Финна хоронили в закрытом гробу – и хорошо, что в закрытом. Иначе даже не знаю, как бы я с собой справилась. Я все время представляла себе его закрытые глаза. Тонкую, почти прозрачную кожу на веках. Я бы, наверное, не удержалась и подняла бы ему веки. Вот так подошла бы и подняла. Просто чтобы еще раз увидеть синие глаза дяди Финна.
Похороны состоялись ровно через неделю после того телефонного звонка. Дело было в четверг, и мы с сестрой не пошли в школу. Я даже не сомневалась, что это была единственная причина, почему Грета согласилась поехать на похороны. На моей памяти это был один из немногих дней, когда родители взяли себе выходной в один день в период подачи налоговых деклараций.
Мама привезла с собой наш портрет, нарисованный Финном. Хотела поставить его рядом с гробом, чтобы все увидели, каким замечательным человеком был ее брат. Ей казалось, что это будет хорошо и правильно. Но когда мы въехали на стоянку у кладбища, мама вдруг передумала.
– Он здесь, – сказала она странным голосом, в котором слышались злость, раздражение и паника.
Папа поставил машину и выглянул в окно.
– Где?
– Вон там. Ты что, не видишь? Вон сидит, сбоку.
Папа кивнул, и я тоже взглянула в ту сторону. Там была невысокая кирпичная стена, и на ней, сгорбившись, сидел человек. Высокий, очень худой. Он напомнил мне Икабода Крейна из «Легенды о сонной лощине».
– Кто это? – спросила я, указав пальцем на одинокую фигуру на стене.
Папа с мамой резко обернулись ко мне. Грета пихнула меня локтем в бок и прошипела:
– Заткнись, – своим самым злым и противным голосом.
– Сама заткнись, – отозвалась я.
– А мне-то чего затыкаться? Это не я задаю дурацкие вопросы. – Она поправила очки и демонстративно отвернулась.
– Замолчите обе, – нахмурился папа. – Маме и так тяжело.
«Мне тоже тяжело», – подумала я, но вслух ничего не сказала. Я молчала, потому что знала: мое горе – неправильное. Племянницы так не скорбят. Я не могу забирать Финна себе в своем горе. Может быть, раньше в каком-то смысле он был моим. Пока был жив. Мертвый, он принадлежал моей маме и бабушке. Именно им все соболезновали и сочувствовали, пусть даже ни мама, ни бабушка, как мне казалось, никогда не были особенно близки с Финном. Для всех, кто пришел проводить Финна в последний путь, я была просто племянницей. Я сидела в машине, смотрела в окно и понимала, что никто здесь даже не подозревает о том, что творится у меня в душе. Никто не знает, как много и часто я думаю о Финне – и, слава богу, никто не знает, какие мысли приходят мне в голову.
Мама устроила так, чтобы Финна похоронили на кладбище у нас в городке, а не в большом городе, где жили все его друзья. Никаких возражений не принималось. Мама как будто пыталась прибрать Финна к рукам. Удержать его рядом с собой. Сохранить для себя одной.
– Так что? Оставить его в багажнике? – спросил папа.
Мама кивнула, плотно сжав губы.
– Да, оставь.
Кстати, именно папа забрал портрет. Съездил в город и забрал. На следующий день после смерти Финна. Поехал уже под вечер, и никто из нас не предложил составить ему компанию. У мамы был ключ от квартиры Финна. Этот ключ, висевший на красной шелковой ленточке, лежал у нас дома несколько лет, но, насколько я знаю, никто им ни разу не пользовался. Мама всегда говорила, что это просто «на всякий случай». Просто Финну хотелось, чтобы у нас тоже был ключ.
Папа вернулся домой очень поздно. Заходя в дом, он хлопнул дверью, и даже я нечаянно подслушала их с мамой разговор.
– Он там был? – спросила она.
– Данни…
– Был?
– Разумеется, был.
Мне показалось, что мама расплакалась.
– Господи. При одной только мысли, что он… Ведь должна же быть какая-то справедливость. Какая-то справедливость…
– Не надо, Данни. Постарайся не думать об этом.
– Не хочу. Не могу. – Она замолчала, а потом спросила: – Ладно, где он? Ты ведь забрал его, да?
Наверное, папа кивнул, потому что на следующее утро портрет лежал на столе. Я встала первой, спустилась в гостиную и обнаружила там портрет, завернутый в плотный черный пакет для мусора. Как будто это была самая обыкновенная вещь. Вообще ничего особенного. Я обошла стол по кругу, потом прикоснулась к пакету. Прижалась к нему носом, надеясь почувствовать запах квартиры Финна, но не почувствовала ничего. Я открыла пакет, сунула голову внутрь и сделала глубокий вдох, но едкий химический запах пластика перебивал все, что могло отложиться на холсте. Я закрыла глаза и вдохнула еще глубже, плотно прижав пакет к шее.
– Ты что, совсем дура?!
Кто-то шлепнул меня по спине. Грета. Я вытащила голову из пакета.
– Если хочешь покончить с собой, я не буду тебе мешать. Но давай как-нибудь без портрета, ага? А то будет уже перебор. Одной истории с мертвым телом на одну картину вполне достаточно.
Мертвое тело. Финн был мертвым телом.
– Девчонки? – Мама стояла на середине лестницы, кутаясь в стеганый розовый халат, и сонно щурилась в нашу сторону. – Вы что тут делаете? Надеюсь, не балуетесь с картиной?
Мы обе покачали головами. А потом Грета улыбнулась.
– Просто одна из нас попыталась покончить с собой. Посредством мешка для мусора. Вот и все.
– Что?!
– Грета, заткнись! – рявкнула я. Но она не заткнулась. Ее вообще невозможно заткнуть.
– Прихожу, а она тут засунула голову в этот пакет.
Мама быстро спустилась, подошла ко мне и обняла так крепко, что едва не задушила. Потом чуть отстранилась, держа меня за плечи.
– Я знаю, как ты горюешь по Финну, Джуни, и я хочу, чтобы ты знала: если тебе нужно поговорить…
– Я вовсе не пыталась покончить с собой.
– Хорошо, хорошо, – сказала мама. – Не будем сейчас ни о чем говорить. Мы все здесь, с тобой. Я, папа, Грета. Мы все тебя любим. – За спиной мамы Грета выпучила глаза и изобразила повешенного, начертив пальцем в воздухе петлю вокруг шеи.
Я знала, что спорить бессмысленно, поэтому просто кивнула и села за стол.
Мама взяла пакет и унесла к себе наверх. Сказала, что нам нужно пока «отдохнуть» от портрета и что она спрячет его в надежном месте. В следующий раз я увидела эту картину только в день похорон.
Мы подошли к главному входу в зал для траурной церемонии. Родители – впереди, мы с Гретой – следом. У крыльца папа остановился и прикоснулся к маминой руке.
– Ты иди первая, – сказал он, указывая на лестницу. – Найди свою маму. Проверь, как она там.
Мама молча кивнула. В тот день она надела узкую черную юбку, темно-серую блузку, черное шерстяное пальто и маленькую черную шляпку с вуалью. Она выглядела потрясающе. Впрочем, мама всегда выглядит потрясающе. Шел легкий снег. Снежинки ложились на мамину шляпку и медленно таяли, впитываясь в черный фетр.
Бабушка стояла в вестибюле и беседовала с какими-то людьми, которых я не знала. Мама совсем не похожа на бабушку, они очень разные. Очень. И это отнюдь не случайность. Похоже, в семействе Уэйссов когда-то случился глубинный конфликт поколений. Мама с Финном посмотрели на своих родителей и решили, что никогда, ни при каких обстоятельствах не станут такими же, как их предки. Так что есть дедушка Уэйсс, бывший крупный военный чин, и есть дядя Финн, сбежавший из дома и ставший художником. Есть бабушка Уэйсс, которая всю жизнь занималась готовкой и глажкой для дедушки Уэйсса и делала всякие замысловатые прически – опять же, не для себя, а для мужа, – и есть моя мама, которая готова потратить деньги и, возможно, даже переплатить, лишь бы не гладить и не стоять у плиты, и которая носит короткую стрижку, чтобы не заморачиваться на укладку. Если эта тенденция сохранится, нам с Гретой вообще не захочется идти на работу в офис. Собственно, мне и не хочется. Если все будет по-моему, я устроюсь работать сокольничим на какой-нибудь «средневековый» фестиваль. Мне не придется думать о карьерном росте и продвижении по службе. Потому что работа сокольничего, она совершенно другая. Либо ты сокольничий, либо нет. Либо птицы к тебе возвращаются, либо сразу же улетают.
Мама вошла внутрь. Папа проводил ее взглядом и повернулся к нам с Гретой. Я заметила у него на щеке тонкую полоску не сбритой щетины. И еще я заметила, что он постоянно хмурится. Как жонглер, которому нужно предельно сосредоточиться, чтобы не уронить ни единого шарика. Похоже, смерть Финна совсем его не опечалила. Глядя на папу, можно было подумать, что дядина смерть стала для него большим облегчением.
– Если вы вдруг увидите, что тот человек вошел внутрь, сразу же дайте мне знать. Договорились?
Мы обе кивнули.
– Ради мамы и бабушки. Вам понятно?
Мы снова кивнули.
– Вы у меня молодцы. Я знаю, как вам тяжело, но вы обе отлично держитесь. – Он положил руку мне на плечо. Потом – на плечо Греты. – Все потихоньку наладится. Жизнь продолжается, верно?
И опять мы кивнули. Папа еще на миг задержался, внимательно глядя на нас, потом развернулся, поднялся по ступенькам и скрылся внутри.
Мы с Гретой остались стоять на дорожке, подернутой тоненькой корочкой льда. Иногда бывает очень заметно, что я выше Греты, хотя она старше. Я наклонилась поближе к ней и кивнула в сторону человека, сидевшего на стене.
– А он, вообще, кто? – спросила я шепотом. Я почти не сомневалась, что она ничего мне не скажет. И оказалась права. Она промолчала и только взмахнула рукой, приглашая меня пройтись по дорожке. Поближе к тому месту, где сидел человек. Я подняла глаза и увидела, что он смотрит прямо на меня. Не на Грету. Только на меня. Он подался вперед, как будто готовясь подняться. Как будто думал, что я подойду поздороваться. Я уже почти развернулась, чтобы пойти в прямо противоположную сторону, но Грета схватила меня за руку и потащила за собой. Мы подошли совсем близко к тому человеку. Когда нас разделяло не больше пяти-шести метров, Грета остановилась, подождала пару секунд и откашлялась, прочищая горло.
– Он тот, кого сюда не приглашали, – сказала она достаточно громко, так что он наверняка ее услышал.
Я посмотрела на человека, который еще полминуты назад так упорно пытался поймать мой взгляд, но он уже отвернулся. Сидел, держа руки в карманах, и смотрел совершенно в другую сторону.
– А почему? Знаешь?
– Знаю, но не скажу, – усмехнулась сестра.
Грета всегда все знает. Потому что подслушивает и шпионит. У нас в доме есть несколько мест, откуда слышен любой разговор. Я ненавижу эти места, а Грета, наоборот, обожает. Ее любимое место – ванная на первом этаже. Этой ванной мы пользуемся очень редко, и поэтому все забывают, что она вообще есть. Но даже если тебя обнаружат, всегда можно крикнуть: «Минуточку!» – и только потом открыть дверь. Но к тому времени ты уже все услышал.
Я сама не люблю подслушивать. Потому что не раз убеждалась: то, что родители пытаются скрыть от детей, детям действительно лучше не знать. Нет никакой радости в том, чтобы знать, что твои дедушка с бабушкой собираются разводиться, потому что дедушка вспылил и ударил бабушку по лицу, причем до этого они прожили вместе пятьдесят два года и за все это время даже ни разу не поругались. Нет никакой радости в том, чтобы заранее знать, что тебе подарят на Рождество или на день рождения. Потом придется изображать радостное удивление, а это будет уже нечестно. И неинтересно. Нет никакой радости в том, чтобы знать, что на родительском собрании маме сказали, что ты – очень средняя ученица по математике и по английскому и что большего от тебя и не ждут.
Грета чуть ли не бегом бросилась к входу в зал для траурных церемоний. На крыльце она остановилась и обернулась ко мне.
– Я тут подумала… – громко и четко проговорила она. – Я тут подумала и решила – ладно. Скажу. – Она провела рукой по щеке, стирая растаявшие снежинки.
Мне вдруг стало зябко, и даже слегка затошнило. Так бывает всегда, когда Грета делится со мной информацией. Мне очень хочется знать, но при этом мне страшно. Я еле заметно кивнула.
Она указала в сторону того человека и сказала:
– Это он убил дядю Финна.
Я обернулась к нему, но он уже уходил. Я увидела лишь его спину. Увидела, как он сгорбился, забираясь в маленькую синюю машину.
На панихиде я сидела в переднем ряду и честно пыталась слушать все эти хорошие, добрые слова, которые собравшимся волей-неволей пришлось говорить о Финне. В зале было душно и сумрачно. Стулья были из тех, что вынуждают тебя сидеть только прямо и никак иначе. Грета сидела не с нами. Она сказала, что сядет в последнем ряду, и когда я обернулась взглянуть на нее, то увидела такую картину: Грета сидела, низко склонив голову, зажав уши руками и крепко зажмурившись. Именно зажмурившись, а не просто закрыв глаза. Как будто пыталась отгородиться от происходящего. Притвориться, что ничего этого нет. На миг мне показалось, что Грета плачет. Но это вряд ли.
Мама произнесла несколько слов о том, как они с Финном были детьми. И каким он был замечательным братом. Все как-то размыто и очень туманно, словно мама боялась пораниться, если подробности будут слишком остры и пронзительны. После мамы выступил какой-то кузен из Пенсильвании. Потом слово взял распорядитель похорон. Я пыталась слушать и вникать, но все мои мысли были заняты исключительно тем человеком, который остался снаружи.
Мне не хотелось думать о том, как Финн заразился СПИДом. Это не мое дело. Если тот человек действительно убил Финна, значит, он был другом дяди – его бойфрендом, – но если у дяди был друг, то почему я об этом не знаю? И откуда об этом узнала Грета? Если бы Грета знала, что у дяди есть тайный бойфренд, она бы не преминула меня поддразнить. Она никогда не упускает возможности дать мне понять, что она знает что-то, чего не знаю я. Поэтому было лишь два варианта. Либо Грета узнала о дядином друге только сегодня, либо все это неправда.
Мне больше нравился второй вариант. Я решила, что надо поверить в него. Хотя это трудно: поверить во что-то, во что хочется верить. Обычно разум сам выбирает, во что верить, а во что нет. Но я все-таки заставила себя поверить, потому что при одной мысли, что Финн скрывал от меня такой важный секрет, меня буквально тошнило. В прямом смысле слова.
Панихида закончилась, все направились к выходу. Несколько человек задержались в вестибюле поговорить, а я сразу вышла на улицу и попробовала найти маленькую синюю машину. Но ее нигде не было. Ни машины, ни человека. Снег валил уже по-настоящему. Улицы и лужайки покрылись белым ковром, и мир вокруг сделался чистым и совершенным. Я застегнула молнию на куртке до самого верха и вышла на дорогу. Глянула в одну сторону, потом – в другую. Но ничего не увидела. Тот человек уже уехал.