвеца, должен казаться мрачным и гнетущим местом для молодого существа, не упускал случая доставить леди Сибилле небольшие развлечения и удовольствия, какие были только в моей силе и возможности: дорогие цветы, ложи в оперу и на первые представления и всякого рода внимание, какое мужчина может оказывать женщине без того, чтобы быть навязчивым или докучливым. Все благоприятно продвигалось к достижению моей цели. У меня не было ни затруднений, ни забот, и я эгоистически погрузился в мир удовольствий, ободряемый и одобряемый целой толпой льстецов и заинтересованных знакомых. Уиллоусмирский замок был моим; все газеты страны обсуждали мою покупку или в подобострастных, или в немилостивых отзывах. Мои поверенные горячо поздравили меня с обладанием таким удивительным поместьем, которое они, согласно собственным представлениям о своем профессиональном долге, лично осмотрели и одобрили. Теперь дом находился в руках декораторов и мебельщиков, рекомендованных Риманцем, и ожидалось, что он будет полностью готов к проживанию в самом начале лета, когда я предполагал устроить там грандиозный праздник. Тем временем наступило событие, которое я совсем недавно считал важнейшим в моей жизни, то есть издание моей книги. Расхваленная рекламой, она наконец была представлена неопределенному и изменчивому течению общественной милости, и специальные экземпляры были разосланы во все лондонские журналы и обозрения. На следующий день после этого Лючио, как я теперь его фамильярно называл, зашел в мою комнату с таинственным и недобрым видом.

– Джеффри, – сказал он, – я хочу одолжить вам пятьсот фунтов стерлингов!

– Зачем? – улыбнулся я.

Он протянул мне чек.

Посмотрев на него, я увидел, что на нем была указана названная сумма и стояла его подпись, но имени получателя денег не было.

– Хорошо. Что же все это значит?

– Это значит, что сегодня я иду к мистеру Макуину. У меня с ним свидание в двенадцать часов. Вы, как Джеффри Темпест, автор книги, которую мистер Макуин будет критиковать и рекламировать, не можете поставить свое имя на таком чеке, это будет неудобно; но я – другое дело. Я представлюсь как ваш литературный агент, который берет десять процентов и хочет провернуть «хорошее дельце». Я сумею договориться с Макуином, который, как истинный шотландец, никогда не упустит своей выгоды. Конечно, это останется в тайне, – и он засмеялся. – В наши коммерческие дни и литература сделалась предметом торговли, как и все прочее, и даже критики работают только за плату. Отчего, в самом деле, им этого и не делать?

– Вы хотите сказать, что Макуин примет эти пятьсот фунтов? – спросил я нерешительно.

– Ничего подобного! Я никогда бы не выразился так грубо! Эти деньги не для Макуина, это для литературного благотворительного комитета.

– В самом деле! Я думал, что у вас была мысль предложить ему взятку…

– Взятку! Бог мой! Подкупить критика! Невозможно, мой милый! Просто неслыханно! Нет, нет, никогда! – и он потряс головой и закатил глаза с чрезвычайной торжественностью. – Нет, нет! Журналисты никогда ни за что не берут денег – даже за рекламу новой компании золотопромышленников, даже за объявление о модном концерте в «Морнинг пост». Все в английской прессе чисто и исполнено достоинства, поверьте мне! Этот маленький чек предназначается благотворительному комитету, где мистер Макуин состоит попечителем. Видите ли, в наши дни пенсии по цивильному листу назначаются совсем не тем, кому следует, и идут на содержание сумасшедших рифмоплетов и бывших актрис, которые никогда толком не умели играть. Истинный талант ничего не получает от правительства – более того, считает ниже своего достоинства взять хотя бы фартинг у этих скупцов, которые отказывают ему в чем-либо более возвышенном, нежели деньги. Для истинно великого писателя получать нищенскую пенсию в пятьдесят или сто фунтов в год – почти такое же оскорбление, как удостоиться рыцарского звания, – а что может быть ниже, чем называться рыцарем, если уж на то пошло! Эти пятьсот фунтов предназначены для помощи нескольким «бедным и гордым», известным ему одному! – При этих словах его лицо приняло необыкновенное выражение, которого я не мог понять. – Я постараюсь убедительно сыграть почтенного литературного агента и, конечно, буду настаивать на своих десяти процентах! – он рассмеялся. – Но у меня нет времени далее рассуждать с вами, я ухожу. Я обещал Макуину быть у него в двенадцать, а теперь половина двенадцатого. По всей вероятности, я позавтракаю с ним, так что не ждите меня. Что же касается пятисот фунтов, вы не должны быть у меня в долгу долее, чем сами того хотите, и сегодня вечером сможете вернуть мне чек.

– Отлично, – сказал я, – но, быть может, великий оракул отвергнет ваше предложение с презрением?

– Если он это сделает, значит, утопия станет реальностью! – возразил Лючио, старательно натягивая перчатки. – Где экземпляр вашей книги? А, вот один, еще пахнет свежей типографской краской, – и он сунул книгу в карман пальто. – И позвольте мне перед уходом выразить мнение, что вы удивительно неблагодарный человек, Джеффри! Вот я всецело предан вашим интересам и, невзирая на свой княжеский титул, намерен разыграть перед Макуином вашего «управляющего делами», а вы даже не сказали мне спасибо.

Он стоял передо мной – олицетворение доброты и хорошего расположения духа. Я усмехнулся.

– Макуин никогда не поверит, что вы управляющий делами или литературный агент, – сказал я. – Вы на него не похожи. Если я кажусь невежливым, мне очень жаль, но дело в том, что мне не нравится…

– Что? – спросил он, продолжая улыбаться.

– О, весь этот обман, – ответил я нетерпеливо, – вся эта глупая комедия. Почему книга не может быть оценена по достоинству без помощи критиков и давления на прессу?

– Совершенно так! – он изящно стряхнул пылинку с сюртука. – А почему общество не судит о человеке по его собственным заслугам, без делающих ему рекомендацию денег или без помощи какого-нибудь влиятельного друга?

Я молчал.

– Мир таков, каков он есть, – продолжал он, пристально глядя на меня. – Им двигают самые низменные силы, он существует для самых пошлых, пагубных целей, он далеко не рай. Это не счастливая семья дружных и любящих братьев, а перенаселенная колония сварливых обезьян, воображающих себя людьми. В старое время философы пробовали учить, что этот тип обезьян должен быть истреблен для появления и развития более возвышенной расы. Но они старались напрасно: не нашлось достаточно людей, чтоб победить звериную толпу. Сам Господь сошел с Небес, чтобы попытаться исправить зло и, если возможно, восстановить свой искаженный образ на общем виде человечества, и даже Он потерпел неудачу.

– На свете очень мало от Бога, – заметил я с горечью. – Гораздо больше от Дьявола!

Он улыбнулся; загадочная, мечтательная улыбка преобразила его лицо, и он стал похож на Аполлона, погруженного в размышления о новой, прекрасной песне.

– Без всякого сомнения! – сказал он после небольшого раздумья. – Человечество предпочитает дьявола всякому другому божеству, поэтому, если его выбирают, неудивительно, что он управляет там, где его просят управлять. А между тем, знаете ли, Джеффри, этот дьявол, если таковой существует (вряд ли, я думаю), не так ужасен, как утверждают его хулители. Мне кажется, что он нисколько не хуже финансиста девятнадцатого столетия!

Я громко рассмеялся этому сравнению.

– После этого, – сказал я, – вам только остается, что пойти к Макуину. Надеюсь, вы скажете ему, что я втрое лучше всех новейших «открытий», вместе взятых!

– Не беспокойтесь! – ответил Лючио. – Я выучил наизусть все необходимые фразы. «Звезда первой величины» и так далее. Я прочел «Атеней», чтоб поближе познакомиться с жаргоном литературного оценщика, и уверен, что сыграю свою роль в совершенстве.

Он ушел, а я, просмотрев рассеянно газеты, отправился завтракать в «Артур», я теперь состоял членом этого клуба. По дороге я остановился перед окном книжного магазина, посмотрел, было ли уже выставлено мое «бессмертное произведение». Его не было, но между новыми книгами впереди всех была выдвинута одна под названием «Несогласие», Мэвис Клер.

Движимый внезапным порывом, я вошел и купил ее.

– Хорошо продается эта книга? – спросил я, когда мне ее вручили. Продавец широко открыл глаза.

– Продается? – переспросил он. – Ну да, конечно, хорошо. Все читают ее!

– В самом деле? – и я небрежно перевернул несколько страниц. – Я не встречал в газетах ни одного отзыва о ней.

Продавец улыбнулся и пожал плечами.

– Да, сэр, – сказал он, – мисс Клер слишком популярна, и реклама ей не нужна. Кроме того, большинство критиков настроены против нее из-за ее успеха, а публике это известно. На днях в магазин зашел человек из редакции одной известной газеты, сказал, что хочет написать заметку о самых продаваемых книгах, и спросил меня, произведения какого автора пользуются наибольшим спросом. Я ответил, что мисс Клер занимает первое место, и он страшно разозлился: «Этот ответ я получаю везде, и, как бы он ни был правдив, для меня он бесполезен, потому что я не посмею упомянуть ее имя в заметке: мой редактор немедленно вычеркнет его, он ненавидит мисс Клер!» – «Достойный у вас редактор!» – сказал я. А он как-то странно посмотрел на меня и сказал: «Ничто не сравнится с журналистикой в подавлении правды, сэр!»

Я улыбнулся и ушел с моей покупкой, убежденный, что истратил несколько шиллингов совершенно напрасно. Если эта мисс Клер была действительно так популярна, то ее труд должен быть, конечно, из разряда низкопробных, так как я, подобно большинству литераторов, с забавным противоречием смотрел на публику как на ослов и в то же время ничего так не желал, как похвалы и одобрения этих самых ослов! Поэтому я не мог себе представить, чтобы публика была способна сама заметить хорошую литературную работу без указания критиков. Безусловно, я ошибся: громадные массы публики всех наций движимы инстинктивным чувством справедливости, заставляющим их отвергать ложное и недостойное и выбирать истину. Приготовившись, как большинство людей моего типа, отнестись к книге насмешливо и презрительно, главным образом потому, что она была написана рукой женщины, я уселся в отдаленном уголке клубной читальни и принялся разрезать и пробегать страницы. Я прочел всего несколько фраз, и мое сердце сжалось от тяжелого ощущения, в котором страх соединился с завистью. Огонь ревности начал разгораться во мне! Какая власть была дана этому одаренному автору – всего лишь женщине, – что она осмелилась писать лучше меня и магическим действием своего пера заставила меня, пусть со стыдом и гневом, признать, насколько я ниже ее!

Ясность мысли, блеск слога, красота выражений – все это было ей присуще; мною овладела такая бешеная злоба, что я бросил читать и отшвырнул книгу. Непреодолимое, могущественное, неподкупное качество гения! Ах, я еще не так был ослеплен своим собственным высокомерием, чтоб не признать тот священный огонь, которым пылала каждая страница; но признать его в работе женщины – это оскорбляло и раздражало меня выше моих сил. Женщины, по моему мнению, должны были знать свое место, то есть быть служанками или игрушками мужчин, как их жены, матери, няньки, кухарки, штопальщицы их носков и рубашек и экономки. Какое право они имеют вторгаться в царство искусства и срывать лавры с головы своего господина! «Ах, если б мне только удалось написать отзыв на эту книгу!» – думал я свирепо. Я бы представил ее в искаженном виде, я бы обезобразил ее неверными цитатами, я бы с наслаждением изорвал ее в клочья! Эта Мэвис Клер, «бесполая», как я ее тотчас же обозвал – только потому, что она обладала дарованием, какого я не имел, – говорила то, что хотела сказать, с неподражаемой прелестью, легкостью и с внутренним сознанием своей силы – силы, которая и подавила меня, и оскорбила. Не зная ее, я ненавидел ее, эту женщину, сумевшую приобрести славу без помощи денег, над которой венец сиял так ярко, что делал ее выше любой критики.

Я поднял книгу и попробовал придраться к ней; над двумя-тремя поэтическими сравнениями я рассмеялся с завистью. Уходя из клуба, я взял книгу с собой, охваченный двумя противоречивыми чувствами: желанием прочесть ее, воздавая справедливость ей и ее автору, и побуждением изорвать ее и бросить в грязь на мостовую, под колеса кебов и экипажей. В этом странном настроении Риманец застал меня, когда около четырех часов возвратился от Дэвида Макуина, улыбающийся и торжествующий.

– Поздравьте меня, Джеффри! – воскликнул он, входя в комнату. – Поздравьте меня и себя! Я освободился от чека на пятьсот фунтов, который сегодня утром вам показывал!

– Значит, Макуин принял его, – пробурчал я угрюмо. – Отлично! Пусть он пойдет на пользу ему и его «благотворительности».

Риманец бросил на меня быстрый пытливый взгляд.

– Что случилось с вами с тех пор, как мы расстались? – спросил он, сбрасывая пальто и садясь против меня. – Вы вне себя! Между тем вы должны быть счастливы, ваше самое сильное желание исполняется. Вы сказали, что хотите заставить Лондон «заговорить» о себе и своей книге. Что ж, через две-три недели вы увидите, что многие влиятельные газеты будут прославлять вас как новооткрытого гения дня, лишь немногим уступающего самому Шекспиру (три известных журнала поручились за это), и все это благодаря любезности мистера Макуина и пустячной сумме в пятьсот фунтов! И вы недовольны? Серьезно, мой друг, вам становится трудно угодить! Я предупреждал вас, что слишком большое везение портит человека.

Резким движением я бросил перед ним роман Мэвис Клер.

– Посмотрите на это! Платит ли она пятьсот фунтов Дэвиду Макуину на благотворительность?

Он взял книгу и взглянул на нее.

– Конечно, нет. Но ее проклинают, а не критикуют!

– Какая разница! – возразил я. – В магазине, где я купил эту книгу, мне сказали, что все ее читают.

– Верно! – Риманец смотрел на меня не то с сожалением, не то забавляясь. – Но вы знаете старую аксиому: «Можно привести лошадь к воде, но нельзя заставить ее пить». Это изречение подходит к настоящему случаю, когда благодаря нашему уважаемому другу Макуину вы можете притащить лошадь, то есть публику, к специально приготовленному для нее литературному корыту, но нельзя заставить ее проглотить его содержимое. Лошадь часто отворачивает морду и бежит искать пропитание по своему вкусу. Когда публика выбирает для себя автора, это, конечно, неприятно для других писателей, но, в сущности, с этим ничего нельзя поделать!

– Почему публика выбрала именно мисс Клер? – спросил я мрачно.

– Ах, почему, в самом деле! – повторил, улыбаясь, Лючио. – Макуин скажет вам, что она сделала это из чистейшего идиотизма; публика ответит вам, что выбрала ее за ее талант.

– Талант! – повторил я презрительно. – Публика совершенно не способна оценить такое качество.

– Вы так думаете? – сказал он, продолжая улыбаться. – Серьезно так думаете? В таком случае весьма странно, каким образом все, что поистине велико в искусстве и литературе, становится так широко известно и почитаемо не только у нас, но и в каждой цивилизованной стране, где люди мыслят и получают образование? Вы должны помнить, что все выдающиеся люди не были признаны в свои дни; даже английского лавроносца Теннисона критиковали в площадных выражениях. Только посредственностей всегда превозносят. Но, принимая во внимание варварский недостаток культуры и крайнюю глупость публики, чему я удивляюсь, Джеффри, так это тому, что вы сами обращаетесь к ней!

Я боюсь, – продолжал он, встав, выбрав белый цветок из вазы на столе и вдев его в петлицу, – я боюсь, как бы мисс Клер не сделалась для вас занозой у вас в заднице, мой друг! Достаточно скверно иметь в литературе мужчину-соперника, но женщину-соперника – это из рук вон! Хотя вы можете утешиться уверенностью, что ее никогда не будут рекламировать, в то время как вы благодаря покровительству чувствительного и высоконравственного Макуина будете приятным и единственным «открытием» прессы, по крайней мере на месяц, может быть, на два – примерно столько может продержаться «новая звезда первой величины» на литературном небосклоне. Все это падающие звезды! Как говорится в старой, забытой песне Беранже:

«les étoiles qui filent,

Qui filent, – qui filent – et disparaissent!» [12]

– Исключая мисс Клер! – сказал я.

– Верно! Исключая мисс Клер!

И он громко засмеялся – смехом, резавшим мне слух, потому что в нем звучали насмешливые нотки.

– Она – крошечная звездочка на бескрайнем небосводе, тихо и легко вращающаяся в своей собственной орбите, но ей никогда не будет сопутствовать блестящее пламя метеора, которое запылает вокруг вас, драгоценный друг, по сигналу мистера Макуина. Фи, Джеффри, перестаньте дуться! Завидовать женщине! Не есть ли женщина низшее создание? И может ли призрак женской славы повергнуть в прах гордый дух пятикратного миллионера? Поборите ваш сплин и приходите ко мне обедать.

Он опять засмеялся и вышел из комнаты, и опять его смех вызвал у меня раздражение.

Когда он ушел, я дал волю низкому и недостойному побуждению, уже несколько минут горевшему во мне, и, присев к письменному столу, торопливо написал записку редактору могущественного журнала, которого знал раньше и на которого работал. Ему была известна перемена в моей судьбе и влиятельное положение, которое я теперь занимал, и я был уверен, что он будет рад сделать мне одолжение. Мое письмо, помеченное «лично и секретно», содержало просьбу о позволении написать для следующего номера анонимную ругательную рецензию на новый роман «Несогласие» Мэвис Клер.

XVI

Невозможно описать то лихорадочное, раздраженное, противоречивое состояние духа, в котором я теперь проводил дни. В отличие от моего неизменного везения, мой характер стал изменчивее ветра: я никогда не находился в одном и том же настроении два часа кряду. Я жил беспутной жизнью, принятой современными людьми, которые с обычной ничтожностью глупцов погружаются в грязь только потому, что быть нравственно нечистым модно в данный момент и одобряется обществом. Я безрассудно картежничал, единственно по той причине, что карточная игра считалась многими из «первой десятки» свидетельством мужественности и твердости характера. «Ненавижу тех, кто боится проиграть в карты несколько фунтов стерлингов, – сказал мне однажды один из “знатных” титулованных ослов, – это показывает трусливую и мелочную натуру». Руководимый этой «новой» нравственностью и боясь прослыть трусливым и мелочным, я почти каждую ночь играл в баккара и другие азартные игры, охотно проигрывая несколько фунтов, что в моем случае означало несколько сотен фунтов, ради случайных выигрышей, делавших моими должниками значительное число «благородных» распутников и шалопаев голубой крови. Карточные долги считаются «долгами чести», которые, как предполагается, следует выплачивать исправнее и пунктуальнее, чем все долги на свете, но которые мне еще и до сих пор не возвращены. Я также держал пари на все, что могло быть предметом пари, – и, чтоб не отстать от моих приятелей в «стиле» и «знании жизни», посещал непристойные дома и позволял полуголым, пропитанным бренди танцовщицам и вульгарным «артисткам» вытягивать из меня дорогие украшения, потому что так было принято в обществе и это считалось необходимым развлечением для «джентльмена».

Небо! Какими скотами мы были, я и мои аристократические приятели! Какими недостойными, бесполезными, бесчувственными негодяями! А между тем мы были приняты в высшем обществе: самые красивые, самые благородные дамы Лондона принимали нас в своих гостиных и встречали улыбками и льстивыми словами, нас, от одного присутствия которых веяло пороком, нас, «светских молодых людей», которых усердно работающий за кусок хлеба мастеровой, узнав нашу жизнь, мог бы с презрением и негодованием ударить за то, что такие подлецы своим присутствием оскверняют землю!

Иногда, но очень редко Риманец присоединялся к нашей игре и музыкальным вечерам, и в этих случаях я замечал, что он давал себе свободу и становился самым необузданным из нас всех. Но, несмотря на свою необузданность, он никогда не делался грубым, что бывало с нами; его глубокий и мягкий смех был звучен и гармоничен и совсем не походил на ослиное гоготанье нашего культурного веселья. Его манеры никогда не были вульгарны, и его красноречивые рассуждения о людях и вещах, порой остроумные и иронические, порой серьезные, доходящие почти до пафоса, производили странное впечатление на многих, кто слушал его, а на меня в особенности.

Помню, однажды, когда мы поздно возвращались с безумной оргии – я, три молодых сынка английских пэров и Риманец, – мы наткнулись на бедно одетую девушку, которая, рыдая, цеплялась за железную решетку запертой церковной двери.

– О Боже, – стонала она, – о милосердный Боже! Помоги мне!

Один из моих приятелей схватил ее за руку, отпустив бесстыдную шутку, но тотчас Риманец стал между ними.

– Оставьте ее! – сказал он строго. – Пусть она найдет Бога, если может!

Девушка испуганно взглянула на него, слезы катились из ее глаз, и он бросил ей в руку две или три золотые монеты.

Она снова зарыдала.

– О, благослови вас Господь! – громко кричала она. – Благослови вас Господь!

Лючио снял шляпу и стоял с непокрытой головой при лунном свете; странное задумчивое выражение смягчило его мрачную красоту.

– Благодарю вас, – просто сказал он. – Теперь я ваш должник.

И он пошел дальше, а мы последовали за ним, подавленные и молчаливые, хотя один из моих сиятельных друзей хихикнул по-идиотски.

– Вы дорого заплатили за благословение, Риманец! – сказал он. – Вы дали три соверена. Честное слово, я бы на вашем месте потребовал чего-нибудь побольше, чем благословение!

– Конечно, – возразил Риманец, – вы заслуживаете большего, гораздо большего! Я надеюсь, что вы это и получите! Благословение не имеет никакой пользы для вас; оно для меня!

Как часто с тех пор я вспоминал об этом случае! Тогда я был слишком глуп и не придал ему ни значения, ни важности. Погруженный в самого себя, не обращал внимания на обстоятельства, не имеющие связи с моей собственной жизнью и делами. Во всех моих развлечениях и так называемых удовольствиях постоянное беспокойство снедало меня; ничто, собственно, не удовлетворяло меня, кроме медлительного и несколько мучительного ухаживания за леди Сибиллой. Странная она была девушка: она отлично знала мои намерения относительно ее, а между тем делала вид, что не знает! Каждый раз, когда я пытался обойтись с ней более чем с обычным вниманием и придать своим взглядам и манерам нечто вроде любовного пыла, она казалась удивленной. Не понимаю, почему некоторые женщины любят лицемерить в любви. Их инстинкт подсказывает им, когда мужчины влюблены в них! Но если они не доведут своих вздыхателей до самой низшей степени унижения и не заставят одурманенных страстью безумцев дойти до готовности отдать за них жизнь и даже честь, что дороже жизни, – их тщеславие не будет удовлетворено. Но мне ли судить о тщеславии, мне, чрезмерное самодовольство которого так ослепило меня?! И тем не менее, несмотря на болезненный интерес к самому себе, к своему окружению, своему комфорту, своим успехам в обществе, было нечто, сделавшееся скоро для меня мукой, настоящим отчаянием и проклятием, и это, странно сказать, был тот самый триумф, которого я ожидал как венца всех моих честолюбивых мечтаний!

Моя книга – книга, которую я считал гениальным трудом, – будучи брошенной в течение обсуждения и критики, сделалась в некотором роде литературным чудовищем, преследовавшим меня и днем и ночью своим ненавистным присутствием. Крупные, назойливо бросающиеся в глаза строчки рекламы, рассеянные щедрой рукой моего издателя, мозолили мне глаза своей оскорбительной настойчивостью, едва я разворачивал первую попавшуюся газету. А похвала критиков! Преувеличенная, нелепая, мошенническая похвала! Бог мой! Как все это было противно и гадко! Каждый льстивый эпитет наполнял меня отвращением, и однажды, когда я взял один из первоклассных журналов и увидел длинную статью о моей необыкновенной, блистательной и многообещающей книге и сравнение меня с новым Эсхилом и Шекспиром одновременно, – статью, подписанную Дэвидом Макуином, – я готов был поколотить этого ученого продажного шотландца. Хвалебные гимны раздавались отовсюду: я был «гением дня», «надеждой будущего поколения», «книгой месяца». Величайший, умнейший, блистательнейший бумагомаратель, который сделал честь пузырьку чернил, воспользовавшись им! Конечно, я представлял собой «находку» для Макуина: пятьсот фунтов, пожертвованные на его таинственную благотворительность, так обострили его зрение, что он прежде других заметил меня, ярко сиявшего на литературном небосклоне. Пресса послушно последовала за ним, так как хотя пресса – по крайней мере английская пресса – неподкупна, владельцы газет отнюдь не бесчувственны к хорошо оплаченной рекламе.

Впрочем, когда мистер Макуин пророческим слогом, присущим ему, объявил меня своей «находкой», несколько других литературных джентльменов выступили вперед и написали обо мне громкие статьи, прислав мне свои сочинения, старательно отмеченные. Я понял намек, тотчас ответил им благодарственным письмом и пригласил к себе обедать. Они явились и по-царски пировали со мной и Риманцем (один из них потом написал в мою честь «Оду»), а после кутежа мы отослали двоих из них домой в экипаже с Амиэлем, чтобы он присмотрел за ними и помог им найти свою дверь. И моя популярность росла, и Лондон говорил обо мне; рычащее чудовище – столица – обсуждала меня и мою книгу в своей особенной независимой манере. Высшее общество подписывалось на нее в библиотеках, но эти удивительные учреждения, заказав всего две или три сотни экземпляров, держали подписчиков в ожидании по пять-шесть недель, пока те не уставали спрашивать книгу и совсем не забывали о ней. Исключая библиотеки, публика не поддержала меня.

Благодаря блестящим отзывам, появлявшимся во всех газетах, можно было бы предположить, что «все, кто хоть что-то из себя представлял», читали мое «изумительное» произведение. Но на самом деле было иначе: обо мне говорили как о «знаменитом миллионере», а публика оставалась равнодушна к тому, что я сделал для литературной славы. Всюду, куда б я ни пришел, меня встречали со словами: «Не правда ли, вы написали роман? Что за странная мысль пришла вам в голову!» – и со смехом: «Мы не прочли его, у нас так мало времени, но мы непременно спросим его в библиотеке». Конечно, большинство никогда его и не спрашивало, считая его, по всей вероятности, не заслуживающим их внимания. И я, чьи деньги вместе с неодолимым влиянием Риманца вызвали благосклонную критику, запрудившую прессу, понял, что большая часть публики вообще не читает критику. Потому и мой анонимный пасквиль на книгу Мэвис Клер не отразился на ее популярности. Это был напрасный труд, так как на эту женщину-автора продолжали смотреть как на выходящее из ряда вон существо, и ее книгу продолжали спрашивать и восхищаться ею, и она продавалась тысячами, без всяких положительных рецензий или кричащей рекламы. Никто не догадался, что это я написал то, что я теперь признаю грубым, пошлым извращением ее труда, – никто, кроме Риманца. Журнал, в котором я поместил мою статью, был одним из самых популярных и имелся в каждом клубе и библиотеке, и, случайно взяв его однажды, он тотчас заметил статью.

– Вы написали это! – сказал он, пристально глядя мне прямо в глаза. – Должно быть, это для вас стало большим облегчением!

Я ничего не ответил.

Он прочитал молча, потом положил журнал и опять посмотрел на меня со странным испытующим выражением.

– Многие человеческие существа так устроены, – проговорил он, – что если б они находились с Ноем в ковчеге, о котором говорится в старой глупой легенде, то с досады застрелили бы и голубя, принесшего оливный лист. Вы из этого типа, Джеффри.

– Я не понимаю вашего сравнения, – пробормотал я.

– Не понимаете? Какое зло вам причинила эта Мэвис Клер? Ваше положение совершенно различно. Вы – миллионер, она – труженица и зависит от своего литературного успеха, и вы, купаясь в богатстве, стараетесь лишить ее средства к существованию. Делает ли это вам честь? Она приобрела славу только благодаря своему уму и энергии. И даже если вам не нравится ее книга, нужно ли оскорблять ее лично, как вы сделали в этой статье? Вы ее не знаете, вы никогда ее не видели…

– Я ненавижу женщин, которые пишут! – с жаром воскликнул я.

– Почему? Потому, что они в состоянии жить независимо? Вы бы хотели, чтобы все они были рабами сладострастия или удобства мужчины? Дорогой Джеффри, вы неблагоразумны. Если вы признаете, что завидуете славе этой женщины и оспариваете ее, я могу понять вашу досаду, ибо зависть способна заставить убить своего ближнего – кинжалом или пером.

Я молчал.

– Разве эта книга так плоха, как вы ее представили? – спросил он.

– Может быть, другие восторгаются ею, но я – нет.

Это была ложь, и, конечно, он знал, что это была ложь!

Произведение Мэвис Клер возбудило во мне безумную зависть; сам факт, что леди Сибилла прочла ее книгу, прежде чем подумала взглянуть на мою, усилил горечь моих чувств.

– Хорошо, – наконец сказал Риманец с улыбкой, окончив чтение моего памфлета. – Все, что я могу сказать, Джеффри, это то, что ваши нападки ничуть не тронут Мэвис Клер. Вы промахнулись, мой друг! Публика только воскликнет: «Какой стыд!» – и станет еще более превозносить ее труд. А что касается ее самой – она имеет веселый нрав и только рассмеется. Вы должны с ней познакомиться.

– Я не желаю ее видеть, – выпалил я.

– Так. Но, живя в Уиллоусмирском замке, вы вряд ли сможете избежать встречи с нею.

– Нет необходимости знакомиться со всеми, кто живет по соседству, – заметил я надменно.

Лючио расхохотался.

– Как хорошо вы играете роль богача, Джеффри! – сказал он. – Для того, кто еще совсем недавно обитал на задворках литературного мира, не имея даже соверена, вы великолепно подражаете манерам нашего времени! Больше всего меня изумляют люди, кичащиеся своим богатством перед своими ближними, которые ведут себя так, будто смогли подкупить смерть и за деньги приобрести расположение Творца! Какая бесподобная дерзость! Вот я, хотя и колоссально богат, так странно устроен, что не могу носить банковские билеты на своем лице. Ум имеет для меня значение не меньшее, чем золото, и иногда, знаете ли, в моих путешествиях вокруг света я удостаивался быть принятым за совершенного бедняка! Вам же никогда этого не удастся. Вы богаты и выглядите, как богач.

– А вы, – вдруг прервал я его с горячностью, – знаете ли, как выглядите вы? Вы утверждаете, что богатство написано на моем лице. Знаете ли вы, что выражает каждый ваш взгляд и жест?

– Не имею понятия! – ответил он, улыбаясь.

– Презрение ко всем нам! Неимоверное презрение. Даже ко мне, кого вы называете своим другом. Я говорю вам правду, Лючио, бывают минуты, когда, несмотря на нашу близость, я чувствую, что вы презираете меня. Вы необыкновенная личность, одаренная необыкновенными талантами, однако вы не должны ожидать от всех людей такого же самообладания и равнодушия к человеческим страстям, как у вас самого.

Он бросил на меня быстрый взгляд.

– Ожидать! – повторил он. – Мой друг, я вообще ничего не жду от людей. Напротив, они, по крайней мере те, кого я знаю, ожидают всего от меня и, как правило, это получают. Что же касается моего «презрения» к вам, разве я не говорил, что восхищаюсь вами? Серьезно! Положительно есть нечто достойное изумления в блистательном прогрессе вашей славы и быстром общественном успехе.

– Моя слава! – повторил я с горечью. – Каким способом я достиг ее? Стоит ли она чего-нибудь?

– Не в том дело, – повторил он с легкой улыбкой. – Как, должно быть, неприятны эти подагрические уколы совести, Джеффри! В наше время слава, в сущности, не многого стоит, потому что это не классическая слава, сильная в своем спокойном достоинстве, как в былые времена, – теперь это лишь шумливая, крикливая известность. Но ваша слава, такая, как она есть, вполне законна с коммерческой точки зрения, с которой теперь все смотрят на все. Вы должны знать, что в наше время никто ничего не делает бескорыстно: каким бы чистым ни казалось на земле доброе дело, в его основании лежит эгоизм. Стоит признать этот факт, и вы увидите, что ничто не может быть прямее и честнее того способа, каким вы получили свою славу. Вы не купили неподкупную британскую прессу. Вы не могли этого сделать: это невозможно, потому что она чиста и гордится своими высокими принципами. Ни одна английская газета не возьмет чек за то, чтобы разместить заметку или статью, ни одна! – Его глаза весело сверкали, и он продолжал: – Нет, только иностранная пресса испорчена: так говорит британская пресса. Джон Булль с ужасом взирает на журналистов, которые, доведенные до крайней нищеты, берутся кого-нибудь или что-нибудь бранить или превозносить ради дополнительного заработка. Благодарение Богу, он не имеет таких журналистов! В его прессе все люди – сама честность и прямота, и они охотнее согласятся существовать на один фунт стерлингов в неделю, нежели взять десять за случайную работу, «чтобы сделать одолжение приятелю». Знаете ли, Джеффри, кто будут первыми святыми, которые в Судный день поднимутся на небо при звуке труб?

Я покачал головой, досадуя и одновременно забавляясь.

– Все английские (не иностранные) издатели и журналисты! – сказал Лючио с благочестивым видом. – А почему? Потому что они так добродетельны, так справедливы, так бескорыстны! Их иностранные собратья будут, конечно, осуждены на вечную пляску с дьяволами, а британские пойдут по золотым улицам с возгласом «Аллилуйя!». Уверяю вас, что я смотрю на британскую журналистику как на благороднейший пример неподкупности, уступающий лишь духовенству в трех евангельских добродетелях – добровольной бедности, целомудрии и послушании!

В его глазах сверкала такая насмешка, что их блеск казался отражением стального клинка.

– Утешьтесь, Джеффри! – продолжал он. – Ваша слава достигнута честно. Вы лишь сблизились через меня с одним критиком, который пишет приблизительно в двадцати газетах и имеет влияние на других, пишущих в других двадцати; этот критик, будучи натурой благородной (все критики – благородные натуры), имеет «общество» для вспоможения нуждающимся авторам (весьма благородная цель), и для этого доброго дела я, движимый исключительно человеколюбием, подписал чек на пятьсот фунтов стерлингов. Тронутый моим великодушием (особенно тем, что я не спросил о судьбе пятисот фунтов), Макуин сделал мне «одолжение» в маленьком деле. Издатели газет, где он пишет, считают его умным и талантливым человеком; они ничего не знают ни о благотворительности, ни о чеке, да им и нет необходимости это знать. Все это, в сущности, весьма разумная деловая система; только склонные терзать себя аналитики, такие как вы, станут думать о подобном вздоре.

– Если Макуину действительно понравилась моя книга… – начал я.

– Почему же нет? Я считаю его вполне искренним и уважаемым человеком. Я думаю, он всегда говорит и пишет согласно своим убеждениям. Я уверен, если б он нашел вашу работу не заслуживающей внимания, он отослал бы мне обратно чек на пятьсот фунтов стерлингов, разорванный в порыве благородного негодования.

И, откинувшись на спинку стула, он хохотал, пока слезы не выступили на его глазах.

Но я не мог смеяться; я был слишком уставшим и угнетенным, и тяжелое чувство отчаяния наполняло мое сердце; я сознавал, что надежда, ободрявшая меня в дни бедности, надежда достичь настоящей славы покинула меня. Слава имеет ту особенность, что ее нельзя добыть ни деньгами, ни через влияние.

Ее не могли дать хвалебные отзывы прессы. Мэвис Клер, зарабатывающая себе на хлеб, имела ее; я, с моими миллионами, – нет. Глупец, я надеялся купить ее; мне еще только предстояло узнать, что все лучшее, величайшее, честнейшее и достойнейшее в жизни не имеет рыночной цены и дары богов не продаются.

Спустя недели две после издания моей книги Лючио и я поехали представляться ко двору. Это было довольно блестящее зрелище, но, без сомнения, самой блестящей личностью там был Риманец. Я не мог оторвать глаз от его высокой царственной фигуры, в придворном черном бархатном платье со стальными украшениями; хоть я привык к его красоте, но никогда не видал ее в таком блеске. Я был вполне доволен своей внешностью в соответствующем случаю костюме, но при виде его мое самолюбие испытало глубокий шок, так как я осознал, что на моем фоне красота и привлекательность моего друга только еще больше выигрывали. Но я ничуть ему не завидовал, а, напротив, открыто выражал свое восхищение. Он же, казалось, забавлялся.

– Мой милый мальчик, все это низкопоклонство, – сказал он. – Все притворство и обман. Взгляните на это, – и он вынул из ножен легкую придворную шпагу. – Куда, в сущности, годится это непрочное лезвие?! Это только эмблема умершего рыцарства; в старые времена, если человек оскорблял вас или вашу любимую женщину, блестящий кончик закаленной толедской стали мог ударить – так! – и он принял фехтовальную позу с неподражаемой грацией и легкостью. – И вы ловко прокалывали негодяю ребро или руку, давая ему повод вспоминать вас. Но теперь, – он вложил шпагу в ножны, – люди носят подобные игрушки как меланхолический знак, показывающий, какими отважными смельчаками они были когда-то и какими низкими трусами стали теперь! Не способные более защитить себя сами, они кричат: «Полиция! Полиция!» – при малейшей угрозе их ничтожным особам. Идем, время ехать, Джеффри! Пойдем преклонить наши головы пред другой человеческой единицей, совершенно такой же, как мы, и тем самым выступим против Смерти и Всевышнего, которые провозгласили всех людей равными друг другу!

Мы сели в экипаж и скоро были на пути к Сент-Джеймсскому дворцу.

– Его королевское высочество принц Уэльский не совсем Творец Вселенной, – сказал вдруг Лючио, смотря в окно, когда мы подъезжали к линии солдат внешней охраны.

– Конечно же, нет! – засмеялся я. – Почему вы это сказали?

– Потому что вокруг него столько суеты, как если б он был действительно больше, чем Творец. Творцу не уделяют и половины того внимания, какое оказывают Альберту Эдуарду. Мы никогда не заботимся о том, чтобы одеться каким-то особым образом, когда отправляемся туда, где предполагается присутствие Господа, и довольствуемся лишь чистотой помыслов.

– Но ведь Бога нет, а Альберт Эдуард есть, – равнодушно произнес я.

Он улыбнулся, и в темной глубине его глаз мелькнуло презрение.

– Вы так считаете? – спросил он. – Что ж, ваше мнение не оригинально, многие высокодуховные люди разделяют его. У людей, которые не готовятся к присутствию Господа, есть по крайней мере одно хорошее оправдание: приходя в церковь, называемую «домом Господним», они не находят там Бога – они видят только священника, а это в некотором роде разочарование.

Я не успел ответить, так как экипаж остановился и мы вошли во дворец. Благодаря содействию высшего придворного должностного лица, которое представляло нас, мы получили хорошие места среди самых знатных гостей, и во время ожидания я с интересом изучал их лица и манеры. Некоторые заметно нервничали; двое-трое имели такой вид, как будто сделали честь его королевскому высочеству своим присутствием на этой церемонии. Несколько господ, очевидно, надели свое придворное платье впопыхах, потому что забыли снять кусочки тонкой бумаги, которой портной обернул стальные и золоченые пуговицы, чтобы они не потускнели. Заметив это, к счастью, не слишком поздно, они теперь занимались тем, что срывали эти бумажки и бросали их на пол. Это выглядело по меньшей мере неопрятно, делая их смешными и лишая достоинства!

Все присутствовавшие невольно поворачивались к Лючио: его импозантная внешность привлекала всеобщее внимание. Когда наконец мы вошли в Тронный зал и заняли свои места в линии, я постарался, чтобы мой блистательный товарищ оказался передо мной, поскольку мне очень хотелось увидеть, какой эффект произведет его наружность на королевскую особу. С моего места я отлично видел принца Уэльского. Он представлял собой довольно величественную фигуру в полной парадной форме, со всевозможными орденами, сверкающими на его широкой груди, и замеченное многими его удивительное сходство с Генрихом VIII поразило меня сильнее, чем я ожидал. Хотя его лицо выражало больше благодушия, чем надменные черты «своенравного короля», на этот раз тень меланхолии, даже суровости омрачала его чело, придавая твердость его обыкновенно подвижным чертам, – тень, казавшаяся мне усталостью с примесью сожаления; взгляд человека неудовлетворенного, однако покорившегося, с утраченными целями и противоречивыми желаниями. Несколько других членов королевской фамилии окружали его; большинство из них были или казались обычными солдафонами в военных мундирах, которые при прохождении каждого гостя наклоняли головы с автоматической четкостью, не проявляя ни удовольствия, ни интереса, ни расположения. Но наследник величайшей империи мира всем своим видом выражал непринужденную и любезную приветливость. Окруженный (чего трудно избежать в его положении) толпой льстецов, паразитов, доносчиков и лицемерных эгоистов, которые никогда не рискнут для него своей жизнью, если только не смогут извлечь из этого чего-либо для самоудовлетворения, он произвел на меня впечатление скрытной, но от этого ничуть не менее непоколебимой силы.

Я даже теперь не могу объяснить себе необыкновенное волнение, охватившее меня, когда наступил наш черед представляться; я видел, как мой друг двинулся вперед, и услышал, как лорд Чемберлен назвал его имя: «Князь Лючио Риманец», а затем – да, затем мне показалось, что все движение в блестящей зале вдруг прекратилось. Все глаза были устремлены на высокую фигуру и благородное лицо Риманца, когда он кланялся с таким совершенным изяществом и грацией, что все другие поклоны в сравнении с его казались неуклюжими. Один момент он стоял неподвижно перед королевским троном, глядя на принца, как если б хотел произвести на него впечатление своим присутствием, – и на широкий поток солнечного сияния, заливавшего залу во время церемонии, внезапно легла тень мимолетного облака. Впечатление мрака и безмолвия, казалось, наполнило атмосферу холодом, и странная магнетическая сила заставила все взгляды устремиться на Риманца; и ни один человек не шевельнулся. Это напряженное затишье было коротким. Принц Уэльский едва заметно вздрогнул и посмотрел на великолепную фигуру перед собой с выражением острого любопытства, почти готовый разорвать ледяные узы этикета и заговорить; затем, сдержав себя с очевидным усилием, он с обычным достоинством ответил на глубокий поклон Лючио, после чего мой друг прошел, слегка улыбаясь. Я был следующим, но, естественно, не произвел особого впечатления; только кто-то среди младших членов королевской фамилии, услышав имя «Джеффри Темпест», тотчас прошептал магические слова: «Пять миллионов!» – слова, которые достигли моих ушей и наполнили меня обычным усталым презрением, сделавшимся моей хронической болезнью.

Скоро мы уже выходили из дворца, и, пока мы ожидали нашу карету, я дотронулся до рукава Риманца.

– Вы произвели настоящую сенсацию, Лючио!

– Неужели? – засмеялся он. – Вы льстите мне, Джеффри.

– Нисколько! Отчего вы стояли так долго перед троном?

– Мне так хотелось, – проговорил он равнодушно. – И кроме того, я хотел дать возможность его королевскому высочеству меня запомнить.

– Но, по-видимому, он узнал вас. Вы его встречали раньше?

Его глаза сверкнули.

– Часто! Но до сих пор я ни разу не являлся публично в Сент-Джеймсский дворец. Придворный костюм преображает большинство людей, и я сомневаюсь, да, я весьма сомневаюсь, что даже с его всем известной памятью на лица принц действительно узнал во мне того, кто я на самом деле!

XVII

Через неделю или дней десять после приема у принца Уэльского между мной и Сибиллой Элтон произошла странная сцена, о которой я собираюсь рассказать, – сцена, оставившая глубокий след в моей душе, которая могла бы предупредить меня о нависших надо мной грозовых тучах, если б мое чрезмерное самомнение не мешало мне увидеть предзнаменование, предвещающее несчастие. Приехав однажды вечером к Элтонам и поднявшись в гостиную, как вошло у меня в привычку, без доклада и церемонии, я нашел там Дайану Чесни одну и в слезах.

– В чем дело? – воскликнул я шутливым тоном, так как состоял в очень дружеских и фамильярных отношениях с маленькой американкой. – Вы плачете! Не разорился ли наш милый железнодорожный папа?

Она засмеялась как-то истерически.

– Нет пока, не сомневайтесь! – И она подняла на меня свои влажные, но тем не менее сверкавшие озорством глаза. – Насколько я знаю, с капиталом все обстоит благополучно. Просто у меня произошла стычка – да, стычка с Сибиллой.

– С Сибиллой?

– Ну да, – и она поставила кончик маленького вышитого башмачка на скамеечку и критически посмотрела на него. – Сегодня домашний прием у Кэтсап, я приглашена, и Сибилла тоже; мисс Шарлотта измучилась, ухаживая за графиней, и, конечно, я была уверена, что Сибилла поедет. Хорошо. Она ни слова не произнесла об этом до обеда, а потом поинтересовалась у меня, к какому часу мне нужен экипаж. Я спросила: «Разве вы не едете?», а она посмотрела на меня в своей вызывающей манере – ну, вы знаете! – и ответила: «Вы думаете, это возможно?» Я вспыхнула и сказала, что, конечно, это возможно. Она опять вызывающе посмотрела на меня и спросила: «К Кэтсап? С вами?» Согласитесь, это была явная дерзость, и я не могла сдержать себя и сказала: «Хотя вы и дочь графа, но вы не должны задирать нос перед миссис Кэтсап. Она не так дурна – я не говорю о ее деньгах, – но она действительно хороший человек и имеет доброе сердце, гораздо добрее, чем у вас. Миссис Кэтсап никогда бы так со мной не обращалась!» Я задыхалась, я могла бы наговорить дерзостей, если б была уверена, что лакей не подслушивает за дверью. Сибилла же только улыбнулась своей ледяной улыбкой и спросила: «Может быть, вы предпочли бы жить с миссис Кэтсап?» Конечно же, я сказала «нет», ничто не заставит меня жить с миссис Кэтсап. И тогда она сказала: «Мисс Чесни, вы платите моему отцу за протекцию, и за его имя, и за положение в английском обществе, но компания его дочери не была включена в договор. Я пыталась, насколько это было возможно, дать вам понять, что не желаю показываться в обществе с вами, – не потому, что не люблю вас, нет, но просто потому, чтоб не говорили, что я ваша платная компаньонка. Вы заставляете меня говорить резко, и мне очень жаль, если я вас оскорбила. Что касается миссис Кэтсап, ее я видела только один раз и нахожу очень вульгарной и дурно воспитанной. Притом я не люблю общества торговцев!» И с этими словами она встала и уплыла, и я слышала, что она приказала подать для меня экипаж к десяти часам. Его сейчас подадут, а у меня посмотрите, какие красные глаза! Я знаю, что старая Кэтсап составила свое состояние на торговле лаком, но чем же лак хуже чего-нибудь другого? Ну… вот и все, мистер Темпест, и… вы можете передать Сибилле мои слова, если хотите, – я знаю, вы влюблены в нее!

Ее быстрая речь, почти без передышки, привела меня в замешательство.

– В самом деле, мисс Чесни… – начал я церемонно.

– О да, мисс Чесни, мисс Чесни, все это прекрасно, – повторила она нетерпеливо, потянувшись к своей роскошной вечерней накидке, которую я машинально ей подал, а она так же машинально приняла. – Я всего лишь молодая девушка, и я не виновата, что мой отец – вульгарный человек, желающий перед своей смертью увидеть меня замужем за английским аристократом. Это его желание, а не мое. На мой же взгляд, английские аристократы – не слишком надежная публика. Но я могла бы полюбить Сибиллу, если б она позволила, но она не хочет. Она живет, как глыба льда, и никого не любит. Знаете ли, она и вас не любит. Я пожелала б ей быть более человечной!

– Мне очень досадно из-за всего этого, – сказал я, улыбаясь очаровательному личику этой действительно добросердечной девушки, – но, право, не стоит об этом так много говорить. У вас добрая и великодушная натура, но англичане не всегда понимают американцев. Я вполне разделяю ваши чувства, однако вы знаете, что леди Сибилла очень горда.

– Горда! – перебила она. – Еще бы. Ведь это так почетно – иметь предка, проколотого копьем на Босвортском поле и оставленного там на съедение птицам! По-видимому, это дает право высоко держать голову всем его потомкам. Не удивлюсь, если потомки евших его птиц ведут себя точно так же!

Я засмеялся, и она тоже засмеялась и снова стала самой собой.

– А если я вам скажу, что мой предок был одним из отцов-пилигримов, вы, конечно же, мне не поверите? – сказала она, и в уголках ее рта образовались ямочки.

– Я всему поверю из ваших уст! – заявил я галантно.

– Хорошо, в таком случае поверьте. Переварите это, если сможете! Я не могу! Он был отец-пилигрим на корабле «Мэйфлауэр» и упал на колени и благодарил Бога, достигнув суши, как и положено настоящему отцу-пилигриму. Но он и в подметки не годится человеку, проколотому копьем при Босворте.

Наш разговор прервал лакей, сообщивший, что экипаж подан.

– Хорошо, благодарю. До свидания, мистер Темпест, пошлите лучше сказать Сибилле, что вы здесь. Лорда Элтона нет, но Сибилла весь вечер проведет дома.

Я предложил ей руку и проводил до экипажа, слегка досадуя, что ей приходится в одиночестве ехать на вечер к удачливой торговке лаком. Она была хорошей девушкой, умной, правдивой, хоть порой несколько вульгарной и болтливой; однако лучшим качеством ее характера была искренность, и эта самая искренность, будучи совершенно немодной, не была понята и никогда не будет принята высшими, а следовательно, более лицемерными кругами английского общества.

Медленно и в задумчивости я вернулся в гостиную, послав одного из слуг спросить леди Сибиллу, не сможет ли она уделить мне несколько минут. Я недолго ждал – лишь раз или два прошелся по комнате, прежде чем она вошла. Она выглядела так странно и была так прекрасна, что я не смог удержаться от удивленного восклицания. На ней было белое платье, как обычно по вечерам; ее волосы были причесаны не так тщательно, как всегда, и падали ей на лоб тяжелой волной; лицо ее было особенно бледно, а глаза казались больше и темнее, ее улыбка была неопределенной и блуждающей, как улыбка лунатика. Она протянула мне руку; ее рука была сухой и горячей.

– Моего отца нет дома, – начала она.

– Я знаю. Но я пришел, чтобы увидеть вас. Могу я остаться ненадолго?

Она едва слышно согласилась и, опустившись в кресло, принялась играть розами, стоящими в вазе рядом с ней на столе.

– У вас усталый вид, леди Сибилла, – сказал я нежно, – здоровы ли вы?

– Я совершенно здорова, – ответила она, – но вы правы, сказав, что я устала. Я страшно устала!

– Может быть, вас слишком утомляет необходимость ухаживать за вашей матерью?

Она горько рассмеялась.

– Ухаживать за моей матерью! Пожалуйста, не приписывайте мне так много самоотверженности. Я не ухаживаю за матерью: я не могу, мне недостает смелости. Ее лицо ужасает меня, и, когда бы я ни подошла к ней, она старается заговорить со мной, причем с таким страшным усилием, что становится еще безобразнее. Я бы умерла со страха, если б часто ее видела. Подумать, что этот живой труп с жуткими неподвижными глазами и искривленным ртом действительно моя мать! – Она содрогнулась, и даже губы ее побледнели, пока она говорила.

– Как это, должно быть, вредно для вашего здоровья! – сказал я, придвигая свой стул ближе к ней. – Нельзя ли вам уехать для смены обстановки?

Она молча взглянула на меня; странное выражение было в ее глазах, ни нежное, ни задумчивое, а надменное, страстное, повелительное.

– Я видел только что мисс Чесни, она казалась очень огорченной.

– Ей не из-за чего огорчаться, – холодно произнесла Сибилла. – Разве только из-за медленной смерти моей матери; но она молода, может немного и подождать элтонской короны.

– Не ошибаетесь ли вы? – произнес я ласково. – Каковы бы ни были ее недостатки, но я уверен, что она искренне восторгается вами и любит вас.

Сибилла презрительно улыбнулась.

– Мне не нужна ни ее любовь, ни ее восторги. У меня немного друзей-женщин, но и те немногие все лицемерки, которым я не доверяю. Когда Дайана Чесни станет моей мачехой, мы все равно останемся чужими.

Я почувствовал, что затронул щекотливый вопрос и что продолжать этот разговор рискованно.

– Где ваш друг, – неожиданно спросила Сибилла, очевидно, чтоб переменить тему, – почему он теперь так редко бывает у нас?

– Риманец? Он большой чудак и временами чувствует отвращение к обществу. Он часто встречается в клубе с вашим отцом, и я думаю, что причина, отчего он сюда не приходит, его ненависть к женщинам.

– Ко всем женщинам? – спросила она с легкой улыбкой.

– Без исключения!

– Значит, он и меня ненавидит?

– Я этого не говорю, – поспешил я сказать. – Никто не может ненавидеть вас, леди Сибилла, но, по правде, насколько я знаю князя Риманца, не думаю, чтобы он уменьшил свою нелюбовь к женщинам, которая составляет его хроническую болезнь, – даже для вас.

– Стало быть, он никогда не женится, – задумчиво промолвила она.

Я засмеялся.

– О, никогда! В этом вы можете быть уверены.

Она замолчала, продолжая играть розами. Ее грудь высоко поднималась от учащенного дыхания; я видел ее длинные ресницы, щеки цвета бледных лепестков розы; чистые очертания ее нежного профиля напоминали мне лица святых и ангелов в изображении Фра Анджелико. Я еще продолжал в восхищении созерцать ее, как она вдруг вскочила с места, скомкав розу в руке; ее голова откинулась назад, ее глаза горели, и вся она дрожала.

– О, я не могу больше это терпеть! – дико вскрикнула она. – Я не могу больше терпеть!

Я также вскочил и стоял перед ней, изумленный.

– Сибилла!

– О, говорите же, наполняйте же до краев чашу моего унижения! – продолжала она страстно. – Отчего вы не говорите мне, как говорите моему отцу, о цели ваших посещений? Отчего вы не говорите мне, как говорите ему, что ваш выбор пал на меня, что я единственная женщина в целом мире, которую вы избрали в жены! Посмотрите на меня! – и она трагическим жестом подняла руки. – Есть ли какой-нибудь изъян в товаре, который вы собираетесь купить? Это лицо достойно трудов модного фотографа и может продаваться за шиллинг, как карточки «английских красавиц». Эти глаза, эти губы, эти руки – все это вы можете купить! Зачем вы томите меня, медля с покупкой? Колеблясь и рассчитывая, достойна ли я вашего золота?

Она казалась охваченной какой-то истерической страстностью, и я, испуганный и встревоженный, бросился к ней и схватил ее за руки.

– Сибилла, Сибилла! Ради бога, замолчите! Вы измучены усталостью и волнением, вы не знаете, что вы говорите. Дорогая, за кого вы меня принимаете? Откуда вам пришли в голову глупости о купле и продаже? Вы знаете, что я люблю вас; я не делал из этого тайны, вы это должны были читать на моем лице, а если я не решался вам об этом сказать, так только из страха, что вы оттолкнете меня. Вы слишком добры ко мне, Сибилла. Я недостоин получить вашу красоту и невинность. Моя дорогая, любимая, успокойтесь! – Пока я говорил, она прильнула ко мне, как внезапно пойманная птица. – Что иное могу я вам сказать, кроме того, что я обожаю вас всеми силами моей души, что я люблю вас так глубоко, что даже страшусь думать об этом! Это страсть, которую я не могу побороть, Сибилла, я люблю вас слишком сильно, слишком безумно!

Я задрожал и замолк. Ее нежные руки на моей груди лишали меня самообладания. Я целовал струящиеся волны ее волос. Она подняла голову и смотрела на меня – в ее глазах светилась не столько любовь, сколько страх, и вид ее красоты, преклонившейся передо мной, порвал все узы самообладания, которые я прежде на себя накладывал, и я поцеловал ее в губы долгим страстным поцелуем, который, как казалось моему возбужденному воображению, соединил воедино наши существа, но вдруг она выскользнула из моих объятий и оттолкнула меня. Я заметил, как сильно она дрожала, и боялся, как бы она не упала. Я взял ее руку и заставил ее сесть. Она слабо улыбнулась.

– Что вы чувствовали? – спросила она.

– Когда, Сибилла?

– Только что, когда целовали меня?

– Все небесные радости и адские муки в одно время! – сказал я.

Она поглядела на меня с задумчивым и нахмуренным видом.

– Странно! Знаете ли, что чувствовала я?

Я покачал головой, улыбаясь и прижимая к губам нежную маленькую руку, которую держал в своей.

– Ничего! – сказала она с безнадежным жестом. – Уверяю вас, абсолютно ничего! Я не могу чувствовать. Я одна из этих ваших современных женщин: я могу только думать и анализировать.

– Думайте и анализируйте сколько хотите, моя королева, – ответил я шутливо. – Если только вы будете думать, вы можете быть счастливы со мной. Это все, чего я желаю.

– Будете ли вы счастливы со мной? Подождите, не отвечайте, пока я не скажу вам, какова я на самом деле. Вы совершенно во мне ошибаетесь.

Она помолчала несколько минут; я в страхе следил за ней.

– Это всегда было моим предназначением, – медленно сказала она наконец, – сделаться собственностью богатого человека. Многие мужчины намеревались купить меня, но они не могли заплатить ту цену, которую назначил мой отец. Пожалуйста, не смотрите так удрученно! То, что я говорю, совершенная правда и вполне обыкновенно. Все женщины высших классов продаются теперь в Англии, как черкешенки на невольничьем рынке. Я вижу, вы хотите протестовать и уверить меня в своей преданности, но в этом нет нужды. Я уверена, что вы любите меня, насколько может любить мужчина, и мне этого довольно. Но, в сущности, вы не знаете меня: вас привлекает мое лицо, мое тело, вы восхищаетесь моей молодостью и невинностью. Но я не молода; я стара сердцем и чувствами. Я была молодой недолго в Уиллоусмире, когда жила среди цветов и птиц и всех невинных и искренних обитателей полей и лесов, но достаточно было одного сезона в городе, чтобы убить во мне молодость. Один сезон обедов и балов и чтения модных романов! Вы написали книгу, поэтому должны знать об обязанностях автора – о серьезной ответственности писателей, когда они выпускают в свет книги, полные вредных и ядовитых внушений, оскверняющие умы, которые до той поры были чисты и безмятежны. Ваша книга имеет благородную основу, и этим она мне нравится. Она хорошо написана, но, читая ее, я вынесла впечатление, что мысли, которые вы пытались внушить другим, были не совсем искренними и поэтому вы не достигли того, чего хотели.

– Вы правы, – сказал я с мукой унижения, – в литературном отношении книга не заслуживает внимания. Она только гвоздь сезона!

– Во всяком случае, – продолжала она, и ее глаза потемнели от напряженности чувств, – вы не осквернили пера низостью, свойственной многим авторам в наше время. Как вы думаете, может ли девушка, читая книги, которые теперь свободно печатаются и которые ей рекомендуют ее глупые знакомые, «потому что они так ужасно забавны», остаться неиспорченной и невинной? Книги, подробно описывающие жизнь отверженных? Объясняющие и анализирующие тайные пороки людей? Защищающие, почти как священный долг, «свободную любовь» и повсеместную полигамию? Книги, без стыда знакомящие добродетельных жен и чистых девушек с героиней, смело ищущей мужчину, все равно какого, чтоб только родить от него ребенка без того, чтобы «унизиться», выйдя за него замуж? Я прочла все эти книги, и чего же вы можете ожидать от меня? Не невинности, безусловно! Я презираю мужчин, я презираю свой пол, я ненавижу себя за то, что я женщина! Вас удивляет мое фанатичное поклонение Мэвис Клер? Это только потому, что ее книги на время возвращают мне самоуважение и позволяют увидеть человечество в лучшем свете, – потому что она, хоть на один час, возрождает во мне слабую веру в Бога, и мой дух освежается и очищается. Все равно, вы не должны смотреть на меня как на невинную молодую девушку, Джеффри, которую воспевали и идеализировали поэты: я – испорченное существо, выращенное на шаткой морали и развращающей литературе моего времени.

Я смотрел на нее в молчании, удрученный, ошеломленный, с таким чувством, как будто бы нечто бесконечно чистое и драгоценное превратилось в пыль у моих ног. Она встала и начала ходить взад и вперед по комнате с медлительной, однако полной бешенства грацией, напоминая мне, против воли и желания, движения хищного животного.

– Вы не должны обманываться во мне, – произнесла она после небольшой паузы, мрачно глядя на меня. – Если вы женитесь на мне, вы должны это сделать вполне сознательно, потому что с таким богатством, как у вас, вы, конечно, можете жениться на любой женщине. Я не говорю, что вы найдете девушку лучше меня, во всяком случае в моем кругу, где все одинаковы. Все мы сделаны из одного теста и имеем одни и те же исключительно чувственные и материальные взгляды на жизнь и свои обязанности – такие же, как у героинь «модных романов», которые мы читаем. Подальше, в провинции, внутри среднего класса, возможно, вы бы отыскали действительно хорошую девушку, как образец невинности, но, по всей вероятности, нашли бы ее глупой и скучной и вряд ли бы она вам понравилась. Моя главная рекомендация – моя красота; вы можете ее видеть, и все могут ее видеть, а я не такая притворщица, чтоб не сознавать ее силы. В моей внешности нет фальши: мои волосы не накладные, мой румянец натуральный, моя фигура – не результат искусства изготовителя корсетов, мои брови и ресницы не подкрашены. О да, будьте уверены, что моя физическая красота вполне естественная! Но телесная красота не есть отражение красоты души! И я хочу, чтоб вы это поняли. Я – вспыльчивая, обидчивая, импульсивная, часто бесчувственная, склонная к мрачным мыслям и меланхолии, и я пропитана, сознательно или бессознательно, тем презрением к жизни и неверием в Бога, которые составляют главную тему всех современных учений.

Она замолчала. Я глядел на нее со странным чувством обожания и разочарования, как варвар мог бы смотреть на идола, которого он все еще любит, но в которого больше не верит как в божество. Хотя то, что она говорила, нисколько не противоречило моим теориям – как же я мог жаловаться? Я не верил в Бога; мог ли я сожалеть, что она разделяла мое неверие? Я невольно хватался за старомодную идею, что вера должна быть священным долгом в женщине; я не был в состоянии объяснить причину такого суждения, разве только что это была романтическая мечта о доброй женщине, которая будет молиться за того, у кого нет ни времени, ни желания молиться за себя. Между тем было ясно, что Сибилла слишком «современна» для соблюдения таких обрядов, она никогда не станет за меня молиться и, если у нас родятся дети, никогда не научит их тому, чтобы их первым воззванием к Небу была молитва за нее или меня. Я подавил легкий вздох и собрался было заговорить, но она подошла и положила руки мне на плечи.

– У вас печальный вид, Джеффри, – произнесла она ласковым тоном. – Утешьтесь, еще не слишком поздно изменить ваше намерение.

Я встретил вопросительный взгляд ее прекрасных, лучезарных глаз, чистых и ясных, как сам свет.

– Я никогда не изменю своего намерения, Сибилла, – ответил я. – Я вас люблю, я вечно буду любить вас, но я не хочу, чтоб вы себя так немилосердно анализировали… У вас такие странные идеи…

– Вы находите их странными? – сказала она. – В эти-то дни «новых» женщин! А я нахожу, что благодаря газетам, журналам и декадентским романам я во всех отношениях готова стать женой! – и она горько рассмеялась. – Ничего нет в этой роли неизвестного для меня, хотя мне еще нет двадцати. Я уже давно готовилась быть проданной по самой высокой цене, и те смутные представления о любви, о любви идеалистов и поэтов, которые я имела, когда была мечтательным ребенком в Уиллоусмире, исчезли и рассеялись. Идеальная любовь умерла, и хуже чем умерла – вышла из моды. После заботливых наставлений о том, что все ничтожно, кроме денег, едва ли вас может удивлять, что я говорю о себе как о предмете торговли. Брак для меня – торговая сделка, так как вы сами хорошо знаете, что, как бы вы ни любили меня или я вас, мой отец никогда бы не позволил мне выйти за вас замуж, если б вы не были богаты и богаче большинства людей. И я прошу вас, не ожидайте свежего и доверчивого чувства от женщины с извращенным сердцем и душой, как у меня!

– Сибилла, – сказал я горячо, – вы клевещете на себя! Я убежден, что вы клевещете на себя! Вы одна из тех, что живут в мире, но сами не от мира сего. Ваша душа слишком открыта и чиста, чтобы запачкаться даже от соприкосновения с грязью. Я не поверю ничему, что вы говорите против своей нежной и благородной натуры; и я вас очень прошу, Сибилла, не огорчайте меня постоянным упоминанием о моем богатстве, или я стану смотреть на него как на проклятие. Будь я беден, я бы вас так же любил.

– О, вы могли бы любить меня, – перебила она меня со странной улыбкой, – но вы не посмели бы сказать мне это.

Я молчал. Вдруг она засмеялась и ласково обвила руками мою шею.

– Итак, Джеффри, – сказала она, – я кончила свою исповедь. Мой ибсенизм или какой-нибудь другой «изм» повлиял на меня, но нам нет нужды тревожиться о нем. Я сказала все, что было у меня на душе, я сказала правду, что сердцем я не молода. Но я не хуже, чем другие люди моего «круга». Я вам нравлюсь, ведь так?

– Мою любовь к вам нельзя выразить так просто, Сибилла! – ответил я несколько скорбно.

– Все равно, я предпочитаю выражать ее так, – продолжала она. – Я в вашем вкусе, и вы хотите жениться на мне. Итак, я прошу вас пойти к моему отцу и поскорее купить меня, заключить торговую сделку. И когда вы купите меня… Не смотрите так трагично! – и она снова засмеялась. – И когда вы заплатите священнику, и заплатите подругам невесты браслетами или брошками с монограммами, и заплатите гостям свадебным тортом и шампанским, заплатите всем, даже последнему человеку, который закроет дверцы свадебной кареты, – увезете ли вы меня далеко-далеко от этого места, из этого дома, где лицо моей матери преследует меня как привидение среди мрака, где я измучена ужасами и днем и ночью, где я слышу такие странные звуки и где мне снятся такие страшные сны?.. – Она вдруг замолчала и спрятала лицо на моей груди. – О да, Джеффри, увезите меня отсюда поскорей! Уедем навсегда из этого ненавистного Лондона и будем жить в Уиллоусмире. Я найду там былые радости и счастливые прошедшие дни.

Тронутый ее умоляющим тоном, я прижал ее к своему сердцу, чувствуя, что она едва ли могла отвечать за странные слова, сказанные ею в том измученном и возбужденном состоянии, в каком она, очевидно, находилась.

– Все будет, как вы желаете, моя дорогая, и чем раньше вы станете моей, тем лучше. Теперь конец марта. Хотите венчаться в июне?

– Хочу, – ответила она, продолжая прятать лицо.

– Теперь же, Сибилла, помните, чтоб о деньгах и торгах больше не было разговора. Скажите мне то, чего вы еще не сказали: что любите меня и любили б, даже если б я был беден.

Она прямо и решительно посмотрела мне в глаза.

– Я не могу вам этого сказать, я говорила вам, что не верю в любовь; если б вы были бедны, то я, конечно же, не вышла бы за вас замуж. В этом не было бы никакого смысла.

– Вы откровенны, Сибилла!

– Лучше быть откровенной! А разве нет?

И она, вытянув цветок из букетика у себя на груди, стала прикалывать его к моему сюртуку.

– Что хорошего в притворстве? Ведь вы ненавидите бедность, и я тоже. Я не понимаю глагола «любить»: временами, когда я читаю книгу Мэвис Клер, я верю в существование любви, но, едва я захлопну книгу, моя вера исчезает. Поэтому не просите того, чего у меня нет. Я охотно, даже с радостью выхожу за вас замуж; это все, чего вы можете ожидать.

– Все! – воскликнул я с внезапным приливом гнева, смешанного с любовью, и, схватив ее руки, покрыл их безумными поцелуями. – Все! Вы – бесстрастный, ледяной цветок! Нет, это не все: вы должны растаять от моего прикосновения и узнать, что такое любовь; не думайте, что вы можете избегнуть ее влияния. Вы – милое, безрассудное, прекрасное дитя! Ваша страсть спит – она должна пробудиться!

– Для вас? – спросила она, положив голову мне на плечо и с мечтательным выражением глядя на меня своими прекрасными лучистыми глазами.

– Для меня!

Она засмеялась.

– «О, вели мне любить, и я полюблю!» – процитировала она едва слышно.

– Вы полюбите, вы должны! – пылко твердил я. – Я буду вашим учителем в искусстве любви!

– Это трудное искусство! Я боюсь, что вся жизнь пройдет, прежде чем я научусь ему, даже с моим «учителем».

И колдовская улыбка мелькнула в ее глазах, когда я поцеловал ее на прощанье и пожелал покойной ночи.

– Вы сообщите эту новость князю Риманцу?

– Если вы хотите.

– Конечно. Сообщите немедленно, я хочу, чтоб он знал!

Я спустился по лестнице; она перегнулась через перила, следя за мной.

– Покойной ночи, Сибилла!

– Непременно скажите князю!

Ее белая фигура исчезла, и я вышел на улицу. В моей голове царил хаос, я ощущал одновременно гордость, экстаз и страдание – жених графской дочери, возлюбленный женщины, которая сама назвала себя неспособной любить и лишенной веры.

XVIII

Оглядываясь назад спустя всего три года на этот особенный период моей жизни, я отчетливо вспоминаю странное выражение лица Лючио в тот момент, когда я сообщил ему, что Сибилла Элтон приняла мое предложение. Внезапная улыбка придала его глазам свет, какого я никогда не замечал у него раньше: блестящий и вместе с тем зловещий, как бы подавляющий в себе гнев и презрение.

Пока я говорил, он, к моему негодованию, играл со своим любимцем – «мумией-насекомым», и мне выше всякой меры было противно видеть отвратительную настойчивость, с которой сверкающее создание цеплялось к его руке.

– Все женщины одинаковы, – произнес он с жестким смехом, услышав мою новость. – Немногие имеют достаточно нравственной силы, чтоб устоять против соблазна богатого замужества.

Меня это рассердило.

– Едва ли хорошо с вашей стороны мерить все деньгами, – сказал я. Затем после небольшой паузы прибавил то, что в глубине души считал ложью: – Она, Сибилла, любит меня только ради меня самого.

Его взгляд сверкнул подобно молнии.

– О, так это все меняет! Что ж, в таком случае сердечно поздравляю вас, мой дорогой Джеффри. Добиться расположения одной из самых гордых девушек Англии и завоевать ее любовь, при этом быть уверенным в ее готовности выйти за вас замуж, если б даже у вас не было ни гроша, – это действительно победа! И победа, которою вы можете гордиться! Еще и еще раз поздравляю вас!

Подбросив противное существо, которое он называл «духом», чтоб заставить его взлететь и медленно кружиться у потолка, он с жаром пожал мою руку, продолжая улыбаться, и я инстинктивно почувствовал, что он угадывал правду, как и я: то есть что, будь я бедным автором, имеющим только то, что мог заработать своим умом, леди Сибилла Элтон никогда и не взглянула бы на меня, не то что не согласилась бы выйти за меня замуж; но я молчал, боясь выдать мое настоящее положение.

– Видите ли, – продолжал он с безжалостной улыбкой, – я и не предполагал, что старомодная романтика может быть свойственна такому в высшей степени холодному существу, как ваша прекрасная возлюбленная. Любить только ради любви делается старомодной добродетелью, – продолжал неумолимо Лючио. – Я считал, что леди Сибилла по сути современная женщина, сознающая свое положение и необходимость достойно поддерживать это положение перед светом, и что пасторальные сентиментальности всех этих поэтических Филлисов и Аманд не в ее натуре. Кажется, я был не прав. И допустил ошибку в отношении прекрасного пола.

Тут он вытянул руку, и «дух», возвращающийся назад, немедленно уселся на свое обычное место.

– Мой друг, уверяю вас, что если вы приобрели верную любовь верной женщины, то вы приобрели гораздо большее богатство, чем ваши миллионы: сокровище, которым никто не в состоянии пренебречь.

Его голос смягчился, его глаза приняли задумчивое и менее презрительное выражение. Я взглянул на него в недоумении.

– Как же, Лючио, я думал, вы ненавидите женщин?

– Я ненавижу их! – быстро ответил он. – Но не забывайте, почему я их ненавижу! Потому что они имеют все возможности, чтобы делать добро, а большинство из них умышленно обращают этот дар во зло. Мужчины находятся всецело под влиянием женщин, хотя мало кто это признает; из-за женщин они поднимаются к небесам или опускаются в ад. Последняя дорога – самая излюбленная и почти повсеместно преобладающая.

Его лицо омрачилось, и линии вокруг гордого рта стали жесткими. Я наблюдал за ним некоторое время и вдруг совсем некстати сказал:

– Спрячьте этого отвратительного «духа»! Я ненавижу, когда вы возитесь с ним!

– Бедная моя египетская принцесса! – воскликнул он, смеясь. – Почему вы к ней жестоки, Джеффри? Если б вы жили в ее время, вы бы могли быть одним из ее любовников! Без сомнения, она была очаровательной особой; я нахожу ее очаровательной даже теперь! Однако, чтоб сделать вам удовольствие…

И он поместил насекомое в хрустальный ящичек и унес его в другой конец комнаты. Потом, медленно повернувшись ко мне, сказал:

– Кто знает, что чувствовал и как страдал этот «дух», будучи женщиной! Может быть, она была «осчастливлена» богатым замужеством и сожалела о нем! Во всяком случае, я убежден, что она гораздо счастливее в своем настоящем состоянии!

– Меня не привлекают такие страшные фантазии, – сказал я резко, – я только знаю, что она или оно вызывает во мне отвращение.

– Да, некоторые «переселенные» души отвратительны, – заявил он хладнокровно. – Как только они лишаются своей почтенной двуногой телесной оболочки, удивительно, какую перемену совершает с ними неумолимый закон природы!

– Какие глупости вы говорите, Лючио! – произнес я нетерпеливо. – Как вы можете это знать?

Внезапная тень легла на его лицо, придавая ему странную бледность и непроницаемость.

– Вы забыли, – начал он нарочито размеренным тоном, – что ваш друг Джон Кэррингтон в своем рекомендательном письме к вам говорил, что во всех отраслях науки я «безусловный знаток»? В этих «отраслях науки» вы еще не знаете моего искусства, но спрашиваете: как я могу знать? Я отвечу, что я знаю многое, в чем вы несведущи. Не полагайтесь слишком на свой ум, мой друг, – чтобы я не доказал вам его ничтожность, чтобы я не пояснил вам, вне всякого утешительного сомнения, что та перемена, которую вы называете смертью, есть только зародыш новой жизни, какую вы должны жить, – хотите вы того или нет!

Что-то в его словах, а тем более в его манере привело меня в замешательство, и я пробормотал:

– Простите меня! Я, конечно, говорил поспешно, но вы знаете мои теории.

– Слишком основательно! – засмеялся он и опять сделался таким, каким я его всегда знал. – «Каждый человек имеет свои теории» – модный девиз дня. Каждое маленькое двуногое животное заявляет вам, что имеет «свою идею» о Боге и также «свою идею» о Дьяволе. Смешно!.. Но возвратимся к теме любви. Я чувствую, что еще недостаточно вас поздравил, так как, безусловно, фортуна особенно к вам благоволит. Из всего множества никчемных и легкомысленных женщин вы заполучили единственный образец красоты, верности и чистоты – ту, которая выходит замуж за вас, обладателя пяти миллионов, не ради личного интереса или светских привилегий, а только ради вас самого! Красивейшую поэму можно было б написать о таком изысканно невинном типе девушки! Вы самый счастливый человек на свете. В действительности вам больше нечего желать!

Я не противоречил ему, хотя в душе чувствовал, что обстоятельства моей помолвки оставляют желать много лучшего; и я, который насмехался над религией, хотел, чтоб моя будущая жена была религиозна; я, который презирал сентиментальность, жаждал какого-нибудь проявления ее в женщине, чья красота возбуждала мою страсть.

Тем не менее я решительно заглушил все предостережения совести и, не заглядывая в будущее, принимал то, что каждый день моей праздной и беспечной жизни приносил мне.

В газетах скоро появилась новость, что «в ближайшее время состоится бракосочетание между Сибиллой, единственной дочерью графа Элтона, и Джеффри Темпестом, известным миллионером». Не «известным автором», заметьте, – хотя меня еще продолжали громко «рекламировать». Морджесон, мой издатель, не мог ничего добавить к моим слабым шансам на прочную славу. Десятое издание моей книги было объявлено, но, в сущности, было продано не более двух тысяч экземпляров, включая одночастное издание, поспешно выброшенное в продажу. А продажи книги, которую я так немилосердно ругал, «Несогласия» Мэвис Клер, перевалили за тридцать тысяч! Я сообщил это, не без некоторой досады, Морджесону, очень огорченному моей жалобой.

– Боже, мистер Темпест, вы не единственный писатель, расхваливаемый прессой и, несмотря на это, остающийся не замеченным публикой! – воскликнул он. – Никто не может объяснить капризов публики, они не поддаются контролю и расчетам издателя. Мэвис Клер – больной вопрос для многих других авторов помимо вас. Я всем сердцем на вашей стороне, и меня не в чем винить. Все критики за вас, их похвала почти единодушна. «Несогласие» Мэвис Клер, хотя, по-моему, это блистательная и сильная книга, была буквально разорвана критиками в клочья, а между тем публика любит и покупает ее, но не покупает вашей. В этом не моя вина. Боюсь, что после введения всеобщего образования публика перестала доверять критике, предпочитая составлять свое собственное независимое мнение. Если так, то, это, конечно, ужасно, потому что даже самая сплоченная группа критиков здесь окажется бессильной. Для вас было сделано все, что только можно было сделать, мистер Темпест. Уверяю вас, я столько же сожалею, сколько вы сами, что результат вышел не таким, какого вы ожидали или желали. Многие авторы не слишком бы заботились об одобрении публики; похвала профессиональных журналистов, какую вы получили, была бы для них более чем достаточна.

Я горько рассмеялся: «Похвала профессиональных журналистов!» Увы, я знал кое-что о средствах, какими подобная похвала приобретается. Я начал почти ненавидеть мои миллионы – золото, которое давало мне лишь неискреннюю лесть друзей-флюгеров и не могло дать славы – такой славы, какую иногда в один момент получает умирающий с голода гений, на пороге смерти вдруг становящийся повелителем умов. Однажды, в момент отчаяния, я сказал Лючио:

– Вы не сдержали всех ваших обещаний, мой друг: вы сказали, что можете дать мне славу!

Он с любопытством посмотрел на меня.

– Да? Ну хорошо, разве вы не пользуетесь славой?

– Нет. Это не слава, а только известность.

Он улыбнулся.

– Слава, мой милый Джеффри, по своему происхождению означает «слово» – слово всеобщей лести. Вы это имеете благодаря вашему богатству.

– Но не благодаря моему произведению!

– Вы имеете похвалу критиков!

– Стоит ли она чего-нибудь?!

– Всего… по мнению критиков! – улыбнулся он.

Я молчал.

– Вы говорите о произведении, – продолжал он. – Я не могу точно объяснить характер произведения, потому что оно имеет высшее происхождение и о нем трудно судить с мирской точки зрения. В каждом произведении должны усматриваться две вещи: во-первых, цель, с какою оно написано, а во-вторых, способ, которым это достигнуто. Произведение должно иметь высокую и бескорыстную цель – без этого оно не может существовать. Если же оно написано правдиво и искренне, оно влечет за собой вознаграждение, и лавры, уже сплетенные, спускаются с небес, готовые, чтобы их надеть. Ни одна земная сила не может их дать. Я не могу дать вам этой славы, но я обеспечил вам ее прекрасную имитацию.

Я вынужден был согласиться, хоть и довольно угрюмо, и, заметив, что он как будто бы смеялся надо мной, больше ничего не говорил о предмете, который был ближе всего моему сердцу, из боязни подвергнуться презрению. Я провел множество бессонных ночей, пытаясь написать новую книгу, нечто новое и смелое, способное заставить публику вознаградить меня более ценной славой, чем та, которую я получил благодаря своим миллионам. Но способность к творчеству, казалось, умерла во мне; я был подавлен чувством бессилия, неопределенные идеи бродили в моей голове, и я не мог их выразить словами. К тому же мною овладела такая болезненная склонность к чрезмерной самокритике, что, дотошно проанализировав каждую написанную страницу, я тотчас ее рвал.

В начале апреля я впервые посетил Уиллоусмир, получив от отправленных туда декораторов и мебельщиков известие, что их работа подходит к концу и было бы хорошо, если бы я приехал для осмотра.

Лючио и я отправились вместе, и, когда поезд мчал нас через зеленые улыбающиеся ландшафты, унося от дыма, грязи и шума беспокойного современного Вавилона, я ощущал постепенно усиливающиеся покой и радость.

Первый взгляд на замок, который я купил так поспешно, не потрудившись даже взглянуть на него, наполнил меня восторгом и удивлением. Это был красивый старинный особняк в подлинно английском вкусе, суливший радости домашнего уюта. Плющ и жасмин цеплялись за его красные стены и остроконечную крышу со шпилями. Через длинную линию живописных садов извивалась серебряной лентой река Эйвон, здесь и там перевязанная, точно бантами, узлами островков в виде цифры восемь. Деревья и кустарники распускались в своей свежей весенней красе; нельзя описать, до какой степени вид деревни был радостным и успокаивающим, и я вдруг почувствовал, будто бремя упало с моих плеч, дав мне возможность легко дышать и радоваться этой свободе.

Я бродил по комнатам моего будущего жилища, восхищаясь вкусом и искусством, с каким дом был устроен и меблирован, до самых мельчайших подробностей элегантности, комфорта и удобства.

Здесь моя Сибилла родилась, думал я с нежностью влюбленного, здесь она будет опять жить как моя жена среди милой обстановки ее детства, и мы будем счастливы, да, мы будем счастливы, несмотря на скучные и бессердечные учения современного света. В роскошной гостиной я остановился у окна, откуда открывался вид на зеленые луга и леса, – и меня охватило теплое чувство благодарности и любви к моему другу, которому я был обязан обладанием этим прекрасным жилищем. Повернувшись, я схватил его за руку.

– Все это благодаря вам, Лючио! – сказал я. – Боюсь, я никогда не смогу в полной мере вас отблагодарить! Без вас я, пожалуй, никогда бы не узнал о ней или Уиллоусмире и никогда бы не был так счастлив, как сегодня!

– Значит, вы счастливы? – спросил он с едва заметной улыбкой. – Мне казалось, что нет!

– Ну да, я не так счастлив, как надеялся, – признался я. – Что-то в моем нежданном богатстве тянет меня вниз, а не вверх. Это странно!

– Ничуть не странно, – прервал он. – Наоборот, это вполне естественно. Как правило, богачи самые несчастные люди на свете.

– Вы, например, несчастны? – спросил я.

Его глаза, загоревшиеся мрачным огнем, остановились на мне.

– Да разве вы слепы, чтобы сомневаться в этом? Как можете вы думать, что я счастлив? Неужели моя улыбка – улыбка, что появляется на лицах людей в попытке скрыть их тайные муки от безжалостного взгляда бесчувственных ближних – может убедить вас, что у меня нет горестей? Что же касается моего богатства, я никогда не говорил вам о его размерах. Скажи я вам, вы бы действительно поразились, хотя, думаю, оно теперь не возбудило бы у вас зависти, принимая во внимание, что ваши пустячные пять миллионов уже успели привести вас в уныние. Но я мог бы купить царства и не стать ничуть беднее; мог бы возводить на престолы и свергать королей и не стать мудрее; я мог бы раздавить целые страны железным каблуком финансовых спекуляций; мог бы владеть миром и не ценить его больше, чем теперь, – чем ничтожную пылинку, кружащую в бесконечности, или пущенный по ветру мыльный пузырь!

Брови его сдвинулись, лицо выражало гордость, презрение и скорбь.

– Какая-то тайна окружает вас, Лючио, – сказал я. – У вас было или какое-то горе, или потеря, которых ваше богатство не может загладить и которые делают вас таким странным существом. Может быть, когда-нибудь вы доверитесь мне…

Он громко, почти неистово расхохотался и сильно ударил меня по плечу.

– Непременно! Я расскажу вам мою историю! И вы должны «помочь больной душе» и «вырвать память о закоренелой скорби»! Сколько могущества в выражении было у Шекспира, некоронованного, но подлинного короля Англии! Не только вырвать скорбь, но самую память о ней! По-видимому, простая фраза содержит в себе сложную мудрость; без сомнения, поэт знал или инстинктивно догадывался о самом ужасном факте во всей Вселенной…

– И что же это такое?

– Вечное сознание памяти, – ответил он. – Бог не может забыть, и вследствие этого Его создания также не могут!

Я воздержался от ответа, но, должно быть, мое лицо выдавало мои мысли, потому что циничная, хорошо знакомая мне улыбка появилась на его губах.

– Я испытываю ваше терпение, не правда ли? – сказал он, засмеявшись. – Вас раздражает, когда я говорю о Боге? Ну, простите меня и продолжим инспекцию этого очаровательного гнездышка. Вы будете уж чересчур требовательны, если даже здесь не найдете удовлетворения. С красивой женой и полным кошельком вы вполне можете отказаться от славы.

– Но ведь я еще могу достигнуть ее! – пылко возразил я, полный надежд. – В этом уголке, я чувствую, я смогу написать нечто достойное!

– Хорошо! Итак, у вас в голове «божественные взмахи» крылатых мыслей! Аполлон, дай силу им взлететь! А теперь пойдем завтракать; потом у нас останется время, чтоб совершить прогулку.

В столовой я нашел элегантно накрытый стол, что меня несказанно удивило, потому что я не сделал никаких распоряжений, совершенно упустив это из виду. Между тем Лючио, по-видимому, ничего не забыл, и его телеграмма поставщикам в Лемингтоне, предупредившая о нашем приезде, имела тот результат, что мы сидели за таким роскошным изысканным пиршеством, о каком только могли мечтать два эпикурейца.

– Теперь, Джеффри, я хочу попросить вас об одном одолжении, – сказал он во время завтрака. – Едва ли вам придется здесь жить до вашей свадьбы: у вас слишком много обязанностей в городе и вы говорили, что хотели бы дать здесь большой бал; я бы не советовал вам этого делать – не стоит. Пришлось бы обзавестись целым штатом прислуги, а потом отпустить ее на время вашего свадебного путешествия. Вот что я вам предложу: устройте грандиозный праздник в честь вашей невесты леди Сибиллы в мае и позвольте мне быть его устроителем!

Я был в настроении на все соглашаться, тем более что идея показалась мне восхитительной. Я так и сказал, и Риманец поспешно продолжил:

– Вы, конечно, понимаете, что если я берусь за что-нибудь, то делаю это основательно и не терплю вмешательства в мои планы. Теперь, когда ваша женитьба послужит сигналом нашей разлуки – во всяком случае на время, – я хотел бы показать, как я ценю вашу дружбу, устроив блестящий праздник, и, если вы предоставите мне полную свободу, ручаюсь, что это будет еще не виданное в Англии торжество. Вы очень меня обяжете, если дадите свое согласие.

– Дорогой друг, безусловно, я соглашусь. Охотно! Даю вам carte blanche [13], делайте все, что хотите и как хотите. Это величайшее проявление доброты и дружбы с вашей стороны! Когда же мы устроим эту сенсацию?

– Ваша свадьба будет в июне?

– Да, во вторую неделю месяца.

– Отлично. Праздник состоится двадцать второго мая: это даст обществу время прийти в себя от одного великолепного события и подготовиться к другому, то есть к свадьбе. Нам больше нет нужды говорить об этом. Дело решено! За остальное я отвечаю. У нас остается еще три или четыре часа до поезда в город. Не прогуляться ли нам по окрестностям?

Я согласился и пошел с ним в веселом расположении духа. Уиллоусмир с его мирной прелестью, казалось, очистил мой дух от всех тревог; благословенная тишина лесов и холмов смягчала и веселила меня после городского шума и грохота, и я шел рядом с моим приятелем с легким сердцем и улыбающимся лицом, счастливый и исполненный смутной религиозной веры в голубое небо, если не в Бога над ним. Мы обошли великолепные сады, которые теперь были моими, и, пройдя тенистый парк, очутились на прелестной тропинке – настоящей уорикширской тропинке, по обе стороны которой золотились в траве соцветия чистотела, и белые цветы, похожие на звездочки, мелькали между лютиками и клевером, и бутоны цветов боярышника виднелись, как крохотные снежные шарики, среди глянцевой молодой зелени. Дрозд мелодично щебетал, жаворонок вспорхнул из-под самых наших ног и, заливаясь песней, радостно поднялся к небу. Малиновка с веселым любопытством смотрела на нас сквозь дырочку в живой изгороди, когда мы проходили мимо. Вдруг Лючио остановился и положил руку мне на плечо; в его глазах было то прекрасное выражение меланхолии и тайной грусти, которого я не мог ни понять, ни описать словами.

– Прислушайтесь, Джеффри! – сказал он. – Прислушайтесь к безмолвию земли, когда поет жаворонок! Замечали ли вы когда-нибудь то восприимчивое состояние природы, в котором она ожидает божественных звуков?

Я ничего не ответил. Окружающая нас тишина действительно производила сильное впечатление. Дрозд перестал щебетать, и только чистый голос жаворонка звенел над нами, нарушая безмолвие лугов.

– На Небе, каким изображают его церковники, – задумчиво продолжал Лючио, – нет птиц. На нем только тщеславные человеческие души, неустанно выкрикивающие: «Аллилуйя!» Там нет ни цветов, ни деревьев – только «золотые улицы». Какое убогое, варварское представление! Как будто мир, в котором обитает Божество, не заключает в себе красоты и чудес всех миров! Даже эта маленькая планета прекраснее, чем Небо, каким его рисует Церковь, – но только те ее части, где нет человека. Я протестую, я всегда протестовал против создания человека!

Я засмеялся.

– Значит, вы протестуете против собственного существования, – сказал я.

Его глаза медленно потемнели – теперь в них была мрачная задумчивая чернота.

– Когда море ревет и бьется в гневе о берег, оно требует своей добычи – человека! Оно силится смыть с поверхности планеты ничтожное насекомое, нарушающее ее покой! Иногда ему удается утопить это зловредное существо с помощью своего единомышленника ветра! Когда спустя секунду после молнии грохочет гром, не кажется ли вам, что даже облака ведут священную войну? Войну против единственной ошибки, допущенной Богом, – создания человечества! Не замечаете ли вы их усилий стереть его с лица Вселенной, как удаляют неудачное выражение из в остальном безупречной поэмы? Например, вы и я, не служим ли мы сегодня единственным диссонансом в этой лесной гармонии? Мы не слишком благодарны за эту жизнь – мы, конечно, недовольны ею; у нас нет невинности птицы или цветка. У нас больше знаний, вы скажете, но можем ли мы быть в этом уверены? Наша мудрость пришла к нам от дьявола, согласно легенде о древе познания, плод которого учил и добру и злу, но, по-видимому, до сих пор побуждает человека скорее к злу, чем к добру, и кроме того, делает его надменным, так как его не покидает мысль, что в будущем он будет бессмертен, как Бог. Могущественные Небеса! Какая несоразмерно великая судьба для недостойной песчинки, для ничтожного атома!

– Но я не верю в бессмертие, – сказал я, – я вам об этом часто говорил. Мне достаточно и этой жизни, я не желаю и не жду другой.

– Да, но если б была другая! – и Лючио устремил на меня пристальный, испытующий взгляд. – И если б, не спрашивая вашего мнения, вас сразу бы погрузили в состояние ужасного осознания, которого б вы совсем не желали…

– Ну, будет, – прервал я его нетерпеливо, – не стоит толковать о теориях! Я счастлив сегодня! На сердце у меня так же легко, как у пташки, распевающей под небесами; я в самом лучшем расположении духа и не мог бы сказать недоброго слова злейшему врагу.

Он улыбнулся.

– Вы в таком настроении? – И он взял меня за руку. – Значит, незачем ждать лучшего случая, чтобы показать вам этот очаровательный уголок мира.

И, пройдя еще немного, он быстро свернул на узкую дорожку, ведущую от нашей тропинки, и мы очутились перед красивым старым коттеджем, утопавшим в молодой весенней зелени и окруженным высокой оградой из шиповника и боярышника.

– Держите себя в руках, Джеффри, и сохраняйте доброе расположение духа! Здесь живет женщина, имя и слава которой не дают вам покоя, – Мэвис Клер.

XIX

Кровь бросилась мне в лицо, и я сразу же остановился.

– Пойдемте назад!

– Зачем?

– Затем, что я не знаю мисс Клер и не желаю ее знать. Женщины-литераторы вызывают во мне отвращение: они все становятся в какой-то степени бесполыми.

– Вы, я полагаю, говорите о «новых» женщинах, но вы льстите им: они никогда не имели пола; занимающиеся самоунижением создания, которые изображают своих вымышленных героинь, утопающих в грязи, и свободно пишут о предметах, которые мужчина постеснялся бы назвать, эти создания – действительно неестественные выродки и не имеют пола. Мэвис Клер не принадлежит к их числу: она – «старомодная» молодая женщина. Мадемуазель Дерино, танцовщица, – «бесполая», но вы в этом ее не упрекали. Напротив, показали, как цените ее таланты, истратив на нее значительную сумму.

– Это неудачное сравнение, – горячо возразил я, – мадемуазель Дерино какое-то время забавляла меня.

– И не была вашей соперницей в искусстве! – проговорил Лючио с недоброй улыбкой. – Лично я смотрю на это так, что женщина, показывающая силу ума, более достойна уважения, чем женщина, показывающая силу своих ног. Но мужчины всегда предпочитают ноги – совершенно так же, как они предпочитают Богу дьявола. Я думаю, что, поскольку у нас есть время, не лишним будет взглянуть на гения.

– Гения! – повторил я презрительно.

– Ну, тогда на вздорную женщину, – засмеялся он. – Без сомнения, она окажется не менее забавной в своем роде, чем мадемуазель Дерино. Я позвоню и спрошу, дома ли она.

Он подошел к калитке, укрытой вьющимися растениями, а я остался стоять, угрюмый и оскорбленный, решив не идти с ним в дом, если он будет принят. Вдруг раздался взрыв мелодичного смеха и звонкий голос воскликнул:

– О, Трикси! Гадкий мальчик! Отнеси его сейчас же назад и извинись.

Лючио заглянул через изгородь и энергично поманил меня.

– Вот она! – шепнул он. – Вот этот унылый, угрюмый, свирепый синий чулок – там на лужайке. Клянусь небом, она способна привести в ужас мужчину и миллионера!

Я посмотрел туда, куда он указывал, и увидел девушку со светлыми волосами в белом платье, сидящую на низком плетеном стуле с крошечным йоркширским терьером на коленях. Песик ревниво оберегал большой сухарь, почти такой же, как он сам, а на небольшом расстоянии лежал великолепный сенбернар, помахивая пушистым хвостом, со всеми признаками удовольствия и хорошего расположения духа. Ситуация была ясна с первого взгляда: маленькая собачка отняла сухарь у своего огромного товарища и отнесла его своей хозяйке – эту собачью шутку, по-видимому, поняли и оценили все ее участники. Наблюдая за маленькой группой, я не мог поверить, что та, которую я видел, была Мэвис Клер. Эта маленькая головка никак не могла предназначаться для бессмертных лавров – скорее для розового венка (нежного и тленного), надетого рукой возлюбленного. Могло ли это женственное создание, на которое я сейчас смотрел, иметь столько интеллектуальной силы, чтобы написать «Несогласие», книгу, которой я втайне восторгался, но которую анонимно пытался уничтожить. Женщину, создавшую это произведение, я представлял себе физически сильной, с грубыми чертами и резкими манерами. Эта же воздушная бабочка, играющая с собачкой, никак не походила на синий чулок, и я сказал Лючио:

– Не может быть, чтобы это была мисс Клер, – скорее всего, гостья или секретарь. Романистка должна выглядеть совсем не так, как эта легкомысленная молодая особа в белом платье, наверняка присланном из Парижа, не думающая ни о чем, кроме развлечений.

– Трикси! – опять раздался звонкий голос. – Отнеси печенье назад и извинись!

Крошечный йорк с невинным видом оглянулся, словно, занятый своими мыслями, не совсем понял значения фразы.

– Трикси! – Голос сделался более требовательным. – Отнеси печенье назад и извинись!

С комичным выражением покорности Трикси схватил огромный сухарь и, держа его в зубах с величайшей осторожностью, спрыгнул с колен своей хозяйки и, проворно подбежав к сенбернару, который продолжал махать хвостом и улыбаться настолько очевидно, насколько могут улыбаться собаки, возвратил похищенное добро с коротким тявканьем, как бы говоря: «На! Возьми!»

Сенбернар поднялся во весь свой величественный рост и фыркнул сначала на бисквит, затем на своего маленького друга, по-видимому, сомневаясь, что было бисквитом, а что – песиком, и, улегшись, снова принялся с удовольствием жевать, в то время как Трикси с яростным восторженным тявканьем принялся кружить вокруг него точно безумный. Эта собачья комедия все еще продолжалась, когда Лючио отошел от своего наблюдательного пункта у изгороди и, подойдя к калитке, позвонил. На звонок явилась аккуратная горничная.

– Мисс Клер дома? – спросил мой приятель.

– Да, сэр, но я не уверена, примет ли она вас, – ответила девушка, – если только вам не назначено.

– Нет, не назначено, но если вы передадите ей эти карточки… – сказал Лючио. – Джеффри, дайте вашу.

Я нехотя повиновался.

– Возможно, мисс Клер будет так добра, что не откажется принять нас. Если же нет, значит, нам не повезло.

Он говорил так скромно и держался так почтительно, что сразу же расположил к себе служанку.

– Пожалуйста, входите, сэр! – сказала она, улыбаясь и открывая калитку.

Он тут же воспользовался приглашением, и я, хотя еще секунду назад решил не входить в этот дом, машинально последовал за ним под арку молодых распускающихся листьев и ранних бутонов жасмина, ведущую в коттедж «Лилии», которому в один прекрасный день суждено будет стать единственным мирным и надежным приютом, какого я только мог страстно желать, и, страстно желая, не имел возможности получить! Дом был гораздо больше, чем казался снаружи; передняя была квадратной, с высоким потолком, обшитая резными панелями из прекрасного старого дуба, а гостиная, куда нас ввели, оказалась самой красивой и художественно оформленной комнатой, какую я когда-либо видел. Везде были цветы, книги, редкий фарфор, элегантные безделушки, которые только женщина со вкусом могла выбрать и оценить; на столах и рояле стояли портреты с автографами множества европейских знаменитостей. Лючио бродил по комнате, делая замечания:

– Вот самодержец всероссийский, – сказал он, задержавшись перед прекрасным портретом царя, – с надписью, сделанной императорской рукой. За что же эта «вздорная женщина» удостоилась такой чести? А здесь, являя собой странный контраст, Падеревский со своей буйной шевелюрой, рядом с ним – вечная Патти, там Ее Величество королева Италии, а вот принц Уэльский – и все с автографами. По-видимому, мисс Клер привлекает к себе знаменитостей без помощи золота. Как ей это удается, Джеффри? – И его глаза полунасмешливо блеснули. – Может, причина действительно в таланте? Посмотрите на эти лилии! – и он указал на множество белых цветов на одном из окон. – Разве они не прекраснее мужчин и женщин? Немые, но тем не менее красноречивые в своей чистоте. Неудивительно, что художники именно их выбрали для украшения ангелов.

Пока он говорил, дверь отворилась и девушка, которую мы видели на лужайке, вошла, неся на руках крошечного йоркширского терьера. Неужели это Мэвис Клер? Или кто-то, посланный сказать, что романистка не может принять нас? Я молча в замешательстве разглядывал ее, а Лючио подошел к ней с совершенно новым для меня выражением смирения и кротости и сказал:

– Мы должны извиниться за наше вторжение, мисс Клер, но, проходя мимо вашего дома, мы не могли удержаться от попытки увидеть вас. Моя фамилия Риманец. – Он почему-то поколебался секунду и затем продолжал: – А это мой друг Джеффри Темпест, писатель.

Молодая особа подняла на меня взгляд с легкой улыбкой и грациозным наклоном головы.

– Он, как вы, вероятно, знаете, сделался владельцем Уиллоусмирского замка. Вы будете соседями и, надеюсь, друзьями. Во всяком случае, если мы нарушили этикет, рискнув явиться к вам, заранее не представившись, вы должны простить нас! Трудно, а для меня невозможно пройти мимо жилища знаменитости без того, чтобы засвидетельствовать свое почтение обитающему в нем гению.

Мэвис Клер – так как это была Мэвис Клер, – казалось, не услышала намеренно сделанного комплимента.

– Милости прошу, – сказала она просто, протягивая руку каждому из нас. – Я привыкла к визитам незнакомых людей. Но я очень много слышала о мистере Темпесте. Садитесь, пожалуйста, – она указала на стулья у окна, заставленного лилиями, и позвонила.

Вошла горничная.

– Чаю, Жанетта!

Отдав это приказание, она села рядом с нами, продолжая держать на руках маленькую собачку, свернувшуюся, как клубок шелка. Я хотел заговорить, но не находил подходящей темы: ее вид наполнял меня слишком сильным ощущением раскаяния и стыда. Она была таким спокойным, грациозным созданием, таким нежным и воздушным, таким простым и непринужденным в обращении, что, подумав о ругательной статье, которую я написал на ее книгу, я сравнил себя с негодяем, бросившим камень в ребенка. Но ведь я ненавидел не ее, а ее талант – силу и страсть этого мистического качества, которое, где бы оно ни появлялось, привлекало внимание мира; у нее был дар, которого не было у меня и которого я страстно желал. Охваченный этими противоречивыми чувствами, я рассеянно смотрел в окно на старый тенистый сад и слышал, как Лючио говорил о пустячных предметах и о литературе вообще, и время от времени ее веселый смех звенел как колокольчик. Вскоре я почувствовал на себе ее пытливый взгляд и, обернувшись, встретился с ее глазами, серьезными и ясными.

– Это ваш первый визит в Уиллоусмирский замок? – спросила она.

– Да, – ответил я, изо всех сил стараясь говорить непринужденно. – Я купил поместье, даже не посмотрев его, полагаясь на рекомендацию моего друга князя.

– Я слышала об этом, – сказала она, продолжая с любопытством смотреть на меня. – И вы остались им вполне довольны?

– Более чем доволен – я в восторге. Оно превзошло все мои ожидания.

– Мистер Темпест женится на дочери прежнего владельца Уиллоусмира, – вставил Лючио. – Конечно, вы читали об этом в газетах?

– Да, – улыбнулась она, – я читала и считаю, что мистера Темпеста есть с чем поздравить. Леди Сибилла очень красива; я помню ее прелестным ребенком, когда я сама была ребенком; я никогда с ней не говорила, но часто ее видела. Она, должно быть, счастлива вернуться молодой женой в старый дом, который так любила.

Тут вошла горничная с подносом, и мисс Клер, опустив на пол собачку, подошла к столу, чтобы разлить чай. Я следил за ее движениями с чувством неопределенного удивления и невольного восхищения: она напоминала картину Грёза, в своем мягком белом платье, с бледной розой в старых фламандских кружевах на груди, и, когда она поворачивала к нам свою головку, солнце озаряло ее светлые волосы, так что они казались золотым ореолом, обрамлявшим ее лоб. Она не была красавицей, но, несомненно, обладала обаятельной, нежной прелестью, которая безмолвно таилась в ней, как дыхание жимолости, спрятавшейся в живой изгороди, очаровывает прохожего сладостным ароматом, хотя ее цветки и невидимы.

– Ваша книга очень хороша, мистер Темпест, – вдруг сказала она, улыбаясь мне, – я ее прочла, как только она вышла, но, знаете ли, ваша статья еще лучше!

Я почувствовал, как кровь прилила к моему лицу.

– О какой статье вы говорите, мисс Клер? – пробормотал я смущенно. – Я не пишу для журналов.

– Нет? – и она весело засмеялась. – Но на этот раз написали! И как же вы меня отделали! Я узнала, что это вы были автором филиппики, – не от издателя вашего журнала, о нет! Бедняга, он очень скромен! От совсем другого лица, которого я не хочу называть. Я всегда узнаю то, что хочу узнать, особенно в литературных делах. Какой же у вас несчастный вид! – Ее глаза искрились весельем, когда она подавала мне чашку чаю. – Вы в самом деле думаете, что оскорбили меня критикой? Даю честное слово, что нет. Ничто в этом роде никогда не огорчает меня. Я слишком занята, чтобы тратить время, думая о критике или критиках. Однако ваша статья была исключительно забавной!

– Забавной? – повторил я глупо, безуспешно стараясь улыбнуться.

– Да, забавной! В ней было столько гнева и негодования, что мне сделалось смешно. Мое бедное «Несогласие»! Мне досадно, что оно привело вас в такое настроение – настроение, так истощившее вашу энергию! – Она опять засмеялась и села на свое прежнее место, глядя на меня открытым, полусмеющимся взглядом, который я не мог выносить спокойно. Сказать, что я ощущал себя дураком, недостаточно, чтобы выразить мое чувство полного поражения. Эта женщина, с молодым светлым лицом, нежным голосом и, очевидно, счастливым характером, была совсем не такой, какой я ее себе представлял, и я силился подыскать какой-нибудь разумный и связный ответ.

Я поймал взгляд Лючио – насмешливый, сатирический, и мои мысли еще больше спутались. Тут нас отвлекло странное поведение Трикси, который вдруг, усевшись против Лючио и подняв вверх нос, принялся выть удивительно громко для такого маленького животного. Его хозяйка удивилась.

– Трикси, в чем дело? – воскликнула она, схватив на руки песика, который, дрожа и рыча, уткнул в них мордочку. Затем она испытующе взглянула на Лючио. – Я никогда раньше не замечала за ним ничего подобного. Может, вы не любите собак, князь?

– Боюсь, это они не любят меня! – ответил он почтительно.

– В таком случае извините меня, – промолвила она, вышла из комнаты и тотчас вернулась, уже без собачки.

После этого инцидента я заметил, что ее синие глаза часто останавливались на красивом лице Лючио с растерянным и озадаченным выражением, словно в самой его красоте она видела нечто неприятное. Тем временем ко мне вернулось мое обычное самообладание, и я обратился к ней тоном, который считал любезным, но который, в сущности, был скорее покровительственным.

– Меня радует, мисс Клер, что вы не обиделись на ту статью. Я допускаю, она была чрезмерно строгой, но, согласитесь, все люди не могут иметь одинаковое мнение…

– Безусловно! – ответила она спокойно, с легкой улыбкой. – Такое положение вещей сделало бы свет очень скучным! Уверяю вас, что я нисколько не была обижена ни тогда, ни теперь: ваша критика была образчиком остроумного сочинения и не оказала ни малейшего влияния ни на меня, ни на мою книгу. Вы помните, что Шелли писал о критиках? Нет? Вы найдете это место в его предисловии к «Возмущению Ислама», где он говорит следующее: «Я старался писать, как, по моему представлению, писали Гомер, Шекспир и Мильтон, с полным пренебрежением к анонимной цензуре. Я уверен, что клевета и искажение моих мыслей хоть и могут вызвать у меня сострадание, но не могут нарушить мой покой. Я пойму многозначительное молчание тех прозорливых врагов, которые не отваживаются говорить сами. Я постараюсь извлечь из оскорблений, презрения и проклятий те предостережения, которые послужат для исправления каких бы то ни было несовершенств, обнаруженных этими цензорами в моем обращении к публике. Если б некоторые критики были настолько же ясновидящи, насколько они злонамеренны, какое великое благо можно было бы извлечь из их ядовитых суждений! Как бы то ни было, я не хочу показаться слишком злобным, забавляясь их жалкими выходками и убогой сатирой. Если читатель решит, что мое сочинение не заслуживает внимания, я покорно поклонюсь трибуналу, от которого Мильтон получил свой венец бессмертия, и постараюсь, если буду жив, извлечь из этого поражения силы, способные побудить меня к новому движению мысли, которое не будет не заслуживающим внимания!»

Пока она говорила, ее глаза потемнели и стали глубже, а лицо словно осветилось внутренним светом, и я невольно прислушивался к ее свежему, сочному голосу, из-за которого имя «Мэвис» так подходило ей.

– Видите, я помню Шелли, – сказала она со смехом. – И эти слова в особенности: они написаны на одной из панелей в моем рабочем кабинете – именно чтобы напоминать мне в случае, если я забуду, что действительно гениальные люди думали о критиках, потому что их пример очень ободряющ и полезен для такой скромной труженицы, как я сама. Я не любимица прессы и никогда не имела хороших отзывов, но, – она опять засмеялась, – я все равно люблю моих критиков! Если вы допили чай, не хотите ли пойти и посмотреть на них?

Пойти и посмотреть на них! Что она хочет этим сказать? Она, казалось, была в восторге от моего очевидного замешательства, и ее щеки раскраснелись от удовольствия.

Пойдемте посмотрим на них! – повторила она. – Обычно они ждут меня в этот час!

Мэвис направилась в сад, мы последовали за ней: я – смущенный, сбитый с толку, со всеми моими представлениями о «бесполых самках» и отвратительных синих чулках, опровергнутыми непринужденностью манер и пленительной откровенностью этой «знаменитости», славе которой я завидовал, но личностью которой не мог не восторгаться. Со всеми ее интеллектуальными дарованиями, она была прелестным женственным существом… Ах, Мэвис! Сколько горя суждено мне было узнать. Мэвис! Мэвис! В моем одиночестве я шепчу твое нежное имя! Я вижу тебя в моих снах и, стоя пред тобой на коленях, называю тебя ангелом! Моим ангелом у врат Потерянного Рая, и меч его гения, разя во все стороны, не позволяет мне приблизиться к утраченному мною Древу Жизни!

XX

Едва мы вышли на лужайку, как случилось неприятное происшествие, которое могло бы иметь прискорбные последствия. При приближении своей хозяйки сенбернар, мирно дремавший на солнышке, приготовился было приветствовать ее, но, заметив нас, вдруг остановился со зловещим рычанием и, прежде чем мисс Клер успела произнести слово предостережения, в два огромных прыжка достиг Лючио и набросился на него, словно намереваясь разорвать на куски. Лючио с удивительным присутствием духа твердой рукой схватил пса за горло и отстранил от себя. Мэвис смертельно побледнела.

– Я его уведу! Он меня послушается! – крикнула она и положила свою маленькую ручку на шею собаки.

– Лежать, Император! Лежать! Как ты смеешь! Лежать, сэр!

В один момент Император улегся на землю и униженно припал к ее ногам, тяжело дыша и дрожа всем телом. Мэвис держала его за ошейник и смотрела на Лючио; тот был совершенно спокоен, хотя в его глазах сверкали зловещие огоньки.

– Мне очень досадно, – промолвила она тихо. – Я забыла, вы же сказали, что собаки вас не любят. Но какая странная антипатия! Я не могу этого понять. Император обыкновенно так благодушен. Я должна извиниться за его дурное поведение – это так на него не похоже. Надеюсь, он не причинил вам вреда?

– Нисколько! – любезно возразил Лючио. – Надеюсь, я не причинил вреда ему и не расстроил вас?

Она ничего не ответила и увела сенбернара. Когда она ушла, лицо Лючио омрачилось и приняло жесткое выражение.

– Что вы о ней думаете? – спросил он отрывисто.

– Даже и не знаю, – ответил я рассеянно. – Она совсем не такая, какой я ее себе представлял. Но ее собаки довольно неприятная компания.

– Они – правдивые животные и, несомненно, привыкли к искренности своей госпожи, а поэтому протестуют против олицетворения лжи.

– Говорите о себе! – ответил я сердито. – Они протестуют главным образом против вас.

– Разве я этого не заметил? И разве я не говорил о самом себе? Не думаете ли вы, что я назвал бы вас олицетворением лжи, если б даже это была правда? Я не настолько невежлив. Да, это я – воплощение лжи и признаю это, что дает мне некоторое право считаться честным человеком и быть выше обыкновенных людей. Эта увенчанная лаврами женщина – олицетворение правды! Только вдумайтесь! Она не стремится казаться кем-то, кем не является! Неудивительно, что она так знаменита!

Я ничего не сказал, и тут предмет нашего разговора – Мэвис Клер – возвратилась, спокойная и улыбающаяся, с тактом и грацией прекрасной хозяйки прилагая все усилия, чтобы заставить нас забыть об отвратительном поведении своей собаки. Она водила нас по прелестным извилистым дорожкам сада, напоминающего купол из молодой весенней зелени. С непринужденностью, блеском и умом она говорила с нами обоими, однако я заметил, что она, украдкой поглядывая на Лючио, следила за его взглядами и движениями более из любопытства, нежели из расположения. Пройдя тенистую аллею распускающегося жасмина, мы очутились на открытом дворе, вымощенном синей и белой плиткой, в центре которого возвышалась живописная голубятня, построенная в виде китайской пагоды.

Загрузка...